Главная » Книги

Блок Александр Александрович - В. Н. Орлов. Гамаюн. Жизнь Александра Блока, Страница 3

Блок Александр Александрович - В. Н. Орлов. Гамаюн. Жизнь Александра Блока



nbsp;    В которых тонет старый дом...
   И дверь звенящая балкона
   Открылась в липы и в сирень,
   И в синий купол небосклона,
   И в лень окрестных деревень...
   И по холмам и по ложбинам,
   Меж полосами светлой ржи,
   Бегут, сбегаются к овинам
   Темно-зеленые межи...
   Белеет церковь над рекою,
   За ней опять - леса, поля...
   И всей весенней красотою
   Сияет русская земля...
   Далее были лишь едва намечены черты одного шахматовского дня - осенние работы, обмолот хлеба, цепы и веялки, мужики-рязанцы, бабушка с плетеной корзинкой для грибов и неугомонный внук, которому доверили править старым Серым, что шажком везет с гумна до амбара тяжело нагруженную телегу.
   Эти стихи - последние, что написал Блок. Он ушел из жизни со словами о русской земле, прелесть которой узнал и почувствовал в раннем детстве в благоуханном Шахматове.
   ... Сперва ему много читали - сказки, любимого "Степку-Растрепку", которого он запомнил наизусть. К пяти годам научился читать сам, и научила его (тайком от матери) все та же прабабка, Александра Николаевна Карелина, пушкинская современница.
   А года через два он уже и сам стал сочинять - стишки про зайца и про кота, крохотные "рассказы", "повести" короче воробьиного носа, ребусы. Все это аккуратно, но кривовато переписывалось печатными буквами в маленькие альбомчики или самодельные тетрадочки и сопровождалось цветными рисунками и обязательным оглавлением. Альбомчики и тетрадочки составлялись, главным образом, для матери ("Моей милой мамочке", "Для моей маленькой кроши", "Мамулин альбом"). А еще позже, примерно на девятом году, возник "Корабль" - "ежемесячный журнал, получается двенадцать раз в год", уместившийся в одной школьной тетрадке. Корабли вообще увлекают воображение мальчика - он рисует их во множестве, развешивает по стенам, дарит родным. Эта любовь к кораблям осталась у него на всю жизнь. Сюжетный репертуар все расширяется: пишутся батальные сцены, кратчайше перелагается "Робинзон Крузо"; прочитана пушкинская "Полтава" - и немедленно появляется собственная:
   Разбиты шведы. И бегут.
   Ползут, как тараканы.
   И у Петра звенят стаканы.
   Мазепа с королем
   Встречают праздники с печальным днем.
   Они зовут бегущих
   Среди костров большущих.
   В этой столь рано проявившейся страсти к сочинительству не было, конечно, ничего из ряда вон выходящего: мало кто из ребят не любит сочинять. Но тем более естественным было это в бекетовском доме, где стихи звучали постоянно, где все, начиная с деда и бабки, сами писали их - то в шутку, а то и всерьез.
   "С раннего детства я помню постоянно набегавшие на меня лирические волны, еле связанные еще с чьим-либо именем", - заметил Блок в автобиографии. Раньше других запомнились имена Жуковского и Полонского с его смело-изысканным: "От зари роскошный холод проникает в сад..."
   Но до того, как самому отдаться во власть лирических волн, было еще бесконечно далеко.

3

   Сашуре шел девятый год, как в жизни его наступила серьезная перемена.
   Александра Андреевна вовсе не собиралась смириться с горькой долей безмужней жены. Ей нравились легкий флирт, круживший голову угар цыганщины, ресторанная обстановка. Вокруг нее увивались многие. Она и сама увлекалась, - однажды влюбилась в женатого человека из артистического мира, талантливого и привлекательного (известного певца Тартакова), но вовремя одумалась.
   Мысль о новом замужестве между тем ее не оставляла, хотя найти мужа было нелегко - без приданого и с сыном на руках. Сын был для нее всем, но ей казалось, что мальчик не должен расти без отца.
   Тут и явился на сцену Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух, молодой гвардейский офицер из обрусевших родовитых литовцев. Знакомство было давнее: еще в начале 1882 года сестра Али, Софья Андреевна, вышла за старшего Кублицкого - Адама Феликсовича.
   Гвардеец сразу полюбил Алю, но, будучи человеком застенчивым, долго лишь молчаливо вздыхал по ней, пока сама Аля не поощрила своего робкого поклонника. Между прочим, ей по душе были блеск и звон военного, особливо гвардейского, обихода и антуража. В конце концов в 1888 году они решили пожениться - как только Франц "получит роту". Старик Бекетов особенно поддерживал дочь в ее решении.
   В августе 1889 года по указу Синода был расторгнут брак Александры Андреевны с Александром Львовичем, и менее чем через месяц отпраздновали ее новую свадьбу,
   На людей, встречавшихся с Францем Феликсовичем, он производил прекрасное впечатление: тишайший, добрейший, деликатный, отлично воспитанный, достаточно образованный. Это был человек долга, честный служака, целиком отдававшийся своему нелегкому делу, несмотря на слабое здоровье. Он дослужился до чина генерал-лейтенанта, в годы первой мировой войны командовал дивизией, и, нужно думать, неплохо командовал, потому что приехал с фронта в отпуск в шинели, забрызганной кровью.
   Но в бекетовской семье он пришелся, что называется, не ко двору. Семейный биограф Мария Андреевна Бекетова постаралась не то чтобы очернить Франца Феликсовича, но всячески обесцветить его образ. В ее изображении это человек, которого бог обделил и красотой, и темпераментом, скучный и неинтересный, "совершенно лишенный воображения и поэзии". Признавая, что Франц Феликсович "исключительно и нежно любил жену", Мария Андреевна считает, что второй брак ее сестры оказался решительно неудачным из-за полного духовного несоответствия соединившихся людей: жена - "сложная женщина с эстетическими наклонностями и порываниями ввысь", а муж - скромный обыватель, неспособный понять высшие запросы своей спутницы.
   Все это изрядно преувеличено. Как бы там ни было, Александра Андреевна с Францем Феликсовичем прожили вместе тридцать лет, хотя внутренней близости у них, по-видимому, в самом деле, могло бы быть и побольше. Но можно ли было требовать от гвардейского офицера, чтобы он разделял бодлерианские настроения нервной жены и тем более разбирался бы в мистических вдохновениях гениального пасынка? Достаточно, пожалуй, что в этих недоступных ему сферах он оставался благожелательно-лояльным.
   Строгий семейный летописец утверждает, будто Франц Феликсович был настолько равнодушен к Сашуре, что во время жениховства даже "ни разу не поиграл с ним, не попробовал заговорить с ним, не поинтересовался его играми и занятиями". Бог знает, может быть, так оно и было, но в дальнейшем отношения между отчимом и пасынком наладились. Во всяком случае, детские письма Блока пестрят самыми добрыми и сердечными упоминаниями о Францике: "Поцелуй Францика и скажи ему, что я о нем также страшно соскучился...", "Поцелуй хорошенько Францика..." - и все в том же духе. Сашура был душевно открытым мальчиком - и заподозрить его в неискренности невозможно. Ну, а что касается отношений в будущем, то о них - в своем месте.
   (Здесь заметим лишь, что, рисуя внешний облик любимого своего героя драмы "Роза и Крест" - честнейшего, человечнейшего и глубоко несчастного Бертрана, Блок, по собственному признанию, отчасти списал его с Франца Феликсовича. Это, во всяком случае, свидетельствует о заинтересованности и сочувствии.)
   Семнадцатого сентября 1889 года Александра Андреевна, забрав сына, покинула родительский дом и переселилась к новому мужу - в казармы лейб-гвардии Гренадерского полка.
   Здесь мальчик очутился в совершенно новой обстановке. Даже самый пейзаж, окружавший его, изменился разительно. Это был тоже Петербург, но какой-то особый, ничуть не похожий на тот, что можно было рассматривать из окон ректорского дома: никакого державного течения, никакого берегового гранита...
   Гренадерские казармы - это целый городок, выстроенный в самом начале XIX века итальянцем Луиджи Руска на тогдашней окраине столицы - там, где тихая Карповка вытекает из Большой Невки. Тут были, собственно, казармы, офицерский корпус, полковой госпиталь, полковая школа, манеж, конюшни, кузница, помещение хозяйственной роты, полковая церковь (ныне не существующая). Громадный трехэтажный офицерский корпус, украшенный дорическими колоннами, выходил фасадом на Большую Невку. Здесь Александр Блок прожил семнадцать лет - сперва в третьем, потом во втором этаже, - квартиры менялись соответственно повышению Франца Феликсовича в чинах (1891 - поручик, 1897 - капитан, 1902 - полковник).
   В девяностые годы место это было удаленным и глухим, куда редко, разве по делу, забредали даже коренные петербуржцы. Конка доходила только до Сампсониевского моста. Подводившая к казармам от Невы Петербургская набережная по вечерам была настолько темной и пустынной, что не каждый извозчик отваживался пускаться по ней в длинный и небезопасный путь.
   Гренадерские казармы были окружены заводами, фабриками и трущобными домами, заселенными беднотой, рабочим людом. За рекой лежала Выборгская сторона с частоколом вечно дымящих труб крупных предприятий - мануфактурных, машиностроительных, орудийных, в том числе знаменитых заводов Лесснера и Нобеля.
   Эта фабрично-казарменная окраина Петербурга была по-своему живописной. По широкой, многоводной Невке с весны и до глубокой осени сновали пароходы, барки, ялики, катера. Неподалеку от казарм широко раскинулся тенистый Ботанический сад, заложенный еще Петром.
   Блок любил эти места и за долгие годы исходил их вдоль и поперек. Черты здешнего пейзажа сквозят во многих его стихах - и дружный ледоход на весенней реке, и бегущие по ней барки, и тускло освещенные окна фабрик, и глухие переулки, и поющие заводские гудки...
   И доныне бок о бок с бывшим офицерским корпусом Гренадерских казарм стоит высокое, смахивающее чем-то на средневековый замок, мрачное краснокирпичное здание старой тюлево-гардинной фабрики (основанной еще в 1837 году) - то самое, которое видел Блок из своего окна, и все так же наглухо заперты тяжелые железные ворота в опоясавшей фабрику толстой каменной стене...

4

   Отсюда, из Гренадерских казарм, с осени 1891 года Сашура стал ходить в гимназию - на Большой проспект, который в ту пору все еще отдавал уездным захолустьем. Среди низеньких деревянных домиков с садами и дощатыми мостками, вдоль которых стояли редкие керосиновые фонари, одиноко возвышалось трехэтажное здание Введенской гимназии. Потеряв былую импозантность, затертое новыми постройками, оно и теперь стоит на углу проспекта и Шамшевой улицы.
   Сашуру отдали сразу во второй класс. Много лет спустя он так вспомнил об этом событии в незаконченной "Исповеди язычника":
   "Мама привела меня в гимназию; в первый раз в жизни из уютной и тихой семьи я попал в толпу гладко остриженных и громко кричащих мальчиков; мне было невыносимо страшно чего-то, я охотно убежал бы или спрятался куда-нибудь; но в дверях класса, хотя и открытых, мне чувствовалась непереходимая черта. Меня посадили на первую парту, прямо перед кафедрой, которая была придвинута к ней вплотную и на которую с минуты на минуту должен был взойти учитель латинского языка. Я чувствовал себя как петух, которому причертили клюв мелом к полу, и он так и остался в согнутом и неподвижном положении, не смея поднять голову... Рядом со мной сидели незнакомые мне и недоверчиво оглядывающие меня мальчики. За дверями я чувствовал длинный коридор, потом большой рекреационный зал, потом еще какой-то переход за колоннами и широкую лестницу в два поворота; там где-то уже шел, приближаясь с каждой секундой, страшный учитель; если я побегу, он все равно поймает меня где-то там, вернет в класс, и будет еще хуже. Главное же чувство заключалось в том, что я уже не принадлежу себе, что я кому-то и куда-то отдан и что так вперед и будет. Проявить свое отчаяние и свой ужас, выразить их в каких-нибудь словах или движениях или просто слезах - было немыслимо. Мешал ложный стыд".
   Дальше идет характеристика самой гимназии: "Времена были деляновские; толстовская классическая система преподавания вырождалась и умирала, но, вырождаясь, как это всегда бывает, особенно свирепствовала: учили почти исключительно грамматикам, ничем их не одухотворяя, учили свирепо и неуклонно, из года в год, тратя на это бесконечные часы. К тому же гимназия была очень захолустная, мальчики вышли по большей части из семей неинтеллигентных, и во многих свежих сердцах можно было, при желании и умении, написать и начертать что угодно. Однако никому из учителей и в голову не приходило пробовать научить мальчиков чему-нибудь кроме того, что было написано в учебниках "крупным" шрифтом ("мелкий" обыкновенно позволяли пропускать)... Учителя и воспитатели были, кажется, без исключения люди несчастные: бедные, загнанные уроками, унижаемые начальством; все это были люди или совсем молодые, едва окончившие курсы учительских семинарий, или вовсе старые, отупевшие от нелюбимого труда из-за куска хлеба, озлобившиеся на все и запивающие втихомолку".
   Гимназия в самом деле была захолустная. Духовные интересы товарищей Блока были, как правило, самые примитивные. Не случайно в списках участников петербургских гимназических кружков девяностых годов не встречается ни одного воспитанника Введенской гимназии.
   Сашуру новая обстановка оглушила. Когда в первый же день родные расспрашивали, что больше всего поразило его в гимназии, он ответил тихо и коротко: "Люди".
   Двое из введенских гимназистов, учившихся вместе с Сашурой, запомнили его как очень воспитанного и аккуратного, тщательно одетого мальчика, молчаливого и несколько вялого. Он долго держался в стороне от своих по большей части буйных товарищей, но в этом отчуждении не было и тени высокомерия. Просто он туго сходился с чужими. Только в старших классах у него завелись приятели. Однако хождение в гимназию до самого конца он отбывал как тяжелую повинность.
   Единственной жизненной средой оставалась семья, и только среди близких покидала его скованность и застенчивость. Известный наш поэт-переводчик Михаил Леонидович Лозинский (дальний родственник Блока) рассказывал, как на семейной елке Сашура, наряженный в костюм Пьеро, непринужденно показывал фокусы и декламировал французские стихи.
   В детских письмах Блока отражены его впечатления - и шахматовские и петербургские. В Шахматове все было мило и прелестно - серебрянка в полном цвету, множество собак, каждая со своим норовом, смирная лошадь, на которой Сашура учился ездить верхом, длинные прогулки с дедом, шумные игры с двоюродными братьями...
   В играх он заводила и коновод. Бабушка переводит книгу Стэнли "В дебрях Африки" и переведенные куски дает читать внуку, - шахматовский сад немедленно превращается в африканские дебри. А рассказы студента-репетитора пробуждают бурное увлечение Древним Римом. Как-то приезжают гости - профессор Менделеев с маленькой дочкой Любочкой, а Сашуры нет как нет. Наконец его находят в овраге, перепачканного с ног до головы. Весь в поту, он кричит: "Мне еще нужно в стороне от терм Каракаллы закончить Via Appia... сейчас приду".
   А в Петербурге - ранние зимние сумерки, толстый снег за окнами, мирный свет лампы, любимые книги (зачитывается Фенимором Купером и Марком Твеном), рождественские и пасхальные праздники с обязательным обменом подарками (Францик подарил складной нож, - он стоит дорого, но зато поистине великолепен: два лезвия, пилка, шило и штопор для откупоривания клея!), увлекательнейшие занятия - то он выпиливает, то переплетает, - и марки, и рисование, и устройство выставки картин, и первый в жизни театр ("Спящая красавица" показалась так себе, а вот "Плоды просвещения" - "ужасно понравились")...
   Перелистаем записную книжку Сашуры, которую он вел на четырнадцатом году жизни. Содержание пестрое: экспромты бабушки, матери и тетки, "Призрак" - ироническое "сочинение А.Блока", четверостишие Жуковского, начало итальянской серенады, правила спряжения французских глаголов, греческий текст надписи на могиле Леонида, шуточные стихи, переписанные из журнала, "Местоположение дома, служб и окрестностей Шахматова. Составлено по компасу А.Блоком".
   Тут же - дневниковые записи, еще совершенно детские. Описаны зоологический сад и цирковое представление, ловля жуков, пускание змея и игрушечной лодки (все это при активном участии деда), разные происшествия с собаками (всякое зверье он обожает), поведение муравьев (со слов деда)... Упоминаются первые опыты работы с косой и топором, поездка с дедом в близлежащее большое село Рогачево ("Там очень весело. Мы купили пряников и орехов")... Пойман и выпущен заяц... Найдено два белых гриба... Скоро поедут на ярмарку в тарантасике на Графчике - и ему обещано, что он сам будет править... И все в том же духе.
   И вдруг - тут же, тем же корявым детским почерком - записаны (очевидно, по памяти) популярные в ту пору романсы: апухтинские "Ночи безумные, ночи бессонные..." и красовское "Я вновь пред тобою стою очарован...". Выходит, что Блок ошибся на год, когда заметил в автобиографии: "Лишь около пятнадцати лет родились первые определенные мечтания о любви, и рядом - приступы отчаянья и иронии".
   И еще был "Вестник" - ежемесячный рукописный журнал, выходивший с января 1894 года по январь 1897-го (всего вышло тридцать семь номеров). Это было солидное предприятие. Все делалось рукой издателя-редактора: Сашура аккуратно переписывал текст, наклеивал картинки, вырезанные из "Нивы" и других журналов, помещал собственные рисунки, вел переговоры с сотрудниками, коими были бабушка, мать, тетка Марья, двоюродные и троюродные братья, некоторые из взрослых друзей семьи. Но главным вкладчиком в журнал был сам редактор, неутомимо поставлявший стихи, прозу, переводы, разного рода мелочи юмористического характера.
   Как же писал он в тринадцать-четырнадцать лет? Вот - чистая лирика:
   Цветы полевые завяли,
   Не слышно жужжанье стрекоз,
   И желтые листья устлали
   Подножье столетних берез...
   И звон колокольный далеко
   Несется, гудит за рекой,
   И темное небо глубоко,
   И месяц стоит золотой...
   Вот - фантастическая баллада в духе Жуковского, напоминающая по стиху "Смальгольмского барона":
   На вершине скалы показался огонь,
   Разгораясь сильней и сильней,
   Из огня выступал огнедышащий конь,
   И на нем - рыцарь "Мрачных теней".
   Он тяжелой десницей на шею коня
   Оперся и в раздумья сидел,
   Из железа его дорогая броня,
   И на землю он мрачно глядел...
   Вот - нечто пародийно-сатирическое:
   Благодарю всех греческих богов
   (Начну от Зевса, кончу Артемидой)
   За то, что я опять увижу тень лесов,
   Надевши серую и грязную хламиду...
   Читатель! Знай: хламидой называю то,
   Что попросту есть старое пальто...
   Столь же разнообразна и Сашурина проза, появившаяся в "Вестнике": роман "По Америке, или В погоне за чудовищем", уголовный рассказ "Месть за месть", душераздирающая драма "Поездка в Италию", очерк "Из летних впечатлений", статья "О начале русской письменности", "Рецензия выставки картин императорской Академии художеств".
   Петербургские весны с трескающимся льдом и сырым ветром... Шахматовские просторы... "Очаг семейный и уют..." Золотое детство... Так проходили неприметные годы "в глуши победоносцевского периода".
   Колдун усыпил Россию.
   Но и под игом темных чар
   Ланиты красил ей загар:
   И у волшебника во власти
   Она казалась полной сил,
   Которые рукой железной
   Зажаты в узел бесполезный...
   Эти силы накапливались, дозревали и уже готовились прийти в гигантское движение. Победоносцевский период - это не только паучья тишина, но и морозовская стачка, и казнь Александра Ульянова, и первая русская маевка, и холерные бунты, и глухое брожение крестьянства в голодные годы. Это также Лев Толстой и Чехов, Менделеев и Сеченов, Суриков и Репин, Чайковский и Римский-Корсаков...
   У царизма уже не хватало сил надолго приостановить рост освободительного движения. Ленин говорил, что не приходится отрицать революционную роль реакционных периодов, и в качестве примера назвал как раз эпоху Александра III. Он сравнил ее с тюрьмой, но он же писал, что "...в России не было эпохи, про которую бы до такой степени можно было сказать: "наступила очередь мысли и разума"": "Именно в эту эпоху всего интенсивнее работала русская революционная мысль, создав основы социал-демократического миросозерцания".
   Не о том же ли говорил на своем языке и Александр Блок, вспоминая, уже после Октября, "эти давние порубежные времена": "Люди дьявольски беспомощно спали... а новый мир, несмотря на все, неудержимо плыл на нас, превращая годы, пережитые и переживаемые нами, в столетие".
   Россия стояла на пороге нового, небывалого, грозного и обнадеживающего.
   ... в алых струйках за кормами
   Уже грядущий день сиял,
   И дремлющими вымпелами
   Уж ветер утренний играл,
   Раскинулась необозримо
   Уже кровавая заря,
   Грозя Артуром и Цусимой,
   Грозя Девятым января...
   Здесь кончается все бекетовское, все, что погружало детскую душу в "безмятежный сон", - кончается мирный пролог одного человеческого существования и начинается драматическая жизнь поэта.

ГЛАВА ВТОРАЯ

СИНИЙ ПРИЗРАК

   Сестры Бекетовы начиная с 1876 года вели своего рода семейную летопись. Купили нарядную тетрадь, назвали ее "Касьян" и в каждый Касьянов день, 29 февраля високосного года, записывали главные события, случившиеся в семье за минувшее четырехлетие. Потом тетрадь запечатывали в конверт, чтобы снова открыть в следующий Касьянов день. Сперва записи вела старшая сестра - Екатерина Андреевна, после ее смерти - младшая, Мария.
   Двадцать девятого февраля 1896 года она посвятила несколько строк подраставшему племяннику: "Сашура росту очень большого, но дитя. Увлекается верховой ездой и театром, Жуковским, обожает Шахматове Возмужал, но женщинами не интересуется".
   Все верно - и верховая езда, и театр, и Жуковский, и Шахматово. Только вот насчет женщин... Знала бы благонравная старая дева, что произойдет через год с небольшим!..
   В мае 1897 года Сашуру, как только он развязался с экзаменами за седьмой класс, увезли за границу - в южную Германию, в курортный городок Бад Наугейм. Вместе с теткой Марьей он сопровождал мать, которая отправилась в Наугейм лечить сердце.
   Это было живописное, уютное местечко в Гессен-Нассау, неподалеку от Франкфурта-на-Майне, окруженное невысокими горами, поросшими чистеньким, аккуратным лесом. Курорт был популярен, - в девяностые годы здесь собиралось в летние месяцы до десяти тысяч приезжих.
   Здоровому мальчику среди праздной курортной публики было скучно. Он лениво слонялся по парку с его "шпруделями", по берегам пруда, где скользили лебеди, читал Достоевского, по вечерам с матерью и теткой чинно слушал в курзале музыку среди тонных дам с кружевными зонтиками и лощеных господ в тугих воротничках.
   От всей этой скучищи "безнадежно белого курорта в стиле модерн" его тянуло за околицу, где высились набитые хворостом градирни с размеренно и тяжело капавшей в деревянные лотки жидкой солью, и дальше - в поля, где густо колосилась рожь, а за нею - в отдалении - вставали серые, ноздреватые стены старинного городка и башни рыцарского замка. Когда он шел через поле по тропе, пробитой среди спутанных колосьев ржи, ему казалось, что он у себя в Шахматове... А в городке - тесные закоулки, осевшие тротуарные плиты, гофмановские домики, где, мерещилось, обитают "бритые сказочные тайные советники", и всюду - душно пахнущие розы, дуновение средневековой легенды, романтика...
   Между тем встретились знакомые по Петербургу, появились и новые. Благоуханный воздух и дешевизна жизни привлекали в Наугейм многих русских. Начались кое-какие развлечения, впрочем тоже нудные, в духе времени.
   Тогда в моде были полушуточные "опросы" и "признания": что ты любишь, кем бы хотел быть... Тетка Марья сберегла печатный бланк с такого рода вопросами, который Сашура заполнил четким, уже тогда каменным, почерком.
   Это "признания" мальчика, которому страшно хотелось казаться взрослым. "Главная черта моего характера" - нерешительность; "мое любимое качество" - ум и хитрость; "мой идеал счастья" - непостоянство; "что было бы для меня величайшим несчастьем" - однообразие во всем; "какую реформу я всего более ценю" - отмену телесных наказаний; "каким природным свойством я хотел бы обладать" - силой воли... Попутно выясняется, что жить он хотел бы в Шахматове, среди собак и лошадей, что любимые его поэты и писатели - Шекспир, Пушкин, Гоголь и Жуковский, а любимые литературные герои - Гамлет, Тарас Бульба и Наташа Ростова, что из еды и питья он предпочитает всему остальному мороженое и пиво и что вообще он хотел бы быть артистом императорских театров и умереть на сцене от разрыва сердца.
   На вопрос: "Теперешнее состояние моего духа" - он ответил: "Хорошее и почти спокойное".
   Вот тут он слукавил. Когда он заполнял эту дурацкую анкету, им владело сильнейшее душевное волнение.
   ... Курортное, ни к чему не обязывающее знакомство. Это была высокая и статная, оживленная, очень красивая и элегантная темноволосая дама с тонким профилем, совершенно синими глазами и глубоким, вкрадчиво-протяжным голосом. Она явно искала развлечений. Звали ее Ксенией Михайловной Садовской.
   Она была ровесницей матери Блока. Ей шел тридцать восьмой год, но, как многие кокетливые женщины, - два года она скостила. Давно уже была замужем, имела двух дочерей и сына. После третьих родов обнаружилось сердечное заболевание, - так в мае 1897 года она очутилась в Бад Наугейме.
   Жизнь не очень приласкала красавицу. Захудалая усадебка на Херсонщине, громадная семья со скудным достатком, суровая мать, безличный отец, тянувший лямку в акцизе, частная гимназия в Одессе, потом Москва и Петербург. Небольшие музыкальные способности переросли в необоснованные претензии. Она уже кончала с грехом пополам петербургскую консерваторию по классу пения, как ее поразил тяжелый удар: внезапно развившаяся болезнь горла поставила крест на мечте об артистической карьере. Пришлось поступить на скучнейшую службу в Статистический комитет. Но страстную любовь к музыке она сохранила навсегда и любила петь - в семейном и дружеском кругу. Кумиром ее был Вагнер.
   Оксане Островской стукнуло двадцать шесть, когда ею увлекся Владимир Степанович Садовский - человек возраста почтенного (старше ее на восемнадцать лет), обеспеченный и с положением: юрист, знаток международного торгового права, бывший доцент Новороссийского университета, видный чиновник (дослужился до тайного советника и исполнял обязанности товарища министра торговли и промышленности). Встреча решила судьбу Ксении Михайловны, но не принесла ей счастья.
   ... Опытная, зрелая женщина, хорошо знавшая цену своей наружности, кокетка и говорунья - и золотокудрый, светлоглазый, державшийся среди чужих очень скованно гимназист восьмого класса с чертами затянувшейся детскости.
   Разница в возрасте - двадцать с лишним лет. Случай, конечно, не совсем обычный. Хотя есть немало примеров не менее красноречивых. Первая любовь Бальзака, Лора де Берни, была старше его на двадцать три года, - правда, ему было все же не шестнадцать, а двадцать два.
   Благонравная тетушка в своей биографической книге о Блоке изображает эту встречу в идиллическом освещении: "Она первая заговорила со скромным мальчиком, который не смел поднять на нее глаз, но сразу был охвачен любовью. Красавица всячески старалась завлечь неопытного мальчика..."
   Завлечь? Да, вероятно, так и было на первых порах. В дневнике Марии Андреевны, который она вела в июне 1897 года в Бад Наугейме, о романе дамы и гимназиста сказано под непосредственным впечатлением резко, раздраженно, без всякой идиллической дымки: "Он, ухаживая впервые, пропадал, бросал нас, был неумолим и эгоистичен. Она помыкала им, кокетничала, вела себя дрянно, бездушно и недостойно".
   Мать, конечно, встревожилась и возревновала. Однако в письмах к родным, в Россию, старалась соблюсти тон шутливо-иронический: "Сашура у нас тут ухаживал с великим успехом, пленил барыню, мать трех детей и действительную статскую советницу... Смешно смотреть на Сашуру в этой роли... Не знаю, будет ли толк из этого ухаживания для Сашуры в смысле его взрослости и станет ли он после этого больше похож на молодого человека. Едва ли".
   Вечные материнские заблуждения!
   Внешне все происходило как в банальном курортном романе. Рано поутру он бежал покупать для нее розы, брать билет на ванну, потом, тщательно одетый, с цветком в петлице, сопровождал ее всюду, неся на руке плед или накидку. Они гуляли, катались на лодке, слушали музыку. Много лет спустя Блок вспоминал: "...ее комната, хоралы, Teich по вечерам, туманы под ольхой, мое полосканье рта vinaigre de toilette (!), ее платок с Peau d'Espagne".
   Сердце занято мечтами,
   Сердце помнит долгий срок.
   Поздний вечер над прудами.
   Раздушенный ваш платок...
   Между прогулками и развлечениями произошло то, что и должно было произойти и что утвердило гимназиста в сознании его взрослости, оставив, впрочем, чувство "сладкого отвращения".
   В такую ночь успел узнать я,
   При звуках ночи и весны,
   Прекрасной женщины объятья
   В лучах безжизненной луны.
   Все это продолжалось недолго - примерно с месяц. В расстроенных чувствах Сашура проводил свою красавицу в Петербург. Придя с вокзала с розой, подаренной на прощанье, он театрально упал в кресло и прикрыл глаза рукой.
   Но в дело вмешался юный гений первой любви - и поэзия освятила банальную прозу случайного житейского происшествия.
   Внезапная вспышка молодого чувства не осталась безответной. "Сон волшебный, сон чудесный" - так Ксения Михайловна назвала то, что произошло между ними. Как показало будущее, и для нее легкое бездумное кокетство обернулось глубоким и искренним увлечением, ревностью, слезами, попытками продлить отношения, когда они уже сошли на нет.
   Расставаясь, они условились писать друг другу, а осенью - встретиться в Петербурге.
   Чудом сохранилось двенадцать писем Блока - по-видимому, не все, что он писал. Из писем К.М.С. (а их было много) не уцелело ни единого. Большую часть их Блок, кажется, вернул ей (по ее неотступному требованию), а более поздние уничтожил. Вернул также и ее фотографии, - и потому нельзя узнать, какой все же была она в конце девяностых годов. Сохранилось лишь два снимка - один совсем ранний, где ей лет восемнадцать, другой - уже 1915 года: перезрелая дама со следами былой красоты, в громадной шляпе с перьями и вуалью.
   Первые письма Блока к К.М.С. - сплошной поток бессмысленно-жаркого любовного лепета и вычитанных из книг нестерпимых банальностей.
   "Ты для меня - все; наступает ночь, Ты блестишь передо мной во мраке, недосягаемая, а все-таки все мое существо полно тогда блаженством, и вечная буря страсти терзает меня. Не знаю, как побороть ее, вся борьба разбивается об ее волны, которые мчат меня быстро, на крыльях урагана, к свету, радости и счастью..." Или еще того чище: "Если есть на свете что-нибудь святое и великое для меня, то это Ты. Ты одна, одна несравненная яркая роза юга, уста которой исполнены тайны, глаза полны загадочного блеска, как у сфинкса, который мгновенным порывом страсти отнимет всю душу у человека, с которым он не может бороться, который жжет его своими ласками, потом обдает холодом, а разгадать его не может никто..."
   Такова стилистика, и так - многими страницами. Но в самом деле, какого другого стиля можно было требовать от безоглядно влюбившегося гимназиста неполных семнадцати лет! "Одним словом, все это и глупо и молодо, и нужно бросить в печку...", как в одном из писем обмолвился сам гимназист.
   Первое из уцелевших писем было послано из Шахматова 13 июля 1897 года, сразу после возвращения из Наугейма. "Ухожу от всех и думаю о том, как бы поскорее попасть в Петербург, ни на что не обращаю внимания и вспоминаю о тех блаженных минутах, которые я провел с Тобой, мое Божество".
   Новая встреча, однако, произошла значительно позже - скорее всего в феврале, а может быть, и в начале марта следующего года. Не знаем и никогда не узнаем, что происходило между ними в эти восемь месяцев, что помешало им встретиться своевременно. Гадать тут не о чем.
   Внешним образом жизнь юноши вошла в привычную колею. Августовские письма его к матери все чаще, как в детстве, полны мельчайших новостей домашнего и гимназического быта: расписание уроков, подаренный товарищем превосходный финский нож, "очень удобный для роли Ромео", собака Боик, борьба за лучшее место в классе, где при случае можно соснуть, списать и спрятаться... Впрочем, "ходить в гимназию страшно надоело, там нечего делать". Самое важное: "Сегодня я ехал в конке и видел артиста и артистку. Они рассуждали о том, как трудна какая-то партия, и о других интересных вещах".
   Но память о пережитых "блаженных минутах" не отпускала.
   Тут пошли стихи. В последний октябрьский день было написано нечто, навеянное воспоминаниями о расставании в Бад Наугейме:
   Ночь на землю сошла. Мы с тобою одни.
   Тихо плещется озеро, полное сна.
   Сквозь деревья блестят городские огни,
   В темном небе роскошная светит луна.
   В сердце нашем огонь, в душах наших весна.
   Где-то скрипка рыдает в ночной тишине...
   Робкая вариация в духе и манере Полонского. Однако именно этими стихами Блок открыл рукописное собрание своей лирики, иными словами - считал их своим первым "настоящим" стихотворением.
   "С января уже начались стихи в изрядном количестве. В них - К.М.С., мечты о страстях..." - так записал Блок в дневнике 1918 года, припоминая то, что происходило двадцать лет назад.
   Страшную жизнь забудем, подруга,
   Грудь твою страстно колышет любовь,
   О, успокойся в объятиях друга,
   Страсть разжигает холодную кровь.
   Наши уста в поцелуях сольются,
   Буду дышать поцелуем твоим.
   Боже, как скоро часы пронесутся,
   Боже, какою я страстью томим!
   Вскоре наконец они снова увидели друг друга. Второе из дошедших писем Блока, посланное 10 марта 1898 года, начинается с оправдания: "Если бы Ты, дорогая моя, знала, как я стремился все время увидеть Тебя, Ты бы не стала упрекать меня..." И дальше - с обезоруживающей наивностью: "Меня удерживало все время опять-таки чувство благоразумия, которое, Ты знаешь, слишком развито во мне и простирается даже на те случаи, когда оно вовсе некстати: у меня была масса уроков на неделе, а перед праздниками все время приходилось уходить к родственникам".
   Вот как страсть разжигала холодную кровь! Так или иначе, они встречались - и, как можно догадываться, почин в большинстве случаев принадлежал ей. Появилась дуэнья-конфидентка - ее младшая сестра. Через нее передавались письма, и она же деятельно старалась поколебать "чувство благоразумия", владевшее юным любовником.
   Как ни таился Блок, роман его стал известен в семье. На этот раз мать встревожилась не на шутку. Со слов самой К.М.С. известно, что Александра Андреевна приехала к ней и взяла с нее обещание, что она отстранит от себя потерявшего голову юношу.
   Слова своего К.М.С. не сдержала. Встречи продолжались. По вечерам, в назначенный час он поджидал ее с закрытой каретой в условленном месте. Были и хождения под ее окнами (Вторая рота, дом 6), и уединенные прогулки, сырые сумерки, тихие воды и ажурные мостики Елагина острова, были и беглые свидания в маленьких гостиницах. Все было...
   Не случайно в стихах этих лет с темой К.М.С. тесно переплетается тема Петербурга - города, полного тревоги и тайны.
   Помнишь ли город тревожный,
   Синюю дымку вдали?
   Этой дорогою ложной
   Молча с тобою мы шли...
   Наша любовь обманулась,
   Или стезя увлекла -
   Только во мне шевельнулась
   Синяя города мгла.
   Он сам писал ей о "душной атмосфере" Петербурга, навеянной ее объятиями.
   Теперь уже не он, а она взывала к благоразумию, ссылалась на супружеский долг, на детей. А он выговаривал ей - сурово и назидательно, как заправский моралист: "Я не понимаю, чего Ты можешь бояться, когда мы с Тобою вдвоем, среди огромного города, где никто и подозревать не может, кто проезжает мимо в закрытой карете... Зачем понапрасну в сомнениях проводить всю жизнь, когда даны Тебе красота и сердце? Если Тебя беспокоит мысль о детях, забудь их хоть на время, и Ты имеешь на это даже полное нравственное право, раз посвятила им всю свою жизнь".
   Судьбу романа, развивавшегося бурно и неровно, с нежностями и упреками, пререканиями и примирениями, предрешило событие, о котором К.М.С., очевидно, до поры до времени не знала: в августе 1898 года на Блока нахлынула новая любовь - огромная, всепоглощающая, и все, что было связано с К.М.С., отступило на задний план, хотя сразу и не исчезло, не растворилось в том, что стало содержанием жизни и судьбой. Упоминая в дневнике 1918 года о последнем объяснении с К.М.С., Блок заметил: "Мыслью я однако продолжал возвращаться к ней, но непрестанно тосковал о Л.Д.М.".
   К первым же стихотворным строкам, вызванным Л.Д.М., Блок сделал в рукописи помету: "Уже двоится ("любовь" и "страстная жизнь")". Среди его юношеских: стихотворений есть одно ("Две любви"), которое ясно говорит об овладевшем им раздвоении:
   Любви и светлой и туманной
   Равно изведаны пути.
   Они равно душе желанны,
   Но как согласье в них найти?
   Несъединимы, несогласны,
   Они равны в добре и зле,
   Но первый - безмятежно-ясный,
   Второй - в смятеньи и во мгле.
   Ты огласи их славой равной,
   И равной тайной согласи,
   И, раб лукавый, своенравный,
   Обоим жертвы приноси!
   Тему раздвоения чувства на любовь, возносящую в неизведанные выси духовного подвига, и на страсть, разжигающую юную кровь, легко проследить по многим стихам, обращенным к К.М.С. Причем ни о каких попытках "согласить" единой тайной любовь и страсть речи уже нет. Сделан выбор.
   Уже в ноябре 1898 года появляется "любовница, давно забытая": "Нет, эта красота меня не привлечет; при взгляде на нее мне вспомнится другая..." Далее мотив этот варьируется на разные лады: "Что, красавица, довольно ты царила, всё цветы срывала на лугу, но души моей не победила, и любить тебя я не могу!"; "Но если б пламень этой встречи был пламень вечный и святой..."; "С тех пор прошли года. Забыты мгновенья страсти..."; "В часы недавнего паденья душа внезапно поняла всю невозможность возвращенья того, чем ты тогда влекла... Увы! притворство невозможно..."; "Прощай. В последний раз жестоко я обманул твои мечты..."; "О, не тебя люблю глубоко, не о тебе - моя тоска!.."; "Ты не обманешь, призрак бледный, давно испытанных страстей..." Появляются и совсем жестокие ноты: "И разве, посмотрев на вянущий цветок, не вспомнится другой, живой и ароматный?.."
   Встречи, однако, продолжались - до конца 1899 года, а переписка - до августа 1901-го. Переписка все больше приобретает характер выяснения отношений. Бесконечно обсуждается вопрос о возвращении ее писем и фотографий. Он посылает свои стихи, посвященные ей, цитирует любимого Фета, но она, оказывается, не любит стихов и не верит им. Весной 1900 года К.М.С. из Южной Франции зовет Блока в Бад Наугейм, - он не может поехать "из-за денег". Она пишет, что не принять деньги от нее - "преступление"; он отвечает, что принять их - "по меньшей мере глубокая безнравственность". Она называет его "изломанным человеком", он откликается вяло и равнодушно. Вместо "Ты" и "дорогая Оксана" появляются "Вы" и "Ксения Михайловна".
   Июльское письмо 1900 года - уже прощальное. Ксения Михайловна, как видно, кляла судьбу за то, что они встретились. Блок отвечает: "Я не могу сжечь все то, чему поклонялся... Но разве то, что я ничего не сжигаю, значит, что я могу думать и чувствовать так же, как думал и чувствовал три года тому назад? В этом только смысле и можно обвинять судьбу, а не за то, что она столкнула нас. Судьба и время неумолимы даже для самых горячих порывов, они оставляют от них в лучшем случае жгучее воспоминание и гнет разлуки".
   До чего же он, в самом деле, изменился за эти три года! До чего же не похоже это письмо на взбалмошные и банальные излияния влюбившегося гимназиста!

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 550 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа