Главная » Книги

Аксаков Сергей Тимофеевич - Очерки и незавершенные произведения, Страница 3

Аксаков Сергей Тимофеевич - Очерки и незавершенные произведения


1 2 3 4

ком, ищущим ее руки, и что потому он увидит большую перемену в ее обращении. Разумеется, было положено умолчать об согласии невесты. К удивлению Варвары Михайловны, Наташа сказала: "Я не знаю, милая маменька, почему бы не сказать Ардальону Семенычу, если он будет спрашивать: как я приняла его предложение? что я на него согласна!" Варвара Михайловна возразила, что это будет уже слишком поспешно и что надобно подержаться. Разумеется, Наташа не настаивала.
   Г-жа Болдухина, принарядившись как следует, чего она никогда не забывала, вышла в гостиную кушать чай. Василий Петрович, уходивший осматривать какие-то домашние работы, скоро к ней присоединился, а в непродолжительном времени явился и Шатов. Варвара Михайловна, напоив его чаем и кофеем с жирными сливками и пенками, накормив сухарями и кренделями, расспросив, хорошо ли он спал, не простудился ли вчера и пр. и пр., круто повернула разговор и сказала ему немедленно, что Наташа уже знает все, что она сама догадалась и скрывать от нее сделалось невозможно. Ардальон Семеныч, не дав ей распространиться в подробностях, отвечал с достоинством, что он сам еще вчера понял невозможность оставаться в секрете его намерению; что, конечно, нельзя и не должно было матери отвечать ложью на вопрос дочери. Он поблагодарил, однако, за откровенное сообщение ему этого обстоятельства и прибавил, что очень хорошо чувствует, как должна смутиться теперь при виде его невинная, скромная и очаровательная Наталья Васильевна. Он изъявил даже готовность в этот день менее смущать ее своим присутствием и особенно своими разговорами. Все это было принято Варварой Михайловной с восторгом и было ею сейчас же пересказано Наташе; она выслушала слова Шатова с удивлением и благодарностью за внимание к ее положению.
   Шатов предложил Василью Петровичу осмотреть его хозяйственные заведения и даже полевые работы. Болдухин был очень доволен и сначала повел своего гостя в столярную, в экипажную, на конный двор, а потом повез его в поле. До самого обеда Варвара Михайловна и Наташа не расставались и все разговаривали, и чем больше они говорили, чем больше открывали свои чувства, чем больше узнавали друг друга (потому что до сих пор знали очень мало), тем сильнее росла взаимная их любовь, росла не по дням, а по часам, как пшеничное тесто на опаре киснет (так говорит народная сказка), и выросла эта любовь до громадных размеров.
   Нужно ли говорить, что Варвара Михайловна не пропустила случая представить Шатова в таком великолепном и пленительном виде, что Наташа, увлеченная искренним увлечением матери, думала, наконец, только об одном: нельзя ли сегодня же выйти замуж за Ардальона Семеныча? Но Варвара Михайловна, напротив, ежеминутно открывая в своей дочери драгоценнейшие качества и сердца, и нрава, и здравого ума, которого и не подозревала, и видя в то же время ее детскую невинность, ее совершенное непонимание важности дела, к которому готова была приступить, - Варвара Михайловна думала о другом: как бы оттянуть свадьбу на год, как бы сделать так, чтоб жених прежде вполне узнал и оценил, какое сокровище получает.
   К самому обеду воротились Василий Петрович и Ардальон Семеныч. Варвара Михайловна с Наташей, со всем семейством, с мусье и с мадамой, ожидали их уже в гостиной. Шатов, после любезного приветствия Наташе, сделанного очень свободно, не обратившего на нее ничьего внимания и нисколько ее не смутившего, прикинулся совершенно погруженным в хозяйство Василья Петровича, которое только что осматривал; он показал себя знатоком дела: замечал кое-какие недостатки, упущения, предлагал возможность улучшений и в то же время так искусно хвалил все остальное, что Василий Петрович оставался совершенно довольным, не мог надивиться хозяйственным практическим сведеньям молодого человека и повторял про себя любимую свою поговорку: "Ну, из молодых, да ранний!" Обед прошел очень весело, гость занимал всех разговорами и сосредоточивал на себе общее внимание; Наташе было легко, и она, сердечно благодарная Шатову, совершенно успокоилась и ободрилась. После обеда, напившись кофею, гувернер и гувернантка ушли, а за ними и дети. Шатов, не скрывая уже наполнявшего его чувства, обратился к Наташе с почтительным и нежным вниманием. Наташа встретила его слова таким взглядом, который, как электрическая искра, проник до глубины души молодого человека и потряс все духовное существо его; в этом взгляде выражалось столько сочувствия и благоволения, что Шатов, очарованный им, повинуясь непреодолимому чувству любви, для которой блеснула в этом взгляде взаимность, позабыв все свои прежние намерения уехать, не объясняясь и не спрашивая согласия невесты, с несвойственной ему живостью и жаром сказал: "Наталья Васильевна! Решите мою судьбу. Могу ли я надеяться получить вашу руку?" Наташа, не задумавшись, тихо и просто подала ему свою руку и голосом, который дошел до сердца всех присутствующих, отвечала: "Я согласна". Шатов целовал с восторгом руку своей невесты, а Василий Петрович и Варвара Михайловна, как громом пораженные, не веря своим ушам и глазам, не могли вдруг понять, что произошло перед ними. Шатов, опомнившись, взял за руку Наташу, подвел ее к отцу и матери и просил их утвердить своим согласием его счастие и благословить детей своих. Болдухины так были озадачены, что не вдруг нашлись, что отвечать. Такая неожиданность, такая быстрая, хотя и желанная развязка как будто неприятно изумила их, особенно Варвару Михайловну. "Боже мой! Да как же все это так случилось? - проговорила она, наконец. - Наташа! Не слишком ли ты поспешно даешь свое согласие? Ты так мало еще знаешь Ардальона Семеныча, и он тоже мало знает тебя. Не лучше ли бы было наперед познакомиться покороче, оценить друг друга и тогда уже приступить к решению такого великого дела? Да, кажется, таковые были и ваши намерения, Ардальон Семеныч?" - "Вы совершенно правы, Варвара Михайловна; но вы сами видите, как непрочны человеческие намерения. Одна минута, один взгляд решил все. Как это сделалось, я и сам не знаю, но я умоляю вас, почтеннейший Василий Петрович, и вас, почтеннейшая Варвара Михайловна, не отравляйте этой блаженной для меня минуты никаким замедлением вашего согласия; благословите детей ваших. Позвольте мне любить вас сыновней любовью и называть отцом и матерью: вы знаете, что у меня их давно нет..." Но как старики еще молчали, то Наташа присоединила и свой голос; тихо и скромно сказала она: "Батюшка и матушка! Я знаю, что вы любите Ардальона Семеныча; благословите же нас". Что было тут делать? Ничего другого, как взять образ и благословить жениха с невестой. Так и сделали: все четверо пошли в спальню стариков, достали из кивота один из раззолоченных образов, перед которыми так недавно и так тепло молилась Варвара Михайловна с Наташей, - и благословили жениха и невесту. Василий Петрович был спокойно-светел, Варвара Михайловна беспокойно-радостна, Наташа находилась под обаяньем мысли, что маменька счастлива, и такая кроткая радость исполненного долга, любви и благодарности прибавила какое-то высокое, небесное выражение ее прекрасным глазам. Ардальон Семеныч, вышед из своего неестественного положения, из увлечения, так ему чуждого, был не то что холоден, но слишком спокоен и важен для настоящей минуты, а природная его медленность казалась уже вялостью. Он и прежде проповедывал, что терпеть не может порывов, что человек должен действовать разумно, вследствие своего убеждения, а не по внушению внезапного чувства, в котором через час он будет раскаиваться, что такое состояние равняется опьянению, что человек тогда не хозяин самого себя (любимое его выражение)... - все это совершилось теперь с ним в самую важную, великую минуту в жизни! Несмотря на искреннюю любовь к Наташе, ему было досадно на себя, стыдно других; какое-то облако задумчивости покрыло его большие глаза, и без того лишенные живости и выражения. К общему удивлению, он сказал, что завтра рано поутру он едет в свою деревню. Василий Петрович и Наташа приняли его слова спокойно, но Варвара Михайловна, видимо взволнованная, не вытерпела и сказала: "Я надеялась, что вы перемените свое намерение и проведете с нами и вашей невестой хотя завтрашний день". Но Шатов утвердительно отвечал, что он никогда намерений своих не переменяет и никогда не изменяет своему обещанию, что послезавтра он обещал обедать у одного из своих соседей и что это непременно так и будет. Варвара Михайловна была недовольна, но Ардальон Семеныч, как будто утешенный проявлением своей самостоятельности, повеселел и оживился. Он говорил очень много: нежно с Наташей и почтительно со стариками; между прочим, он предложил, чтоб настоящее событие, то есть данное слово и благословение, остались покуда для всех неизвестными; что он воротится через несколько дней, привезет кольцо своей матери, которое бережет и чтит как святыню, и надеется, что обожаемая его невеста наденет это колечко на свой пальчик и подарит его таким же кольцом. Невеста в знак согласия взглянула на жениха ласково, а жених с чувством и благодарностью поцеловал ее руку. Потом, заметив, что его намерение уехать завтра и предложение сохранить в тайне данное слово как будто не нравились Варваре Михайловне, обратился он к ней с новыми красноречивыми объяснениями и доказательствами и без большого труда убедил г-жу Болдухину.
   Когда семейство с мадам де Фуасье и кавалером де Глейхенфельдом соединилось за вечерним чаем, все шло по-прежнему, как было за обедом, то есть Шатов занимал всех и сам занимался всеми и всего менее Наташей. Никому в голову не входило, что она уже благословленная невеста.
   Вечером, при прощанье (жених уезжал завтра очень рано) Ардальон Семеныч показал много чувства и нежности к Наташе. Он выпросил позволение писать к ней каждый день и просил отвечать ему хоть несколькими строками. Василий Петрович изъявил сомнение, что трудно устроить ежедневную переписку на расстоянии ста верст. Он не хотел сказать прямо, что находит ее вовсе излишнею. Шатов отвечал, что у него тридцать охотничьих скаковых лошадей и двадцать человек охотников, для которых проскакать пятьдесят верст ровно ничего не значит, и что на половине дороги будут стоять переменные лошади и люди. Ардальон Семеныч был очень в духе, как говорится, и отпустил много великолепных фраз; между прочим, он сказал, что боится возгордиться тем, что несравненная Наталья Васильевна отдает ему свою руку, что для ее счастливого жениха нет препятствий, нет преград, нет ничего невозможного для того, чтоб каждый день получать об ней известие, что они будут долетать до него в восемь часов. Старики были вновь очарованы, и Наташа слушала такие речи с удовольствием.
   Долго не могла заснуть Варвара Михайловна и мешала спать Василью Петровичу. Она чувствовала какое-то тоскливое волнение, которому причины она сама не знала. Конечно, дело такой великой важности решилось слишком внезапно, слишком неожиданно, каким-то сюрпризом и не совсем законным порядком. По кодексу Варвары Михайловны, жених должен был узнать от родителей о согласии невесты, а согласие невесты должно было основываться на воле родительской; но разве они этого не желают? Разве Наташа не знала этого? Но в сущности разве не исполнилось все то, чего так пламенно желала сама Варвара Михайловна? Так о чем же было беспокоиться, чем волноваться? А г-жа Болдухина и беспокоилась и чем-то волновалась. Намерение отложить свадьбу на год, которого старик Болдухин не одобрял, вероятно, должно было встретить сильное сопротивление со стороны жениха; если и Наташа, с которой мать об этом не говорила, не выразит особенного желания на такую длинную отсрочку, то одной Варваре Михайловне нельзя будет поставить на своем. Да и как быть с приданым? Готового у ней ничего нет, а приданое должно быть щегольское, и за ним надо ехать в Москву. Все это вместе волновало и мешало заснуть заботливой матери. - Наташа, несколько утомленная, несколько смущенная новостью своего положения, но вполне уверенная, что маменька ее счастлива, не сомневалась и в своем будущем счастии. Она была даже довольна, что жених ее на некоторое время уехал. Ей надобно было свыкнуться с мыслью, что она невеста, что положение ее должно перемениться, что все будут смотреть на нее другими глазами. При постоянном присутствии жениха и общем наблюдательном внимании было бы гораздо труднее, было бы некогда свыкнуться, не приготовясь, с новым своим положением. Итак, Наташа была довольна и заснула скоро и спокойно.
   В доме никто не сомневался, что Шатов приезжал недаром и что добрая барышня выйдет за него замуж. Горничная Евьеша, подавая умываться, первая атаковала Наташу вопросом о женихе. Наташа отвечала отрицательно. Вторую атаку повела мадам де Фуасье; она ранехонько пришла в комнату своей воспитанницы, бросилась целовать Наташу, которую, к большой досаде г-жи Болдухиной, называла иногда: "Mon enfant", {Дитя мое (франц.).} поздравляя ее с завидной судьбой, и уверяла, что карты все это давно ей сказали. Здесь Наташе было труднее защититься от расспросов, и она по необходимости должна была признаться, что видит намерение Ардальона Семеныча и что если папеньке и маменьке будет угодно, то и она будет согласна. Де Фуасье плакала от радости, потому что была в восхищении от Monsieur Chatoff и потому что в основании была хотя пустая, но предобрая старуха. Мориц Иваныч ничего не говорил прямо; но его необыкновенные низкие поклоны, с прижатыми к груди руками, его взгляды, ужимки, глаза, поднятые к небу с мольбою о счастии affabilite {Воплощение приветливости (франц.).} (так звал он Наташу), были слишком выразительны и понятны, и хотя сильно смущали ее, но по крайней мере не требовали ответа и притворства. Впрочем, все это тревожило Наташу только первое утро; к вечеру как будто позабыли о приезде Шатова, и деревенская жизнь пошла по заведенному порядку. Варвара Михайловна все свободное время от классов, которые Наташа продолжала посещать для вида, так сказать, мимоходом, проводила вместе с дочерью. Ее восторженные разговоры о достоинствах Ардальона Семеныча поддерживали духовное настроение Наташи, и она радовалась, что поступила так решительно, хотя мать не одобряла ее поступка и утверждала, что на предложение Шатова ей следовало бы отвечать, что все зависит от воли ее родителей, которым известно ее расположение.
   На другой день к обеду прискакал верхом гонец с письмом от Шатова: письмо было отправлено в четыре часа утра, а в полдень уже получено Васильем Петровичем. Слова Ардальона Семеныча исполнились в точности: его посланье к невесте, наполненное великолепными нежностями, пролетело сто верст в восемь часов. Взмыленный конь и запыленный гонец всполошили болдухинскую дворню; все подумали: "Уж не случилось ли какого несчастья?" Но когда узнали, что такая скакотня будет происходить каждый день и что к вечеру приедет другой курьер с парою заводских лошадей для того, чтобы лошади и люди могли переменяться, то все подивились только затеям молодого барина и еще более утвердились в мысли, что он нареченный жених их барышни. Г-жа Болдухина была в восторге от этой скаковой проделки; Наташа с удовольствием видела в ней доказательство любви своего жениха, а Василий Петрович все это называл пустыми проказами. Гонец, выкормив лихого скакуна, через четыре часа должен был пуститься в обратный путь. Варвара Михайловна написала письмецо к Ардальону Семенычу, и Наташа приписала несколько строк под ее диктовку.
   Со вторым курьером Шатов, между прочим, писал, что воспитатель его, Григорий Максимыч Винский, должен проезжать через село Болдухино и просит позволения заехать к его хозяевам, с которыми и прежде был знаком, для засвидетельствования своего глубочайшего почтения. Ардальон Семеныч просил принять его благосклонно, как человека, которому он обязан своим образованьем. Шатову отвечали, что очень будут рады возобновить знакомство с Григорьем Максимычем. Хотя это обстоятельство само по себе не давало никаких поводов к перетолкованию, потому что Винский ехал навестить больного приятеля, прежнего товарища своей тяжелой участи, и потому что дорога лежала возле самого дома Болдухиных, но Варваре Михайловне показалось, что "умысел другой тут есть", что Винский знает все и едет посмотреть невесту и что, может быть, нужно еще его одобрение для решительного окончания их дела. Г-жа Болдухина всегда переливала через край и видела то, чего нет. Винский точно желал взглянуть на Наташу, потому что знал намерение своего воспитанника; но он ничего не знал о полученном им согласии и не имел никакого влияния на его сватовство.
   Винский приехал в Болдухино на другой день к обеду. Красота, скромность, благородство и сердечная доброта Наташи, выражавшиеся в ее глазах и во всех чертах лица, поразили его, он долго не мог свести с нее глаз. Под личиной правдивого грубияна это был человек тонкий, хитрый. Несмотря на ласковый прием, он сейчас заметил, что хозяйка как-то недоверчиво на него смотрит. Он сейчас взялся за откровенность и рассказал всю правду; то есть все, что ему было известно о намереньях и предложении Шатова. "Никто лучше меня не знает Ардальона, - говорил он, - и я считаю за долг честного человека (все равно, поверите ли вы мне, или нет) сказать вам, что этот молодой человек имеет благородную душу, доброе сердце и превосходные правила. Все его недостатки, как то: высокое о себе мнение, упрямство, тщеславие, охота умничать и учить других, - ничего не значат перед его достоинствами. Умоляю вас, не отвергайте его искренней любви к вашей дочери; я скажу вам откровенно и прямо, что не верил похвалам Ардальона, как словам юноши влюбленного в первый раз; но, увидев вашу дочь, я всему поверил. В красоте ее лица выражается красота души. Я человек опытный, много жил и видел людей; я прочел в ее прекрасных глазах счастье того человека, который будет ее мужем. Ручаюсь вам, отвечаю, что она будет владеть безгранично Ардальоном". Речи отставного воспитателя не понравились г-же Болдухиной; она поспешила высказать ему, что достоинства Ардальона Семеныча они очень хорошо знают, а недостатков, которые находит в нем Григорий Максимыч, они не видят; что дочь их воспитана в правилах покорности и повиновения к родителям и никогда властвовать над своим мужем не пожелает; что она еще ребенок и что если богу будет угодно, чтоб она была женой Ардальона Семеныча, то он сам окончит ее воспитание и, конечно, найдет в ней почтительную и послушную жену. Старый бурсак улыбнулся и отвечал: "Вы не верите моей искренности, боитесь моего влияния и отталкиваете меня. Как вам угодно! Желаю и не перестану желать добра вашей дочери". После этих слов он говорил только о посторонних предметах; выпросил себе бутылку старой ост-индской дреймадеры, лучше которой, как он уверял, в жизнь свою не пивал, - и уехал. Варвара Михайловна очень была довольна, что отбрила хитрого хохла (так она его всегда называла), который осмелился предложить свое покровительство ее дочери и хотел вмешаться в семейную жизнь будущих молодых. Наташа ничего не знала об этих разговорах, а Василий Петрович был ими совершенно недоволен и находил, что совсем было не нужно дразнить этого человека.
   Четыре дня сряду скакали гонцы, а на пятый день к обеду ждали самого Шатова. Приготовили обручальное кольцо для жениха и вдобавок к прежним, также новым, сшили еще новое платье для Наташи. Все остальное шло по-прежнему. По-прежнему восторгались Варвара Михайловна и все окружающие Наташу, говоря об ее женихе; по-прежнему был доволен Василий Петрович; по-прежнему и Наташа казалась спокойной и довольной; но, странное дело, последние два письма Ардальона Семеныча, в которых он пораспространился в подробностях о своих намерениях и планах в будущем, о том, что переезжает в Болдухино на неопределенно долгое время со множеством книг, со всеми своими привычными занятиями, в которых, как он надеется, примет участие и обожаемая его невеста, - произвели какое-то не то что неприятное, а скучное впечатление на Натащу. Накануне приезда жениха, когда невеста, просидев до полночи с отцом и матерью, осыпанная их ласками, приняв с любовью их родительское благословение, воротилась в свою комнатку и легла спать, - сон в первый раз бежал от ее глаз: ее смущала мысль, что с завтрашнего дня переменится тихий образ ее жизни, что она будет объявленная невеста; что начнут приезжать гости, расспрашивать и поздравлять; что без гостей пойдут невеселые разговоры, а может быть, и чтение книг, не совсем для нее понятных, и что целый день надо будет все сидеть с женихом, таким умным и начитанным, ученым, как его называли, и думать о том, чтоб не сказать какой-нибудь глупости и не прогневить маменьки... И жалко стало Наташе своей девической, беззаботной жизни, с ее простотой и свободою; грустно стало, что мало будет слышать она болтовню своих маленьких братцев и сестриц, которые прежде надоедали ей, и жаль стало бесконечных рассказов мадам де Фуасье, также давно ей известных и также давно наскучивших. В первый раз спросила она себя: так ли много любит она жениха, чтоб бросить для него дом родительский; точно ли маменька будет счастлива, если она не полюбит Ардальона Семеныча так сильно, как следует жене любить своего мужа? Спросила - и не могла отвечать утвердительно; сомнение запало ей в душу. Не скоро она заснула, видела какой-то страшный сон; долго не спала после него и проснулась поздно с головной болью, с бледностью и усталостью на лице, что было замечено всеми. Разумеется, Варвара Михайловна заметила эту перемену прежде других, встревожилась ею и принялась расспрашивать Наташу о причине. Но дочь так долго и недавно была еще далека от матери, что, несмотря на порывы горячей любви и нежного участия со стороны матери, принимаемые с восторженной благодарностию, не могла предаться свободно искреннему, полному излиянию своей детской привязанности. Она не привыкла к ним и каждую минуту благодаря бога за обращение к ней сердца матери, каждую минуту боялась вдруг потерять то, что вдруг получила; одним словом, Наташа не смела высказать откровенно своих вчерашних чувств и сомнений. Варвара Михайловна легко удовлетворилась неискренними ответами Наташи, да и почему было не удовлетвориться? Что было естественнее волнения и смущения молодой девушки накануне своего обручения?
   Шатов приехал несколько позднее, чем его ждали, задержанный в дороге какой-то непредвиденной остановкой. В эти пять дней разлуки любовь овладела им и пустила глубокие корни в сердце молодого человека уже с непреодолимою силой. Он так соскучился по Наташе, что нетерпение ее увидеть изменило его спокойный нрав и нарушило его обычные, несколько важные и мерные поступки. Здороваясь со стариками, вместо приличных приветствий и вопросов, он только и сказал: "Где Наталья Васильевна? Здорова ли Наталья Васильевна?" Когда же она пришла, он с глубокою нежностью и радостью поцеловал ее руку и долго, пристально, не говоря ни слова, с каким-то самозабвением смотрел на нее. Это показалось странным невесте и даже старикам. Наташа смутилась, и отец с матерью также, потому что этот взгляд, проникнутый искренним чувством, продолжался, может быть, слишком долго. Наконец, Шатов, как бы опомнившись, вынул из бокового кармана маленький сафьянный футляр, достал из него простое золотое колечко, посмотрел на него с умилением и тихим голосом, в котором слышно было глубокое внутреннее чувство, просил Наташу надеть; но Варвара Михайловна сильно воспротивилась такому обручению запросто, находя неприличным, и утвердительно сказала, что обрученье может совершиться завтра обыкновенным, всеми принятым порядком, помолясь богу, при чтении святых молитв и с благословения священника. Ардальон Семеныч в свою очередь был озадачен и смущен. Он почувствовал, однако, что настаивать на своем было невозможно, и в то же время ему было как-то неловко и неприятно отступиться от своего желания, спрятать колечко опять в футляр и положить в карман. Он стал просить, чтобы Наталья Васильевна взяла по крайней мере к себе и спрятала его до завтра. Варвара Михайловна и на это не согласилась, но, видя смущение жениха, который, стоя посредине комнаты, все еще держал в одной руке кольцо, а в другой футляр и, по-видимому, не знал, что ему делать, она предложила Ардальону Семенычу отдать кольцо ей, для того чтобы вместе с обручальным кольцом Наташи положить его перед образа до завтрашнего утра. Видно было, что Шатов не только ничего подобного не ожидал, но что все это ему не очень нравилось. Он попробовал поспорить и защитить причину своего желания и просьбы, но, видя непреклонную настойчивость матери, подкрепленную согласием и Василья Петровича, заблагорассудил согласиться. Варвара Михайловна, чтобы прекратить неловкое положение всех, стоявших посреди комнаты, поспешно взяла кольцо, попросила Шатова сесть рядом с своей невестой и ушла, чтобы, согласно своему предложению, положить обручальные кольца перед образами. Исполнив это, она помолилась богу о счастии своей дочери и с веселым видом воротилась в гостиную. Жених с невестой сидели молча; глядя на них с недоумением, молчал и Василий Петрович; жених о чем-то печально задумался, невеста также. Варвара Михайловна, желая рассеять неприятное впечатление предыдущей сцены, с живостью обратилась к Шатову с разными посторонними разговорами и расспросами о том, что он делал в продолжение его отсутствия, и ей удалось мало-помалу рассеять его и привесть в обыкновенное положение. Облако задумчивости слетело с его лица, он как будто очнулся от какой-то дремоты, и любовь, радость, что он видит обожаемую Наташу, что завтра она будет обручена с ним, наполнили его душу. Он сделался разговорчив, весел, нежен с своей невестой, внимателен и почтителен с ее родителями и скоро заставил позабыть их обо всем случившемся. Наташа также казалась спокойною и даже веселою. В доме объявили всем, что Ардальону Семенычу дано слово, что Наташа уже невеста, и что завтра будет обручение. Маленькие братья и сестры обнимали и поздравляли ее, а также и Шатова, которого все очень любили. Классные занятия прекратились в тот день ранее обыкновенного; пришли мадам де Фуасье и шевалье де Глейхенфельд. Каждый по-своему выражал свою радость и свое искреннее желание счастия жениху и невесте. За столом посадили их рядом, выпили их здоровье, и к вечеру не только вся дворня, но и все село Болдухино знало, что красавица барышня уже помолвлена тоже за красавца, по общему мнению, молодого и богатого барина Ардальона Семеныча Шатова; а как в тот день отправился в город нарочный на почту за письмами, то и весь Богульск на другой же день узнал об этой важной новости.
   Ардальон Семеныч прочным образом основал свое местопребывание во флигеле и целую особую комнату занял своими книгами, письменными принадлежностями, ружьями и охотничьими снарядами, потому что предполагал иногда ходить на охоту, для чего и привез свою любимую отличную собаку, которая в тот же день была представлена Наташе и принята ею с особенной благосклонностью; она пожелала всякий день кормить ее при себе, чем жених был очень доволен. Этот первый день прошел довольно приятно и оживленно. Жених менее рассуждал, больше рассказывал о том, что думал, чувствовал и делал во время своего отсутствия. Наташа не скучала и была довольна всеми его рассказами.
   Варвара Михайловна сочла за нужное истребить неприятное впечатление, которое, как она думала, должна была произвесть на Наташу история с обручальным кольцом, а также и странность некоторых поступков жениха. Это было ей нетрудно, потому что Наташа менее находила тут странного, чем сама Варвара Михайловна. Наташе только не понравилось выражение глаз Шатова, когда он, увидевшись с ней, молча и долго смотрел на нее. Она с детской наивностью говорила матери, что терпеть не может, когда кто-нибудь смотрит на нее так пристально, точно хочет узнать, что происходит у ней в сердце, и что она особенно не любит таких взглядов Ардальона Семеныча. Но главное, что ей не нравилось и чего она не сказала Варваре Михайловне, это была медленность и вялость всех движений и слов ее жениха. Он говорил с расстановкой, растягивая свои речи, и Наташе сейчас становилось сначала скучно его слушать, а потом и тяжело; не будучи сама ни бойка, ни скора, она любила бойкую, скорую и веселую речь, одним словом: натура, личность Ардальона Семеныча была ей не по вкусу...
  

КОПЫТЬЕВ

  
   В 1816 году Петербург жил обыкновенною своею внешнею жизнию: точно так же текло Ладожское озеро в Финский залив, точно так же западный ветер нагонял иногда морскую воду в устье Невы, вода выходила из берегов, затопляя низменные приморские места Петербурга: стреляли пушки с Петропавловской крепости и торопливо выбирались испуганные жители из нижних этажей домов: точно так же уходила в серое небо игла адмиралтейского шпиля.
   В настоящую минуту стояла жаркая июльская погода; около биржи толпились мачты, как лес, и развевались пестрые, чужеземные флаги. Петербург давно уже выселился на острова, и давно уже происходила скакотня курьеров, отвозивших и привозивших бумаги, подписанные директорами, вице-директорами и даже начальниками отделений, жившими на дачах.
   Одним словом, все было в Петербурге точно так же, как и всегда; впрочем, и около Петербурга все шло по-прежнему. По-прежнему текли к нему, стоящему на рубеже России, по всем жилам государственного организма питательные соки Русской земли, по-прежнему из всех углов пространной православной и даже неправославной Руси тянулась к нему молодежь, богатая и бедная, даровитая и бездарная; заходила поучиться в Казань, а всего более в Москву и, поучившись, все-таки отправлялась в Петербург на службу. Понятно, что для людей богатых или даровитых представлялось много блистательных надежд в будущем, надежд, которым так легко поддается молодость; но для чего бы, казалось, туда же ползти бездарным беднякам? Каких успехов могли ожидать они? По-видимому, никаких... Но опыт часто доказывал противное: бездарные бедные часто успевали лучше даровитых и богатых. Богатство и даровитость нередко испарялись в вихре пошлой суеты и роскоши, а бедная и трудолюбивая посредственность подвигалась шаг за шагом вперед, сначала делалась необходимою для черной работы, потом занимала места позначительнее, выходила в люди, устраивала себе карьеру, и богатая даровитость нередко попадала под начальство бедной посредственности.
   Валерьян Петрович Копытьев, 19-летний юноша, не принадлежал ни к тому, ни к другому разряду молодых людей, постоянно стекавшихся на берега Невы или, правильнее сказать, на болотные берега Финского залива. Копытьев не имел блестящей даровитости и был круглый сирота, без всякого состояния, воспитанник дальнего родственника и крестного своего отца Василия Прокофьича Лопатина, постоянно жившего в деревне, в одной из отдаленных губерний, человека довольно богатого, необразованного, но одаренного природным здравым смыслом и добрым сердцем, впрочем, помещика с ног до головы. Дав своему воспитаннику приличное образование, довольно поверхностное, отправил он его на службу в Петербург, - и Копытьев попал в "Северную Пальмиру". Старик Лопатин очень любил крестника, не скупился на его содержание, дал ему две тысячи рублей ассигнациями (другого счета деньгами тогда еще не знали), и сказал: "Смотри, Валерьян, живи скромно, но прилично русскому дворянину. Когда издержишь деньги, напиши ко мне. Если увижу, что будешь мотать, ничего давать не стану". Молодой человек, вполне признательный своему благодетельному родственнику и сердечно к нему привязанный, не употреблял во зло щедрость своего благотворителя, жил в Петербурге умеренно и никогда не издерживал более двух тысяч рублей в год. Валерьян Петрович Копытьев был добрый малый, но не в пошлом и дурном смысле этого слова. В характере у него недоставало твердости, терпения и постоянства, но все первые движения его души были прекрасны. Нрава веселого и живого, любимый всеми приятелями и коротко знакомыми людьми, которые называли его Валером, - он вел очень приятную жизнь в Петербурге. На службу являлся только поболтать о городских новостях, прочесть или услышать какие-нибудь новые стишки, а всего более - поговорить о вчерашней пиесе. До театра он был большой охотник, а в Семенову влюблен с самого приезда своего в Петербург, что, впрочем, не мешало ему увлекаться и другими особами. Валер (для краткости и мы будем называть его так, как все называли) служил в экспедиции о государственных доходах: из студентов переименовали его в сенатские регистраторы, потом произвели в губернские секретари, а в настоящее время он уже был коллежский секретарь. Впрочем, о своих чинах он не заботился, потому что и не думал проложить себе служебную дорогу. Служба была для него не тягостью, а предметом развлечения, чем-то вроде утреннего английского клуба: со всеми увидишься, со всеми переговоришь и условишься, куда ехать гулять на острова, к кому и когда ехать в гости. Разумеется, он служил без жалованья, или нет: ему шло жалованье рублей по триста в год, но он его не получал, а отдавал бедным канцелярским чиновникам того стола, в котором числился. Все любили Валера: от строгого немца - директора экспедиции до последнего писца, да и за что не любить? Он был ласков, мил, приветлив, а при первой возможности и услужлив. Но этого мало: его не только любили как любезного юношу, но считали молодым человеком "с большими служебными способностями", и вот по какому случаю. Пришел он один раз в экспедицию и балагурил о чем-то с своим столоначальником, тоже немцем по фамилии, но не знающим по-немецки, с которым он был очень дружен. Вдруг помощник столоначальника, крайне ограниченный господин, которого за необыкновенную плоскость лба и всего лица некто чиновник Милонов прозвал площадью, к общему удовольствию всей экспедиции, говорит Копытьеву, ухмыляясь: "Валерьян Петрович, что бы вам сочинить хоть одну бумажку, хоть один отпуск о принятии к сведению или о дополнении сведений и оставить черновую на память о нашем столе? Я вот уже три написал, а осталось еще три, да такие мудреные, что как и выразиться - не знаю". Валер взял бумаги и без помарки написал три отпуска: сочинить такие бумаги было дело нехитрое. Когда их прочли, "площадь", то есть помощник столоначальника, выпучил глаза от изумления, да и все были удивлены: бумаги оказались написанными как следует. С этих пор утвердилась слава о Копытьеве, что он "мог бы быть отличным чиновником и дельцом".
   Вообще Валер жил весело и беззаботно, как жили тогда многие, не оглядываясь вокруг себя, не помышляя о прошедшем и не заботясь о будущем: жил он, как говорится, спустя рукава. Нельзя сказать, чтоб он не имел способности к пониманию политических, исторических и общественных вопросов; мы даже думаем, что он мог бы принимать в них живое и горячее участие, - но он как-то не знал их, как не знаем мы часто многих людей, с которыми встречаемся ежедневно, - не натыкался на них близко. Он был знаком со многими, которые имели, по крайней мере, претензию сочувствовать "высшим" интересам, говорить, спорить о них: но у Валера все летело мимо ушей и мало передавалось его уму и сердцу. Добрый товарищ своих приятелей, не имевший никогда склонности к разгульной жизни, он разделял, однако, их молодые увлечения, пил без принуждения шампанское и охотно играл в карты: последними занимался даже с излишеством. Впрочем, играл всегда воздержно и расчетливо, что, казалось, противоречило с его легким, нетерпеливым нравом, он постоянно был в выигрыше: это обстоятельство давало ему возможность реже, менее просить денег у крестного отца, который, конечно, оставался очень доволен умеренностью и аккуратностью своего воспитанника.
   Из всего сказанного мною видно, что Валер не заглядывал в высший петербургский круг; он не принадлежал даже и к среднему чиновничьему миру, - миру чиновников уже значительных и пожилых, кандидатов на занятие важных должностей, иссушивших ум и сердце многолетним сиденьем за бесплодными бумагами и сделавшимися неспособными ни к живой мысли, ни к энергическим действиям. Грустно и тяжело подумать, сколько жертв, сколько живых человеческих душ погибало в этой огромной... машине, называемой бюрократией. Эта язва посредством мертвящей привычки неприметно гасит в уме и душе юноши все благородные высокие порывы, все честные стремления, и формализм овладевает им. Немногие спасаются, и вернейшее спасение - бегство вовремя. Валер жил в среде молодых дилетантов службы, которые, пользуясь выгодными сторонами, не подвергаются невыгодным, нравственно-убийственным ее сторонам. Разумеется, это были люди, если не небогатые, то все-таки имеющие средства к безбедному существованию. Многие из них получили хорошее образование, любили литературу, читали не одни журналы, а книги и своим обществом распространяли вокруг себя любовь и уважение к просвещению. Валер решительно им сочувствовал и сам кое-чем занимался, но должно признаться, что все его занятия были легки и поверхностны.
   Таков был Валериан Петрович и так он жил в Петербурге безвыездно уже 6 лет: с своим благодетелем переписывался он довольно редко и решил в своем уме, что лучше Петербурга и лучше петербургской жизни ничего на свете быть не может: утверждал даже по слухам, что Петербург - первый город в Европе. Сначала болотная и печальная, однообразная природа сильно ему не нравилась, но потом и с нею примирился он, или, лучше сказать, забыл о ней - и окрестности столицы, украшенные, прибранные искусством и трудом человеческим, показались ему так хороши, что он с пренебрежением вспоминал о своей привольной, дикой и некогда милой ему родине. Он уже с презрением поговаривал о дымных крестьянских избах, о грубости, неопрятности и полудикой необразованности их обитателей, о простоте деревенской жизни. Он оставил деревню девятилетним мальчиком. Восемь лет забывал о ней в гимназии и потом в университете и окончательно позабыл в Петербурге; искусственность пустила уже глубокие корни в молодой его душе.
   Вдруг получает он письмо от своего крестного отца, которое удивило его уже тем, что в нем было написано полторы страницы, тогда как прежние письма, не более трех или много четырех в год, всегда состояли из нескольких строчек. Старик писал следующее: "Я давно не писал к тебе, любезный друг Валерьян, потому что был болен и чуть не умер. Пролежал я две недели, а поправиться не могу в два месяца. Видно, уже не прежняя пора. Хорошо, что бог меня помиловал, а то остался бы ты ни при чем: ведь таких родственников у меня, как ты, наберется больше десятка. И так дело надо устроить порядком. По получении сего письма немедленно выходи в отставку и приезжай ко мне. Ведь служба твоя пустая. Я укреплю тебе законным порядком все свое именье и, покуда есть силы, хочу приучить тебя к хозяйству. По крайней мере год ты должен прожить со мной, а там, пожалуй, если соскучишься, я отпущу тебя опять в Питер и останусь твоим управляющим. По правде сказать: мне хотелось бы тебя женить. Ну да без твоего желания и без воли божией такое дело сделаться не может". Крепко призадумался Валер! Отвык он от деревенской жизни, которую очень любил в ребячестве, и попривык к Петербургу. Впрочем, тут не представлялось выбора: желание крестного отца и благодетеля было для него законом: а здесь присоединялась к тому возможность упрочить себе навсегда благосостояние и независимость. Ему никогда в голову не входило, чтоб крестный отец отдал ему все свое именье; он был уверен только в одном: что старик не оставит его без куска хлеба. Восемь сот душ, тысяч двадцать десятин хлебородной земли, отлично устроенное хозяйство, с огромными запасами хлеба, и, без сомнения, значительный капитал в ломбарде - кто пренебрежет такими благами и не пожертвует для них не только приятностями столичной жизни, но и сердечною склонностью? Валер без большого усилия пожертвовал и тем и другим. Сердечных склонностей у него было немало; но говорить о них не стоит, потому что все они были не важны, а нужно только узнать моим читателям, что Валер был влюбчив и каждую последнюю свою любовь считал вечною. Не желая мешкать и дожидаться осенней погоды, он решился немедленно оставить Петербург.
   Подав просьбу об отставке, он взял отпуск на 28 дней, задал пир на весь мир всем своим приятелям на Елагином острову; трагически простился с девушкой, в которую считал себя влюбленным, бросился в повозку и поскакал в Москву по отвратительной Петербургской дороге, о которой одно воспоминание приводит в ужас всякого, кто езжал по ней. Это была не дорога, а полоса земли, по которой именно нельзя ехать: или мостовая из круглышей, настланная по болотному грунту, прыгающая и брызгающая грязью во все стороны, или каменная мостовая из крупного булыжника, беспорядочно набросанного один возле другого. Валер в Петербург приехал зимой и не имел понятия о летней дороге. Как расчетливый человек, он и не подумал купить себе рессорного экипажа, а купил крепкую, красивую, простую повозку. Всю дорогу он страдал колотьем и часто шел пешком, платя деньги на водку ямщику, чтоб он ехал шагом. Наконец в пятый день добрался он до Москвы. К Москве он был совершенно равнодушен, хотя держался мнения тех своих приятелей, которые говорили о ней снисходительно и даже благосклонно. Он уже потому был благосклонно расположен к ней, что надеялся хорошенько отдохнуть от мучительной дороги и пожить с недельку у своего друга и товарища по университету Степана Васильевича Кострова, который был женат на московке, служил и жил постоянно в Москве и сделался отчаянным москвичом...
  
   1857
  

ОЧЕРК ЗИМНЕГО ДНЯ

  
   В 1813 году с самого Николина дня установились трескучие декабрьские морозы, особенно с зимних поворотов, когда, по народному выражению, солнышко пошло на лето, а зима на мороз. Стужа росла с каждым днем, и 29 декабря ртуть застыла и опустилась в стеклянный шар. Птица мерзла на лету и падала на землю уже окоченелою. Вода, взброшенная вверх из стакана, возвращалась оледенелыми брызгами и сосульками, а снегу было очень мало, всего на вершок, и неприкрытая земля промерзла на три четверти аршина. Врывая столбы для постройки рижного сарая, крестьяне говорили, что не запомнят, когда бы так глубоко промерзала земля, и надеялись в будущем году богатого урожая озимых хлебов. Воздух был сух, тонок, жгуч, пронзителен, и много хворало народу от жестоких простуд и воспалений; солнце вставало и ложилось с огненными ушами, и месяц ходил по небу, сопровождаемый крестообразными лучами; ветер совсем упал, и целые вороха хлеба оставались невеяными, так что и деваться с ними было некуда. С трудом пробивали пешнями и топорами проруби на пруду; лед был толщиною с лишком в аршин, и когда доходили до воды, то она, сжатая тяжелою, ледяною корою, била, как из фонтана, и тогда только успокаивалась, когда широко затопляла прорубь, так что для чищенья ее надобно было подмащивать мостки. Скот грелся постоянно едою, корма выходило втрое против обыкновенного, и как от летней засухи уродилось мало трав и соломы, то крестьяне начинали охать и бояться, что корму, пожалуй, не хватит и до Алексея божьего человека. Стали бить лишнюю скотину, и мясо так подешевело, что говядину продавали по три копейки ассигнациями, а баранину по две копейки за фунт. Достаточные крестьяне уже не обедали без свежинки; но скоро стали замечать, что от мясной пищи прибавляются больные, и стали ее опасаться.
   Великолепен был вид зимней природы. Мороз выжал влажность из древесных сучьев и стволов, и кусты и деревья, даже камыши и высокие травы опушились блестящим инеем, по которому безвредно скользили солнечные лучи, осыпая их только холодным блеском алмазных огней. Красны, ясны и тихи стояли короткие зимние дни, похожие, как две капли воды, один на другой, а как-то невесело, беспокойно становилось на душе, да и народ приуныл. Болезни, безветрие, бесснежие, и впереди бескормица для скота. Как тут не приуныть? Все молились о снеге, как летом о дожде, и вот, наконец, пошли косички по небу, мороз начал сдавать, померкла ясность синего неба, потянул западный ветер, и пухлая белая туча, незаметно надвигаясь, заволокла со всех сторон горизонт. Как будто сделав свое дело, ветер опять утих, и благодатный снег начал прямо, медленно, большими клочьями опускаться на землю. Радостно смотрели крестьяне на порхающие в воздухе пушистые снежинки, которые, сначала порхая и кружась, опускались на землю. Снег начал идти с деревенского раннего обеда, шел беспрестанно, час от часу гуще и сильнее. Я всегда любил смотреть на тихое падение или опущение снега. Чтобы вполне насладиться этой картиной, я вышел в поле, и чудное зрелище представилось глазам моим: все безграничное пространство вокруг меня представляло вид снежного потока, будто небеса разверзлись, рассыпались снежным пухом и наполнили весь воздух движением и поразительной тишиной. Наступали длинные зимние сумерки; падающий снег начинал закрывать все предметы и белым мраком одевал землю.
   Хотя мне, как страстному ружейному охотнику, мелкоснежье было выгодно и стрельба тетеревов с подъезда, несмотря на стужу, была удобна и добычлива, но, видя общее уныние и сочувствуя общему желанию, я также радовался снегу. Я воротился домой, но не в душную комнату, а в сад и с наслаждением ходил по дорожкам, осыпаемый снежными хлопьями. Засветились огоньки в крестьянских избах, и бледные лучи легли поперек улицы; предметы смешались, утонули в потемневшем воздухе. Я вошел в дом, но и там долго стоял у окошка, стоял до тех пор, покуда уже нельзя было различить опускающихся снежинок... "Какая пороша будет завтра, - подумал я, - если снег к утру перестанет идти, где малик - там и русак..." И охотничьи заботы и мечты овладели моим воображением. Я особенно любил следить русаков, которых множество водилось по горам и оврагам, около хлебных крестьянских гумен. Я с вечера приготовил все охотничьи припасы и снаряды; несколько раз выбегал посмотреть, идет ли снег, и убедясь, что он идет по-прежнему, так же сильно и тихо, так же ровно устилая землю, с приятными надеждами лег спать. Длинна зимняя ночь, и особенно в деревне, где ложатся рано: бока пролежишь, дожидаясь белого дня. Я всегда просыпался часа за два до зари и любил встречать без свечки зимний рассвет. В этот день я проснулся еще ранее и сейчас пошел узнать, что делается на дворе. На дворе была совершенная тишина. Воздух стал мягок, и, несмотря на двенадцатиградусный мороз, мне показалось тепло. Высыпались снежные тучи, и только изредка какие-то запоздавшие снежинки падали мне на лицо. В деревне давно проснулась жизнь; во всех избах светились огоньки и топились печи, а на гумнах, при свете пылающей соломы, молотили хлеб. Гул речей и стук цепов с ближних овинов долетал до моего слуха. Я засмотрелся, заслушался и не скоро воротился в свою теплую комнату. Я сел против окошка на восток и стал дожидаться света; долго нельзя было заметить никакой перемены. Наконец, показалась особенная белизна в окнах, побелела изразцовая печка, и обозначился у стены шкаф с книгами, которого до тех пор нельзя было различить. В другой комнате, дверь в которую была отворена, уже топилась печка. Гудя и потрескивая и похлопывая заслонкой, она освещала дверь и половину горницы каким-то веселым, отрадным и гостеприимным светом. Но белый день вступал в свои права, и освещение от топящейся печки постепенно исчезало. Как хорошо, как сладко было на душе! Спокойно, тихо и светло! Какие-то неясные, полные неги, теплые мечты наполняли душу...
   "Лошади готовы: пора, сударь, ехать!" - раздался голос Григорья Васильева, моего товарища по охоте и такого же страстного охотника, как я. Этот голос возвратил меня к действительности. Разлетелись сладкие грезы! Русачьи малики зарябили перед моими глазами. Я поспешно схватил со стены мое любимое ружье, моего неизменного испанца...
  
   Москва, 1858, декабрь.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

БУРАН

  
   Этот небольшой очерк, появившийся впервые без подписи автора в альманахе "Денница" на 1834 г. (М. 1834, стр. 191-207), представляет существенную веху в творческой биографии Аксакова. Он как бы знаменовал рождение в нем крупного художника-реалиста

Другие авторы
  • Попов Иван Васильевич
  • Калинина А. Н.
  • Закуренко А. Ю.
  • Орлов Петр Александрович
  • Баженов Александр Николаевич
  • Глинка Федор Николаевич
  • Жуковский Владимир Иванович
  • Клюшников Виктор Петрович
  • Козин Владимир Романович
  • Станиславский Константин Сергеевич
  • Другие произведения
  • Куприн Александр Иванович - Каприз
  • Тургенев Иван Сергеевич - Брачное свидетельство, выданное И. С. Тургеневым
  • Протопопов Михаил Алексеевич - Протопопов М. А.: Биографическая справка
  • Кущевский Иван Афанасьевич - Кущевский И. А.: Биобиблиографическая справка
  • Богданов Александр Александрович - Богданов А. А.: биографическая справка
  • Добролюбов Николай Александрович - О значении наших последних подвигов на Кавказе
  • Авилова Лидия Алексеевна - У преддверия
  • Габриак Черубина Де - Стихотворения
  • Милюков Александр Петрович - Милюков А. П.: биографическая справка
  • Полевой Николай Алексеевич - Живописец
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 363 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа