Главная » Книги

Достоевский Федор Михайлович - Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Том первый, Страница 17

Достоевский Федор Михайлович - Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников. Том первый


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21

е косы. Это дело требует времени: волосы у нее очень густые, шелковистые, и она с любовью проводит по ним гребнем. Я сижу на кровати, уже совсем раздетая, охватив колени руками и обдумывая, как бы начать интересующий меня разговор.
   - Какие смешные вещи говорил сегодня Федор Михайлович! - начинаю я наконец, стараясь казаться как можно равнодушнее.
   - А что такое? - спрашивает сестра рассеянно, очевидно совершенно уже забыв этот важный для меня разговор.
   - А вот о том, что у меня глаза цыганские и что я буду хорошенькой, - говорю я и сама чувствую, что краснею до ушей.
   Анюта опускает руку с гребнем и оборачивается ко мне лицом, живописно изогнув шею.
   - А ты веришь, что Федор Михайлович находит тебя красивой, красивее меня? - спрашивает она и глядит на меня лукаво и загадочно.
   Эта коварная улыбка, эти зеленые смеющиеся глаза и белокурые распущенные волосы делают из нее совсем русалку. Рядом с ней, в большом трюмо, стоящем прямо против ее кровати, я вижу мою собственную, маленькую, смуглую фигурку и могу сравнить нас. Не могу сказать, чтобы это сравнение было мне особенно приятно, но холодный, самоуверенный тон сестры сердит меня, и я не хочу сдаться.
   - Бывают разные вкусы! - говорю я сердито.
   - Да, бывают странные вкусы! - замечает Анюта спокойно и продолжает расчесывать свои волосы.
   Когда уже свеча затушена, я лежу, уткнувшись лицом в подушку, и все еще продолжаю свои размышления по этому же предмету.
   "А ведь, может быть, у Федора Михайловича такой вкус, что я ему нравлюсь больше сестры", - думается мне, и, по машинальной детской привычке, я начинаю мысленно молиться: "Господи боже мой! пусть все, пусть весь мир восхищаются Анютой - сделай только так, чтобы Федору Михайловичу я казалась самой хорошенькой!"
   Однако моим иллюзиям на этот счет предстояло в ближайшем будущем жестокое крушение.
   В числе тех talents d'agrement {изящных талантов (франц.).}, развитие которых поощрял Достоевский, было занятие музыкой. До тех пор я училась игре на фортепьяно, как учится большинство девочек, не испытывая к этому делу ни особенного пристрастия, ни особенной ненависти. Слух у меня был посредственный, но так как с пятилетнего возраста меня заставляли полтора часа ежедневно разыгрывать гаммы и экзерсисы, то у меня к тринадцати годам уже успела развиться некоторая беглость пальцев, порядочное туше и уменье скоро читать по нотам.
   Случилось мне раз, в самом начале нашего знакомства, разыграть перед Достоевским одну пьесу, которая мне особенно хорошо удавалась: вариации на мотивы русских песен. Федор Михайлович не был музыкантом. Он принадлежал к числу тех людей, для которых наслаждение музыкой зависит от причин чисто субъективных, от настроения данной минуты. Подчас самая прекрасная, артистически исполненная музыка вызовет у них только зевоту; в другой же раз шарманка, визжащая на дворе, умилит их до слез.
   Случилось, что в тот раз, когда я играла, Федор Михайлович находился именно в чувствительном, умиленном настроении духа, потому он пришел в восторг от моей игры и, увлекаясь, по своему обыкновению, стал расточать мне самые преувеличенные похвалы: и талант-то у меня, и душа, и бог знает что!
   Само собою разумеется, что с этого дня я пристрастилась к музыке. Я упросила маму взять мне хорошую учительницу и во все время нашего пребывания в Петербурге проводила каждую свободную минутку за фортепьяно, так что в эти три месяца действительно сделала большие успехи.
   Теперь я приготовила Достоевскому сюрприз. Он как-то раз говорил нам, что из всех музыкальных произведений всего больше любит la sonate pathetique {Патетическую сонату (франц.).} Бетховена и что эта соната всегда погружает его в целый мир забытых ощущений. Хотя соната и значительно превосходила по трудности все до тех пор игранные мною пьесы, но я решилась разучить ее во что бы то ни стало и действительно, положив на нее пропасть труда, дошла до того, что могла разыграть ее довольно сносно. Теперь я ожидала только удобного случая порадовать ею Достоевского. Такой случай скоро представился.
   Оставалось уже всего дней пять-шесть до нашего отъезда. Мама и все тетушки были приглашены на большой обед к шведскому посланнику, старому приятелю нашей семьи. Анюта, уже уставшая от выездов и обедов, отговорилась головной болью. Мы остались одни дома. В этот вечер пришел к нам Достоевский.
   Близость отъезда, сознание, что никого из старших нет дома и что подобный вечер теперь не скоро повторится, - все это приводило нас в приятно возбужденное состояние духа. Федор Михайлович был тоже какой-то странный, нервный, но не раздражительный, как часто бывало с ним в последнее время, а, напротив того, мягкий, ласковый.
   Вот теперь была отличная минута сыграть ему его любимую сонату; я наперед радовалась при мысли, какое ему доставлю удовольствие.
   Я начала играть. Трудность пьесы, необходимость следить за каждой нотой, страх сфальшивить скоро так поглотили все мое внимание, что я совершенно отвлеклась от окружающего и ничего не замечала, что делается вокруг меня. Но вот я кончила с самодовольным сознанием, что играла хорошо. В руках ощущалась приятная усталость. Еще совсем под возбуждением музыки и того приятного волнения, которое всегда охватывает после всякой хорошо исполненной работы, я ждала заслуженной похвалы. Но вокруг меня была тишина. Я оглянулась: в комнате никого не было.
   Сердце у меня упало. Ничего еще не подозревая определенного, но смутно предчувствуя что-то недоброе, я пошла в соседнюю комнату. И там пусто! Наконец, приподняв портьеру, завешивавшую дверь в маленькую угловую гостиную, я увидела там Федора Михайловича и Анюту.
   Но боже мой, что я увидела!
   Они сидели рядом на маленьком диванчике. Комната слабо освещалась лампой с большим абажуром; тень падала прямо на сестру, так что я Не могла разглядеть ее лица; но лицо Достоевского я видела ясно: оно было бледно и взволнованно. Он держал Анютину руку в своих и, наклонившись к ней, говорил тем страстным, порывчатым шепотом, который я так знала и так любила:
   - Голубчик мой, Анна Васильевна, поймите же, ведь я вас полюбил с первой минуты, как вас увидел; да и раньше, по письмам уже предчувствовал. И не дружбой, я вас люблю, а страстью, всем моим существом...
   У меня в глазах помутилось. Чувство горького одиночества, кровной обиды вдруг охватило меня, и кровь сначала как будто вся хлынула к сердцу, а потом горячей струей бросилась в голову.
   Я опустила портьеру и побежала вон из комнаты. Я слышала, как застучал опрокинутый мною нечаянно стул. <...>
   Весь следующий день я провела в лихорадочном ожидании: "Что-то будет?" Сестру я ни о чем не расспрашивала. Я продолжала испытывать к ней, хотя и в слабейшей уже степени, вчерашнюю неприязнь и потому всячески избегала ее. Видя меня такой несчастной, она попробовала было подойти ко мне и приласкать меня, но я грубо оттолкнула ее, с внезапно охватившим меня гневом. Тогда она тоже обиделась и предоставила меня моим собственным печальным размышлениям.
   Я почему-то ожидала, что Достоевский непременно придет к нам сегодня и что тогда произойдет нечто ужасное, но его не было. Вот мы уже и за обед сели, а он не показывался. Вечером же, я знала, мы должны были ехать в концерт.
   По мере того как время шло, а он не являлся, мне как-то становилось легче, и у меня стала даже возникать какая-то смутная, неопределенная надежда. Вдруг мне пришло в голову: "Верно, сестра откажется от концерта, останется дома, и Федор Михайлович придет к ней, когда она будет одна".
   Сердце мое ревниво сжалось при этой мысли. Однако Анюта от концерта не отказалась, а поехала с нами и была весь вечер очень весела и разговорчива.
   По возвращении из концерта, когда мы ложились спать и Анюта уже собиралась задуть свечу, я не выдержала и, не глядя на нее, спросила:
   - Когда же придет к тебе Федор Михайлович? Анюта улыбнулась.
   - Ведь ты же ничего не хочешь знать, ты со мной говорить не хочешь, ты изволишь дуться!
   Голос у нее был такой мягкий и добрый, что сердце мое вдруг растаяло, и она опять стала мне ужасно мила.
   "Ну, как ему не любить ее, когда она такая чудная, а я скверная и злая!" - подумала я с внезапным наплывом самоуничижения.
   Я перелезла к ней на кровать, прижалась к ней и заплакала. Она гладила меня по голове.
   - Да перестань же, дурочка! Вот глупая! - повторяла она ласково. Вдруг она не выдержала и залилась неудержимым смехом. - Ведь вздумала же влюбиться, и в кого? В человека, который в три с половиной раза ее старше! - сказала она.
   Эти слова, этот смех вдруг возбудили в душе моей безумную, всю охватившую меня надежду.
   - Так неужели же ты не любишь его? - спросила я шепотом, почти задыхаясь от волнения.
   Анюта задумалась.
   - Вот видишь ли, - начала она, видимо подыскивая слова и затрудняясь, - я, разумеется, очень люблю его и ужасно, ужасно уважаю! Он такой добрый, умный, гениальный! - Она совсем оживилась, а у меня опять защемило сердце. - Но как бы тебе это объяснить? Я люблю его не так, как он... ну, словом, я не так люблю его, чтобы пойти за него замуж! - решила она вдруг.
   Боже! Как просветлело у меня на душе; я бросилась к сестре и стала целовать ей руки и шею. Анюта говорила еще долго.
   - Вот видишь ли, я и сама иногда удивляюсь, что не могу его полюбить! Он такой хороший! Вначале я думала, что, может быть, полюблю. Но ему нужна совсем не такая жена, как я. Его жена должна совсем, совсем посвятить себя ему, всю свою жизнь ему отдать, только о нем и думать. А я этого не могу, я сама хочу жить! К тому же он такой нервный, требовательный. Он постоянно как будто захватывает меня, всасывает меня в себя; при нем я никогда не бываю сама собою.
   Все это Анюта говорила, якобы обращаясь ко мне, но, в сущности, чтобы разъяснить себе самой. Я делала вид, что понимаю и сочувствую, но в душе думала: "Господи! Какое, должно быть, счастье быть постоянно при нем и совсем ему подчиниться! Как может сестра отталкивать от себя такое счастье!"
   Как бы то ни было, в эту ночь я уснула уже далеко не такая несчастная, как вчера.
   Теперь уже день, назначенный для отъезда, был совсем близок. Федор Михайлович пришел к нам еще раз, проститься. Он просидел недолго, но с Анютой держал себя дружественно и просто, и они обещали друг другу переписываться. Со мной его прощанье было очень нежное. Он даже поцеловал меня при расставании, но, верно, был очень далек от мысли, какого рода были мои чувства к нему и сколько страданий он мне причинил.
   Месяцев шесть спустя сестра получила от Федора Михайловича письмо, в котором он извещал ее, что встретился с удивительной девушкой, которую полюбил и которая согласилась пойти за него замуж {17}. Девушка эта была Анна Григорьевна, его вторая жена. "Ведь если бы за полгода тому назад мне кто-нибудь это предсказал, клянусь честью, не поверил бы!" - наивно замечал Достоевский в конце своего письма.
  
  

М. А. ИВАНОВА

  
   Мария Александровна Иванова (1848-1929) - вторая дочь сестры Достоевского Веры Михайловны. Семью Ивановых Достоевский любил особенной, глубокой и никогда не угасавшей в нем любовью, которая часто поддерживала писателя (см. Письма, I, 443, II, 66).
   В 1866 году, когда Достоевский провел лето с семьей Ивановых в Люблине, Марии Александровне было восемнадцать лет. Достоевский видел в ней наивно-грациозное, прелестное существо, с ярким музыкальным дарованием. Вскоре Мария Александровна стала ученицей Н. Г. Рубинштейна и впоследствии - блестящей музыкантшей.
   У Достоевского осталось светлое воспоминание о двух месяцах жизни в Люблине, где он работал тогда над пятой частью "Преступления и наказания". Об этих летних месяцах 1866 года и рассказывают воспоминания М А. Ивановой, записанные с ее слов и опубликованные в 1926 году В. С. Нечаевой. Воспоминания М. А. Ивановой - один из тех редких, а потому особенно ценных мемуаров, в которых Достоевский предстает перед нами светлее, жизнерадостнее, чем обычно пишут о нем (см. отзыв А. Г. Достоевской о воспоминаниях Н. Фон-Фохта, стр. 372), а также статью В. С. Нечаевой "Из литературы о Достоевском. Поездка в Даровое" (журн. "Новый мир", 1926, N 3).
  

ВОСПОМИНАНИЯ

  
   Лето 1866 года Ф. М. Достоевский провел в Люблине у Ивановых. Ивановы занимали большую деревянную дачу невдалеке от парка. Их большая семья летом еще увеличивалась: А. П. Иванов брал к себе на дачу гостить студентов, которым некуда было уезжать, детям разрешалось приглашать товарищей и подруг. Так как Ф. М. Достоевскому нужен был ночью полный покой (он обычно писал по ночам), а в даче Ивановых слишком было людно для этого, - то заплачет ребенок, то молодежь вернется поздно с гулянья, то встанут чуть свет, чтобы идти на рыбную ловлю, - Достоевский поселился рядом, в пустой каменной двухэтажной даче, где занял только одну комнату. К нему ходил ночевать лакей Ивановых, потому что боялись его оставлять одного, зная о его припадках {1}. Но в течение этого лета припадок был всего один раз.
   Однажды лакей, ходивший ночевать к Достоевскому, решительно отказался это делать в дальнейшем. На расспросы Ивановых он рассказал, что Достоевский замышляет кого-то убить - все ночи ходит по комнатам и говорит об этом вслух (Достоевский в это время писал "Преступление и наказание").
   Дни и вечера Достоевский проводил с молодежью. Хотя ему было сорок пять лет, он чрезвычайно просто держался с молодой компанией, был первым затейником всяких развлечений и проказ. И по внешности он выглядел моложе своих лет. Всегда изящно одетый, в крахмальной сорочке, в серых брюках и синем свободном пиджаке, Достоевский следил за своей наружностью и очень огорчался, например, тем, что его бородка была очень жидка. Этой слабостью пользовались его молоденькие племянницы и часто поддразнивали дядюшку его "бороденкой". Несмотря на большую близость с детьми Ивановых, Достоевский все же всех их звал на "вы" и никакие выпитые "брудершафты" не помогали ему отказаться от этой привычки.
   Достоевский любил подмечать слабые или смешные стороны кого-нибудь из присутствующих и забавлялся, преследуя шутками, экспромтами свою жертву. Молодежь смело отвечала ему, и между ними были постоянные веселые пикировки. Особенно весело бывало за ужином. На террасе Ивановых накрывался длинный стол, аршин в девять, за столом всегда человек двадцать и больше. На одном конце старшие Ивановы и с ними Федор Михайлович, на другом - самая юная молодежь. С своего конца Достоевский вдруг обращался к робкой молоденькой подружке Наде Алексеевой с следующим замечанием:
   - Надя, как вам не стыдно, что вы мне не даете покоя и все время толкаете под столом ногой?
   Надя краснела, смущалась, а подруга ее, Юля Иванова, бойко вступалась за нее:
   - Вот вы считаетесь за умного человека, а не можете сообразить, что у Нади нога не в десять аршин и она достать вас не может. Это скорее признак глупости...
   Старшие, чтобы оборвать пикировку, задают вопрос о том, куда компания думает отправиться гулять после ужина, и это всех отвлекает от спора.
   После ужина бывало самое веселое время. Играли и гуляли часов до двух-трех ночи, ходили в Кузьминки, в Царицыно. К компании Ивановых присоединялись знакомые дачники, жившие в Люблине по соседству. Во всех играх и прогулках первое место принадлежало Федору Михайловичу. Иногда бывало, что во время игр он оставлял присутствующих и уходил к себе на дачу записать что-либо для своей работы. В таких случаях он просил минут через десять прийти за ним. Но когда за ним приходили, то заставали его так увлеченным работой, что он сердился на пришедших и прогонял их. Через некоторое время он возвращался сам, веселый и опять готовый к продолжению игры. Рассказывать о своей работе он очень не любил.
   У Ивановых любили играть в пословицы. Федору Михайловичу обыкновенно давали самое трудное слово. Он рассказывал в ответ на вопрос длинную историю, страницы в две, три, и угадать слово было невозможно. Часто он рассказывал по вечерам жуткие истории или предлагал присутствующим проделать такой опыт: просидеть в пустой комнате перед зеркалом минут пять, смотря, не отрываясь, себе в глаза. По его словам, это очень страшно и почти невозможно выполнить.
   Недалеко от Ивановых жила семья Машковцевых. Родители уехали за границу, а несколько дочерей в возрасте четырнадцати - семнадцати лет оставались под надзором немки-гувернантки. Она была чрезвычайно строга к ним и обращалась как с маленькими детьми. В девять часов укладывала спать и на всякий случай отбирала обувь на ночь, чтобы предупредить возможность тайных прогулок. Федор Михайлович терпеть не мог эту немку, звал ее "куриная нога в кринолине" {2} и жалел ее воспитанниц. Он предложил однажды вечером забрать с собой нужную обувь и отправиться поздно вечером к даче Машковцевых. Здесь он перед окном гувернантки спел пушкинский романс: "Я здесь, Инезилья..." - и когда было очевидно, что гувернантка крепко спит и не просыпается на пение, то компания обошла дом кругом, помогла выбраться наружу девушкам, снабдив их первоначально нужной обувью, и взяла с собой на прогулку. Такие проказы продолжались несколько ночей подряд.
   Люблино в то время принадлежало богатым купцам, Голофтееву и Рахманину. Одного из них звали Петр, другого Павел. 29-го июня, в петров день, именинники устраивали большое торжество, с званым обедом, увеселениями и фейерверком. Съезжалось богатое московское купечество; дачники, жившие в Люблине, также получали приглашение. Такое приглашение вместе с Ивановыми получил Достоевский. Сестра Вера Михайловна очень уговаривала его пойти на обед, он отказывался, наконец согласился с условием, что скажет в качестве спича приготовленные стихи. В. М. Иванова захотела заранее знать, что он придумал, и Достоевский прочел:
  
   О Голофтеев и Рахманин!
   Вы именинники у нас.
   Хотел бы я, чтоб сам граф Панин
   Обедал в этот день у вас.
   Красуйтесь, радуйтесь, торгуйте
   И украшайте Люблино.
   Но как вы нынче ни ликуйте,
   Вы оба все-таки.....!
  
   На торжественный обед Достоевский не пошел, несмотря на просьбы сестры, а потихоньку сговорился с молодежью, забрав провизию, уйти гулять на весь вечер в Кузьминки, на Толоконниковы дачи. На прогулке было очень весело, и компания вернулась в Люблино только к двенадцати часам ночи, к фейерверку. В. М. Иванова была по этому поводу очень недовольна братом.
   Много веселья вносило присутствие в семье Ивановых племянника Ивановых и Достоевского, молодого доктора, Александра Петровича Карепина {3}. Ему было двадцать шесть лет, он не был женат и отличался многими странностями. Все приключения диккенсовского Пиквика случались с ним. Несмотря на то что он окончил медицинский факультет и состоял врачом при Павловской больнице, в жизни он был почти идиотом. Он был предметом неистощимых шуток и глумлений для молодой компании Ивановых. Достоевский воспел его в ряде шуточных стихотворений, которые приводятся ниже.
  

ОДА В ЧЕСТЬ ДОКТОРА КАРЕПИНА

  

Поэт

  
   Позволь пиите дерзновенну,
   О ты, достойный славу зреть,
   Его рукой неизощренной
   Тебя прекрасного воспеть!
   Кому тебя мне уподобить?
   Какой звезде, какому богу?
   Чтобы тебя не покоробить,
   Зову Державина в подмогу.
  

Тень Державина

  
   Ростом пигмей, лицом сатир,
   Всего он скорей монгольский кумир.
  

Поэт

  
   Могу ль ушам своим я верить?
   Поэт Фелицы и министр,
   Державин может лицемерить,
   Как самый ярый нигилист!
   О нет! Он ростом Геркулес,
   Хоть и приземист он.
  

Тень Державина

  
   Танцует, как медведь,
   Поет, как филин, он,
  

Поэт

  
   Такую отповедь
   Не выношу я! Вон!
   (Тень Державина удаляется.)
  
   Во время прогулки по строящейся железной дороге Достоевский сказал раз такой экспромт в честь Карелина:
  
   По дороге по железной
   Шел племянник мой Карепин.
   Человек небесполезный
   И собой великолепен!
  
   Карепин не был женат, но все время мечтал об идеальной невесте, которой должно быть не больше шестнадцати - семнадцати лет и которую он заранее ревновал ко всем. Он ненавидел эмансипированных женщин и говорил о том, что его жена будет далека от всех современных идей о женском равноправии и труде. В то время как раз все зачитывались романом Чернышевского "Что делать?", и Карепина дразнили, предрекая его жене судьбу героини романа. Достоевский заявил ему однажды, что правительство поощряет бегство жен от мужей в Петербург для обучения шитью на швейных машинках и для жен-беглянок организованы особые поезда. Карепин верил, сердился, выходил из себя и готов был чуть ли не драться за будущую невесту. Достоевский предложил устроить импровизированный спектакль-суд над Карепиным и его будущей женой.
   Федор Михайлович изображал судью в красной кофте сестры, с ведром на голове и в бумажных очках. Рядом сидел и записывал секретарь, Софья Александровна Иванова, и Карепины - муж и жена, подсудимые. Федор Михайлович говорит блестящую речь в защиту жены, которая хочет бежать в Петербург и учиться шить на швейной машинке.
   В результате он обвиняет мужа и приговаривает его к ссылке на Северный полюс. Карепин сердится, бросается на Достоевского. Занавес закрывается, первое действие кончается. Второе - на Северном полюсе. Кругом снег из простынь и ваты. Карепин сидит и жалуется на свою судьбу. Достоевский в виде белого медведя подкрадывается и съедает его.
   Подобные спектакли устраивались очень часто. Однажды в шутку разыгрывалась "Черная шаль" Пушкина. В другой раз устроена была торжественная процессия, сопровождающая Магомета II - доктора Карепина. Вся молодежь через Люблино отправилась в Кузьминки с боем в медные тазы, с свистками и пр. Вызвана эта забава была шутками Достоевского над Карепиным; Федор Михайлович начал серьезно уверять его, что он "манкирует своей карьерой", что звание доктора слишком для него ничтожно и что он мог бы занять более высокое положение. На вопрос Карепина, кем бы ему сделаться, Достоевский предложил ему назваться Магометом II. По этому поводу был опять организован какой-то суд над Карелиным. Во время допроса Карепин показал, что ему двадцать шесть лет, по поводу чего судья - Достоевский - предложил секретарю записать, что "подсудимый сбивается в показаниях", так как Магомет II, сын Магомета I, не может быть в этом возрасте. Во время этой игры Карепин сказал какую-то дерзость одной из барышень, за что был приговорен к временному повешению: его подвесили на дереве на полотенцах под руки.
   Следующее шуточное стихотворение Достоевского также посвящено Карепину, которого мать, а за ней все родственники звали Саней, Санечкой:
  
   Полночь. В Павловской больнице
   Слышен храп, порой чиханье,
   И не спит в своей светлице
   Лишь сверхштатный доктор Саня.
   Куча блох его кусает,
   Но не тем лишь мучим он,
   Голова его пылает,
   Полна жгучих, тяжких дум.
   "Обучен в университете,
   Всё катары я лечил
   И в больничной сей палате
   Не без пользы послужил.
   Только б в штатные мне место
   Да холеру бог послал,
   Уж всегда б нашлась невеста,
   Только сам-то будь удал!" -
   Наш Карепин прокричал.
   Фельдшера же все сбежались,
   А больные испугались.
   Вот выходит Левенталь {*}
   С прутом длинным, длинным, длинным:
   "Это ви сейчас кричаль
   Таким образом бесстыдным?.."
  
   {* Доктор Левенталь, старший врач больницы. (Прим. М. А. Ивановой.)}
  
   При чтении стихотворения Карепин в этом месте не выдержал, бросился на Федора Михайловича, не дал ему продолжать и готов был начать с ним драку. Мир был заключен только после того, как Федор Михайлович прочел следующее стихотворение, утешившее Карепина:
  
   Как бы общество ни было
   Молчаливо и грустно,
   Миг-печаль его уплыла,
   Только Саню принесло.
   Отчего ж сие явленье,
   Отчего улыбки, смех?
   Саня! Ваших всех хотений
   Я пророчу вам успех!
  
   На стихотворные экспромты Достоевский был неистощим. По какому-то поводу он сказал следующее стихотворение о двух братьях Фольцах, бывших в компании Ивановых. Младший был гимназистом VII класса и почему-то был прозван "протухлой солониной", старший - студент I курса.
  
   Когда в "протухлой солонине"
   Я чувство чести возбудил
   И он поклялся, что отныне
   И носорогу б не спустил,
   Тогда презренный Фольц собрался
   Отмстить обиду впятером,
   По неразвитости ж остался
   Лакеем, хамом и ослом.
  
   С юношами, бывавшими в семье Ивановых, Достоевский часто вступал в споры по поводу модного "нигилизма" и по вопросу о том, что выше: "сапоги или Пушкин". Он красноречиво отстаивал значение поэзии Пушкина {4}.
   Следующее стихотворение было написано Достоевским, чтобы поддразнить Марию Александровну Иванову. Она намеревалась поступить в консерваторию и должна была в известный срок подать прошение.
   Написать его за нее она попросила Федора Михайловича. Вечером накануне назначенного дня Мария Александровна спросила, готово ли прошение. Федор Михайлович вынул листок и подал его ей. На нем было написано:
  
   С весны еще затеяно
   Мне в консерваторию поступить
   К Николке Рубинштейну,
   Чтоб музыку учить.
   Сие мое прошение
   Прошу я вас принять
   И в том уведомление
   Немедленно прислать.
  
   Когда Достоевский довольно посмеялся над рассердившейся девушкой, он вынул другой листок, на котором было написано прошение по обычной форме.
   В один из приездов в Москву Достоевский был у Ивановых с Данилевским, долго о чем-то серьезно говорил с ним в закрытой комнате, а когда Данилевский уехал, то Федор Михайлович написал комедию под названием "Правдивый и Шематон" {Шематон - пустой человек, шалопай.}, где изображался под первым названием сам он, а под вторым - Данилевский.
   Достоевский легко увлекался людьми, был влюбчив. Ему нравилась подруга Софьи Александровны Ивановой, Мария Сергеевна Иванчина-Писарева, живая, бойкая девушка. Однажды, будучи в Москве у Ивановых под пасху, Достоевский не пошел со всеми к заутрене, а остался дома. Дома же у Ивановых оставалась Мария Сергеевна. Когда Софья Александровна вернулась из церкви, подруга ей, смеясь, рассказала, что Достоевский ей сделал предложение. Ей, двадцатилетней девушке, было смешно слышать его от такого пожилого человека, каким был в ее глазах Достоевский. Она отказала ему и ответила шутливо стихами Пушкина:
  
   Окаменелое годами,
   Пылает сердце старика.
  
   ("Полтава")
  
   У Достоевского были необъяснимые симпатии и антипатии к людям, с которыми он встречался. Так, неизвестно почему, он невзлюбил очень хорошего человека, Василия Христофоровича Смирнова, мужа его племянницы, Марии Петровны Карепиной. Он вообразил себе, что тот должен быть пьяницей, и всюду делал надписи подобного рода: "Здесь был В. X. Смирнов и хлестал водку". Это повело к ссоре с Смирновыми. Этого Смирнова Достоевский хотел изобразить в Лужине в "Преступлении и наказании". Он часто ошибался в людях. С особенной страстной любовью говорил он о своем брате Михаиле. <...>
  
  

Н. ФОН-ФОХТ

  
   Воспоминания Фон-Фохта, бывшего воспитанника Константиновского межевого института, о лете, проведенном в Люблине с Достоевским, написаны, как представляется, с большой искренностью и правдивостью.
   Анна Григорьевна Достоевская отмечает Фон-Фохта как одного из немногих "воспоминателей", которые не изобразили Достоевского "мрачным, тяжелым в обществе <...>, непременно со всеми спорящим" и т. п., согласно установившемуся шаблону, но "нашли возможным вынести и высказать о Федоре Михайловиче совсем иное впечатление, которое и соответствовало действительности" (Воспоминания Достоевской, 292-293).
  

К БИОГРАФИИ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО {*}

  
   {* Все, что здесь изложено, было записано мною давно, около тридцати лет тому назад, под живым впечатлением знакомства моего с Достоевским. (Прим. Н. Фон-Фохта.)}
  
   Познакомился я с Ф. М. Достоевским в начале 1866 года в Москве, когда мне было всего пятнадцать с половиной лет. Случилось это таким образом. В Константиновском межевом институте, где я в то время воспитывался, состоял врачом, притом единственным, статский советник Александр Павлович Иванов, прекраснейший и добродетельнейший человек, каких я редко встречал в своей жизни. Он был женат на родной сестре Ф. М. Достоевского, Вере Михайловне, от которой имел многочисленное потомство, чуть ли не девять человек детей {1}. Я был принят в семействе Ивановых, как родной, и очень часто ходил к ним в отпуск, а летом проводил у них все свободное от лагерей каникулярное время. Об Александре Павловиче Иванове я бы мог многое написать, но это не составляет цели настоящих воспоминаний. Скажу только одно, что в институте решительно все, и служащие и воспитанники, чрезвычайно уважали и любили А. П. Иванова, и когда он скончался, в январе 1868 года, то воспитанники несли гроб его на руках до самой могилы, отстоявшей от института на несколько верст. Вся Москва знала А. П. Иванова, и все глубоко сожалели о преждевременной его кончине.
   Однажды вечером, в начале 1866 года, я был отпущен в отпуск к Ивановым, которые жили в казенной квартире на институтском дворе. У них я застал довольно много гостей, здороваясь с которыми я был представлен пожилому господину, немного выше среднего роста, с белокурыми, прямыми волосами и бородой, с весьма выразительным и бледно-матовым, почти болезненным лицом. Это был Ф. М. Достоевский. Он сидел в кругу молодежи и беседовал с нею. Я с удивлением и крайним любопытством смотрел на этого человека, о котором так много слышал в семействе Ивановых и с произведениями которого был отчасти уже знаком. Мне невольно вспомнились его герои из "Мертвого дома", закованные в кандалы и одетые в серые арестантские куртки. Неужели, подумал я, руки и ноги этого благообразного человека также побрякивали кандалами, неужели и он носил арестантскую куртку? Да, все это в действительности было, все это перенес этот человек в дебрях отдаленной Сибири, в каторге, которую он так гениально изобразил в "Записках из Мертвого дома"...
   В тот же вечер я узнал, что Ф. М. Достоевский решил провести предстоявшее лето в окрестностях Москвы, именно в сельце Люблино, которое было расположено в пяти-шести верстах от города по Московско-Курской железной дороге. Здесь обыкновенно проводило лето и семейство Ивановых, нанимая очень красивую, построенную в швейцарском вкусе дачу. Люблино принадлежало московским 1-й гильдии купцам Голофтееву и Рахманину и состояло из небольшого числа каменных домов, которые отдавались под дачи. В то отдаленное время Люблино представляло очень уютный и тихий уголок. Дачи были окружены прелестным старым парком, примыкавшим с северной стороны к большому проточному озеру, а с южной - парк переходил незаметно в мешаный большой лес, тянувшийся по направлению к Перервинской слободе. Вообще Люблино было окружено лесами и потому представляло весьма здоровый пункт для летнего пребывания. В озере же дачники пользовались превосходным купаньем и рыбной ловлей. Около купален было собрано множество лодок разнообразных типов, коими дачники пользовались безвозмездно. Вообще в Люблине можно было проводить лето весьма приятно, причем главное его достоинство заключалось в том, что сюда не заглядывали городские жители, не было самоваров, шарманок, акробатов и прочих удовольствий для людей средней руки и простонародья. В Люблине всегда было тихо и спокойно.
   В мае месяце Ивановы переехали на дачу, а вскоре прибыл из Петербурга и Ф. М. Достоевский, который нанял для себя отдельную двухэтажную каменную дачу поблизости Ивановых. Он, собственно, занимал только одну большую комнату в верхнем этаже, которая служила ему спальней и рабочим кабинетом; остальные комнаты в доме были почти пустые, так что здесь царствовала всегда невозмутимая тишина. Это было весьма кстати для Достоевского, который тогда трудился над своим известным романом "Преступление и наказание", именно писал его вторую часть {2}.
   Обыкновенно Ф. М. Достоевский вставал около девяти часов утра и, напившись чая и кофе, тотчас же садился за работу, которой не прерывал до самого обеда, то есть до трех часов пополудни. Обедал он у Ивановых, где уже и оставался до самого вечера. Таким образом, Федор Михайлович писал по вечерам крайне редко, хотя говорил, что лучшие и наиболее выразительные места его произведений всегда выходили у него, когда он писал поздно вечером. Однако вечерние занятия ему были воспрещены, как слишком возбуждавшие и без того расстроенную его нервную систему. Как известно, Ф. М. Достоевский страдал припадками падучей болезни, приобретенной им во время ссылки в Сибири {3}. Здесь не могу пройти молчанием одного случая, происшедшего со мной в описываемое лето. Однажды к Ивановым приехали гости из Москвы, провели целый день в Люблине и по настоянию гостеприимного хозяина остались ночевать, с тем чтобы на другой день утром отправиться обратно. Так как гостей было довольно много, то пришлось на ночь потесниться, и я должен был уступить свою комнату одному из гостей. Ф. М. Достоевский предложил мне переночевать у него. Я, конечно, охотно согласился, и мы скоро вдвоем пришли к нему на дачу. Пожелав спокойной ночи Федору Михайловичу, я отправился в соседнюю комнату и устроился здесь весьма удобно на диване, однако заснуть никак не мог. Мертвая тишина, царствовавшая в доме, тихие шаги Федора Михайловича в соседней комнате и иногда достигавшие до меня его тихие вздохи и даже как будто какой-то шепот, раздававшийся по временам в его комнате, взволновали меня, и я при всем старании никак не мог заснуть. Мною начал овладевать даже какой-то непонятный страх, и я слышал биение своего юного сердца. Так прошло с добрый час. Вдруг шаги Федора Михайловича начали приближаться к моей комнате, затем тихо отворилась дверь, и я увидел бледную фигуру Достоевского со свечкою в руках. Я невольно вздрогнул и приподнялся на диване.
   - Послушайте, - дрожащим голосом проговорил Достоевский, - если со мною случится в эту ночь припадок, то вы не бойтесь, не подымайте тревоги и не давайте знать Ивановым.
   С последними словами Федор Михайлович притворил дверь и удалился в свою комнату. Как молодому юноше, мне в ту минуту сделалось невыразимо страшно, я боялся видеть и слышать об этой болезни (у нас в институте было два-три таких случая), а тут приходилось с минуты на минуту ожидать, что вот-вот Федор Михайлович упадет, начнутся с ним конвульсии, раздадутся болезненные, совершенно особенные крики... Сон далеко отлетел от меня, и я весь обратился в напряженный, тревожный слух. Вскоре шаги прекратились, и вместо этого я стал ясно различать перелистывание страниц книги. Очевидно, Федор Михайлович начал читать. Я старался думать о чем-нибудь постороннем, но за какую бы мысль я ни хватался, фигура Достоевского со свечкою в руках постоянно возвращала меня на прежние ожидания припадка. Ужасная ночь! Вдруг я стал различать едва долетавший до моего слуха отдаленный, глухой шум. Последний быстро приближался и усиливался, наконец раздался продолжительный свисток, и я тотчас же догадался, что это проходил поезд Московско-Курской железной дороги. Я невольно и с радостью ухватился за гул удалявшегося поезда, и, по мере того как поезд все более и более удалялся, я тоже начал забываться... Когда я проснулся, яркое летнее солнце весело глядело в мою комнату, и вся бодрость разом возвратилась ко мне. Быстро одевшись, я застал Федора Михайловича уже за утренним чаем веселым и совершенно спокойным. Оказалось, что припадка с ним не было, хотя приближение такового он накануне предчувствовал.
   - Я всегда предчувствую приближение припадка, - говорил он мне, - но вчера как-то благополучно обошлось. А вы, я думаю, порядочно напугались? - засмеялся он и тотчас же переменил тему разговора и начал рассказывать о своем последнем путешествии за границу {4}.
   Достоевский говорил медленно и тихо, сосредоточенно, так и видно было, что в это время у него в голове происходит громадная мыслительная работа. Его проницательные небольшие серые глаза пронизывали слушателя. В этих глазах всегда отражалось добродушие, но иногда они начинали сверкать каким-то затаенным, злобным светом, именно в те минуты, когда он касался вопросов, его глубоко волновавших. Но это проходило быстро, и опять эти глаза светились спокойно и добродушно. Но что бы он ни говорил, всегда в его речи проглядывала какая-то таинственность, он как будто и хотел что-нибудь сказать прямо, откровенно, но в то же мгновение затаивал мысль в глубине своей души. Иногда он нарочно рассказывал что-нибудь фантастическое, невероятное и тогда воспроизводил удивительные картины, с которыми потом слушатель долго носился в уме. Одна из дочерей А. П. Иванова, уже взрослая девица и отличная музыкантша, была большая трусиха. Федор Михайлович это хорошо знал и нарочно рассказывал ей на сон грядущий такие страшные и фантастические истории, от которых бедная Мария Александровна не могла подолгу заснуть. Федора Михайловича это ужасно забавляло.
   О своем пребывании в Сибири и в каторге Достоевский нам ничего никогда не рассказывал. Он вообще не любил об этом говорить. Все это знали, конечно, и никто не решался никогда возбуждать разговора на эту тему. Только однажды мне удалось, сидя у Федора Михайловича за утренним чаем, услышать от него несколько слов по поводу небольшого Евангелия, которое у него лежало на маленьком письменном столе. Мое внимание возбудило то обстоятельство, что в этом Евангелии края старинного кожаного переплета были подрезаны. На мой вопрос о значении этих подрезов Достоевский мне объяснил, что когда он должен был отправиться в ссылку в Сибирь, то родные благословили и напутствовали его этою книгою, в переплете которой были скрыты деньги {5}. Арестантам не дозволялось иметь собственных денег, а потому такая догадливость его родных до некоторой степени облегчила ему на первое время перенесение суровой и тяжелой обстановки в сибирском остроге.
   - Да, - сказал с грустью Федор Михайлович, - деньги - это чеканенная свобода...
   С этим Евангелием Достоевский потом никогда в жизни не расставался, и оно у него всегда лежало на письменном столе {Это Евангелие хранится в семье Достоевских. О нем напечатана заметка Н. Н Кузьмина в январской книжке "Ежемесячных сочинений", 1901. (Прим. редакции "Исторического вестника".)}.
  

---

  
  &n

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 493 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа