Главная » Книги

Булгаков Валентин Федорович - В царстве свастики. По тюрьмам и лагерям, Страница 2

Булгаков Валентин Федорович - В царстве свастики. По тюрьмам и лагерям


1 2 3 4

тней дочери Тане.
   Энергичная, порывистая и увлекающаяся, Таня не ограничивалась скучной работой в канцелярии, но вступила также в один чешский якобы спортивный кружок.
   23 марта 1943 года, вернувшись с одного из своих уроков русского языка домой и войдя в комнату, я обратил внимание на то, что книги и бумаги на моем столе разбросаны. Принадлежа до известной степени к породе ревнивцев, радеющих о неприкосновенности своих письменных столов, я обратился с вопросом к жене:
   - У нас кто-то был? Почему здесь все переложено?
   Жена, быстро взглянув на меня, промолчала и, отвернувшись, вышла в другую комнату.
   Естественно, мне это показалось странным.
   Повторив через некоторое время свой вопрос, я узнал, к немалому своему удивлению, что в мое отсутствие в квартире были представители гестапо, произвели обыск, забрали часть моих бумаг и, наконец, арестовали дочь Таню.
   - За что?
   - Я спросила об этом, - сказала жена. - Руководитель обыска ответил: за связь с коммунистами. Кроме того, он упрекал ее за какие-то речи...
   - А Таня что же?
   - А Таня повторяла упрямо: "я говорила и всегда буду так говорить!.."
   Затем я узнал, что и мне предписано было распорядителем обыска явиться через три дня, 27 марта, в гестапо, в комнату No 224.
   - Так это, наверное, был тот самый следователь, который уже допрашивал меня в комнате 224?
   - Да, он сказал, что он тебя знает.
   - Что же, он собирается опять посадить меня?
   - Не знаю. Не думаю. Может быть, он хочет допросить тебя в связи с арестом Тани?..
   Три дня я провел в ожидании новой встречи со следователем из комнаты No 224. Я надеялся получить от него более подробные сведения о вине Тани. Гадал: действительно меня только допросят или опять арестуют? Смутные воспоминания о полузабытых уже картинах тюрьмы гестапо проносились в голове. Неужели их придется воскресить снова и отправиться вторично на Панкрац? "Но нет, - говорил я себе, - если бы нужно было меня арестовать, то это сделали бы немедленно, а между тем меня приглашают явиться только через три дня. Должно быть, это будет допрос о Тане".
   ...27 марта 1943 года отправился я во дворец Печека.
   Заявивши в конторе гестапо, что я вызван в комнату No 224, получил, после телефонной справки дежурного по канцелярии, пропуск, поднялся на лифте на третий этаж и вошел в знакомую мне комнату, где нашел прежнего, смуглого и с усталыми глазами, молодого следователя и сидевшую за пишущей машинкой полную даму.
   Как и можно было ожидать, разговор сразу зашел о Тане.
   - Вам известно о связи вашей дочери с коммунистами?
   - Нет, неизвестно.
   - Но эта связь установлена!
   - В чем же, собственно, обвиняется дочь? Что конкретно она сделала? Какой проступок ей вменяется в вину?
   - Ах, она говорила ужасные вещи!
   - Когда? На следствии?
   - Да, на следствии.
   - Что же она говорила?
   - Я не буду вам повторять, но вот и моя сотрудница, - он указал на даму, - может вам подтвердить, что ваша дочь говорила ужасные вещи!
   - Да, да, - подтвердила дама, кивая головой, - она говорила ужасные вещи!..
   Как я узнал впоследствии, Таня при допросах открыто заявляла о том, что она желает победы Красной Армии и не сомневается в этой победе.
   Далее следователь заявил, что моя дочь не может быть освобождена и будет выслана в Германию, в лагерь для интернированных советских граждан, на все время войны. Туда же высылаюсь вместе с дочерью и я.
   - Да вы не беспокойтесь, - говорит следователь. - Ведь вы едете не в концентрационный лагерь, а там совсем другой, гораздо более мягкий режим. У вас будут книги, вы сможете писать домой.
   - И мы будем там вместе с дочерью?
   - Конечно, - отвечает следователь. - И поедете вместе с ней.
   Это меня до известной степени успокоило.
   - Вы можете написать домой, чтобы вам прислали необходимые вещи, - продолжал следователь.
   - Значит, я сегодня уже не вернусь домой?
   - Нет. Я вынужден вас задержать. Но вот вам бумага, перо. Напишите жене.
   - Скажите, а жена моя не будет арестована?
   - По существу, она должна бы быть арестована как советская гражданка. Но мы оставляем ее на свободе в качестве воспитательницы второй, малолетней дочери. Конечно, она должна соблюдать строжайшую лояльность.
   Взял перо, написал жене.
   Затем меня отвели в "кинематограф", где я два или три часа ожидал, пока снарядят автобус на Панкрац.
   А затем опять: контора тюрьмы, сдача на хранение воротничков, ремешков и всего, на чем можно повеситься, подъем на третий этаж и камера с забранным на три четверти досками окном и умывальником-унитазом. Сознаюсь, дико, странно и жутко мне было очутиться снова в так хорошо знакомой уже отвратительной, неестественной обстановке тюрьмы, да еще с перспективой, не возвращаясь домой, отправиться на неопределенный срок в гитлеровскую Германию.
   Потекла прежняя, с известным уже мне распорядком, с полной изоляцией, бездельем и голодом, тюремная жизнь.
   Надо сказать, что к 1943 году режим в тюрьме изменился. В тюрьме появились надзиратели-чехи. Они сменили немцев, взятых по нужде на фронт. Чехи говорили по-немецки, служили немцам, но... помогали чехам. Прежней грубости уже не было на коридорах. Курящий чех из заключенных мог надеяться получить окурочек или даже целую папироску от надзирателя-единоплеменника. Разрешено было получать продукты из дома.
   2 мая мне дано было во дворце Печека, в комнате следователя, последнее, как я думал, свидание с женой. Я обратился к следователю с просьбой разрешить мне повидаться с Таней, но в этом мне было отказано.
   4 мая я был переведен в полицейскую тюрьму "Четверка" на Бартоломейской улице. Когда в тюрьме на Панкраце меня свели вниз и поставили носом к стене, как это принято было в гестапо, я, к своему удивлению и радости, заметил в десяти шагах от себя дочь Таню, стоявшую также носом к стене. Так как мы оба были уже вымуштрованы и знали, что глядеть по сторонам строго воспрещалось, под угрозой битья, то мы сделали вид, что игнорируем друг друга. А между тем успели и переглянуться, и перешепнуться. Оказалось, Таня ждала освобождения... Я видел, как подтанцовывали от радости ее ножки...
   Бедная девочка! Она и не подозревала, что никакого освобождения не будет и что в действительности ее ожидает еще долгий-долгий путь тяжелых и опасных испытаний!.. Когда я, даже сейчас, вспоминаю эти подтанцовывавшие от радости близкой свободы девичьи ножки, у меня болезненно сжимается сердце...
   Нас с Таней посадили в какой-то необычной конструкции, принадлежавший не тюрьме, а полицейскому управлению багажный автобус. В задке этого автобуса оказалось два совершенно изолированных от кузова и прикрытых снаружи дверцами местечка. Туда нас с Таней и посадили. Автобус помчался на Бартоломейскую улицу.
   Мы были вдвоем. Радостно обнявшись, стали делиться впечатлениями. Танечка рассказала, что сидела она в камере с Лидой Плахой, одной из ближайших сотрудниц Юлиуса Фучика. Ее обвиняют в связи с чешским коммунистическим кружком. Требовали, чтобы она выдала своих товарищей - участников кружка. Она отказалась. Тогда ее стали пытать: опускали голову в воду и не давали дышать, хватали за волосы и били головой об стену, клали на пол и били по ляжкам железными прутьями. Она все-таки ничего-ничего не сказала...
   Я был в ужасе.
   - Да кто же все это проделывал?
   - Следователь в комнате 224.
   - В комнате 224?! Да ведь это и мой следователь!..
   - Там еще была полная дама. Она ему помогала.
   - Это молодой человек с темными, грустными глазами?
   - Да-да.
   - Удивительно! Со мной он был всегда вежлив.
   - А меня истязал... Он еще ударил меня кулаком по лицу и выбил зуб. Вот посмотри!
   Она раскрыла рот и показала темную впадинку в верхней челюсти.
   - Звери!..
   С горем и возмущением слушал я бедную девочку. Как это мне было ни грустно, я должен был разрушить ее надежду на скорое освобождение, рассказав ей о решении гестапо выслать обоих нас в Германию, в лагерь для интернированных советских граждан.
   - А где этот лагерь находится? - спросила Таня.
   - Не знаю.
   - Хорошо, по крайней мере, что мы будем вместе!..
   в "Четверке", тюрьме небольшой, мужские и женские камеры чередовались в одном и том же коридоре. Через два или три дня один из заключенных, пользуясь добродушием надзирателя-чеха, подвел меня к "волчку" расположенной в пяти или шести шагах от моей камеры и сказал: "Смотрите!" И я, к величайшему своему удивлению, заглянувши в "волчок", увидал дочь Таню с какой-то незнакомой девушкой. А я-то воображал, что ее отвели в "женское отделение", на другой этаж!
   Близость с дочерью была, конечно, очень дорога, тем более что в последующие дни она возросла: Таня, подходя сама к "волчку" нашей камеры, спрашивала о моем здоровье, я делился с ней новостями и о войне, и по нашему делу, мог передать ей книгу для чтения и т. д.
   Вообще, в "Четверке" я оказался в чешской среде, потому что тюрьма была подчинена чешской полиции. Обстановка сидения была совсем другая, чем на Панкраце. Камера просторная. По одной из стен шли нары, на которых и спали заключенные (а не на полу, как на Панкраце). Ночью никто не указывал узникам, в каких положениях им нужно спать. Умывальня была устроена нормально и помещалась, вместе с уборной, в особой каморке за перегородкой. Заключенные имели если не право в строгом смысле, то возможность получать провизию от родных, не говоря уже о белье. Попадали к нам и газеты. Надзор со стороны дежурных надзирателей был непридирчивый, спокойный и ровный. Грубости и наглости не было. О побоях тут и не слыхивали. Знакомые из разных камер могли на минутку-другую встречаться.
   Одно было в "Четверке", прямо сказать, хуже, чем в тюрьме гестапо: здесь совершенно не выводили, хотя бы даже на самые короткие сроки, на прогулки. Так как тюрьма была предварительной, временной, служила этапом для пересылок и заключенные отбывали здесь лишь короткие сроки, то начальство и находило возможным оставлять их без прогулок, тем более что при тюрьме, находившейся почти в самом центре города, не было большого и закрытого со всех сторон двора.
   При мне в камере No 20 сидело до десяти человек: это был по большей части народ добродушный, и общение с ним развлекало.
   Дня через два-три по прибытии на Бартоломейскую улицу я был вызван к начальнику политического отдела управления полиции. Кабинет начальника помещался в соседнем здании, выходившем главным фасадом на другую улицу - на Поржичи. Сначала меня ввели в примыкавшую к кабинету канцелярию, где стояло несколько письменных столов и работало человек пять-шесть служащих. С четверть часа пришлось подождать. Потом меня пригласили к начальнику.
   Вхожу в небольшой, но исключительно опрятный и изящно обставленный кабинет. На столе - живые цветы и почти никаких бумаг: не заметно, чтобы у начальника политического отдела было много работы.
   Навстречу подымается высокий и довольно красивый молодой человек.
   - Доктор Женатый! - представляется он, с любезной улыбкой протягивая мне руку. - Садитесь, пожалуйста!
   Сажусь в кресло у стола.
   - Скажите, пожалуйста, господин Булгаков, - говорит доктор с прежней любезной улыбкой, - это правда, что вы были секретарем Троцкого?
   - Я? Никогда не был!
   - Как? А мне сказали, что вы были секретарем Троцкого.
   - Это ошибка. Я не был секретарем Троцкого, а в молодости был секретарем Толстого, Льва Николаевича, знаменитого писателя.
   - Ах та-ак! - разочарованно тянет доктор Женатый, и всякое оживление на его лице пропадает.
   Затем он расспрашивает меня об обстоятельствах моего ареста, о моей семье, о дочери Тане, о моих занятиях в Праге и предлагает написать жене, известив ее о моем новом местопребывании и указав на необходимость присылки мне белья и туалетных принадлежностей.
   - Впрочем, вы у нас недолго пробудете. Вы высылаетесь в Германию, и я хочу только дождаться посылки в Германию пассажирского автомобиля, чтобы не отправлять вас и вашу дочь в арестантском вагоне.
   - Когда же это может быть?
   - Дней через пять-шесть.
   - Может быть, вы разрешите мне до отъезда повидаться с женой?
   - Пожалуйста! У вас есть телефон?
   - Нет. Но к ней можно позвонить по месту службы, в психотехнический институт.
   Доктор записал номер телефона и простился со мной - любезно, но без прежнего воодушевления, вызванного в нем ложным сообщением о том, что я являюсь бывшим секретарем Троцкого.
   Через неделю после свидания с доктором Женатым вызывают меня снова в канцелярию. Прихожу и вижу: на диване, на котором я недавно ожидал приема у начальника политического отделения, собрались жена, младшая дочь Оля и старшая Таня, вызванная уже из своей камеры. Общей нашей радости не было границ. Появился ряд таинственных свертков. Оказалось, что жена и Оля привезли нам с Таней полный обед: превкусный домашний суп, второе и десерт, а также яблоки, печенье и прочее.
   Тут же нас с Таней начали угощать. Служащие канцелярии делали вид, что ничего этого не замечают. Ни одна душа не контролировала наших разговоров. По камерам мы с Таней разошлись нагруженные всякими припасами.
   17 мая (по случайному совпадению в день рождения Тани - ей исполнилось 22 года) повторилось то же самое. Оба раза мы провели вместе не менее чем по часу. Все это творилось по специальному разрешению доктора Женатого, который заранее договорился с моей женой по телефону о времени обоих свиданий.
   Взволновали меня при втором свидании с семьей два обстоятельства.
   Разыскивая укромный уголок, я по указанию, данному мне в канцелярии, прошел далеко по коридору и вдруг увидал раскрытую дверь на двор.
   "Что же это такое? - подумал я. - Ведь я могу выйти, раз никто за мной не следит!.."
   Свобода! Да, свобода вдруг поманила меня.
   И... я вышел, пересек двор, увидал перед собой открытые ворота, прошел через них и очутился на улице Поржичи.
   Стою на тротуаре. Обычное городское движение: летят автомобили, проходят мимо пешеходы, мужчины и женщины, постукивая каблуками и каблучками по тротуару... И я мог бы влиться в этот поток и уйти далеко-далеко от здания полиции.
   Подышав воздухом свободы с минуту, я вернулся в чешскую полицейскую канцелярию, так наивно и твердо мне "доверявшую". Бежать нельзя: кроме ответственных за меня служащих канцелярии, я оставил за спиной жену, дочерей.
   19 мая 1943 года жена и дочь Оля снова собрались к нам с Таней, нагруженные обедом, печеньем, фруктами. Но, придя, узнали, к своему немалому удивлению и огорчению, что нас уже нет в полиции. В самом деле, как раз этим утром я и Таня отправлены были с большой партией политических арестованных по железной дороге в арестантском вагоне в Германию. Доктор Женатый сказал жене, что он потерял надежду дождаться легкового автомобиля.
   Тут личная связь моя с женой и младшей дочерью, а Танина с матерью и сестрой прервалась более чем на два года.
   ...Ехали мы в арестантском вагоне, прицепленном к обыкновенному пассажирскому поезду. Окна - за решетками. Отдельные купе вагона третьего класса, забитые донельзя людьми, заперты из коридора таким образом, что оставалась довольно широкая щель, но совсем открыть дверь было нельзя. Таня ехала в одном купе с женщинами, я - в другом, с мужчинами. Это были чехи и поляки, по двенадцать человек в купе, рассчитанном на восемь пассажиров. Часть ехавших, в частности люди постарше, сидели, остальные стояли.
   Ехали мы хорошо знакомой мне дорогой на Радотин, Бероун, Пльзень, Хеб. Так как окна, помимо решеток, были еще на три четверти забраны деревянным щитом, то выглядывать мы могли только через узкую полоску верхней части окна. И хоть я и мало пробыл в тюрьме на этот раз, все-таки бесконечно радовал меня вид зеленых деревьев и полей, пролетавших навстречу поезду.
   День был жаркий. В вагонах стояла духота. Томила жажда. Таня, по-видимому, опираясь на свое отличное знание немецкого языка, добилась права разносить арестованным воду. С особой охотой угощала она пассажиров нашего купе (еще бы - среди них был отец), и я с отрадой смотрел на хорошенькое, веселое личико своей любимицы. Кажется, не менее тронуло оно одного молодого, высокого, аристократического вида ксендза, трогательно благодарившего мою дочку и радостно отвечавшего на ее веселые вопросы...
   На станциях мимо вагона взад-вперед проходили с грустными лицами чехи и чешки. Некоторые пытались затевать разговоры с нами, но немецкие полицейские отгоняли их.
   Первую ночь в дороге мы провели в тюрьме расположенного на чехословацко-немецкой границе города Хеба (Эгера). Из вагона выгрузили около ста человек арестованных, всем надели наручники (ручные кандалы), соединивши по два человека цепью во избежание попыток бегства, построили всех по шесть человек в ряды и повели по городу. Мужчины шли впереди, женщины сзади. Последним наручники не надевались.
   Тюрьма в Хебе чистенькая, свежепобеленная. Камеры просторны, светлы и полны клопов. Ночевали мы на полу, частью на тюфяках, частью на подостланных одеялах.
   На следующий день переехали в баварский город Хоф. Тут пробыли четыре дня. В маленькие камеры старой-престарой тюрьмы набито было по 15-20 человек: спали лежа рядом вплотную на голом полу, положив свои чемоданы и котомки под голову. К счастью, днем всех желающих выпустили на двор: колоть и пилить дрова. После долгого сидения в праздности и неподвижности работа казалась желанной и веселой. В ней принимали участие и польские ксендзы: я разделился с ними в Хебе, а в Хофе опять сошелся. Должен сказать, что в Хофе сытно и хорошо кормили. Добродушный старичок, начальник тюрьмы, находился и хлопотал все время среди арестантов, заготовлявших дрова: он служил на своем посту, наверное, лет тридцать, явился в "третий рейх" как бы из другого, старого мира и, по-видимому, никак не мог вжиться в новые, слишком жестокие, бесчеловечные порядки...
   25 мая меня, Таню и часть других арестованных перевезли из Хофа в Нюрнберг. На вокзале в Хофе простился я с польскими священниками. Они уже узнали о своем назначении. Всего их, из разных отделений вагона, набралось человек шесть. Из них пятерых отправляли в Дахау и одного, молодого, серьезного и сдержанного человека, - в Маутхаузен. Ни они, ни мы, конечно, не понимали, чем руководствовалось гестапо, производя такое разделение. Названия Дахау и Маутхаузен тогда были еще не известны ни мне, ни полякам. И только много позже выяснилось, что оба концентрационных лагеря, и Дахау, и Маутхаузен, отличались исключительно жестокими, изуверскими порядками. Но о Дахау все-таки было слышно, что кое-кто выходил из него живым. Что же касается Маутхаузена, то этот лагерь, кажется, исключительно предназначался для убийства и уничтожения направлявшихся в него противников фашизма.
   В Нюрнберге группу мужчин человек в 10-15 доставили с вокзала сначала в управление полиции. Провели на какую-то застекленную галерею второго этажа и здесь приказали всем раздеться догола: устанавливали вшивость или невшивость арестованных. Потом машиной же отвезли всех в городскую тюрьму, но не в основные тюремные помещения, а в деревянный гимнастический зал, построенный посредине тюремного двора. Здесь арестованные содержались временно, перед окончательным распределением по разным лагерям или заводам и фабрикам.
   Вступив с товарищами в гимнастический зал, мы в огромном его помещении увидали множество народа - думаю, человек триста, если не больше. Это были представители разных национальностей: чехи, поляки, французы, бельгийцы, югославяне, румыны, греки и другие. Они устроились в зале островками, по национальному признаку. Русских, однако, не было. Вновь пришедшие расположились в разных местах зала. Меня приютили группы югославян и греков, помещавшиеся рядом. Потеснившись, товарищи радушно очистили для меня местечко на общей подстилке, на полу, когда вечером надо было ложиться спать.
   Рядом помещался молодой чернокудрый грек, который, узнав, что я когда-то в гимназии изучал древнегреческий язык, целый вечер читал мне на память отрывки из "Илиады" и "Одиссеи". У меня слипались глаза, и так под его чтение я и заснул... Не знаю, когда он заметил, что его "аудитория" уже ничего не слышит.
   Яркий электрический свет освещал зал в течение всей ночи. Может быть, именно яркое освещение лишало сна значительную часть заключенных: всю ночь в зале продолжался галдеж, который я слышал, просыпаясь время от времени. Люди брились, мылись, как будто ночевали в гостинице и собирались на бал. Ни одного немца в помещении не было...
   28 мая новая, уже иначе сложившаяся группа арестованных, в которую входили я, дочь Таня и ряд других товарищей, мужчин и женщин, отправлена была поездом, в арестантском вагоне, из Нюрнберга в направлении на Мюнхен. Опять Таня договорилась с сопровождавшим группу полицейским о разрешении ей разносить воду запертым в отдельные купе пассажирам.
   Я спросил у Тани, где она ночевала в Нюрнберге. Оказалось, в тюрьме, в небольшой душной камере, притом в очень неприятной компании двух или трех женщин определенной профессии.
   - Нюрнбергская тюрьма - отвратительна! Мне было особенно тяжело в нюрнбергской тюрьме! - говорила Таня.
   Бедняжка не знала, что через два-три дня она снова очутится в нюрнбергской тюрьме.
   От сопровождавшего транспорт полицейского Таня узнала, что нас с нею везут в замок Вюльцбург, близ города Вейссенбурга, на полдороге между Нюрнбергом и Мюнхеном, и что с дороги после одной определенной станции замок этот даже виден.
   Действительно, скоро мы увидали на высокой горе, налево от железнодорожного пути, старый, обомшелый замок, окруженный высокими стенами, а еще через несколько минут поезд остановился на станции Вейссенбург. Платформа почти пуста. Нас с Таней высаживают из вагона. Подходит солдат, без ружья, но с револьвером на боку: это надзиратель, командированный из замка для приема и сопровождения в лагерь вновь прибывших "интернированных".
   Тут вдруг выясняется, что лагерь может принять только меня, но не мою дочь, так как это исключительно мужской лагерь и женщин там нет. Это было, по меньшей мере, неожиданно для нас с Таней: ведь само гестапо отправило нас обоих именно в этот лагерь. Говорю об этом полицейскому, сопровождающему транспорт. Тот колеблется, не знает, что ему делать, и наконец решает оставить нас с Таней в Вюльцбурге, но предварительно направить в местное полицейское управление, которое и должно будет, так или иначе, урегулировать вопрос о Тане.
   Сказано - сделано. Поезд загудел и двинулся дальше, а нас с Таней солдат повел в полицейское управление.
   Там мы предстали перед полицеймейстером, пожилым толстячком с добродушной физиономией и неторопливыми, мягкими манерами.
   Расспросив нас обо всем и переговорив по телефону с комендантом лагеря, категорически отказывавшимся принять в лагерь женщину, полицеймейстер заявил, что Таня должна быть отправлена на несколько дней в Нюрнберг, в тюрьму, а он тем временем снесется с пражскими властями и выяснит ее дальнейшую судьбу. Видя, что мы почти в отчаянии от предстоящей разлуки, полицеймейстер просил меня не беспокоиться и сказал, что сам будет сопровождать Таню в Нюрнберг.
   Ну а затем я простился с Таней и... потерял всякий след ее на два года.
   Что же с ней произошло?
   Из Вейссенбурга полицеймейстер действительно сам довез ее до Нюрнберга и сдал в тюрьму, где Таня пробыла в очень тяжелых условиях три месяца. Затем по распоряжению пражского гестапо она отправлена была по этапу, от тюрьмы к тюрьме, в один из самых ужасных гитлеровских концентрационных лагерей - Равенсбрюк, в провинции Мекленбург.
   Меня присланный из замка Вюльцбург солдат тотчас по разлуке моей с Таней повел за город в лагерь.
   Конечно, мне было не до знакомства с городом Вейссенбургом, который мы проходили и который является прелестным, типично баварским старинным городком с рядом замечательных архитектурных сооружений.
   Мы долго подымались на вершину холма, на котором расположен был старинный замок - крепость Вюльцбург.
   Холм зарос деревьями. Красивые виды открывались с него на все стороны. Несколько раз мы отдыхали по дороге.
   Вот наконец и замок, бывший бенедиктинский монастырь в XII столетии, а с 1588 года - крепость ансбахских маркграфов. Многоэтажный длинный серый корпус углом, башня. Кругом - стены с бастионами и бойницами. Глубокий и широкий, до 10-15 метров, ров, на дне которого разгуливает и мирно щиплет травку пара оленей. Через ров перекинут временный деревянный мост. Величественные, наглухо запертые ворота с колоннами и с полустершимися, вырезанными в камне гербами наверху. Часовой с винтовкой.
   По сигналу часового перед нами открылась калитка ворот. Входим в первую, меньшую часть двора, отгороженную забором из колючей проволоки от второй, большей его части. По сю сторону решетки расположен тот подъезд замка, который ведет в комнаты, занимаемые служащими в лагере офицерами. Тут же находится деревянное строение канцелярии. За решеткой там и тут виднеются фигуры заключенных - в потрепанном штатском платье или в старых зеленых (бельгийских) "подкинутых на бедность" шинелях.
   Можно сказать, что поэзия окончилась у ворот замка.
   Прежде всего меня провели в канцелярию, к коменданту майору фон Ибаху - пожилому, полному офицеру с гладко выбритым лицом и умными глазами. Обычные расспросы: о звании, занятиях, гражданстве, месте проживания.
   В конце беседы последовал приказ: поместить меня в комнату No 12. Это была большая привилегия: комната No 12 - самая маленькая из всех, в ней проживало только двенадцать человек, тогда как в остальных комнатах, больших, холодных и мрачных, помещалось не менее чем по 35-40 человек, а всего в лагере насчитывалось более 450 интернированных советских граждан, свезенных сюда из Бельгии, Голландии, Франции, Польши и других стран.
   Фельдфебель Вельфель - собственно, главный, фактический администратор лагеря, по разным поводам многократно в течение дня соприкасавшийся с заключенными, - ведет меня во второй этаж замка, где помещается комната No 12. Поднимаемся не по лестнице, а пандусом, то есть по мощенному булыжниками въезду для верховых или для экипажей. Эта оригинальная черта - отсутствие лестницы - в архитектуре замка сохранилась от старых времен. Важные обитатели замка, дамы и господа, очевидно, считали слишком обременительным для себя подыматься или спускаться пешком. Можно также предположить (по аналогии со старым замком в пражском кремле, где также имеется пандус), что по мощеному въезду подымались наверх конные рыцари для участия в турнирах в каком-нибудь большом зале - вроде знаменитого Владиславского зала в Праге. В комнате No 12 нахожу десять моряков, капитанов, механиков и одного врача, арестованных фашистами при захвате в первый день войны в немецких портах шести судов советского торгового флота*, и двух штатских, моих добрых знакомых, привезенных из Праги, а именно: Александра Филаретовича Изюмова, заведующего отделом рукописей Русского заграничного исторического архива, и Аркадия Владимировича Стоилова, моего земляка, сибиряка, преподавателя латинского языка в пражской русской гимназии. Оба пражанина, как и я, являлись советскими гражданами и оба также арестованы были в первый день войны.
   Изюмов, Стоилов и "морское" население комнаты встретили меня дружелюбно, указали койку и место за одним из продолговатых и узких, ничем не покрытых деревянных некрашеных столов, познакомили с порядком и правилами лагерного поведения и вообще сделали все, чтобы я почувствовал себя "своим" в их компании. Так обратился я в советского интернированного No 342.
   Полученный мною номер "342", кстати сказать, был выгравирован на металлической пластинке, которую следовало носить на шнурке на шее, чего ни я и, кажется, никто другой из интернированных не делал. Между тем, как объясняло начальство, пластинка с номером могла оказать арестованным важную услугу: в случае вашей смерти она зарывалась вместе с вами в могилу, и если бы впоследствии родственники ваши пожелали перевезти ваше тело на родину, они на основании пластинки с номером могли бы (очевидно, перерывши ряд могил!) безошибочно его отыскать на безымянном, запущенном и заросшем крапивой кладбище в окрестностях лагеря. Чтобы избежать какого-нибудь недоразумения в этом деле, лучше было, конечно, постараться не умирать в лагере. Но к сожалению, и эта задача была далеко не для всех разрешима.
  
  

Глава IV

  
   Старшие из обитателей комнаты No 12 - четыре капитана, судовой врач и пражские интеллигенты - были освобождены от обязательной физической работы. Если не ошибаюсь, капитаны, находящиеся за границей, приравнивались по своему положению к дипломатическим представителям, и никакие принудительные работы не могли быть им навязаны. За ними, как и за нами, оставалась только необходимость "заботиться о себе": стирать свое белье, чинить платье, топить печь, в очередь с товарищами мыть шваброй и тряпками пол в комнате, ходить на кухню за общим обедом и т. д. Остальные моряки - помощники капитанов, механики, радисты, не говоря уже о матросах, - участвовали в общей работе, в лагере или вне его - на вейссенбургских фабриках и заводах, у окрестных крестьян, в лесу. Врач лечил больных. А. Ф. Изюмов иногда работал добровольно, чтобы увеличить свой паек.
   Оглядевшись в "своей" комнате, я увидал, что капитаны и вся их компания жили очень скромно, почти как в тюрьме. Кроме двух столов и грубо сколоченных стульев и табуретов, в комнате имелось еще четыре железных трехэтажных стояка с койками. Спали на сенниках. Другая мебель отсутствовала. Впрочем, в соседней темной комнатушке имелись еще скромные деревянные шкафы, в которых можно было хранить лишнюю одежду и белье. Там же находился кран с водой. Под ним умывались.
   Из единственного окна в комнате капитанов открывался вид на верхнюю часть широкой каменной стены, окружавшей замок и заросшей травой и даже кустарником, и через стену - на близкий городок Эллинген и на далекие леса за ним. Город Вейссенбург только по вечерам просвечивал огнями через загораживавшую его купу деревьев. Сколько я потом, летом, просидел на подоконнике, вдыхая свежий воздух, любуясь природой и видом живописного городка с возвышавшимся посреди него торцом бывшего местного феодала князя Вреде!..
   В остальных комнатах помещались преимущественно матросы. Кроме них, содержались в лагере бывшие служащие советских полпредств, представители других интеллигентных профессий, рабочие.
   Молодые матросы работали преимущественно на разных фабриках и заводах города Вейссенбурга.
   За работу начальство отчисляло в пользу работавших с их заработка по 50 пфеннигов в день. Но подчас перепадала рабочим в городе возможность подкрепиться едой или принести с собой в лагерь кусок хлеба или несколько кусков сахара. Разрешалось приносить пиво в бутылках.
   Находились среди моряков искусные мастера, изготовлявшие деревянные портсигары, игрушки и променивавшие их в городе населению на хлеб или картошку. Охрана лагеря отбирала при утреннем обыске изготовленные для города вещи, а при вечернем - выменянные продукты. Но своеобразный "промысел" все же не прекращался.
   Особенно навострились моряки в изготовлении чудесных моделей морских судов и кораблей. Модели эти так нравились начальству лагеря, что оно разрешило группе матросов изготовлять их легально, в особой мастерской. Часть моделей начальство присваивало себе бесплатно, другую часть продавало, отчисляя опять-таки ничтожный процент вырученной платы в пользу мастеров.
   Капитанам и людям постарше не выдавалось случая подработать, и они жили гораздо скромнее, чем молодежь. Впрочем, капитаны преподавали матросам морские науки и за это тоже получали дань... картошкой, главным нашим питательным ресурсом. Стоилов, Изюмов и я занимались преподаванием русского языка, а также других предметов гимназического курса.
   Как питался лагерь? Сурово. Минимально. Совершенно недостаточно. К сожалению, забыл цифры - придется обойтись без них.
   На день выдавался кусок черного хлеба - может быть, граммов 300 - и кусочек маргарина. Утром пили суррогат кофе. В обед дежурные из каждой комнаты (в том числе и мы с капитанами) приносили в особом котле из "камбуза", или кухни, находившейся в отдаленной пристройке к замку, овощной, крупяной или гороховый суп, сваренный поваром-моряком елико возможно съедобнее, и делили его - по тарелке на брата.
   На второе полагалось каждый день одно и то же: вареный картофель в мундирах. Сколько? Может быть, 300-400 граммов.
   Картофель делился дежурным "по столу" на равные кучки. Затем дежурный отвертывался к стене, а кто-нибудь другой из ожидавших обеда указывал на ту или иную кучку и вопрошал: кому?
   Дежурный отвечал: "Изюмову... Стоилову... капитану Новодворскому..." - и названное лицо получало указанную кучку из семи или восьми разного размера теплых, мягких картофелин.
   При такой строгости дележа претензий и обид уже не бывало.
   Так кончался обед. Вечером опять пили суррогат кофе или чай, причем подбрасывался иногда кусочек колбасы или сыра. Тем и кончался дневной "пир". В результате, конечно, многие из нас "молодели" и делались тоньше и стройнее.
   На первых порах пребывания в лагере меня осаждали товарищи, желавшие познакомиться и расспросить и о жизни в Праге, и о политическом положении в Европе, и о положении на фронте, и, наконец, о Толстом. Были среди расспрашивавших и молодые, и старые, и симпатичные, и не очень симпатичные люди, как, например, один чехословацко-германский, обезьяньего вида банкир, по какому-то недоразумению попавший в наш лагерь.
   Позже я убедился, что интерес к вновь прибывшим наблюдался во всех случаях, независимо от личности того или иного нового жителя лагеря. Люди слишком засиделись взаперти, в очень ограниченном кругу, чтобы не интересоваться живо всем, что происходило за пределами этого круга.
   Чтобы не повторяться в рассказах о Толстом, я предложил капитанам устроить лекцию о великом писателе. Но об этом узнали другие заключенные, и уполномоченный интернированных капитан Филиппов (он жил не в камере No 12, а в отдельной комнате) добился от комендатуры разрешения устроить лекцию о Толстом для всех интернированных. Лекция состоялась на дворе замка, на полянке, окруженной деревьями, в воскресенье 27 июня 1943 года, когда все матросы были дома. Я рассказывал о своем знакомстве с Л. Н. Толстым, о Льве Николаевиче как человеке, об его уходе и смерти. Не уложившись в намеченное время, продолжил свой рассказ в воскресенье 1 августа. Слушали жадно.
   Жажду знаний вообще я скоро заметил и у "морской" молодежи, и у более старших представителей мореходного дела.
   У обитателей нашей камеры, капитанов и других, была привычка, улегшись вечером спать, требовать от кого-либо из присутствующих, и преимущественно от трех старших представителей "интеллигентного цеха", прочтения лекции на любую тему. А. Ф. Изюмов прочел лекции на целый ряд тем из русской истории. А. В. Стоилов рассказывал о переживаниях в эпоху гражданской войны, в которой он принимал участие в качестве командира советской дивизии. Я говорил то о Толстом, то о встречах с Шаляпиным, то о Ганди и об освободительном движении в Индии, то о своих лекционных поездках в разные страны. Выступали и некоторые другие из обитателей комнаты. Например, врач рассказывал о некоторых интересных случаях из своей медицинской практики.
   Управление лагерем находилось в руках четырех офицеров. Комендантом лагеря состоял майор фон Ибах, имевший репутацию довольно спокойного и в общем доброжелательного человека. Эту репутацию он действительно оправдал и в ежедневной жизни, и особенно в тяжелые дни эвакуации лагеря и вывода всех интернированных вслед за отступающими немецкими войсками на юг весной 1945 года, о чем я еще буду рассказывать.
   Старшим из его помощников был капитан Вольраб, высокого роста брюнет с большими усами и с беспечной, светской улыбкой. Этот, можно сказать, мягко стлал, а спать бывало жестко. Излишняя требовательность и подчас даже жестокость проявлялись им особенно по отношению к молодым рабочим. В лагере его не любили и побаивались.
   Над третьим офицером, фамилия которого не сохранилась в моей памяти (сдается, что я даже не знал ее), просто смеялись, как над пустым фатом. Это был длинный и тонкий, как жердь, молодой лейтенант, бывший народный учитель, по всей видимости, совершенно счастливый, что война помогла ему из скромного деревенского жителя превратиться в столь блестящего офицера "великой" германской армии. Он ходил с перетянутой талией, в умопомрачительно начищенных сапогах, грудь колесом и победоносно оглядываясь во все стороны с высоты своей каланчи. Большого вреда не приносил, но иногда надоедал и мне, и другим глупыми, неуместными вопросами.
   Наконец, уже перед концом нашего пребывания в лагере, появился еще один офицер, лейтенант по фамилии Нонненмахер, тоже бывший народный учитель, по характеру своему, однако, резко отличавшийся от только что описанного лейтенанта-учителя. А именно был скромен и даже пуглив, как девушка. Проводя вечернюю поверку, бывало, как-то бочком и с испуганным выражением на лице вваливался во главе группы надзирателей в нашу комнату, робко делал под козырек, пересчитывал присутствующих и, снова козыряя, со словами: "gute Nacht" - неловко выметался из небольшой комнаты, задевая плечом, локтями и саблей за все углы и выступы. Этот никому ничем не вредил.
   Многие из интернированных, в том числе и моряки, захватили с собою в лагерь разные книги. Книги эти хоть и хранились у владельцев, но составляли как бы общелагерную библиотеку. Циркулируя среди заключенных, они приносили им много отрады. Доставлялся также заключенным официоз национал-социалистической партии "Volkinher Dcobachter", и надо сказать, что интернированные отлично умели этой газетой пользоваться. Конечно, главным образом извлекали они из национал-социалистической газеты военные сообщения, умея читать и печатный текст, и то, что затаено было между строк.
   Газета доставлялась как раз в комнату No 12. По вечерам сюда приходило много моряков из соседних комнат - слушать новости. Читали газету, переводя текст с немецкого на русский, я или радист Б. Д. Стасов, родной племянник В. В. Стасова. Лагерные "стратеги" потом обсуждали военные сообщения, мнения часто расходились, и страстные споры были постоянным явлением в комнате No 12.
   5 июня 1943 года мне разрешено было послать первую открытку домой. 27 июня я получил ответ от жены. С тех пор и мне, и тем из заключенных, чьи родные жили за границей, разрешалось - не помню, раз или два раза в месяц - посылать открытки родным. Одновременно я, а также Изюмов, Стоилов стали изредка получать продовольственные посылки из дома.
   В своих открытках я не раз ставил жене вопрос о Тане: где находится Таня? Но жена ухитрялась всячески обходить этот вопрос. Изредка только передавала мне приветы от Тани. Она действительно переписывалась с дочерью, но правильно рассчитывала, что сообщать мне о пребывании Тани в концентрационном лагере значило бы еще более увеличивать тяжесть моего собственного заключения.
   Трудно было бы сидеть долгие месяцы в лагере, только разгуливая по двору, принимая солнечные ванны и читая газеты. Хотелось хоть в чем-то быть продуктивным, и я возобновил, с грехом пополам, свои литературные занятия - разумеется, постоянно имея в виду немецкую цензуру. Цензура осуществлялась официальным немецким переводчиком зондерфюрером Гельмом. Последний не столь уж блестяще разбирался в русском письме и языке, и обмануть его, закамуфлировавши истинный смысл написанного, не стоило большого труда. Бумагу приходилось выменивать за хлеб или картошку у матросов, работавших в городе.
   А. В. Стоилов усердно работал над составлением русско-чешского словаря и грамматических пособий, вставая для этого ежедневно в 5 часов утра, чтобы воспользоваться "благословенной" утренней тишиной. Не желая мешать спящим, он устраивался в соседней темной комнатушке, где зажигал маленькую электрическую лампочку. Там, просыпаясь на два часа позже и идя умываться, заставали мы его скорчившимся над тетрадями и книгами.
   А. Ф. Изюмов, человек образованный, способный и остроумный, сильно опустился в заточении и ничего не делал. Табак, картошка и картишки, процветавшие в одной из еврейских комнат, доступ в которую был свободен, - вот все, что его интересовало. Как я уже говорил, иногда он выходил за пределы лагеря на работу - опять-таки чтобы усилить свои ресурсы: табачные, картофельные и картежные.
   Я, между прочим, завидовал Изюмову, что он часто покидает замок, ходит или ездит на грузовой машине по городу, видит дома, людей и природу. По природе я очень скучал за каменными стенами замка, на которые и забраться-то было нельзя, потому что заключенных, как я уже упомянул, отделяла от них еще двойная ограда из колючей проволоки.
   Однажды на утреннем "аппеле", в сентябре месяце, когда все интернированные, выстроившись, стояли на дворе, а Вельфель назначал отдельные их группы на определенные работы, я заявил о своем желании отправиться на работу п

Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
Просмотров: 312 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа