р Иванович Герцен
СКУКИ РАДИ
I
Я сел в вагон в самом скверном расположении духа, - ехать в путь,
когда не хочется, скучно; ехать на лечение - еще скучнее... но чувствовать
себя ко всему этому совершенно здоровым... этого и выразить нельзя...
Быть не в духе, скучать, капризничать можно, когда кто-нибудь этим
огорчается, занимается, когда кто-нибудь развлекает, а сидеть в вагоне и
знать, что никому дела нет до этого, что никто не обращает внимания, это
выше сил человеческих.
Я попробовал придраться к соседу за то, что у него дорожный мешок
велик, и нарочно сказал ему: "Ваш чемодан мне мешает". Дурак извинился и
переложил с кротостью мешок на другое место.
Поэты говорят, что вынести они могут многое, но что им надобно пропеть
свое горе... Пропеть кому-нибудь - петь без уха слушающего так же трудно,
как легко петь без голоса... Уха-то, уха пригодного у меня недоставало.
"Впрочем, - подумал я, - поэты для большего удобства поют чернилами, а я
буду капризничать карандашом..." Затем я вынул из кармана только что
купленный "Memorandum" и еще раз окинул взглядом соседей. Их было четверо -
четыре в четырех углах. Когда это они успели забиться, сейчас нас спустили
из salle d'attente [зала ожидания (фр.)]. Что за безобразные рожи| Надобво
правду сказать, род человеческий некрасив. Через две станции трое вышли, и,
едва я успел броситься в угол, вз-ошли трое других, еще хуже, - так и
видно, что череп им жмет мозг, как узкий сапог, что мысль их похожа на
китайские ножки, на которых ходить нельзя, - слаба, мала, тесна... А жиру
вволю. Средний класс во Франции очень потолстел за последние двадцать лет.
Впрочем, на каком же основании ждал я Аполлонов Бельведерских в
случайном наплыве, который зачерпывала железная дорога chemin faisant
[попутно (фр.)], почти не останавливаясь.
Красота вообще редкость; есть целые народы из меньших братии, у
которых никакой нет красоты, например, обезьяны с своими ирландскими
челюстями, молодыми морщинами и выдавшимися зубами, лягушки с глазами
навыкате и ртом до ушей... Да и часто ли встречается красивая лошадь,
собака? Одна природа постоянно красива, потому что мы на нее смотрим
издали, с благородной дистанции; к тому же она нам посторонняя, и мы с ней
не ведем никаких счетов, не имеем никаких личностей, смотрим на нее как
чужие и просто не видим тех безобразий, которые нам бросаются в глаза в
человеческих лицах и даже в звериных, имеющих с нашими родственное
сходство. А присмотришься к лицам и, при всем их безобразии, не
отвернешься. Лицо - послужной список, в котором все отмечено, паспорт, на
котором визы остаются. И как это все умещается между темем и подбородком,
все, с малейшими подробностями, иескромностями и обличениями, все вываяно
бедными средствами мышц, жира, оболочек и костей! Недаром мне Фан-Муйден
говорил: "Чем больше я рисую, тем больше меня занимают лица, одни лица,
головы, физиономии; что за неисчерпаемое богатство оттенков выражений" - "и
невольных исповедей", - прибавил я.
Решительно, я слишком строго осудил тесные лбы, теснящие черепа,
толстые носы, глупые глаза, ненужные усы, - все оттого, что был не в духе.
Очень много уже бед было со мной еще до вагона. Перед самым отъездом
оторвалась пряжка у чемодана. Господи, как смешно, беспомощно стоит наш
брат перед такой бедой... Если б нас между Расином и Шиллером немного учили
шилу да игле, взял бы да починил, а тут комическое отчаяние и мрачные
рассуждения. Только что я успокоился на том, что без пряжки можно
обойтиться, стоит запереть чемодан, - ключ пропал! Сейчас был здесь, вот на
этом столе, как теперь вижу; перерываю, перебрасываю все - ключа нет, и я,
утомившись, сел на стул, самоотверженно скрестив руки на груди. Рази, мол,
судьба, если еще есть стрела.
Какое счастье было в старые годы, когда при ремне, при ключе состоял
камердинер, и на нем можно было взыскать, аачем перегорел ремень и зачем
сам потерял ключ. Ничего не может быть вреднее для здоровья, как именно то,
что нельзя выместить на комнибудь беду, - поди тут и берегись.
Лонже, знаменитый физиолог, Лонже de l'lnstitut, его авторитета не
отведет никто, раз подымался со мной в Монпелье, по улице, идущей вверх от
Медицинской школы.
- Куда вы торопитесь? - сказал он мне, останавливаясь. - Не у всех
такие легкие, как у вас, я вот не могу перевести духа. Погодите минуту, я
вам расскажу, отчего я задыхаюсь: это очень любопытно. Вы, верно, знаете
старого дурака (здесь он назвал одного академика, которого имя так громко,
что я не хочу обозначить его даже предательскими заглавными буквами), il
est tout ramolli [он совершенно выжил на ума (фр.)] а все презлая бестия;
меня он терпеть не мог и врал на меня всякую чушь; я долго спускал ему, но
наконец решился ему дать урок. "Как, - говорю я ему, - вы, негодный
старикашка... - и взял его за плечо (при этом он сделал на мне повторение
манипуляции, - я хоть и не ramlli, но чуть не вскрикнул), - говорили то-то
и то-то, да в заседании института, знаете ли, что таких негодяев,
клеветников, как вы..." А старик, перетрусивши, растерялся, начал
извиняться, уверял, что он не то говорил, что он вперед не будет. Я бросил
его и выбежал вне себя на улицу; ветер был скверный, я пришел домой, и на
другой день, monsieur, у меня сделалась pleuresie [плеврит (фр.)],
monsieur, и вот отчего я задыхаюсь. Не будь этот урод такой подлый, я бы
ему дал пинка, два пипка, и этим вся первая буря разрешилась бы покойно и
естественно, и у меня не было бы плерези, и я не задыхался бы! Экой изверг!
А ключей все пет; что же, я буду делать без них? "Sonnez pour Thomme
de charge trois fois" ["Коридорному звоните три раза" (фр.)], встав, тихо и
торжественно подошел я к звонку, жму три раза пуговку, входит горничная:
"Нет ли, madame, веревки, перевязать чемодан?" - "De la ficelle autant que
monsieur voudra" ["Коридорному звоните три раза" (фр.)]. Она приносит
веревку, я шарю в кармане, чтобы сыскать франк, и нахожу ключ. Фу, как
глупо! Я с ненавистью посмотрел на его бородку, на его дырочку, даже
швырнул его на пол, потом поднял и бросился в омнибус. Мелкий дождь,
начавшийся с утра, продолжался.
В омнибусе, очень сальном и пропитанном особым, но скверным запахом,
который распускался в весь букет в сырую погоду, были отмежеваны местечки
для тощих и почти беспозвоночных французов. Втесниз-шись кое-как я открывая
окно, я сказал молодому человеку, сидевшему против меня:
- Как это странно, что в Париже такие же скверные и неудобные
омнибусы, как были лет двадцать то-му назад; в Лондоне, в Швейцарии, везде
омнибусы гораздо лучше. - ; :
Молодой, человек сконфузился, даже покраснел. , г - Да, - сказал он, -
конечно, этот омнибус не из лучших, но есть прекрасные другой компании;
впрог чем, обратите внимание на лошадей: какие лошади!
Лошади были посредственные, но патриотизм велик. Что вы сделаете с
страной, которая так упорно, так ревниво, так глупо, так упрямо верит, что
она - краса веей планеты, что Париж - "образцовый хуторок" человечества и
фонарь, зажженный на планете, по свету которого она гордо несется по евоей
орбите? Дело вовсе не в том, чтобы быть хорошим или счастливым, а в, том,
чтобы веровать в свое превосходство и счастье..
II
Между тем мои соседи - не в омнибусе, а в вагоне - поразговорились...
- Ну, что же скажете?
- Я боюсь одного, что Прим - un ambitieux [честолюбец (фр.)] и
эгоист.
- Это может быть. В генералах нет никогда проку... Заметьте, у нас
все генералы были реакционеры: Ла-морисьер, Шангарнье, один Шаррае остался
верным демократии, но зато он был полковник, а не генерал.
- Все же он будет вынужден провозгласить республику, а это
что-нибудь...
- Никогда не провозгласит, - заметил третий угол несколько хриплым
голосом. Голос этот издавал седой, подстриженный под гребенку господин лет
пятидесяти, с лицом Пелисье.
- Да на какой им черт республика? - одно слово, названье! Испании
надобно либеральную власть, порядок и свободу, а не республику. Я знаю
Испанию.
- А вы бывали там?
- Да, то есть не tov чтобы в самой Испании, но бывал в Байоне. Я
работаю в Маконах и по этой части бывал в Байоне.
- А я так думаю, что если только Англия, стоящая на дороге всякого
прогресса, не воспрепятствует, то испанцы провозгласят республику.
- Вы ошибаетесь самым глубочайшим образом. Испанец слишком горд,
чтобы быть без короля. Гранд какой-нибудь, весь покрытый звездами, как они
представляют себя на фотографических карточках, перешедши спальней
Эскуриала, - никогда не согласится быть простым гражданином.
- Да ведь рано или поздно, - заметил несколько подавленный глубокими
политическими знаниями говорящего молодой человек, - Европа будет же
республикой.
- Европа?.. Никогда, - ваметил решительно Пелисье, работавший в
Маконах, и даже провел рукой, как будто срезывая всякую возможность.
- Что же вы гсворите, - а Швейцария?
- Тут-то я вас и ждал. Помилуйте, будто это республика? Я сам бывал в
Женеве насчет божоле [сорт вина], - черт знает что такое. Вся Швейцария -
клочок земли, да и то еще негодный, покрытый горами да скалами, и этот
клочок разделен на двадцать, что ли, клочочков, из которых каждый,
милостивый государь, считает себя, туда же, самодержавным, свободным
государством, имеет свой суд, свою расправу - и настоящее правительство
не мешайся... Ведь это смешно. Ни силы, ни приличия, ни войска;
правительство не пользуется никаким уважением. Знаете ли, кто президент
Швейцарского союза?.. Наверное, нет. Да и я не знаю, - вот вам и
рас-публика Я люблю, чтобы правительство было правительством, главное -
чтобы оно действовало, Faction e'est tout [деятельность - это все (фр.)].
Где же действовать, когда каждый кантон кричит о себе, тянет на свою
сторону? Силы нет, воли нет. Я сам люблю свободу, но надобно признаться:
республика не идет как-то к современным нравам, к развитию промышленности и
просвещенья.
- Позвольте! А Северные Штаты?
- Я их ненавижу, я... я их терпеть не могу. Для меня люди,
занимающиеся одними денеятьши выгодами, одной наживой, - не люди.
Разумеется, этим торгашам не нужно правительство: им достаточно конторы,
фактории. У них нет души, сердце не бьется, нет этого elan [порыва (фр.)],
как у нас. Ну, что же, заступились они за Польшу?
Молодой человек, подавленный Пелисье, замолчал и взял газету; я сделал
то же.
Папа зовет протестантов и католиков на вселенский собор и совет, чтобы
положить предел и преграду избаловавшемуся уму человеческому, конгресс мира
в Берне кладет прочное основание... война готовится со всех сторон... Все
мой Пелисье, работающий в Ма-конах...
"Ц у г. В высшее народное училище вызывается учитель чистой
математики. Желающий обязан -представить, сверх удостоверения своих знаний,
свидетельство в католическом вероисповедании". Вот это хорошо.
"Франция. Две женщины - мать и дочь, обвиняемые содержательницей
пансиона, у которой они жили на харчах, в том, что они, вопреки условию,
взяли с собой на работу съестные припасы (те, которые они имели право
съесть), были, несмотря на честное поведение и крайнюю бедность, осуждены
на три месяца тюремного заключения"... И это Аедурно... но скучно,
однообразно. Великий Пелисье! действительно, республика не идет к
современным нравам. II faut de Faction! [Нужна деятельность! (фр.)]
III
- Все по глупости-с, - оправдывается русский человек, когда ему
решительно оправдаться нельзя.
- Ты, стало быть, дурак! - говорит ему на это власть имущий.
- Не всем быть умным, надобно кому-нибудь быть "дураком", - отвечает
он, если имущий власть без боя.
Хотя, собственно, настоятельной крайности в дураках нет, но, пожалуй,
можно согласиться с этим извинением. Только отчего же, в свою очередь, нет
такой ясно сознанной потребности в умных? Мудрено ли после этого, что миром
владеют "нищие духом", там - как большинство, тут - как один за всех.
В сущности, все делается по глупости, только никто не признается в
этом, кроме русского человека, к все ищут всегда и во всем умных причин и
объяснений и потому идут всякий раз направо, когда следует идти налево, - и
запутываются дальше и дальше в безвыходных соображениях и затемняющих
объяснениях.
Люди выбиваются из сил, отыскивая тайные пружины, спрятанные причины,
глубокие замыслы, сокровенные связи, злостные цели, коварные планы,
обдуманные ковы, - всего этого вовсе нет а Придумано после. Мир идет
гораздо наивнее и проще, чем кажется сквозь призму критики и рефлекций.
Девять десятых всех злодейств делаются по глупости и наказываются по
двойной, и это - не особенность злодейств, а вообще всех поступков,
особенно крупных. В самых решительных событиях жизни ум не участвует или
участвует, помогая глупости. Не по уму же люди, например, играют в карты, в
карты по уму играют одни шулеры, - оттого-то они и выигрывают всегда, пока
их кто-нибудь не поколотит по глупости. Не умом же собирал Споржен и легион
других торговых богословов в Лондоне тысячи занятых англичан на слушание
неимовернейшего вздора, проповедываемого ими.
"Вы, - кричал Споржен в Crystal Palase, - вы, ищущие Со вниманием и-ва
дорогую цену ягненка для питания вашего тела и часто обманутые корыстным
торговцем, мы вам предлагаем агнца, вечно свежего, в питание души вашей, и
предлагаем даром" (он забыл дену ва вход)...
Где же тут искра ума?
Где искра ума в гомеопатии?
Где искра ума в юмопатии и всех заклинателях, вызывателях?
Отчего весь мир видит ясно, просто, что война - величайшая глупость, и
идет резаться?..
Мудрено попять, и мудрено-то именно потому, что глупо!
Свет стоит между не дошедшими до ума и перешедшими его, между глупыми
и сумасшедшими, и стоит довольно давно и прочно, если же и не устоит, так
не ум же будет в этом участвовать, а бессмысленные физические силы.
Действуют страсти, страхи, предрассудки, привычки, неведение,
фанатизм, увлечение, а ум является на другой день, как квартальный после
события; производит следствие, делает опись и в этом еще останавливается на
полдороге: ограниченный там - вперед идущими обязательными статьями закона,
тут - опасностью далеко уйти по неизвестной дороге, всего больше ленью,
происходящей, может быть, от инстинктивпого со-зпания, что делу не
поможешь, что вся работа все же сводится на патологическую анатомию, а не
на лечение!
От этой лени и небрежности мы всю жизнь бродим в каком-то приятном
полумраке и умираем в сумрачном мерцании. Все мы ужасно похожи на докторов,
довольствующихся знанием, что они ие знают, что делают, но что снадобья
хороши.
Мы повторяем сто лет, двести лет какой-нибудь вздор и чувствуем, что
что-то неладно, да так и идем мимо, за недосугом, страшно озабоченные
чем-то другим.
Что ?ке это за другое дело?..
Об этом люди еще не подумали, а, должно быть, дело не шуточное!..
IV
Поезд остановился. Кто-то стал отворять дверцы вагона; сначала взошел
громкий смех, вслед за ним явился небольшого роста свеженький старичок,
почти совершенно плешивый, с мягкими щеками, топкими морщинами и очками,
из-за которых продолжали смеяться серые прищуренные глаза. На нем было два
черных сюртука: один весь застегнутый, другой весь расстегнутый, он бросил
небольшой мешок в угол и махнул рукой провожавшему его товарищу; тот, все
еще смеясь, прокричал: "Вы большой чудак, доктор. Bon voyage, docteur!"
[Счастливого пути, доктор! (фр.)] - и ушел..
Доктор протер очки, устроился, протянулся, потянулся и приготовился
соснуть, как вдруг мой Пелисье разразился рядом ругательств и, бросая
газету, обратился к доктору и ко мне, как к старейшим по летам, с словами:
- Это возмутительно, это черт знает что такое; вот вам французские
судьи, которым завидует вся Европа. Представьте себе: этих арабов,
людоедов, извергов приговорили не к гильотине, не к смерти, а к каторжной
работе. C'est trop fort; да n'a pas de nom! [Это уж слишком; это
неслыханно! (фр.)]
Доктор улыбнулся и прибавил:
- Я по профессии за леченье, а не за убийство.
- Да-с, но позвольте, есть справедливость или нет? Есть казнь в
законе или нет? Если есть, то после этого примера кого же прикажете
казнить?
- Что за беда, - заметил доктор, - если после этого никого не будут
казнить? Людоедство - вещь пе-чальпая, но очень редкая, кроме Африки, а
казнят беспрестанно во всем образованном мире и во всем необразованном.
Ведь, коли на то пошло, все же больше смысла в том, чтоб убить человека в
безумии голода для того, чтоб его съесть, чем убить его на сытый же-яудок и
для того, чтоб бросить в яму и залить известью.
"Ну, это - радикал и в самом доле чудак", - подумал я и сложил газету.
На этот раз сконфузился Пелисье. Он долго смотрел, вылупя глаза, на
улыбающегося доктора и наконец вымолвил:
- Я вас не понимаю; по-вашему, этим диким зверям так и позволить есть
котлеты из убитых детей?
- Я этого не говорил. Да, сверх того, они, наверно, отказались бы от
этих котлет, если б у них были бараньи. Когда человек несколько дней ничего
не ел, он ест без спроса.
- Голод - не оправдание.
- Нет, но облегчает виновность, пока нет средств отучить голодных от
привычки есть.
- А до тех-пор,как же прикажете наказывать таких извергов?
- Как волков; вы сами называете их дикими зверями, а наказывать
хотите, как образованных людей.
- Я никогда не слыхивал ничего подобного, - заметил совсем сбитый с
толку Пелисье. - После этого страшно по улице ходить; встретится голодный и
откусит палец.
- Полноте. Ведь мы не в Алжире, а во Франции. На что же
централизация, цивилизация, полиция, юстиция, администрация? Разве мы не
затем жертвуем волей, словом, умом, платим налоги, содержим духовное
воинство и светскую армию, чтоб они нас защищали от голодных, диких, воров,
безумных людей и бешеных собак? Если человек и умрет где-нибудь на чердаке
или в подвале, то он падает жертвой для поддержания порядка. Ни в чем
торжество общественного строя не выражается так мощно, как в перенесении
нужд до последнего предела. И если у нас умирающий с голода похож на
съеденного по иному способу, то он никогда не лишен духовной пищи и похож
на тех мучеников, которых нам представляют великие художники, - снизу его
обдирают, а сверху его зовет хор летающих ангелов, так что вы по лицу
видите, что операция ему скорее доставляет удовольствие.
- Ну, а в Алжире чем вы украсите, выкупите голодную смерть? Там наши
французы и те дичают в зуавов.
- Я в такие тонкости не вхожу. Если их религия не удерживает, долг не
удерживает, пусть страх казни удержит.
- Пристращать виселицей умирающего с голода трудно, одно - embarras
du choix [затруднительность выбора (фр.)].
- А позор?
- Это еще мудренее растолковать полудиким. Сегодня одного
расстреливают за побег из какого-нибудь легиона, куда его взяли насильно с
обязанностью убивать кого попало, завтра будут вешать Фатиму за
людоедство, - толкуй им различие. Для их тупости им все кажется, что они
побежденные и падают на поле сражения.
- Vous vous moquez du monde [Вы издеваетесь над миром (фр.)]. Нашли,
что защищать, - заметил уже взволнованным голосом Пелисье.
- Я согласен с вами, - отвечал, смеясь, доктор, - что лучше было бы
всей семье, проголодавши месяц и ничего не евши четыре дня, завернуть
головы в бурнусы и умереть. Да как им растолковать корнелевское "qu'il
mourut ["умереть!" (фр.)]!". Для того чтоб они поняли, надобно их
непременно откормить, а откормишь их - они не станут есть соседних детей.
Это - логический круг! - И веселый доктор опять расхохотался. - Посмотрели
бы вы своими глазами на этих урабов, как их называл один солдат, которому я
резал ногу.
- А вы бывали в Алжире? - спросил Пелисье, усталый и очень
встревоженный болтовней доктора.
- Лет десять жил там полковым врачом сначала, потом в лазарете.
Кстати, я вспомнил этого солдата, расскажу вам лучше пресмешной анекдот об
нем. Старый солдат, - он еще при Бюжо делал всякие экспедиции, -
наконец-таки потерял ногу. Долго лежал он в. лазарете и ужасно любил
рассказывать свои похождения. Прихожу я раз в палату, фельдшер катается -
хохочет. "Доктор, говорит, сделайте одолжение, попросите ветерана
рассказать историю, которую он сейчас кончил". - "Eh bien, mon vieux"
["Ну-ка, старина" (фр.)], - говорю я и сел возле койки. Он поломался, как
вызванная певица. "Самая обыкновенная история; это молодежь все хохочет, -
неопытность, ничего еще не видела". - "Ну, да вы историю-то", - говорю я
ему. "Это было уже давненько. Мы стояли близ Орана; дела никакого не
было... Люди сильно скучали; продовольствие было скверное. Капитану жаль
нас стало. Хотел позабавить солдат и велел охотникам сделать небольшую
razzia [набег, облава (ит.)] на урабскую деревушку и тем способом отогнать
баранов. Деревушка не то чтоб бунтовала, - так, не любила нас, ну, мы,
разумеется, и усмирили. Урабы, это - народ коварный, лукавый; силой не
взяли, а внутри хранили злобу. Недели через две они подстерегли одного из
наших, который баранов отгонял, - веревку ему на шею да на большой дороге и
повесили. Капитан, разумеется, делает рапорт-полковнику. Полковник
вьбесился; приказывает отыскать во что б ни стало убийцу. Ну, где его
сыщешь, - все эти у рабы на одно лицо, и не то что наши - не выдают друг
друга, - к тому же уйдет в горы - и поминай как звали. Посылает капитан
меня и двоих солдат: "Приведите непременно убийцу, хоть из земли
достаньте". Походили мы день, другой, - ни слуху ни духу. С пустыми руками
возвращаться к начальству неловко. Сели мы эдак на дороге и рассуждаем.
Вдруг нам навстречу спускается какой-то ураб. Один из товарищей - проказник
был большой - и говорит: "Бог нам послал его на выручку", - да с тем
бросился на ураба, за горло его и кричать; "Зачем убил нашего солдата?"
Ураб - руками, ногами; мы его повалили, связали и представили. Капитан
доволен, нас с убийцей к полковнику, полковник сам вышел: "Люблю, говорит,
молодцы!.." Нарядили тотчас суд. Привели нашего ураба. Полковник
рассвирепел, кричит на него: "Зачем ты, собака, убил фузильера?" [стрелка,
солдата (от фр. fusilier)] Тот ему отвечает, - то есть ничего не отвечает;
он по-французски ни слова не знал, а бормочет что-то да руками разводит и
показывает на небо. "А, - говорит полковник, - так он еще запирается!" -
взял да и приговорил его к расстрелянию. Ну, его и расстреляли. А уж потом
как мы хохотали, - убил-то фузильера не он, а совсем другой". Ну, господа,
извините, одиннадцать часов, пора спать... - и доктор задернул лампочку,
освещавшую вагон.
V
В казино, под пение чувствительного и разбитого тенора, под говор
играющих в карты, под шелест женских платьев и шум бегающих гарсонов,
какой-то господин спал за листом газеты. Над газетой было видно что-то
вроде лоснящегося страусового яйца, и но нем-то я узнал защитника алжирских
людоедов, ехавшего со мной в вагоне.
Когда доктор проснулся, я завел с ним речь и, между прочим, напомнил
ему о том, как он встревожил Пелисье, "работающего в Маконах".
- У меня такая глупая привычка, - сказал доктор, - и, несмотря на
лета, она не проходит. Меня сердит театральное негодование и грошовая
нравственность этих господ. Долею все это - ложь, комедия, а долею - того
хуже: они сами себя уважают за то, что не наделали уголовщины; им кажется
достоинством, что, выходя от Вефура, они не едят детей и, получая десять
процентов с капитала, не воруют платки. Вы - иностранец, вы мало знаете
наших буржуа pur sang [чистокровных (фр.)].
- Догадываюсь, впрочем.
- Я в вагоне рассказал алжирскую шалость, когда-нибудь я вам расскажу
и не такие проказы парижан. Тут поневоле забудешь Фатиму и ее голодную
семью... Мне, на старости лет, всего лучше идет роль того доктора, который
ходил в романе Альфреда де Виньи лечить рассказами своего нервного пациента
от "синих чертиков". Жаль, что я не так серьезен, как мой собрат.
- Я лечусь у вас у одного, доктор, к тому же я у меня головные боли
без нервности и без всяких голубых и синих чертей.
...Семь часов утра. Проклятый дождь, не перестает четвертый день,
мелкий, английский, с туманом... воздух точно распух. Здесь такой дождь не
на месте - сердит.
И какая скверная привычка у кошек петь ночью свои нежности; истинная
любовь должна быть скромнее.
А может, доктор столько же виноват в моей бессоннице, сколько кошки и
дождь?
Порассказал он мне вчера удивительные вещи. Какой шут, однако ж,
человек: живет себе припеваючи, зная очень хорошо, что за картонными и
дурно намалеванными кулисами совершаются вещи, от которых волосы не станут
дыбом разве у плешивых, у прежних наших помещиков и у юго-американских
охотников по беглым неграм. Много он видел и много думал; его несколько
угловатый юмор ему достался не даром. Когда другой доктор, й именно Трела,
был министром внутренних дел, он его посылал по тюрьмам, где содержались
побежденные работники в ожидании ссылки без суда. Он с Корменен был в
тюльерийских подвалах, в фортах и один в марсельском Шато д'Иф. В
декабрьские дни 1851 он попался, неосторожно перевязывая своему товарищу
рану, нанесенную жандармом, и за это был приговорен к Кайенне. В понтонах
военного корабля, стоявшего наготове в Брест, его случайно нашел адмирал, у
которого он спас дочь, и выхлопотал ему дозволение ехать в Алжир. Его
рассказ я непременно запишу, по не сегодня: сегодрш я в дурном
расположении, скажешь что-нибудь лишнее, а это грешно.
Пойду обедать в маленький ресторан напротив.
Надобно сказать, что здесь обедают под скромным названием завтрака в
одиннадцатом часу - не вечера, а утра! И может, это меньше удивительно, чем
то, что я ем, как будто всю жизнь прямо с постели садился за стол. А
говорят, что болен!
Меня одно лишает аппетита - это table d'hote [обед за общим столом
(фр.)], затем-то я и хочу идти в небольшой ресторанчик. Мне за table
d'hot'oм все ненавистно, начиная с крошечных кусочков мяса, которые
нарезывает скупой за хозяина, напомаженный и важный обер-форшнейдер, до
гарсонов, разодетых, как будто они на чьих-нибудь похоронах или на своей
свадьбе, до огромных кусков живого, но попорченного мяса (дело на водах),
одетых в пальто и поглощающих маленькие кусочки, одетые в соус... Мне
совсем не нужно знать, как ест этот худой, желтый, с какой-то чернью на
лице нотариус из Лиона, ни того, что синяя бархатная дама в критических
случаях вынимает целую челюсть зубов, жевавших когда-то пищу другому
желудку. А тут еще англичанин, который за десертом полощет рот с такими
взрывами гаргаризаций, что кажется, будто в огромном котле закипает смола
или какой-нибудь металл... Словом сказать, я ненавижу table d'hote. И в
ресторане едят другие, но они сами по себе, а я сам по себе; а за table
d'hot'oм есть круговая порука, какое-то соучастие, прикосновенность,
незнакомое знакомство и, в силу его, разговор и взаимные любезности.
Два часа. День на день не приходится. Сегодня я и в маленьком
ресторане почти ничего не ел. Стыдно сказать отчего. Я всегда завидовал
поэтам, особенно "антологическим": напишет контурчики, чтоб" было плавно,
выпукло, округло, звучно, без малейшего смысла: "Рододендрон-Рододендрон" -
и хорошо. В прозе люди требовательнее, и если нет ни таланта, ни мысли, то
требуют хоть какого-нибудь доноса. А мне именно приходится написать такую
"антологическую прозу".
Передо мной в ресторан вошла женщина с двумя детьми в трауре и с ними
высокий господин, тоже в черном.
Возле столика, за который я сел, обедали четыре сот-mis voyageurs
[коммивояжера (фр.)] из Парижа; они толковали свысока о казино и с
снисхождением о певицах, в которых ценили вовсе не голос, - они говорили
что-то друг другу на ухо и разражались вдруг громким хохотом.
Слушать и смотреть на комми en neglige [неглиже (фр.); здесь: в
неприкрашенном виде] между собой - моя страсть, но мне не долго пришлось
питать ее.
- Ты плачешь? - спросила женщина в трауре. Мальчик лет восьми-девяти
поднял на нее глаза, полные слез, и сказал:
- Нет, нет!
Мать взглянула на мужчину, улыбаясь: она, видимо, извинялась за слезы
ребенка. Мужчина положил ему большой кусок чего-то на тарелку и прибавил:
- Будь же умен и ешь.
- Я не хочу есть, - отвечал мальчик.
- Мой друг, это глупо, - сказал мужчина.
- Ты с утра ничего не ел, кроме молока, - прибавила мать и просила
взглядом, чтоб мальчик ел. Мальчик принялся за котлету, взглянув на мать с
невыра-вимым горем; крупная слеза капнула в тарелку. Женщина и господин
сделали вид, что не заметили, и начали говорить между собой. Другой
ребенок - гораздо моложе - болтал, шумел и ел. Мать погладила старшего, он
взял ее руку и поцеловал, задержав слезы.
"Башмаков не успела она износить" - и маленький Гамлет это понял.
Господин велел подать какого-то особенного вина, чокнулся с матерью и,
наливая детям, улыбаясь, ска-вал старшему:
- Не будь же плаксивой девочкой и выпей браво твое вино.
Мальчик выпил.
Когда они пошли, мать надела на мальчика шарф, чтоб он не простудился,
и обняла его. В ее заботе было раскаянье и примирение с собой, - она,
казалось, просила прощенья, пощады - у него и у него.
И может, она во всем права.
Но мальчик не виноват, что помнит другого, что ему хотелось доносить
башмаки - и что новые его жали, так, как не виноват в том, что испортил мне
обед.
Пойду в Казино искать доктора; он, наверно, спит или читает
какую-нибудь газету.
VII
- Скажите, доктор, как вы при всем этом сохранили столько здоровья,
свежести, сил, смеха?
- Все от пищеваренья. Я с ребячества не псшпто, чтоб у меня сильно
живот болел, разве, бывало, обгь-ешься неспелых ягод. С таким фундаментом
нетрудно устроить психическую диету, особенно с наклонностью смеяться, о
которой вы говорили. Человек я одинокий, семьи нет. Это с своей стороны
очень сохраняет здоровье и аппетит. Я всегда считал людей, которые женятся
без крайней надобности, героями или сумасшедшими. Нашли геройство - лечить
чумных да под пулями перевязывать раны. Во-первых, это всякий человек с
здоровыми нервами сделает, а потом выждал час, другой - перестанут
стрелять, прошло недели две - нет чумы, аппетит хорош, - ну, и кончено. А
ведь это подумать страшно: на веки вечные, хуже конскрипции [воинской
повинности {от лат, conscriptio)] - та все же имеет срок. Я рано смекнул
это и решился, пока розы любви окружены такими бесчеловечными шипами,
которыми их оградил, по папскому оригиналу, гражданский кодекс, я своего
палисадника не заведу. Охотников продолжать род человеческий всегда
найдется много и без меня. Да и кто же мне пору "ил продолжать его и нужно
ли вообще, чтоб он продолжался и плодился, как пески морские, - все это
дело темное, а беда семейного счастья очевидна.
- Что вы на это решились, дело не хитрое, хитрое дело в том, что вы
выдержали. Впрочем, тут темперамент.
- Темперамент - темпераментом... ну, однако, без воли ничего не
сделаешь. Вы, может, думаете, что монахи первых веков были холодного
темперамента? Все зависит от того, что приму играет, да от воспитания воли.
- Однако, доктор, вы верите, кажется, в libre arbiire [свободу воли
(фр.)], - это почти ересь!
- Libre arbitre, воля... все это - слова. Я не верю, а вижу, что если
человек захочет стоять на столбу - простоит, захочет есть траву и хлеб - и
ест одну траву да хлеб возле жареных рябчиков. А чем он хочет, воле,й или
неволей, зто все равно. Конечно, воля пе с оеба падает, а так же из нерв
растет и воспитывается, как память и ум; главное дело в том, что она
воспитывается. Человек привыкает попридерживать себя или распускаться,
давать отпор внешнему толчку или пасовать перед каждым. Всякий может
сделаться нравственным Митридатом и выносить яды жизни, лишь бы оба
пищеварения были исправны.
- Как, уж два пищеварения?
- Непременно! Желудочное и мозговое. Без хорошего мозгового
претворенья и с хорошим желудком далеко не уедешь. Без него нельзя понять,
что съедобно и что несъедобно, что существенно и что нет, что необходимо и
что безразлично, наконец, что возможно и что невозможно. Без здорового
мозга мелочи и призраки заедают людей и портят им желудок. Мелочам конца
нет, как мухам, прогнал одних - другие насели; а призраки хуже мух: это -
мухи внутри, их и прогнать нельзя, разве одним смехом. Но люди не
понимающие - больше люди угрюмые, серьезные - все берут к сердцу, всем
обижаются, ни через что не умеют переступить, ни над чем не умеют смеяться,
смех просто их оскорбляет. Года два тому назад умер один из старых
товарищей моих, известный хирург, и умер оттого, что его не позвали к
принцессе, сломавшей ногу, В начале его болезни я зашел к нему. Два часа
битых толковал он мне, желтый, исхудалый, с своих правах на принцессину
ногу и все повторял одно и то же на сто ладов. Человек лет семидесяти,
большая репутация, большое состояние, - ну, что ему было так сокрушаться о
принцессиной ноге; сломит еще кто-нибудь из них ногу или руку - они же
теперь все сами кучерами ездят. - пришлют и за ним. Я постарался навести
его на другой разговор. - куда, все свое говорит. А тут вошел мальчик и
подал газету; больной взял ее, что-то прочел, глаза его сверкнули, губы
затряслись, и он, улыбаясь, ткнул пальцем в газету и сунул мне ее в руку.
Лента Почетного легиона была дана хирургу, починившему ногу принцессы. Чтоб
бедняка как-нибудь рассеять, я ему говорю: "Погода сегодня славная,
поедемте-ка в Анкер, у меня там есть знакомый chef [главный повар (фр.)],
отлично делает бульябес и котлеты a la Soubize. - "Что вы, говорит,
смеетесь надо мной, у меня желудок ничего не варит, а вы потчуете
провансальской кухней? Это вы, cher ami [дорогой друг (фр.)], уж не
утешаете ли меня в ленте... ха-ха-ха!.. Нужно очень мне ленту, мне досадно,
мне больно, что во мне оскорблены права, заслуги тридцатилетней
деятельности... а лента... ха-ха-ха... Хорошо выдумали: a la Soubize...
чеснок - это почетный легион провинциальных cordon bieu [кухарок
(фр.)]!", - и он расхохотался, уверенный, что сделал чрезвычайно ядовитый и
удачный каламбур. Дело пропащее: ни мозг, ни желудок не находятся в
исправности, какой же тут может быть выход. Заметьте мимоходом
патологическую особенность, что люди большей частью выносят гораздо легче
настоящие беды, чем фантастические, и это оттого, что настоящими бедами
редко бывает задето самолюбие, а в самолюбии источник болезненных
страданий. Наши братья обыкновенно мало обращают внимания на душевную
причину болезней, да если и обращают, то очень неловко, оттого и лечение не
идет. Для меня тип докторского вмешательства в психическую сторону
пациентов составляет серьезный совет человеку, дрожащему и обезумевшему от
страха, - не бояться заразы. Настоящий врач, милостивый государь, должен
быть и повар, и духовник, и судья: все эти должности врозь - нелепы, а
соедините их - и выйдет что-нибудь путное, пока люди остаются недорослями.
- Итак, после теократии патрократия; вы не метите ли, как ваш
предшественник, доктор Фрапсяа, в генерал-штаб-архиатры врачедержавной
империи?
Человек наделал мерзостей, его отдают в судебную лечебницу, и дежурный
врач приговаривает его к двум ложкам рицинового масла, к овсяному супу на
неделю или, в важном случае, к ссылке месяца на три в Карлсбад. Осужденный
протестует, дело идет в кассационный медицинский совет, и он смягчает
Карлсбад на Виши.
- Смейтесь, сколько хотите, а что же, лучше, что ли, запирать в
Мазас, посылать в Кайенну и вместо рицинового масла прописывать денежные
штрафы? Но до пришествия царства врачебного далеко, а лечить приходится
беспрерывно, и я на долгой практике испытал, что знай себе как хочешь
терапию, без - как бы это сказать - без своего рода философии...
- У вас она есть, доктор, это я еще в вагоне заметил, и
преоригинальная
- Худа ли, хороша ли, но я не нахожу надобности менять ее.
- Как же вы дошли до нее?
- Это длинная песня. -
- Да ведь времени довольно до второго стакана.
- Вы подметили, что я люблю поболтать, в эксплу-а гируете меня.
- Лучше же болтать, чем играть целое утро и целый вечер в домино, как
наши соседи.
- Эге, так вы еще не освободились от порицаний и пересуд безразличных
действий людских. Не играй они в домино, что же бы они делали? Жизнь дала
им много досуга и мало содержания, надобно чем-нибудь заткнуть время утром
до обеда, вечером до постели. Моя философия все принимает.
- Даже алжирское людоедство?
- Она только зацепляется за европейское. Дошел я до моей философии не
в один день, да и не то чтобы вчера. Первый раз я порядком подумал о жизни
лет сорок тому назад, шедши от Шарьера; фирма eгo и теперь делает
превосходные хирургические инструменты, может, лучше английских, - вы это
аа всякий случай заметьте - прямо по Rue de l'Ecole de Medicine [улице
Медицинской школы (Фр.)] в окнах увидите всевозможные пилы, ножницы. От
Шарьера я вышел часов в пять с сильным аппетитом и пошел Аu boeuf a la
mode, возле "Одеона", да вдруг среди дороги остановился. и, вместо An boeuf
a la mode, повернул в Люксембургский сад. У меня в кармане не было ии
одного су! Какое варварство, что часть этого сада уничтожают; ведь в таком
городе, как Париж, такие сады - прибежище, лодки спасения для утопающих.
Иной, без сада, походит по узким переулкам, вонючим, неприятным, да прямо и
пойдет в Сену; а тут по дороге сад, вopoбьи летают, деревья шумят, трава
пахнет, ну, бедняк и ее пойдет топиться. Вот тут-то, в саду, на пустой
желудок, я и расфилософствовался.- Ну, думаю, почтенные родители очень
бесцеремонно надули тебя в жизни; без твоего спроса и ведома втолкнули тебя
в какой-то омут, как щенят толкают в воду: "Спасайся как знаешь, а не то -
тони". Как я ни думал, вижу, выплывать надобно. Надобно затем, зачем и
щенок барахтается, чтобы ее идти ко дну, - просто привык жить. До этого
случая нужда меня не очень давила. Прежде мне из дому посылали немного
денег. Отец мой умер года четыре тому назад, все поправлял какие-то бреши в
состоянии, сделанные спекуляциями, и кончил свои поправки тем, что ничего
не оставил. У него был брат, старый полковник, обогатившийся на войне и
имевший деньги в амстердамском банке; он помогал нашей семье и радовался
моей карьере, говоря, что Наполеон уважал Ларре и Корвизара. Разумеется, он
мысленно меня назначал в полковые доктора. О дяде я должен вам рассказать
кое-что. Меньше меня ростом, с огромной львиной головой, седыми
всклокоченными волосами и черными усами, которые он подстригал под щетку,
он был отчаянный бонапартист, никогда не давая себе никакого отчета, что,
собственно, было хорошего в империи. Подумать об этом ему казалось бы
святотатством. После июльской революции он с презрительной улыбкой говорил:
"Это все не то, это ненадолго!", пристегивая толстую трость с белым
набалдашником к верхней пуговице сюртука, застегнутого по горло. "Мы этих
barbouilleurs de lois [законников-болтунов (фр.)], этих подьячих, адвокатов
в Сену бросим; люди без сердца, без достоинства; нам надобно империю, чтобы
отмстить за 1814 и 1815 годы".
- И, - заметил я, - утратить те небольшие свободы, которые приобрели
на баррикадах.
- Что? - закричал дядя, и лицо его побагровело. - Что? Как, у меня в
доме!.. Что ты сказал?
Я с ним никогда не спорил и тут уступил бы, если б он не взбесил меня
криком, а потому я повторил сказанное.
- Кто ты такой? - кричал полковник, свирепо подходя ко мне и
отвязывая палку от пуговицы совершенно безуспешно: палка вертелась, как
веретено, и все туже прикреплялась к пуговице. - Ты сын моего брата или чей
ты сын? Чей?.. Развратили мальчишку эти доктринеры. Неужели ты не
чувствуешь кровавую обиду вторжения варваров в Париж, des Kalmick, des
Kaiser-lich [калмыков, пруссаков (фр.)], и проклятый день ватерлооской
битвы?
- Нет, не чувствую! - сказал я хладнокровно и совершенно искренно.
Лев отпрянул, отдулся и тем голосом, которым командовал "en avant"
["вперед" (фр.)] своему отступившему полку под Лейпцигом, закричал: "Вон,
вон из моего дома!"
Я вышел, - и с тех пор от дяди ни гроша. Он только матери написал
письмо, исполненное сожаления (а отчасти и упреков), что она родила и
воспитала изверга, который не принимает ватерлооскую битву за лично ему
данную пощечину и не стремится ее отомстить. "Куда мы идем с такой негодной
молодежью?" - заключил лев. Мать моя могла что-нибудь посылать иной раз, но
я не хотел: у нее самой едва в хозяйстве концы сводились.
Походил я в саду на тощий желудок и вспомнил старого фармацевта,
искавшего помощника. Я прямо к нему, нанялся из-за обеда и постели,
стоявшей между кухней и лабораторией. Месяца четыре я вынес, но потом
терпенье лопнуло. Старик, полусле