ры были одна на Ивановской улице, другая - на Большой Московской, где мы жили после того, как отец наш вышел из ректоров и, продолжая читать в университете лекции, сделался секретарём Вольного экономического общества и редактором биологического отдела словаря Ефрона. Семью ему приходилось содержать большую, и в то время Александр Львович только начал присылать деньги на Сашины надобности.
Видаться с сыном Александру Львовичу не мешали. Он приезжал на праздники каждый год. Приходил к Саше часто, сидел в детской, но ни любви, ни симпатии мальчику не внушил. Жену он всё ещё уговаривал вернуться. В ответ на это она просила развода, но он упорно отказывал ей до тех пор, пока не решил сам жениться на девушке, с которой познакомился в Варшаве и которая "была похожа на Асю", как он писал потом своей матери.
После развода с мужем, когда Саше было около девяти лет, сестра Александра Андреевна повенчалась вторично с поручиком лейб-гвардии гренадёрского полка Францем Феликсовичем Кублицким-Пиоттух. В тот же году обвенчался с Марьей Тимофеевной Беляевой и Александр Львович.
Александра Андреевна и Саша переехали на новую квартиру, в казармы лейб-гренадёрского полка. Казармы эти - на Петербургской стороне, на набережной Невки, близко от Ботанического сада. Здесь Саша прожил лет пятнадцать. Он любил это место. Оно живописно по-своему. Невка здесь очень широка, из окон казармы были видны на противоположном берегу колоссальные фабрики с трубами, а по реке весной и до глубокой осени сновали пароходы, барки, ялики, катера. Квартиры менялись сообразно чинам Франца Феликсовича. У Саши всегда была отдельная комната, обставленная уютно и удобно. Вскоре после переселения у него завёлся товарищ по играм, сын одного из офицеров, Виша (Виктор) Грек.
Отдельная комната и хорошие игрушки привлекали этого мальчика, а потом стала ходить к Саше и девочка - Наташа Иванова. По вечерам дети играли втроём, но особенного веселья не выходило. Зимой на Невке устроили каток. Саше купили коньки, он быстро выучился кататься, но простужался, и пришлось это оставить. В то время были у него разные домашние занятия, которые ему нравились: выпиливание, разрисовывание майоликовых вещиц, а главное, переплетание книг. Это очень его увлекало. Купили ему станок, позвали солдата-переплётчика, который дал ему несколько уроков, и мальчик выучился переплетать на славу. У матери хранятся переплетённые им книги.
Отчим относился к нему равнодушно, не входил в его жизнь. Об отношениях отца с матерью Саша никогда не спрашивал, этим не интересовался, как и никакими семейными отношениями... Это у него осталось на всю жизнь.
Между тем мать задумала отдать его в гимназию. Ей казалось, что будет это ему занятно и здорово. Но она ошибалась... На лето приглашён был учитель, студент-юрист Вячеслав Михайлович Грибовский, впоследствии профессор по кафедре гражданского права. Студент оказался весёлый и милый, не томил Сашу науками и в свободное время пускал с ним кораблики в ручье, возле пруда. В августе 1889 года отправились поступать в гимназию. Впоследствии она была переименована в гимназию Петра I, а в то время она носила название Введенской. Помещается она на Большом проспекте Петербургской стороны, и мать выбрала её потому, что ходить приходилось недалеко, и на пути не было мостов, а стало быть, меньше шансов для простуды. Грибовский приготовил мальчика в первый класс. Он выдержал вступительный экзамен, но гимназия и вся её обстановка произвели на него тяжёлое впечатление: товарищи, учителя, самый класс, всё казалось ему диким, чуждым, грубым. Потом он привык, справился, но мать поняла свою ошибку: нельзя было отдавать его в гимназию в таком нежном, ребячливом возрасте, из такой исключительной обстановки.
В то время, на нужды мальчика, Александр Львович посылал 300 рублей в год. Этого вполне хватало при тогдашних ценах. Деньги высылались аккуратно, но каждый месяц мать должна была посылать в Варшаву отцу письменный отчёт обо всём, что касалось сына. Она исполняла это очень аккуратно, а в студенческом возрасте Саша сам взял на себя этот труд.
Учился он неровно. Всего слабее шла арифметика, вообще математика. По русскому языку дело шло гладко, что не помешало одному курьёзному случаю. Саша принёс матери свой гимназический дневник, как назывались в то время тетрадки с недельными отчётами об успехах и поведении. И в этом дневнике мать прочла следующее замечание: "Блоку нужна помощь по русскому языку". Подписано: "Киприанович". Так звали их учителя русской словесности, ветхого старца семинарского происхождения. Мать посмеялась и оставила эту заметку без внимания. Что руководило тогда этим Киприановичем - сказать трудно.
Атмосфера Сашиного детства настолько развила его в литературном отношении, что гимназия со своими формальными приёмами, разумеется, ничего не могла ему дать. Но древними языками он прямо увлёкся. Тут и грамматика была ему мила, а когда он в средних классах начал переводить Овидия, учитель стал щедро осыпать его пятёрками, что и помогло ему хорошо окончить курс в 1898 году.
В пору своей гимназической жизни Саша не стал сообщительнее. Он не любил разговоров. Придёт, бывало, из гимназии - мать подходит с расспросами. В ответ - или прямо молчание, или односложные скупые ответы. Какая-то замкнутость, особого рода целомудрие не позволяли ему открывать свою душу. В младших классах гимназии дружил он с сыном профессора Лесного института Кучерова, даже несколько раз по вёснам ездил в гости, но то была не дружба, а просто играли вместе. Зато в последних двух классах завелись уже настоящие друзья: то были его товарищи по классу, Фосс и Гун. Фосс - еврей, сын богатого инженера, имевшего касание к Сормовским заводам. Это был щеголь и франт, но не без поэтических наклонностей, и хорошо играл на скрипке. Гун принадлежал к одной из отраслей семьи известного художника Гуна. Это был мечтательный и страстный юноша немецкого типа. Друзья часто сходились втроём у Саши или в красивом доме Фоссов, на Лицейской улице. Вели разговоры "про любовь", Саша читал свои стихи, восхищавшие обоих, Фосс играл на скрипке серенаду Брага, бывшую в то время в моде. В весенние ночи разгуливали они вместе по Невскому, по островам. С Гуном Саша сошёлся гораздо ближе, Фосса скоро потерял из вида. Гун приезжал и в Шахматове. А после окончания гимназии они вдвоём ездили в Москву, где отпраздновали свою свободу выпивкой и концертом Вяльцевой. На последнем курсе университета Гун застрелился внезапно по романическим причинам. По этому поводу написано Сашей стихотворение. Случай произвёл на него впечатление.
В те же годы, в годы ученья Саша дружил и с Греком, который был уже тогда юнкером, а потом и офицером гренадёрского полка. Они разошлись уже после Сашиной женитьбы просто потому, что жизнь их шла различными путями, но у них сохранились хорошие отношения до самой смерти Грека, который был убит в германскую войну, в одном из первых сражений. Грек был очень умный, страстный, самолюбивый юноша демонического склада, верил в судьбу, носил в кармане заряженный револьвер. Одно время увлекался спиритизмом. По свидетельству его жены, очень крупной и своеобразной женщины, Саша занимал в его жизни исключительное место, и такого друга, по словам покойного, у него уже после никогда не было.
В этой дружбе тоже была известная близость. Различными сторонами своей многогранной, крайне сложной натуры Саша соприкасался и с Гуном, и с Греком, и с другими встречавшимися и впоследствии на его пути, но такого друга, которому он хотел бы открыть всю душу, у него никогда не было. Сам он в дружеских отношениях привлекал своей искренностью и благородством, ибо чужую тайну выдать был не способен и с великой готовностью входил в положение, помогая словом, советом, а впоследствии и деятельной, часто материальной, поддержкой.
В последних классах гимназии Саша начал издавать рукописный журнал "Вестник". Редактором был он сам, цензором - мать, сотрудниками - двоюродные братья, мальчики, Лозинский, Недзвецкий, Серёжа Соловьёв, мать, бабушка, я, кое-кто из знакомых. Дедушка участвовал в журнале только как иллюстратор, и то редко. Все номера "Вестника", по одному экземпляру в месяц, - писались, склеивались и украшались рукой редактора. Картинки вырезались из "Нивы", из субботних приложений к "Новому времени", наклеивались на обложку и в тексте; иногда Саша сам прилагал свои рисунки пером и красками, очень талант ливые. В "Вестнике" он помещал и стихи, и повести, и нечто во вкусе Майн Рида, и даже нелепую пьесу "Поездка в Италию". В пьесе было много глупого, но зато никаких претензий. Она свидетельствовала о полном незнании житейских отношений, так как хотела быть реальной, действующие лица были какие-то кутилы, но этого реализма и не хватало автору, и всякого, кто присмотрится к "Вестнику", кроме талантливости и остроумия редактора, поразит и то обстоятельство, что в шестнадцать лет уровень его развития в житейском отношении подошёл бы скорее мальчику лет двенадцати.
Было тут и шуточное стихотворение, посвященное любимой собаке Дианке, и объявление с восклицательным знаком: "Диана ощенилась 18-го августа!", и множество объявлений о других собаках вроде того, что: "Ни за что не продам - собаку без хвоста!" Были переводы с французского, и ребусы, и загадки.
Один из сотрудников "Вестника", муж сестры Екатерины Андреевны, Платон Николаевич Краснов, особенно любил Сашу, повторял его словечки. Был он человек серьёзный и невесёлый, но Саше было с ним хорошо. По образованию своему он был математик, но по вкусам - скорее литератор. Он печатал в "Неделе" свои критические статьи. С Сашей сближала его, в числе прочего, и любовь к древним. В четвёртом классе гимназии Саша болел корью, пропустил много уроков, и Платон Николаевич сам взялся его подогнать. Дело шло у них хорошо, дружно и весело. А в "Вестнике" вскоре появилось шуточное стихотворение "дяди Платона": Цезарева тень, бродя по берегам Стикса, кается в написании комментариев к Галльской войне. Заключительные строфы этого стихотворение я приведу:
"Я думал, буду славой громок,
Благословит меня потомок,
Вотще! Какой-то педагог,
Исполнен тупости немецкой,
Меня соделал казнью детской,
И проклинает меня Блок.
Когда б вперёд я это знал,
Я б комментарий не писал".
В одном из номеров "Вестника", в 1894 году помещена милая сказка "Летом". Тут у Саши жуки и муравьи. Стихотворений того времени довольно много, и между прочим "Судьба", написанная размером "Смальгольмского барона" Жуковского, в то время любимого его поэта. Вот одно из лирических стихотворений этого времени:
Посвящается маме
Серебристыми крылами
Зыбь речную задевая,
Над лазурными водами
Мчится чайка молодая.
На воде букеты лилий,
Солнца луч на них играет,
И из струй реки глубокой
Стая рыбок выплывает.
Облака плывут по небу.
Журавли летят высоко,
Гимн поют хвалебный Фебу,
Чуть колышется осока.
Не лучше удавались в то время юмористические стихотворения, которых было несколько. Вот одно из них:
Мечты
Пародия на что-то
Мечты, мечты! Где ваша сладость!
Благодарю всех греческих богов,
(Начну от Зевса, кончу Артемидой)
За то, что я опять увижу тень лесов,
Надевши серую и грязную хламиду.
Читатель! Знай: хламидой называю то,
Что попросту есть старое пальто;
Хотя пальто я примешал для смеха,
Ведь летом в нём ходить - ужасная потеха!
Подкладка вся в дегтю, до локтя рукава.
Я в нём теряю все классически права,
Хотя я гимназист, и пятого уж класса,
Но всё же на пальто большая грязи масса.
Ну вот, я, кажется, немного заболтался
(Признаться, этого-то я и опасался!),
Ведь я хотел писать довольно много,
Хотел я лето описать,
И грязь, и пыльную дорогу...
И что ж? Мне лень писать опять!..
Я переписала это стихотворение, сохранив все знаки препинания, тоже характерные для того времени.
Чтением в гимназические годы Саша не очень увлекался. Классиков русских не оценил, даже скучал над ними. Любил Пушкина и Жуковского, любил Диккенса, которого читал тогда в пересказах для детей, и отдал дань Майн Риду, Куперу и Жюль Верну, Робинзон ему не нравился.
Зато в средних классах гимназии пристрастился он к театру. Ему было лет двенадцать, когда мать повела его впервые в Александрийский театр, на толстовские "Плоды просвещения". Это был утренний воскресный спектакль; исполнение - так себе, но всё вместе произвело на Сашу сильнейшее впечатление. С этих пор он стал постоянно стремиться в театр, увлекался Дал-матовым и Дальским, в то же время замечая все их слабости и умея их в совершенстве представлять. А вскоре и сам стал мечтать об актёрской карьере.
Ему было лет четырнадцать, когда в Шахматове начали устраиваться представления. Начали с Козьмы Пруткова. Поставили "Спор древнегреческих философов об изящном". Философы - Саша и Фероль Куб-лицкий, оба в белых тогах, сооружённых из простынь, с дубовыми венками на головах. Опирались на белые жертвенники. Декорация изображала Акрополь, намалёванный Сашиной рукой на огромном белом картоне, прислонённом к старой берёзе. Вышло очень хорошо. Зрители, родственники смеялись и одобряли.
К пятнадцати годам Сашины вкусы приобрели романтический характер. Он увлёкся Шекспиром и стал декламировать монологи Гамлета, Ромео, Отелло. Лучше всего выходил у него монолог Гамлета "Быть или не быть". Заключительную фразу "Офелия, о нимфа, помяни мои грехи в твоих святых молитвах" он произносил с непередаваемым проникновением и очарованием.
1897 год памятен нашей семье и знаменателен для Саши. Ему было шестнадцать с половиною лет, когда он с матерью и со мною отправился в Бад-Наугейм. Сестре был предписан курс лечения ваннами от обострившейся болезни сердца. Путешествие по Германии интересовало Сашу; Наугейм ему понравился. Он был весел, смешил нас с сестрой шалостями и остротами, но скоро его равновесие было нарушено многозначительной встречей и обаятельной женщиной. Все стихи, означенные буквами К. М. С, посвящаются этой первой любви. Это была высокая, статная, темноволосая дама с тонким профилем и великолепными синими глазами. Была она малороссиянка, и её красота, щёгольские туалеты и смелое, завлекательное кокетство сильно действовали на юношеское воображение. Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на неё глаз, но сразу был охвачен любовью. В ту пору он был поразительно хорош собой уже не детской, а юношеской красотой. Об его наружности того времени дают приблизительное понятие его портреты в костюме Гамлета, снятые в Боблове, у Менделеевых, год спустя.
Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика, но он любил её восторженной, идеальной любовью, испытывая все волнения первой страсти. Они виделись ежедневно. Встав рано, Саша бежал покупать ей розы, брать для неё билеты на ванну. Они гуляли, катались на лодке. Всё это длилось не больше месяца. Она уехала в Петербург, где они встретились снова после большого перерыва. Первая любовь оставила неизгладимый след в душе поэта. Об этом свидетельствуют стихи, написанные в зрелую пору его жизни.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец, перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
В конце июля мы вернулись в Россию, приехав в Шахматово через Москву, и только тут узнали о семейном несчастье, которое родные скрывали от нас до сих пор, чтобы не помешать лечению сестры. Без нас отца разбил паралич в тяжёлой форме: отнялся язык и вся правая сторона тела. К нашему приезду он уже несколько оправился и стал привыкать к своему положению. За ним ходил выписанный из клиники служитель и сестра милосердия. Его возили в кресле по дому и по саду.
На жизнь детей болезнь деда не повлияла. Никто не мешал мальчикам веселиться. Далёкие прогулки пешком и верхом, весёлое купание с собаками, хохот, - всё это продолжалось по-прежнему, но скоро дети Кублицкие уехали с матерью за границу. Без них настроение стало серьёзнее. Саша занялся изучением роли Ромео. Он часто декламировал монолог из последнего действия: "О, недра смерти, мрачная утроба, похитившая лучший цвет земли!.." Тогда же он задумал поставить в шахматовском саду сцену перед балконом из "Ромео и Джульетты", но затея не удалась. Зимой он продолжал заниматься декламацией, всё больше тяготел к сцене, любил произносить апухтинского "Сумасшедшего", стихи Полонского, Фета, Одно время занимался даже мелодекламацией, только что входившей тогда в моду. Для мелодекламации он не пользовался тем, что уже было готово, а брал, например, стихи Алексея Толстого "В стране лучей" и произносил их под аккомпанемент бетховенской сонаты. Торжественные звуки первой её части гармонично сочетались с торжественностью стихов. Получалось прекрасное целое.
Весной 1898 года был кончен курс гимназии, а летом Саша возобновил, прерванное с детства, знакомство со своей будущей женой. Но прежде чем приступать к описанию этого важного периода его жизни, надо сказать несколько слов о семье Менделеевых.
Наш отец дружески сошёлся с Дмитрием Ивановичем Менделеевым, когда мы были ещё детьми. Он благоговел перед его гениальностью и восхищался своеобразностью его нравов. Чаще всего бывал у нас Дмитрий Иванович во времена ректорства отца. С матерью нашей он тоже был хорош, да и ко всей семье расположился. Тут была не одна симпатия, но также и то обстоятельство, что мои родители оказали ему большую нравственную поддержку в трудную и трагическую минуту его жизни. Своеобразная и крупная фигура Дмитрия Ивановича часто появлялась в нашем доме. Бывал он и в Шахматове, которое куплено по его совету. Приезжал он обычно один, в тележке, под сидением которой оказывались привезённые для нашей матери бесчисленные тома Рокамболя и других книг в том же роде. Такое чтение было его любимым отдохновением после научных трудов, которым он предавался со свойственной ему страстностью. Он проводил у нас целые часы в интересной беседе, среди клубов табачного дыма, и уезжал в своё Боблово, расположенное в восьми верстах. Боблово куплено Менделеевым несколько раньше нашего Шахматова. Оно значительно больше его по количеству десятин, не так уютно, но как самая усадьба, так и местоположение значительно грандиознее. Бобловская гора - высочайшая во всей округе. Отсюда открываются необъятные дали. Когда Дмитрий Иванович развёлся с первой женой и вступил во второй брак с Анной Ивановной Поповой, он оставил старый дом и построил новый на открытом месте, выбрав для усадьбы самую высокую часть горы, из которой пробивался ключ студёной воды прекрасного вкуса, прославленный ещё со времени прежнего владельца. Тут устроен колодезь, а в нескольких саженях от него воздвигнут был и дом, большой, двухэтажный; верхний этаж деревянный, нижний каменный, с толстыми стенами - сложен был особенно крепко во избежание сотрясения при каких-то тонких химических опытах, которые Дмитрий Иванович собирался производить в своей деревенской лаборатории.
Эта комната, где Менделеев проводил большую часть времени, напоминала своей причудливой обстановкой кабинет доктора Фауста. Окна её выходили в сад, где приковывал взгляд величавый дуб, которому не менее трёхсот лет, он свеж и могуч до сих пор, но его многообхватный ствол дал местами трещины и скреплён железом. В новом доме было две террасы: нижняя, обвитая снаружи диким виноградом, и верхняя - открытая. Здесь играли дети. Перед домом развели прекрасные цветники и сад с фруктовыми деревьями и ягодником. От прежних времён остался старый парк. В усадьбе построили баню, флигеля, все необходимые службы. Она была далеко не так поэтична и уютна, как старое Шахматове, но на ней лежал отпечаток широких замыслов её гениального хозяина.
Во втором браке у Менделеевых было четверо детей: два сына и две дочери. Старшая, Любовь Дмитриевна, жена поэта - лишь на год с небольшим моложе своего мужа. Она родилась так же, как и он, в стенах Петербургского университета. Когда Саше Блоку было три года, а Любе Менделеевой - два, они встречались на прогулках с нянями. Одна няня вела за ручку крупную, розовую девочку в шубке и капоре из золотистого плюша, другая вела рослого розового мальчика в тёмно-синей шубке и таком же капоре. В то время они встречались и расходились незнакомые друг другу. А Дмитрий Иванович, придя в ректорский дом, . спрашивал у бабушки: "Ваш принц что делает? А наша принцесса уж пошла гулять". Летом обоих увозили в Московскую губернию, на зелёные просторы полей и лесов.
Сознательно они встретились в первый раз в Боблове, когда Саше было 14, а Любе - 13 лет. Приезжал Саша с дедушкой. Дети Менделеевы показывали ему свой сад, своё "дерево детей капитана Гранта". Все они вместе гуляли, лазали по деревьям, играли. Люба в те времена училась в гимназии Шаффе, которую потом и кончила с медалью.
Вторая встреча произошла через три года после этого, когда Саша только что покончил с гимназией.
Саша приехал в Боблово верхом на своём высоком, статном белом коне, о котором не один раз упоминается в его стихах и в "Возмездии". Он ходил тогда в штатском, а для верховой езды надевал длинные русские сапоги. Люба носила розовые платья, а великолепные золотистые волосы заплетала в косу. Нежный бело-розовый цвет лица, чёрные брови, детские голубые глаза и строгий, неприступный вид. Такова была Любовь Дмитриевна того времени.
Эта вторая встреча определила их судьбу. Оба сразу произвели друг на друга глубокое впечатление.
Люба, так же как и Саша, увлекалась театром, мечтала о сцене. И вкусы оказались сходными: оба тяготели к высокой трагедии и драме. В то же лето в Боблове решено было поставить ряд спектаклей для окрестных крестьян и многочисленных родственников. Намечены были отрывки из классических пьес и водевили. В спектаклях должны были участвовать и племянницы Менделеевых, Саша стал постоянно ездить в Боблово на репетиции.
В это лето поставили два спектакля в помещении одного из обширных бобловских сараев. В глубине сарая устроили сцену с подмостками. Места для зрителей было довольно. Их набралось человек двести. Играли отрывки из "Гамлета". Произнесены были все главные его монологи. Прошла и сцена сумасшествия Офелии, и сцена с матерью. Гамлет и Офелия - Саша и Люба, мать - одна из племянниц Дмитрия Ивановича. Саша и Люба составляли прекрасную, гармоническую пару. Высокий рост, лебединая повадка, роскошь золотых волос, женственная прелесть - такие качества подошли бы любой героине. А нежный, воркующий голос в роли Офелии звучал особенно трогательно. На Офелии было белое платье с четырёхугольным вырезом и светло-лиловой отделкой на подоле и в прорезях длинных буфчатых рукавов. На поясе висела лиловая; шитая жемчугом "омоньера". В сцене безумия слегка завитые распущенные волосы были увиты цветами и покрывали её ниже колен. В руках Офелия держала целый сноп из розовых мальв, повилики и хмеля вперемешку с другими полевыми цветами. Хмель для этого случая Гамлет и Офелия собирали вместе, в лесу около Боблова. Гамлет в традиционном чёрном костюме, с плащом и в чёрном берете. На боку - шпага.
Стихи они оба произносили прекрасно, играли благородно, но в общем больше декламировали, чем играли.
За "Гамлетом" следовали сцены из "Горя от ума": первая сцена Чацкого с Софьей и сцены перед балом с монологом "Дождусь её и вынужу признанье". В роли Софьи Люба явилась в белом платье с короткой талией и рукавами и в стильной высокой причёске с локонами, выпущенными по обеим сторонам лица. Чацкий оказался не столь стильным, но красота, грустная мечтательность и проникновенный тон производили сильное впечатление. Софья выдержала роль в холодных, надменных тонах, которые составляли должный контраст с горячностью Чацкого.
После этого поставили ещё сцену у фонтана из пушкинского "Бориса Годунова". Это как-то не удалось. Роль Марины играла одна из племянниц Дмитрия Ивановича.
Зрители относились к спектаклю более чем странно. Я говорю о крестьянах. Во всех патетических местах, как в "Гамлете", так и в "Горе от ума", они громко хохотали, иногда заглушая то, что происходило на сцене. Это производило неприятное впечатление.
Осенью этого года Саша поступил на юридический факультет. Он говорил, что в гимназии надоело учение, а тут, на юридическом, можно ничего не делать. Зимой он стал бывать у Менделеевых. Они жили в то время на казённой квартире, в здании Палаты мер и весов, на Забалканском проспекте.
В ту же зиму он начал посещать и кузин Качаловых, дочерей тётки, урождённой Блок. Они относились к нему прекрасно, да и он с симпатией. Но как-то это скоро оборвалось.
Прошла зима, а летом опять в Шахматове, и в Боблове устраивается второй спектакль, в том же сарае. На этот раз поставили сцену в подвале из пушкинского "Скупого рыцаря". Мы с сестрой, к сожалению, опоздали на это представление, но, судя по рассказам, Саша играл интересно. Потом ставили ещё и сцену из "Каменного гостя"", и "Горящие письма" Гнедича, и чеховское "Предложение". В "Предложении", изображая жениха, Саша до того смешил не только публику, но и товарищей-актёров, что они прямо не могли играть. Собрались ставить "Снегурочку", но это почему-то не состоялось, и спектакли в Боблове больше уж не возобновились. Но поездки в Боблово верхом на неизменном Мальчике не прекращались, и часто возвращался он поздним вечером при звёздах.
Тут начинается непрерывная вязь стихов о Прекрасной Даме, сплетённая из переживаний поэта. Он так и говорит в своём "Автобиографическом очерке": "Лирические стихотворения все с 1897 года можно рассматривать, как дневник". И дальше: "Серьёзное писание началось, когда мне было около восемнадцати лет. Всё это были лирические стихи, и ко времени выхода моей первой книги "Стихов о Прекрасной Даме" их накопилось до 800. В книгу из них вошло лишь около ста (поэт говорит, конечно, о первом издании "Грифа". Следующие издания первого тома - полнее). Далее идёт важное свидетельство поэта, освещающее его отношение к Владимиру Соловьёву: "Семейные традиции и моя замкнутая жизнь способствовали тому, что ни строки так называемой "новой поэзии" я не знал до первых курсов университета. Здесь в связи с острыми мистическими и романтическими переживаниями всем существом моим овладела поэзия Владимира Соловьёва. До сих пор мистика, которой был насыщен воздух последних лет старого и первых лет нового века, была мне не понятна. Меня тревожили знаки в природе, но всё это я считал "субъективным" и бережно оберегал от всех".
С поэзией Владимира Соловьёва Александр Александрович познакомился не ранее 1900 года, т. е. стало быть, на втором курсе. К этому времени уж была написана часть стихов о "Прекрасной Даме". Таким образом, влияние его на Блока приходится считать несколько преувеличенным: он только помог ему осознать мистическую суть, которой были проникнуты его переживания. И это было не внушение, а скорее радостная встреча родственных по духу.
Из Шахматова, с дороги, пролегающей между полями по направлению к станции, в сторону заката, видна бобловская гора, обозначенная на горизонте зубчатой полосой леса.
...Там над горой твоей высокой
Зубчатый простирался лес...
В последние годы своей жизни Александр Александрович собирался издать книгу "Стихов о Прекрасной Даме" по образцу дантовской "Vita Nuova", где каждому стихотворению предшествуют примечания вроде следующего: "Сегодня я встретил свою донну и написал такое-то стихотворение". С подобными комментариями хотел издать свою книгу и Блок.
1901 год, как говорит он в своём "Автобиографическом очерке", был для него исключительно важен и решил его судьбу. Лето этого года он называл "мистическим".
Осенью Любовь Дмитриевна поступила на драматические курсы госпожи Читау, где пробыла всего год. Курсы помещались на Гагаринской, потом перешли на Моховую.
...Там - в улице стоял какой-то дом,
И лестница крутая в тьму водила.
Там открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет набегал, и снова тьма бродила...
.......................
Там в сумерках дрожал в окошках свет,
И было пенье, музыка и танцы.
А с улицы - ни слов, ни звуков нет, -
И только стёкол выступали глянцы...
В урочные часы Александр Александрович бродил около этого дома и встречал Любовь Дмитриевну, выходившую от Читау:
...Я долго ждал - ты вышла поздно,
Но в ожиданьи ожил дух...
Цитат можно привести много.
В том же памятном 1901 году изменилась университетская жизнь Александра Александровича: пройдя два курса и перейдя на третий, он понял, что юридические науки ему глубоко чужды. Мать уговаривала его перейти на филологический факультет. Сначала он не решался, опасаясь, что отец, испугавшись расходов на два лишние курса, прекратит высылку денег. Но Александр Львович, в ответ на письмо, выразил, напротив, своё одобрение. И с осени 1901 года состоялся переход на филологический факультет. Здесь Александр Александрович сразу попал в свою сферу, увлёкся лекциями профессора Зелинского, некоторых других профессоров, но под конец всё-таки сильно устал от университета. Его удручали главным образом экзамены, к которым он готовился с тоской и напряжением. Быть может, ему не удалось бы кончить кандидатом, если бы не зачётное сочинение о Болотове и Новикове, которое он представил профессору Шляпкину и рукопись которого покойный профессор, по его словам, "затерял". Государственный экзамен по славяно-русскому отделению сдан был в 1906 году.
В "Автобиографическом очерке" читаем: "Университет не сыграл в моей жизни особенно важной роли, но высшее образование дало, во всяком случае, некоторую умственную дисциплину и известные навыки, которые очень помогали мне и в историко-литературных, и в собственных моих критических опытах, и даже в художественной работе (материалы для драмы "Роза и Крест")". И далее: "Если мне удастся собрать книгу моих работ и статей, долею научности, которая в них заключается, я буду обязан университету".
Товарищеская жизнь, общественность и политика не коснулись поэта. Всего этого он чуждался. Природа была ему ближе. По ней он гадал отчасти и о грядущих событиях.
Он был на II курсе юридического факультета, когда разыгралась известная история с избиением студентов на Казанской площади. В университете начались волнения. Студенты бойкотировали лекции и экзамены, следили за тем, чтобы всё это не посещалось ни товарищами, ни профессорами. Более чуткие и популярные профессора сами прекратили чтение лекций и отменили экзамены. Но нашлись и такие, как, например, Георгиевский, которые продолжали экзаменовать немногих, оставшихся в противоположном лагере.
Александр Александрович был так далёк от университетской жизни, что даже и не подозревал о бойкоте. Он, как ни в чём не бывало, явился на экзамен к Георгиевскому и был оскорблён каким-то студентом, принявшим его за изменника и бросившим ему в лицо ругательство. Собственное равнодушие порой тяготило его самого. Об этом написано стихотворение с эпиграфом из Лермонтова: "К добру и злу..." и т. д.
Привычка относиться с беспощадной критикой ко всем движениям своей души, к собственным поступкам составляла одну из характерных черт его природы. "Что за охота не быть беспощадным?" - говорил он матери.
Но так называемый "либерализм" претил ему неудержимо. Как и всякий крупный художник, он был революционен. Всё стихийное было ему близко и понятно. Предчувствие революции началось давно. В стихах, в статьях, написанных ещё до 1905 года, рассыпано немало предсказаний.
Ещё на одном из первых курсов, когда Александру Александровичу было лет двадцать, он записался членом одного из драматических кружков Петербурга. Тогда он был в полном расцвете своей красоты и с жаром относился к театру. В кружке пришлось ему выступить раза четыре, исключительно в ролях стариков, самых незначительных. Ему явно не давали ходу. На это открыл ему глаза один из старых членов кружка, которого, очевидно, подкупили его молодость, красота и детская доверчивость. После разговора с ним Александр Александрович вышел из кружка, и актёрская карьера перестала казаться ему столь заманчивой, а понемногу он и вовсе отошёл от этой мысли.
Жизнь его была полна и без этого. В то время он много писал, но не показывал своих стихов никому, кроме матери и меня. В 1900 году, под настойчивым давлением матери, он, наконец, понёс свои стихи в редакцию одного из журналов. Случай этот настолько характерен для того времени и для самого поэта, что я привожу его целиком, как он описан в его "Автобиографическом очерке":
"От полного незнания и неумения обращаться с миром, со мной случился анекдот, о котором я вспоминаю теперь с удовольствием и благодарностью: как-то в дождливый осенний день (если не ошибаюсь, 1900 года) отправился я со стихами к старинному знакомому нашей семьи, Виктору Петровичу Острогорскому, теперь покойному. Он редактировал тогда "Мир Божий". Не говоря, кто меня к нему направил, я с волнением дал ему два маленьких стихотворения, внушённые мне Сирином, Алконостом и Гамаюном В. Васнецова. Пробежав стихи, он сказал: "Как вам не стыдно, молодой человек, заниматься стихами, когда в университете Бог знает что творится!" И выпроводил меня со свирепым добродушием. Тогда это было обидно, а теперь вспоминать об этом приятнее, чем обо многих позднейших похвалах".
Хорошо, что поэт так легко простил либеральному редактору его тупость, но то была единственная неудача такого рода.
Без всяких усилий с его стороны пришла к нему сначала известность, а потом и слава. В первый раз стихи его должны были появиться в 1902 году, в студенческом сборнике под редакцией Б. Никольского и Репина, но "Сборник" запоздал чуть не на год. И в 1903 году, опередив "Сборник", стихи напечатал журнал "Новый путь" и почти одновременно московский альманах "Современные цветы".
В Москве Блок был оценён и узнан прежде, чем в Петербурге. Случилось это потому, что в Москве было ядро молодых мечтателей, мистические настроения и чаяния которых сближали кружок с поэтом. Во главе их стоял Андрей Белый, в "Воспоминаниях" которого читатели найдут все подробности о кружке "Аргонавтов" и подробную характеристику той среды, которая восприняла поэзию Блока.
Стихи его попали в Москву через Ольгу Михайловну Соловьёву, нашу двоюродную сестру, бывшую замужем за младшим братом философа, Михаилом Сергеевичем. Ольга Михайловна находилась в деятельной переписке с матерью поэта как раз в те годы усиленного писания стихов; и время от времени эти стихи в Москву посылались. Ольга Михайловна, Михаил Сергеевич, оба были люди с тонким художественным вкусом, сын их Серёжа, гимназист в то время, - способный, рано развившийся юноша, тоже писал стихи, был настроен мистически и дружил с Борей Бугаевым (Андрей Белый), который жил в том же доме и бывал у Соловьёвых чуть не каждый день.
Соловьёвы первые оценили стихи Блока. Их поддержка ободряла его в начале литературного поприща. Когда же его стихи были показаны Андрею Белому, они произвели на него ошеломляющее впечатление. Он тут же понял, что народился большой поэт, не похожий ни на кого из тех, которые славились в то время. О появлении стихов Блока он говорил, как о событии. Об этом сообщила Ольга Михайловна матери поэта. Известие обрадовало и мать, и сына. Стихи стали распространяться в кружке "Аргонавтов", в котором числился в то время некий Соколов, писавший под псевдонимом Кречетова. Соколов основал издательство "Гриф" и в один прекрасный день явился к Блоку (в то время студенту третьего курса) для переговоров об издании его стихов. Первый сборник "Стихов о Прекрасной Даме" в издании "Грифа" вышел в 1905 году.
Не без влияния Соловьёвых обошлось и знакомство Александра Александровича с Мережковскими, которые ввели его в литературные кружки Петербурга. На одном из редакционных вечеров "Нового пути", во главе которого они стояли, познакомился он и с Брюсовым, приезжавшим в Петербург не то в 1902-м, не то в 1903 году.
Знакомство с Мережковскими произошло таким образом: Александр Александрович пришёл к ним в дом брать билет на какую-то лекцию. Когда он назвал свою фамилию, Зинаида Николаевна (Гиппиус) воскликнула: "Блок? Какой Блок? Это вы пишете стихи? Это не о вас говорил Андрей Белый?" Узнав, что он и есть тот самый Блок, о котором ей говорили Соловьёвы и Андрей Белый, Зинаида Николаевна повела его к мужу, и знакомство состоялось. В этот год Александр Александрович довольно часто бывал у Мережковских.
Он очень ценил их обоих, как писателей и собеседников. В числе "событий, явлений и веяний, особенно сильно повлиявших так или иначе" он в своём "Автобиографическом очерке" упоминает и о знакомстве с Мережковскими. Пути их оказались различны, и с течением времени они разошлись. Высокомерное, а порой и враждебное отношение Мережковских на поэта не влияло. Он ценил людей по существу, а не по тому, как они к нему относились, и если признавал в них талант, ум, высокие качества души и сердца, он не менял своих мнений и тогда, когда приходилось переносить личные обиды.
Ещё на юридическом факультете Александр Александрович сошёлся с Александром Васильевичем Гиппиусом. Гиппиус очень любил и стихи Блока, и самого автора. В университетские годы они часто видались, посещали друг друга и встречались у общих знакомых, где вместе дурачились и веселились. Оба увлекались Московским Художественным театром, до хрипоты вызывали артистов, бегали за извозчиком, на котором уезжал из театра Станиславский, и т. д. Первые гастроли Московского Художественного театра являлись настоящим событием для всех нас. На последние деньги брались билеты, у кассы выстаивали по суткам. Представление чеховских "Трёх сестёр" было апофеозом того, что давал нам в то время этот театр. И самая пьеса, и постановка, и исполнение производили впечатление верха искусства, переходившего даже его границы. Нам провиделись неведомые дали, просветы грядущего освобождения. Глумление "Нового времени" ещё больше разжигало ревность к театру и боевой пыл его приверженцев. Для той тусклой эпохи был дикий взрыв увлечения. Гиппиуса и Блока сближало их страстное отношение к театру. Но вскоре после окончания университета Александр Васильевич уехал на службу в провинцию. Отношения и заглазно оставались прекрасными.
В августе 1900 года уехала в Сибирь сестра Софья Андреевна с мужем и сыновьями. Отъезд произошёл в конце лета, проведённого по обыкновению в весёлых дурачествах. Все три брата ездили вместе верхом, устраивали смешные представления на шахматовском балконе, много хохотали. Но за те два года, которые семья сестры провела в Сибири, братья потеряли всякую связь. Их сближали только игры, и, когда пришёл юношеский возраст, они разошлись, стали чуждыми друг другу.
Вернувшись из Сибири, сестра застала родителей умирающими. Мать наша уже много лет страдала жестокой внутренней болезнью, с которой боролась только благодаря исключительно крепкой натуре. Дедушка, который был на 9 лет старше её, умер в Шахматове 1 июля 1902 года, на 77-м году жизни. Это случилось ночью; все мы, в том числе и внук его, Саша, были в комнате. Он скончался тихо. Смерть его уже ни для кого из нас не была горем. Пять лет паралича нелегко дались его близким. Они оставили след тяжёлых забот и временно затуманили светлый облик покойного. На смерть деда написано стихотворение.
...Мы долго ждали смерти или сна...
После некоторых совещаний решено было хоронить дедушку в Петербурге. Александр Александрович свои ми руками положил его в гроб. Его отношение к смерти всегда было светлое. Во время панихиды он сам зажигал свечи у гроба. Его белая, вышитая по борту рубашка, кудрявая голова, сосредоточенное выражение больших благоговейных глаз в эти дни служения над покойником - неизгладимо остались в памяти.
Отца отпевали в деревенской церкви села Тараканова, за 3 версты от Шахматова. Оттуда он был увезён на вокзал железной дороги. Тело его сопровождали только мы, дочери. Внуки остались с больной бабушкой, за которой ухаживала доверенная прислуга. Похоронили дедушку в жаркий июльский день на Смоленском кладбище, рядом с могилой его любимой дочери, Екатерины Андреевны. В числе тех сравнительно немногих, кто в это глухое время встречал его тело на петербургском вокзале, был Дмитрий Менделеев.
Ровно через три месяца после смерти отца, 1 октября, скончалась в Петербурге и наша мать. И её тело положил в гроб любимый внук. Бабушку тоже похоронили на Смоленском.
В январе 1903 года Александр Александрович сделал предложение и получил согласие Любови Дмитриевны Менделеевой.
Но прежде чем идти дальше, мне хочется сказать несколько слов об отношении его к матери.
&nb