Главная » Книги

Дорошевич Влас Михайлович - Первая гимназия

Дорошевич Влас Михайлович - Первая гимназия


   В. М. Дорошевич

Первая гимназия

(Воспоминания)

   Из всех московских гимназий хорошее воспоминание у меня сохранилось только о первой.
   Быть может, потому, что из всех московских гимназий я не был только в одной - в первой.
   Я, могу сказать, гонялся за наукой по всей Москве.
   Каких, каких путешествий я не предпринимал в поисках знаний!
   Я ходил на Покровку, в четвертую гимназию, чтоб узнать правила, как склонять слово "domus", ходил на Разгуляй, во вторую, чтоб узнать, что у Ганнибала при переходе через Альпы "остался всего один слон".
   И обогащал свой ум!
   Я предпринимал даже путешествие в Замоскворечье, чтоб хоть там узнать: как же будет аорист от глагола "керраннюми". Там помещалась шестая гимназия.
   И только на Пречистенку, в первую гимназию, я не зашел в своих поисках знания.
   И о первой гимназии я вспоминаю с нежностью.
   Какая это была чудная гимназия! Я говорю про свое время.
   Там учеников любили бесциркулярного любовью. Там не было ни больших чиновников в вицмундирах, ни маленьких чиновников в мундирчиках, застегнутых на девять пуговиц.
   - Иванов Павел? Почему вы не приготовили урока?
   - У меня болела голова.
   - Имеете ли вы докторское свидетельство?
   - Имею.
   - Причина уважительная!
   Там не было "преступлений", а были маленькие шалости маленьких мальчишек.
   И когда меня "исключали" из гимназии, я думал:
   - Вот в первую бы! "То-то чудо край!"
   "Грек" первой гимназии представлялся мне не иначе как древним греком. Доблестным, как Мильтиад, премудрым, как Сократ, приветливым, как Платон.
   И "арифметик" гладил мальчишку по голове, говоря:
   - Не выучил урока на сегодня? Так выучи его назавтра. Так рисовалась мне первая гимназия.
   И я любил гимназию, в которой не учился.
   Люблю и сейчас.
   Я мечтал о ней.
   В четвертой гимназии у меня вышли контры с "греком".
   Это был преостроумный грек, сколько я теперь припоминаю.
   Но тогда я был плохим ценителем аттической соли.
   Он любил острить. И любимым предметом его острот был маленький горбатый мальчик, Хвостов Алексей. Мы с Хвостовым были друзья. Горбатый мальчик, которому дома внушали:
   - Ты горбатенький. Ты должен хорошо учиться. В этом для тебя все спасенье!
   Внушали каждый час и каждую минуту.
   И горбатый мальчик учился с ужасом, учился с отчаянием:
   - Получу двойку - и всему конец! Ему вбили в голову:
   - Будешь плохо учиться - и погиб! Вбили крепко, как гвоздь.
   Вероятно, когда он получал двойку, ему казалось, что горб вырос у него еще больше и давит его еще тяжелее:
   - И с горбом, и с двойкой. Он рыдал.
   Я редко видал, чтобы рыдали с таким отчаянием.
   Вероятно, он считал себя погибшим человеком.
   Когда его "вызывали", он бледнел, терялся, хватался за чужие тетради.
   И часто раздавался оклик:
   - Хвостов Алексей! Вы хотите обмануть наставника? Это чужая тетрадь! Тогда он колотился всем своим маленьким хилым телом.
   - Господин учитель! Господин учитель! Г-н учитель брался за перо.
   И Хвостов Алексей кричал, словно это был меч, которым ему сейчас отрубят голову:
   - Господин учитель! Господин учитель! Не ставьте! Не ставьте! Вот моя тетрадка!
   Хвостов был любимцем "грека".
   Хвостова вызовет, всегда пошутит.
   "Грек" с любовью сделал из горбатого мальчика своего Риголетто.
   - Хвостов Алексей! - вдруг спрашивал он. - Вы ели лисицу? И класс давился от смеха.
   - Хвостов Алексей! Отвечайте, когда вас спрашивают! Ели ли вы лисицу?
   - Нет, я не ел лисицы! - со слезами отвечал Хвостов. Не поставят ли ему за это двойку?
   - "И горбатый, и двойка".
   - Хвостов Алексей никогда не ел лисицы! И класс грохотал.
   С визгом хохотали первые ученики. У них была душа легка: они знали все аористы.
   Наперерыв хохотали последние ученики. Хохотали так, чтоб эту заслугу заметили.
   - Вот как они умеют смеяться шуткам начальства! Они не знали ни одного аориста и мечтали:
   - Может быть, хоть это зачтется. И старались.
   Мне не казалось это смешным.
   Во-первых, я слышал это в десятый раз. А во-вторых, у горбатого мальчика были глаза полны слез, и я не видел в этом ничего особенно смешного.
   Зато я не мог удержаться и расхохотался, когда "грек", рассердившись на Павликова Николая, который "считывал", словно Ахилл за Гектором ринулся за виновным, догнал его, вырвал у него бумажку, растоптал и воскликнул:
   - Так же я растопчу и тебя!
   "За незнание уроков будут растаптывать!"
   - Словно в Индии слоны!
   И я так живо представил себе "казнь слоном", что расхохотался.
   - Дорошевич Власий, вон из класса! Установился спорт.
   Я серьезно смотрел "греку" в глаза, когда весь класс хохотал, и смеялся, когда все дрожали в ужасе.
   Я получил единицу за незнание аористов и подошел к греку:
   - Господин учитель! Позвольте мне не оставаться за единицу после классов сегодня! Позвольте остаться завтра. Сегодня моя мама именинница. И это ее страшно огорчит.
   "Грек" посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:
   - Дорошевич Власий очень серьезен, когда смеются все. Дорошевич Власий смеется, когда серьезны все. Дорошевич Власий останется после классов, когда именинница его мать.
   Я ответил.
   И на следующий день заплаканная матушка пришла из гимназии:
   - Дождался. Выгнали. Утешение!
   И "утешение" перевели в третью гимназию.
   Я сам мечтал о третьей гимназии: ""То-то чудо край!" Какие там "греки"!"
   - Ты ничего не бойся. Ты арифметики бойся! - предупредили меня как новичка.
   Но "арифметика" оказалась премилым господином.
   "Арифметика" явился в класс, задал трудную задачу, отвернулся от класса, сел почти затылком, достал зеркальце, гребенку и занялся своей куафюрой.
   "То-то чудо край!"
   Я моментально дал товарищу под ребро, взял у него тетрадку и принялся "скатывать" цифры.
   Как вдруг человек, сидевший ко мне затылком, сказал:
   - Дорошевич Власий списывает.
   Повернулся, взял журнал, с удовольствием, как мне показалось, обмакнул в чернильницу перо и с аппетитом поставил мне "кол". Мне это показалось волшебством.
   - Господин учитель, я, ей-Богу, честное слово, не списывал!
   - Дорошевич Власий врет и отпирается. Пусть станет в угол.
   Он снова повернулся к классу спиной и занялся гребенкой, зеркальцем и куафюрой.
   Через пять минут он сказал:
   - Голиков Алексей и Прянишников Петр списывают! Повернулся, взял журнал и поставил два "кола". Весь класс был подавлен.
   Пред нами совершалось волшебство.
   Человек видит затылком.
   А "колы" сыпались. И только после десятого "кола" поняли бедные мальчишки:
   Да ведь в зеркальце-то "арифметике" все видно!
   После Пасхи мы явились с праздничными работами.
   "Арифметика" просматривал тетради и сказал своим обычным ледяным тоном:
   - Иванов Павел и Смирнов Василий! Кто из вас у кого списал?
   - Ей-Богу, честное слово, мы...
   - Кто у кого списал?
   - Ей-Богу же...
   - У Иванова Павла и Смирнова Василия одна и та же ошибка. Такого совпадения быть не может. Кто у кого списал?
   - Мы вместе решали задачу! - с отчаянием нашелся Иванов Павел.
   - Что вы скажете, Смирнов Василий?
   - Мы вместе решали задачу! - радостно повторил Смирнов Василий. "Проскочил!"
   - Отлично! - так же спокойно и невозмутимо сказал "арифметика". - Пусть Иванов Павел сядет в этом конце класса, Смирнов Василий - в том.
   Он написал две записочки.
   - Вот. Пусть Иванов Павел и Смирнов Василий напишут ответы на эти вопросы.
   Мы видели только, как и Иванов Павел, и Смирнов Василий покраснели до корней волос. Они сидели и пыхтели.
   - Что ж вы не пишете?
   - Вот... Вот...
   Это вырвалось как два тяжелых вздоха.
   "Арифметика" спокойно и внимательно прочел обе записочки.
   - Иванову Павлу и Смирнову Василию был задан вопрос: "В какой день и в котором часу вы вместе решали задачу?" Иванов Павел отвечает на это: "В Страстной четверг, в 8 часов вечера". Смирнов Василий: "Во вторник на Святой, в 10 часов утра".
   Сам бесстрастный "арифметика" рассмеялся. На его смех раздался один. Всем было как-то особенно тяжко.
   И два "кола" были поставлены среди глубокого молчания класса. Я издавал тогда "под партой" журнал "Муха" и на следующий же день написал фельетон - дурные привычки укореняются с детства: "Лекок, или Тайны арифметики".
   Это был один из наиболее обративших на себя внимание моих фельетонов. Он захватил широкий круг читателей. Через два дня надзиратель торжественно позвал меня:
   - Дорошевич Власий! И повел в актовый зал.
   За столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой, сидел педагогический совет.
   На зеленом сукне лежала вырванная из тетради страница, и на ней наверху изукрашенные всякими росчерками красовались четыре буквы - "Муха".
   - Дорошевич Власий, вы писали этот журнал?
   - Ей-Богу, честное слово...
   - Вас спрашивают, вы или не вы?
   - Я больше не буду. Я нечаянно.
   - Идите за дверь и ожидайте.
   Я вышел за дверь. Около меня стоял надзиратель и не подпускал ко мне толпившихся гимназистов.
   Словно я вдруг заболел чумой. Толпа гимназистов была оживлена:
   - Дорошевича выгоняют! Дорошевича выгоняют!
   Я имел единственное душевное утешение показать им язык.
   Но из актового зала раздался звонок.
   Суд был скорый.
   Испуганный сторож метнулся туда, выскочил оттуда:
   - Идите. Зовут.
   Педагогический совет сидел величественный и неподвижный. Как будто ничего не случилось и они не шевельнули бровью, пока я стоял в коридоре.
   - Дорошевич Власий! - сказал директор торжественно и медленно. - Возьмите ваши книги и идите домой. Скажите вашей матушке, чтоб она пришла завтра утром за вашими бумагами, А сами можете не приходить. Идите.
   - Я, господин директор...
   - Идите.
   - Я...
   Но директор взялся за звонок:
   - Идите!
   И когда я вышел, толпа гимназистов с большим оживлением спросила:
   - Выгнали?
   А они ведь, канальи, зачитывались моим фельетоном! На следующий день матушка пришла в слезах домой.
   - Утешение!
   Она долго плакала перед директором.
   - Только из снисхожденья к вашему преклонному возрасту и слабому здоровью педагогический совет разрешил позволить вам самой взять вашего сына. Он подлежал исключению!
   Я умолял:
   - Я все равно не мог бы здесь. Я не мог бы! Отдай меня на Разгуляй! И меня отдали во вторую гимназию.
   Я мечтал:
   - "То-то чудный край!" Вот в новой гимназии по-новому заучусь!
   А через год я стоял, наклонив голову, перед инспектором второй гимназии.
   Он с отвращением смотрел на вихор на моем затьике и тоже говорил тем же ледяным тоном:
   - Дорошевич Власий.
   "Дорошевич Власий", "Иванов Павел", "Смирнов Василий"... Это до сих пор при одном воспоминании бьет меня по нервам. Словно на суде!
   И мне кажется, что нас не учили, а беспрерывно - из года в год, изо дня в день - судили, судили, судили...
   - Дорошевич Власий, вы позволили себе сказать дерзость учителю латинского языка.
   Учитель был чех.
   - Господин директор, - ей-богу, честное слово...
   - Что вы ему сказали?
   - Я сказал... я сказал... Я сказал... я только сказал, что по-чешски говорить не умею... За что же мне единицу? Он говорит...
   - Не он, а наставник!
   - Христофор Иванович говорит, что надо перевести из Цезаря так: "Третий легион попал в килючий и вилючий куст". И поставил мне единицу, что я так не перевел. А я и говорю... я только сказал... что, может быть, по-чешски и есть такие слова, а в русском языке их нету, говорю...
   - Вы понимаете ли, что вы сказали?! И так как я молчал, директор добавил:
   - Вы даже не понимаете, что вы делаете! Всю эту неделю вы будете оставаться по четыре часа после классов в карцере. Идите.
   - Господин директор...
   - Идите и не рассуждайте.
   Меня каждый день торжественно отводили после классов в карцер. Гимназисты со страхом сторонились от этого шествия. Словно вели страшного преступника.
   Я сам начал смотреть на себя как на арестанта, человека потерянного, погибшего.
   Три дня я выдержал.
   На четвертый впал в отчаяние. Махнул на все рукой. Мне казалось, что я должен "удивить мир злодейством".
   - Мне теперь все равно! - с горечью и отчаянием хвастался я "перед классом".
   Я поймал трех мух, вымазал им лапки чернилами и пустил по классу, изорвал "балловую книжку", скатал шар из черного хлеба и запустил им в доску среди урока и, встретив в коридоре учителя немецкого языка, лаял на него собакой.
   А на следующий день, придя из гимназии от директора, матушка снова плакала, глядя на меня:
   - Утешение!
   И отсюда выгнали. Матушка благодарила Бога:
   - Хорошо еще, что я больна. Позволяют, из снисхождения, брать будто бы по собственному желанию.
   И я стал ходить за познаниями в другое место.
   Когда, наконец, меня выгнали и из шестой, матушка пришла в ужас:
   - Пойду опять в четвертую, где начал. Может быть, там возьмут, - забылось. Гимназий для тебя больше нет!
   Но у меня была в запасе:
   - А первая?
   О первой я думал с нежностью:
   - "То-то чудо край!" Какие "греки"! Но матушка посмотрела мрачно:
   - Была в первой. В первой совсем не берут. "Нам таких, которые нигде не уживаются, не нужно!"
   И начался плач, надрывающий душу плач матери:
   - Вырастешь ты олухом, бездельником, неучем. Будешь всю жизнь несчастным.
   Я немножко не понимал.
   Неужели я, мальчишка, уж действительно успел натворить таких преступлений, что всей жизни потом еле хватит, чтоб за них расплатиться?
   Неужели же я должен быть действительно "на всю жизнь несчастным"?
   Зачем же тогда и жить?
   Чего ждать?
   Мне очень мрачные мысли приходили в голову, пока меня не взяли обратно в четвертую гимназию:
   - Только из уважения к вашему преклонному возрасту и слабому здоровью, сударыня!
   Мне было очень досадно, зачем не в первую.
   - Все-таки новая гимназия!
   Но теперь я глубоко благодарен, что меня не взяли в первую гимназию.
   Хоть одна осталась гимназия...
   Надо же иметь хорошие воспоминания юности!
  
   Впервые опубликовано: "Русское слово". 1904. 4 января.
  
  
  
  

Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
Просмотров: 680 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа