й Блугарин
КАК ЛЮДИ ДРУЖАТСЯ
(Справедливый рассказ)
Мы уже до того дожили на белом свете, что философы и моралисты усомнились в
существовании дружбы, а поэты и романисты загнали ее в книги и так изуродовали
ее, что кто не видал ее в глаза, тот никоим образом ее не узнает. В самом деле,
неужели можно назвать священным именем дружбы эти связи, основанные на мелких
расчетах самолюбия, эгоизма или взаимных выгод? Мы видим людей, которые живут
двадцать, тридцать лет в добром согласии, действуют заодно, никогда не ссорятся,
доверяют один другому, и говорим, вот истинные друзья. Таких друзей много. Есть
люди, которые входят в тесный союз, с тем чтобы ненавидеть третьего и вредить
ему. И этот союз называют в свете дружбою! Есть сто различных родов подобной
дружбы, и вы от подобных друзей услышите повторение избитых речений: "Чтобы
узнать человека, надобно съесть с ним две бочки соли". Испытанные друзья! Другой
вам скажет: "Деньги оселок дружбы, а мы уже не один миллион разделили согласно".
О, нежные друзья! "Я и дети мои обязаны другу моему местами и наградами. Он
воспользовался милостью своего покровителя и облагодетельствовал нас". Тут нет
уже дружбы. Дружба не вмешивается ни в дела, ни в расчеты. Да что ж такое
дружба? Право, не умею истолковать. Нет никакого сомнения в том, что все мы, т.
е. люди, чрезвычайно любим себя и ужасно нравимся самим себе. Дружба есть
волшебство, чародейство. Посредством непостижимого очарования дружба
представляет нам вас самих в другом лице и вы привязываетесь к этому лицу, как к
самому себе: вот вам и дружба. Друг ваш не похож на вас, ни лицом, ни нравом,
нет нужды. В вас самих лета и болезнь изменяют лицо, вы сами не всегда
одинакового нрава. Но главное: чувствования и образ мыслей у вас и друга одни и
те же. Вот где моральное тождество мыслей и сходство. Вы скажете: мало ли людей
с одним образом мыслей и с одними чувствованиями; неужели все это друзья? Дело в
том, что эти чувствования и мысли не стоят гроша. Дружба не принимает
чувствований и мыслей на вес, на меру и по тарифу. Истинные друзья могут
ссориться между собою, гневаться один на другого, даже бранить друг друга, точно
так же, как мы бываем недовольны собою, гневаемся на себя и сознаемся в своих
ошибках. Сказать о друге: он не способен ни к чему дурному, а в этом случае
поступил неблагоразумно, есть то же, что сказать: сознаюсь, что я поступил
неосторожно. Вы будете ссориться, гневаться и будете душевно любить друг
друга... Это настоящая дружба, а дружба есть точь-в-точь любовь. Истинной любви
нет без дружбы, а дружбы - без любви.
Но как люди дружатся? Уже верно не за шампанским, не за красным сукном, не в
беседах и не вследствие долговременного испытания. Сошлись, увиделись и полюбили
друг друга навеки... За что? А бог знает... так... ни за что. Ему что-то во мне
понравилось; мне нравится в нем все, голос, приемы, движения, мысли, чувства,
образ изъяснения. Наконец, чем долее мы узнаем друг друга, тем более
привязываемся, и все-таки не зная за что. Если он имеет сатирический дух, то
даже замечает мои смешные стороны и хохочет. На другого я бы гневался, а с ним
хохочу сам над собою, подшучиваю над ним... то есть: мы думаем и чувствуем
вслух, разделяем все, не думая о разделе, доверяем вполне друг другу, не
помышляя о доверенности и недоверчивости, а все это потому, что в нем я вижу
себя и притом в лучшем виде. Я уверен даже, что он лучше меня, т. е. это я в
праздничном наряде.
Я вам расскажу, как я подружился...
Я жил в Варшаве, на Свентоюрской улице, в небольшом каменном доме на улицу,
принадлежавшем в то время почтенному старику немцу, Г. Каминскому, который
каждый праздник присылал мне цветов из своего садика и удивлялся, что я
предпочитаю прогулки в поле и в лесу на Белянах, на Воле и т. п. спокойному
наслаждению видом цветов и зелени из его беседки. В один день, когда тучи
угрожали дождем, я, вместо обыкновенной прогулки за город, пошел в ближайший
публичный сад, называемый садом Красинского. Это было в 8 часов утра.
Прогуливающихся не было вовсе. Обошед несколько раз весь сад, я сел отдохнуть на
скамье. На другом конце сидел молодой человек, в гусарском долмане, с унтер-
офицерскими галунами. Он был бледен, как труп. На лице его изображались яркими
чертами недуг телесный и скорбь душевная. Взор его был полупомеркший. Но лицо
его сохраняло остатки красоты необыкновенной. Черты его имели правильную
азиатскую форму; черные волосы вились в кудри, и в физиономии отражались ум и
добродушие. Ему было около двадцати лет. Пушок едва твердел на усах. Взглянув на
него несколько раз, я не мог отвести от него взоров моих. Сердце мое сжималось,
смотря на его страдание. И я так же, почти в детских летах, ходил в уланской
куртке, по свету, за тридевять земель в тридесятое царство. Я знал, что такое
чужая сторона, чужие люди. Кому призреть больного юношу на чужбине. У него, быть
может, есть мать, есть сестра, которые бы пеклись о нем, если б недуг посетил
его под родительским кровом... А здесь госпиталь... Бедный юноша. Мне стало
жалко, и я заговорил с ним.
Я узнал, что он родом из самой Москвы, где имеет родителей, и что он определился
в И<ркутский> гусарский полк юнкером, в 1812 году, но не попал в действующую
армию и теперь находится в резервном кавалерийском корпусе под начальством
генерала Кологривова. Этот гусарский полк стоял, не помню, возле Ковно или
Бреста (теперь этому минуло 20 лет)*. Юнкер отпросился для излечения в Варшаву,
надеясь найти здесь одного майора, знакомого с его родителями, и занять у него
денег, пока пришлют ему из дому. По несчастью, майор выехал из Варшавы, а между
тем болезнь усиливалась, итак, бедный юнкер решился идти в госпиталь. Я
предложил ему мою квартиру и, водясь дружески с медиками от самой молодости
(потому что между ними всегда более образованных людей), обещал ему доставить
хорошего доктора. "Но у меня вовсе нет денег",- сказал юнкер. "А на что вам
они",- отвечал я. "Доктор мне приятель, да и притом он и без того не взял бы ни
копейки, ни миллиона с бедного воина. Лекарство даст нам каждый аптекарь, а на
прочее... Бог даст! Пойдемте со мною. Я живу близехонько". Он пожал мою руку, со
слезами на глазах, и мы отправились.
* Иркутский гусарский полк под командой генерала Кологривова находился в Брест-
Литовске летом 1814 года. (Прим. сост.)
Я велел моему слуге принести с постоялого двора чемодан моего больного приятеля,
сладил ему походную постель, поместил в моей спальне, а сам перенесся в так
называемую гостиную, призвал доктора, и дело пошло на лад. Кухарка моего хозяина
стряпала для больного суп и бульон; я с моим слугою (честным и израненным
отставным уланом) ухаживал за больным. С первого дня переселения ко мне юноша
лег в постель и три месяца не вставал. Усилия медицины были бесполезны.
Открылась жестокая чахотка, и он умер...
В течение трех месяцев я часто беседовал с ним. Он был чрезвычайно образован,
начитан, имел удивительную память и был пристрастен к словесности, к поэзии,
любил все высокое, благородное. Рассказывая мне о Москве, о своей жизни, он с
восторгом говорил об одном молодом офицере своего полка, которого он знал в
Москве, еще будучи в пансионе. Из дружбы к этому офицеру он пошел в военную
службу и ему обязан был всем своим образованием, любовью к изящному, высокому, к
поэзии природы. Мой жилец писал несколько раз к этому офицеру и однажды получил
от негр письмо, в котором он уведомлял его, что приедет к нему в Варшаву.
Больной прижимал это письмо к устам, плакал от радости... Я удивлялся этой
необыкновенной привязанности и утешался. Моему сердцу было теплее.
Наконец, протекло лет шесть; я уже был в Петербурге и занимался словесностью,
издавал "Северный архив". Однажды прихожу к другу и товарищу моему, Н. И.
Г<речу> и нахожу у него незнакомого человека. Добродушный хозяин познакомил нас
по-своему, т. е. таким образом, что мы знали, с первой минуты, как обойтись друг
с другом. Мой новый знакомец был тогда не тот человек, каким он сделался после.
Но бессмертие уже было в его портфеле. Услышав первый раз его фамилию, мне
показалось, будто где-то и когда-то я слышал об ней, но не мог вспомнить. Мы
стали разговаривать, и в первую четверть часа стали называть друг друга ты*, не
зная сами и не постигая, каким образом мы дошли до этой фамильярности. Ничего не
помню, а помню только, что мы несколько раз пожимали друг другу руки и
обнимались. Я просто влюбился в моего нового знакомца... Это был Грибоедов.
* Свидетель Н. И. Г<реч>. С ним мы сошлись почти так же. В первую четверть часа
подружились, и вот этому уже прошло семнадцать лет.
Жесточайшие мои противники литературные были старые приятели, родственники или
даже питомцы Грибоедова. Он даже хотел помирить меня с одним из них, воображая,
что у этого человека душа Грибоедова... он ошибся. Все, что окружало Грибоедова,
говорило ему противу меня, потому что я тогда занимался литературной критикой, я
говорил резкие истины. За дружбу со мной Грибоедов приобрел даже литературных
врагов; он хохотал и говорил только: хороши ребята! Грибоедова просили, чтобы он
развязался со мною... Он улыбался и сидел у меня по восьми часов сряду.
Признаюсь, что зато и я никогда не любил никого в мире больше Грибоедова, потому
что не в состоянии любить более, почитая это невозможностью. Право, не знаю,
люблю ли я более детей моих... Я люблю их как Грибоедова, а Грибоедова любил как
детей моих, как все, что есть святого и драгоценного в мире. Душа его была рай,
ум - солнце.
Когда он отправлялся последний раз в Персию, я сказал ему накануне: "Ты пойдешь
высоко; я навсегда останусь там, что теперь, т. е. ничем, в полном смысле
Пироновой эпитафии*. Мои противники мучат тебя..." Он быстро взглянул на меня,
схватил за руку и сказал: "Ничто в мире не разлучит нас. Помнишь ли Геннис...
которого ты призрел в Варшаве. Он писал ко мне о тебе2... Я давно искал тебя...
Наша дружба не провалится: она имеет основание". Это собственные слова
незабвенного. Ах, как малы перед ним его соперники! Он весь жил для добра и
добром.
* Perron the fut rien, etc.
Итак, офицер, о котором говорил с восторгом мой больной жилец, к которому он
писал, был Грибоедов...
Как люди дружатся? Очень скоро, но прочно, когда есть основание.