Русская литература, No 3, 2003
OCR Бычков М.Н.
До недавнего времени мы знали о парижских впечатлениях Карамзина и о самом его времяпровождении там только из Письма в "Зритель" и из "Писем русского путешественника", подвергавшихся, как мы знаем, и цензуре, и автоцензуре. Публикация парижского дневника Вильгельма Вольцогена, того самого Вольцогена,1 о котором с таким жаром вспоминает Карамзин, отчасти помогает восстановить обстоятельства жизни Карамзина в Париже за те два с половиной месяца, что он там прожил.
Не располагал парижским дневником Вольцогена и автор очень содержательной статьи о Карамзине и Вольцогене - У. Леман.2 Наблюдения исследователя касаются отношения Карамзина к его переводам на немецкий и их переводчика Рихтера. Как сообщает Леман, "Каролина фон Вольцоген указывала, что ее муж, по желанию Карамзина, просил наградить Рихтера каким-либо веймарским титулом, и эта просьба была выполнена".3 Эти сведения подтверждаются в письмах Карамзина к Вольцогену от 28 октября 1802 года4 и от 21 сентября 1803 года.5
Как сообщает автор вступительной статьи к дневнику и его публикатор Кристоф фон Вольцоген, барон Вильгельм фон Вольцоген (1762-1809) принадлежал к родовитой вюртембергской семье, обучался в военной академии (1775-1784), где одновременно учился и Фридрих Шиллер, который, как известно, нашел убежище от обязательной военной службы в Бауэрбахе у Генриетты Вольцоген, матери Вильгельма. Позднее Вольцоген породнился с Шиллером, женившись на Каролине фон Лангенфельд, на младшей сестре которой, Шарлотте, женился Шиллер (Р. 9-13). Помимо семейных связей между Шиллером и Вольцогеном возникли дружеские отношения и переписка.
В сентябре 1788 года герцог Вюртембергский послал Вольцогена в Париж. Там он пробыл безвыездно до 25 мая 1791 года. Вторично он был послан туда в 1793 году для занятий архитектурным черчением. В Париже у него завязались разнообразные знакомства с жившими там немецкими художниками, а также, через посредство архитектора Делянуа, со знаменитым французским художником Давидом. Сближается он, по-видимому через вюртембергского посла в Париже Ригера, с князем Б. Голицыным, жившим тогда в Париже, а через него с сотрудниками русского посольства и в конечном счете, возможно через них, с Карамзиным.
В Париже Вольцоген ведет обычный для любознательного приезжего образ жизни: "Архитектура, театр, искусства и светская жизнь <...> все это перечисляется автором дневника с точностью "физиономиста", его характеризующей" (Р. 11). В нашем распоряжении был только французский перевод дневника Вольцогена с многочисленными купюрами, не объясненными издателями. Общее впечатление от дневника, как я решаюсь выразиться, - раздражающее. Молодой человек, вырвавшийся из-под опеки "ориентального деспотизма" в родном Вюртемберге и попавший во Францию, меньше всего (за рядом исключений, приводимых ниже) пишет в своем дневнике о политических событиях. Он занят уроками архитектурного черчения, поддерживает дружеские отношения с немцами и русскими парижанами. Но в дневник не попадает ничего или почти ничего из тех бесед, которые, конечно, велись у Вольцогена с его знакомыми.
Так же мало мы узнаем из дневника о разговорах с Карамзиным. О возможном содержании их бесед прекрасно и прочувствованно написал Ю. М. Лотман в "Сотворении Карамзина", не располагая, к сожалению, никакими свидетельствами обоих участников бесед...
Прощаясь с Парижем, Карамзин в "Письмах" простился и с Вольцогеном: "Прости, любезный Б*! Мы родились с тобою не в одной земле, но с одинаковым сердцем; увиделись и три месяца не расставались. Сколько приятных вечеров провел я в твоей Сен-Жерменской отели, читая привлекательные мечты единоземца и соученика твоего, Шиллера, или занимаясь собственными нашими мечтами, или философствуя о свете, или судя новую комедию, нами вместе виденную! Не забуду наших приятных обедов за городом, наших ночных прогулок, наших рыцарских приключений, и всегда буду хранить нежное, дружеское письмо твое, которое тихонько написал ты в моей комнате за час до нашей разлуки... Я любил всех моих земляков в Париже, но единственно с тобою и с Б* мне грустно было расставаться. К утешению своему думаю, что мы в твоем или моем отечестве можем еще увидеться, в другом состоянии души, может быть и с другим образом мыслей, но равно знакомы и дружны".6
В издании 1801 года Карамзин сделал такое примечание к этим прощальным словам: "Через 10 лет после нашей разлуки, не имев во все время никакого об нем известия, вдруг получаю от него письмо из Петербурга, куда он прислан с важной комиссией от Двора своего - письмо дружеское и любезное. Мне приятно напечатать здесь некоторые его строки... (Умоляю Вас, дорогой мой друг, ответить мне как можно скорее, чтобы я знал, что Вы хорошо себя чувствуете и что я все еще могу считать себя в числе Ваших друзей. Вы не представляете, сколько прелести имеют для меня воспоминания о нашем пребывании в Париже. С тех пор все переменилось, но дружба, которую я питал к Вам, осталась неизменной. Льщу себе надеждой, что и Вы также не совсем меня забыли. Мне хочется верить, что мы по-прежнему понимаем друг друга с полуслова)" (с. 322).
Письмо это было написано летом 1799 года, когда Вольцоген приехал в Петербург, чтоб устроить брак кронпринца Карла Фридриха с великой княжной Марией Павловной.
Хотя обращение на "ты", с которым Карамзин прощался с Вольцогеном, в тексте писем сменилось обращением на "Вы", но чувства и воспоминания не изменились. В письме от 1 июля 1801 года, когда Вольцоген снова приехал в Россию, Карамзин вспоминает их совместную парижскую жизнь: "Знакомство с Вами, мой дорогой друг и Барон, напоминает мне о замечательном времени моей жизни, когда юная и чувствительная душа моя, жаждавшая наслаждений и развлечений, странствовала по миру почти наугад, чтобы обогатиться мыслями и ощущениями. Некоторая близость наших чувств привела к тому, что нам было радостно встречаться в Париже и я предпочитал Ваше общество обществу моих соотечественников. Я никогда не мог забыть этих чудных вечеров, когда, выйдя из Comedie Franchise, мы вместе отправляемся читать Шиллерова "Духовидца" и множество других сочинений вашей словесности. Я бережно храню письмо, которое Вы написали мне в день моего отъезда. Поэтому не сомневайтесь в том, что я высоко ценю Вашу дружбу, украшенную такими приятными воспоминаниями. Да, дорогой Барон, мое сердце всегда будет знать ей цену, и я прошу Вас не забывать об этом, где бы Вы ни были. Вы один из тех людей, которым я могу сказать, что отечество наше - вселенная".7
Что же дает нам дневник Вольцогена? Что мы узнаем о времяпровождении Карамзина в Париже? О каких важных для него беседах, совместных посещениях театров, чтениях Шиллера и других немецких авторов?
Перечисляю в хронологической последовательности все записи о Карамзине в дневнике Вольцогена за 1790 год.
21 апреля: "Этим вечером я принимал Карамзина у себя, мы пили чай и курили. Я ему читал вторую часть "Духовидца". Мы провели замечательный вечер. Карамзин убежден, что это для меня ново и восхитительно, что все, чего мы желаем, должно необходимо случиться, если только наш организм не расстроится из-за неосуществления, но ошибиться легко из-за всего, что касается его желаний, содержащих часто такие вещи, которые не имеют ничего, кроме видимости" (Р. 150-151).
Вольцоген ничего не сообщает, когда началось это знакомство, но по тону записи ясно, что видятся они не в первый раз (очевидно, Карамзин приехал в Париж в середине апреля) и что между ними возникли уже дружеские отношения. Совместное чтение Шиллера говорит о многом, об идейной близости.
25 апреля: "...вечер у Дубровского с Карамзиным" (Р. 151).
29 апреля: "Завтрак у Карамзина <...>ночью Карамзин у меня, мы пили чай" (Ibid.).
30 апреля: "...Карамзин оставался допоздна у меня" (Ibid.).
1 мая: "Делянуа отправился в полдень в деревню с Карамзиным" (Ibid.).
2 мая:
"С Карамзиным под очень сильным дождем пришли к Рейнвальду" (Ibid.).
3 мая, отказавшись от визита к даме, Вольцоген отправился к Рейнвальду в обществе Карамзина (Р. 151-152).
4 мая был у Рейнвальда с Карамзиным.
24, 25, 26 мая: "Рисовал, часто с Карамзиным..." (Р. 152).
27 мая: "Мы, Карамзин и я, пошли к Термам на рю де ля Гарп" (Ibid.).
Наконец, 28 мая Вольцоген делает очень знаменательную для их отношений запись: "28 мая. Завтракал у Мошкова. Карамзин сегодня отправился в Лондон. Я ему написал вчера письмо. Это добрый и чувствительный человек, который обладает обширными познаниями в искусствах" (Р. 153).
Теперь обратимся к самой подробной из приведенных записей.
Что могло особенно привлечь парижских мечтателей Вольцогена и Карамзина в незаконченном, как-то странно оборванном романе Шиллера "Духовидец"?
Отчасти на этот вопрос ответил В. Э. Вацуро,8 показав, что лирический отрывок Карамзина "Сиерра - Морена" представляет собой очень близкую к источнику переработку так называемого "рассказа сицилийца" из "Духовидца" Шиллера, совместное чтение которого отмечает Вольцоген в своем дневнике от 21 апреля 1790 года. Именно в этой, второй части "Духовидца" и находится "рассказ сицилийца", использованный Карамзиным в качестве сюжетной основы для своего элегического отрывка "Сиерра - Морена".
Остается неясным, как Карамзин мог отнестись к первой части "Духовидца", где разоблачаются мнимые чудеса и их исполнитель оказывается профессиональным шарлатаном и фокусником?
Предполагаю, что подобные разоблачения мнимых чудес уже не представляли особого интереса для Карамзина, внутренне очень отдалившегося от масонства еще в Москве, перед поездкой в Европу.
Кстати отмечу, что, как кажется, уже само название шиллеровского романа иронично, ибо никаких "духов" никто в романе не видит.
Среди немногих записей о времяпровождении двух друзей есть следующая, которую мы уже частично цитировали выше, - 27 мая Вольцоген записывает: "Мы, Карамзин и я, пошли к Термам на рю де ля Гарп. Здесь, говорят, останавливался император Юлиан Отступник; здесь проживал Карл Великий и здесь - согласно Мерсье, происходили сцены между его младшей дочерью и Егинхардом" (Р. 152). Ссылка на Мерсье позволяет понять, откуда Карамзин черпал свои заметки об этих Термах: "Путешествие мое кончилось улицей Арфы, de la Harpe, где я видел остатки древнего римского здания, известного под именем Palais de Thermes: огромную залу с круглым сводом, вышиною в 40 футов. Историки думают, что это здание древнее времен Иу-лиановых; по крайней мере Иулиан жил в нем, когда Гальские легионы назвали его римским императором, <...> Тут жили французские цари Кловисова поколения; тут заключены были любезные дочери Карла Великого за их нежные слабости..." (с. 264-265).
Теперь я хочу позволить себе предположительно установить, что мог Вольцоген, живший в Париже с сентября 1788 года, рассказать Карамзину о тех событиях, которых он, Вольцоген, был заинтересованным свидетелем.
К сожалению, по неизвестным причинам Вольцоген прервал свой дневник и поэтому у него нет записей о казни Фулона. Карамзин был в Женеве, когда Фулон стал одной из первых жертв революции: как глава интендантского ведомства, и поэтому особенно ненавидимый парижанами, он был растерзан толпой после штурма Бастилии. В письме из Лозанны Карамзин пишет, что завтракал с двумя французскими маркизами, которые "сообщили мне весьма худое понятие о парижских дамах, сказав, что некоторые из них, видя нагой труп несчастного дю-Фулона, терзаемый на улице бешеным народом, восклицали: как же он был нежен и бел! И маркизы рассказывали об этом с таким чистосердечным смехом!!" (с. 154).
К событиям, о которых Вольцоген мог рассказать Карамзину, я отношу казнь Фавраса: о ней Вольцоген сделал в своем дневнике обширную запись. Фаврас был повешен в феврале 1790 года по обвинению в подготовке бегства короля. Судя по подробностям записи Вольцоген на ней присутствовал: "Сегодня маркиз де Фаврас был казнен, стечение народа было поразительно, Гревская площадь окружена войсками. Не было возможности проделать путь сквозь толпу. Жестокость толпы показала в этом случае жестокую и беспощадную природу этого народа, его подлые чувства и неукротимую ярость <...> Здесь толпа требовала головы человека, который ей ничего не сделал; здесь она аплодировала вовсю, когда несчастный с невероятной твердостью совершал публичное покаяние перед церковью; здесь она громко кричала, когда его повели на место казни; она кричала жестокие и душераздирающие "браво" в уши бедного Фавраса <...>Когда на лестнице он повернулся к толпе и посоветовал ей быть покорной судьбе, спокойствие установилось, его жена и дети, утверждая его невиновность, потом, повернувшись к палачу, сказали: "Исполняй свой долг". Палач это сделал, но дрожа, растроганный слезами, так что несчастный страдал долго, тогда как толпа не прекращала аплодировать bons mots по поводу его гримас и страданий. Вот народ гуманный и милый, который хочет быть свободным, так он надеется использовать свободу" (Р. 142).
Ю. М. Лотман так объясняет траурное одеяние королевской семьи, увиденное Карамзиным в придворной церкви: "...королевская семья носит траур по маркизу Фав-расу, повешенному на Гревской площади в конце февраля 1790 г. по обвинению в заговоре, имевшем целью похищение королевы. На самом деле имела место конспирация с участием королевы, графа Прованского и, вероятно, Мирабо. Фаврас взял всю вину на себя, и заговор остался нераскрытым. Однако в Париже циркулировали слухи, - возможно, известные Карамзину, - что Фаврас был обманут своими высокими покровителями и до последней минуты надеялся, что приговор не будет приведен в исполнение. Уже на эшафоте он хотел сделать важные признания, но ослепленный ненавистью народ (первый случай повешения аристократа!) не дал ему говорить" (с. 646-647).
В 1788 году сама по себе возможность покинуть Вюртемберг, где, как и в других I германских государствах, господствовал "ориентальный деспотизм", Вольцогена, конечно, порадовала.
Он записывает 4 апреля 1789 года свои впечатления от Бастилии, тогда еще целой и нерушимой: "Если есть в мире вещь, которая порождает идею силы, жестокости, деспотизма, невежества, то именно это сооружение..." (Р. 82).
Начало революции пугает Вольцогена. Он видел "штурм" Бастилии и, несомненно, мог рассказать о нем Карамзину. Я привожу его рассказ с некоторыми сокращениями. Это рассказ очевидца, но не участника штурма, и именно поэтому он дает объективное представление о том, как все происходило. Уже 13 июля Вольцоген видит на улицах вооружившийся народ: "Все старое оружие пошло в ход. Один имел только палку, другой - клинок без эфеса, другой - дубину, еще другой - кривой ствол мушкета. Виднелись ружья со странным механизмом, удивительные старинные разбойничьи пистолеты; ружья без замка, ложе без ствола, ствол без ложа; все это было пригодно для одного дня вооруженной прогулки. Разнообразие вооружений, которое было видно на марширующих по улицам, превосходило все, что можно было бы увидеть в арсеналах" (Р. 103).
На следующий день он записывает: "14 июля. Ночью волнение повторилось. Случайные выстрелы, суматоха, набат, пускаемый в ход по произволу каждого; волнение; от сообщения об иностранных войсках; ничего больше не было нужно, чтобы увеличить беспорядок <...> в конце концов возникла идея захватить Бастилию и взять там орудия... До сих пор все думали, что это одна из наиболее прочных, наиболее неприступных крепостей и что она может быть взята только посредством непрерывной бомбежки; ее вид внушал эту идею. Но привыкший не встречать никакого сопротивления, надеявшийся, что гарнизон примет его сторону, отряд вооруженных горожан; (bourgeois) двинулся без приказа и без плана. Комендант (Le Gouverneur), г. Делонэ,; поднял белый флаг, но приказал стрелять из пушек, заряженных картечью; к сожалению, это верно, люди оказались под огнем. Инвалиды гарнизона Бастилии стреляли и убивали... не преувеличивая, 47 человек были убиты. Несмотря на огонь, нападавшие спустили подъемные мосты, отбросили балки и вошли в крепость. Осаждавшие не встретили никакого сопротивления, так как там было только около полусотни инвалидов и тридцати швейцарцев. Они (нападавшие) набросились на коменданта. Первым его схватил французский гвардеец. <...>Толпа восторженно повлекла коменданта на Гревскую площадь и с ним одного из офицеров, смотрителя пороха и селитры, нескольких инвалидов, которые вели огонь, привратника. Их привели на площадь полумертвыми. С ними покончили, отрубив головы". Далее Вольцоген описывает торжествующие толпы: "Никогда еще я не испытывал такого ужасного впечатления, усиленного выкриками, аплодисментами, распущенностью толпы. Я видел головы на пиках, и с еще большим ужасом я видел толпы аплодирующих этим головам. Дамы выглядывали изо всех окон, свесившись до половины тела на улицу, и они, наблюдая ужасные сцены, превращали их в еще более ужасные, прибавляя свою жестокую экзальтацию. "Ах, какую гримасу состроил этот презренный!" - вскричала возле меня прилично одетая дама, разражаясь громким смехом. Это было оскорблением человечества, и никогда еще радостные лица не казались мне ужасными, как в этот раз. Народ, обычно такой милый, такой добрый, такой утонченный, показал тебя в крайней степени жестокости, варварства, дикости. Женский пол с такими чувствительными нервами, созданный, чтобы пробуждать приятные чувства, такой любезный, щедрый, соблазнительный, показал себя в день жестокости. <...> С этого момента я проник лучше в характер французов. Я увидел парижан такими, какие они есть: <...> я понял, как им необходимо быть всегда под железным скипетром: они не могут быть свободными, ибо они жестоки и несправедливы, без твердых убеждений, без принципов, привыкшие к жестокому руководству. <...>Они кричат: "Да здравствует нация и третье сословие!", и это все, что они делают для отечества. <...> Взятие Бастилии произвело великий отзвук в Европе: французов прославляли и видели в этом доказательство их смелости. Но когда поняли, что они действовали только, чтобы иметь пушки, только чтобы совершать насилия, <...> тогда все эти похвалы прекратились" (Р. 104-107).
Нет сомнения, что Вольцоген поделился с Карамзиным этими своими впечатлениями, равно как и рассказал о казни Фулона, на которой он, скорее всего, присутствовал. Если прежде он сочувственно писал о начавшихся в Париже выборах депутатов от третьего сословия и отмечал, что "французы теперь верят, что более свободны, чем англичане, чем швейцарцы, короче говоря, они себя считают самыми свободными в этом подлом мире" (Р. 88), то позднее, в 1790 году, в нем заговорят его роялистские убеждения, он революцию осудит и с отвращением будет писать о появлении "пуассардок" в Национальной ассамблее и их, по его мнению, наглых требованиях. Он замечает, что "революция есть здесь вещь непостижимая и новая конституция - это ядовитый продукт новой философии. Философия и просвещение пробили брешь, которую только древние предрассудки, крепко укоренившиеся, могут преодолеть" (Р. 143). С сожалением и сочувствием он описывает вынужденный приезд короля в Париж 6 октября 1790 года. "Вот как первый монарх мира совершал свой торжественный вход: окруженный шлюхами, праздными ремесленниками, жуликами и бандитами, охраняемый недисциплинированными солдатами, изменниками, сопровождаемый придворными, трусливыми и нерешительными, толпой подданных, заставляющих его идти туда, куда он не хотел, толпой, которая держала его как пленника, которая проникла в его Версальский дворец, убила его охрану, прервала его сон, заставила его слуг изменить, распространила страх повсюду, стреляла, и произвела смятение вплоть до самых комнат короля, и поставила свою стражу. Какова ситуация для правителя, который должен осознавать ужасным, низким, унижающим то, чему его подвергают; однако Людовик XVI не показал, что он это чувствует; более глубоко была задета королева: было видно, что ее гордость, ее чувствительность, ее нежность страдали бесконечно" (Р. 113-114).
Дневник Вольцогена подтверждает некоторые очень важные, так сказать общекультурные, наблюдения Карамзина. Так, например, впечатления Вольцогена от парижских театров очень близки к тому, что о них написал Карамзин.
7 февраля 1789 года Вольцоген становится свидетелем шумного, но при этом оправданного вмешательства зрителей в происходящее на сцене. В "Комеди Франсэз" шла новая пьеса "Астианакс": "Шум начался в партере и, не переставая, перешел в крики "Долой!" ("A bas!"). Актеры остановились. Актриса, которая играла Андромаху, сделала знак, что хочет знать желание публики и, дождавшись тишины, спросила: "Хотите ли вы, чтобы..." Несколько "Да", которые были произнесены громко, решили дело, и актеры продолжали играть пьесу. Но зрители внимательно следили за каждым словом, за каждым стихом, за каждой метафорой; и надо отдать должное этим суждениям, равно быстрым и справедливым, в конце концов они перешли в шиканье и в крики "А!" и другой шум. Это продолжалось до конца 5-го акта, и из-за непрекращавшегося оглушительного крика ни актеры, ни суфлер ничего не слышали, и тогда опустили занавес. Далее должны были играть комедию "Кристин - соперник своего господина". Два главных персонажа появились в первой сцене. Общий ропот опять "Долой!", раздалось несколько свистков. Они были направлены против Ля Рошеля, который играл Кристина. Его не хотели, а требовали лучшего, Дюгазон. Бедные актеры стояли, слушая свистки и издевательства, и не знали, что им делать. <...>
Так как невозможно было найти Дюгазон, актеры вернулись на сцену и хотели начать действие, но шум еще усилился, свистки удвоились и стали сплошными. Ля Рошель хотел говорить с публикой и извиниться за то, что не могут предоставить другого, но никто не хотел его слушать, и два актера были вынуждены покинуть сцену. Валер показался один и объявил, что поскольку невозможно найти Дюгазон, роль сыграет М. Аблакенар. "Хорошо!" - закричали, и мир восстановился" (Р. 69-70).
О популярности Дюгазон сообщает в "Письмах" и Карамзин: "Так называемый Италианской Театр, но где играют одне Французския мелодрамы, есть мой любимый спектакль: я бываю в нем чаще, нежели в других, и всегда с великим удовольствием слушаю музыку Французских сочинителей, восхищаюсь игрою славной актрисы Дюгазон" (с. 237).
Подобное описанному Вольцогеном вмешательство зрителей в происходящее на! сцене изображается Карамзиным в случае с Ла-Ривом: "Ла-Рив царь на сцене. Совершенно греческая фигура и редкой орган! Сей актер совсем было простился с театром. Рассказывают, что он, не любя молодой актрисы Дегарсень (которую можно назвать живым образом слабой томности), старался всячески замешивать ее в игре. Публика с неудовольствием приметила сию непохвальную черту сердца его, и славный Ла-Рив был освистан партером; после чего он скрылся и клялся никогда уже не выходить на сцену. Но - где уже клятва, тут и преступление. Два года бездействия ему наскучили <...> и наконец, оставя все сомнения, снова явился на сцене в роли Эдипа. Я видел его. Ужасное стечение людей! <...> страшные рукоплескания загремели, которые продолжались до той самой минуты, как Ла-Рив вышел <...> и гордо-смиренным наклонением головы изъявил публике благодарную свою чувствительность" (с. 236).
Все, кто писали о Париже в XVIII веке, писали о контрастах роскоши и бедности, но только Карамзин увидел другой контраст - двух культур, свидетельствовавший о резком разрыве между третьим сословием и привилегированной частью нации, в особенности аристократией, до революции 14 июля 1789 года претендовавшей на гегемонию в культуре.
Нагляднее всего, по Карамзину, это видно в парижских театрах, куда ходят все, "не говоря уже о богатых людях, которые живут только для удовольствия и рассеяния, самые бедные ремесленники, Савояры, разнощики, почитают за необходимость быть в театре два или три раза в неделю; плачут, смеются, хлопают, свищут и решают судьбу пиес. В самом деле между ими есть много знатоков, которые замечают всякую счастливую мысль Автора, всякое счастливое выражение актера. A force de forger on devient forgeron - и я часто удивлялся верному вкусу здешних партеров, которые по большей части бывают наполнены людьми низкого состояния. Англичанин торжествует в парламенте и на бирже, немец в ученом кабинете, француз в театре" (с. 241).
Так понимает искусство "простой народ", но он не только судит об игре актеров и качестве пьес. Он оценивает поведение актеров, их взаимоотношения и произносит свой приговор. "Партер" - это и есть люди "низкого состояния", вершители судеб французского театра.
В то время как Карамзин жил в Париже и увлекался театральной жизнью этого города, "простой народ" еще не стал определять ход революции, хотя и заставил короля и королеву переехать из Версаля в Париж. Но то, что Францию ждут еще кардинальные перемены, в которых "простой народ" станет основной динамической силой, можно было предвидеть. Франции еще предстояло пройти тот путь, который прошла Англия.
Иногда записи Вольцогена позволяют расширительно прокомментировать краткие замечания Карамзина. Так, Карамзин пишет о театре графа Прованского и его первой певице: "Гж. Балетти есть первая певица, и славна не только своим голосом, красотою, но и беспорочным поведением. Парижская актриса и добродетель: чудная связь! и потому английские лорды со вздохом говорят, что она Феникс" (с. 241).
В дневнике Вольцогена уделено очень много внимания Балетти, поскольку она была уроженкой Штутгарта, который покинула в 1788 году, став первой певицей в театре графа Прованского. Вольцоген поместил в свой дневник подробное описание дебюта Балетти как оперной певицы, а заодно и особенностей парижских зрелищных предприятий: "Сцена помещается слишком высоко, так что посетители двух первых рядов ничего не видят, если они не встанут. Усердие аплодисментов и выкриков так велико, что те, кто сидит на своих местах, поднялись и, стоя, хлопали руками поверх своих голов, так что аплодисменты не были слышны, но были видны. Лучшие места стоили 6 ливров, весь партер - по 3 ливра. Публика собралась более солидная, чем на спектакли: достаточно было взглянуть на толпу и услышать, как мало шуму и аплодисментов из-за их скромности и сдержанности. <...> Зала была освещена в меру, без блеска. В первых ложах находились в основном птиметры со своими любовницами; однако их было не очень много, так на 80 шляп... приходилась одна особа другого пола. <...> Наступила очередь мадемуазель Балетти, одетой в черное с тальмою из белого газа до полу. <...> Естественно, что она испытывала очень сильное беспокойство. Молодая девушка, скорей актриса, которая выступала только в городе, где родилась и училась, молодая девушка, которая сейчас должна петь в первый раз в самом большом городе, перед знатоками, перед трудной публикой и с мыслью, что это выступление определит ее будущее, что от этой четверти часа зависит счастливая или неудачная судьба; все это стесняло ей грудь. Она побледнела... она вздохнула несколько раз, как тот, кто плохо дышит. Заметили даже недостаток дыхания вначале. Мало-помалу она вернула себе уверенность и запела чудесно. Аплодисменты всего зала ей это сказали. Так был сделан первый шаг, теперь все было выиграно <...>Она была вполне довольна триумфом. Ее мать сидела в некотором расстоянии от нее" (Р. 37-39).
Вольцоген на правах старого знакомого часто обедал у Балетти, но ничего ее компрометирующего не отметил в своем дневнике. Так он описывает свой визит к Балетти: "Она очень хорошо поселилась. Привратник с помощью свистка производит пугающие звуки, которые должны объявить, что появился иностранец. Она купила мебель по случаю, мебель обита зеленым шелком с белыми цветами: кресла, кровать (с парижским орнаментом) и т. п. все за 1800 ливров куплено у лакея королевы. Она привлекательна, но ее стремление к высокому искусству французского coquetterie не кажется еще осуществленным; иногда это несомненно ей не удается. Она потеряла свою первоначальную прелесть, но в глазах некоторых она выиграла. Ее приемы утончились, смягчились и, если использовать провинциальное выражение, она менее дородна, чем раньше" (Р. 40).
Дневник Вольцогена содержит много упоминаний общих знакомых его и Карамзина, русских и немцев.
На одном из немецких общих знакомых надо остановиться потому, что с ним произошла странная путаница. Это имя почему-то не попало ни в указатель имен, ни в комментарий к "Письмам", хотя сама по себе, как оказалось, это очень любопытная фигура. Карамзин так сообщает о нем в "Письмах". После письма "Париж, мая..." следует недатированная главка "Оперное знакомство": "Я пришел в Оперу с немцем Рейнвальдом". Далее говорится, что Рейнвальд был недоволен соседством в ложе и ушел из нее (с. 265).
Согласно дневнику Вольцогена, Рейнвальд был одним из самых близких ему парижских знакомцев. Так, новый 1790 год Вольцоген встречает у Рейнвальда (Р. 137). Однажды вечером в конце января Вольцоген заходит за Рейнвальдом, чтобы вместе идти покупать книги, а потом пить чай у Дубровского (Ibid.). 2 февраля Вольцоген проводит вечер с Дубровским и Рейнвальдом (Р. 139). 22 февраля Вольцоген заходит за Рейнвальдом, чтобы вместе пройтись (Р. 143). 26 февраля вместе с Дубровским встречает Рейнвальда (Ibid.).
И далее идет перечень встреч с Рейнвальдом 13 марта, 17 марта, 20 марта и т. п.
Для нас наибольший интерес представляют те, частью приведенные выше, записи в дневнике Вольцогена, где говорится о совместном с Рейнвальдом и Карамзиным времяпровождении. "С Карамзиным под очень сильным дождем пришли к Рейнвальду. Затем обедали на улице Кокерон, пили кофе. Вечером у Карамзина" (Р. 151).
3 мая Вольцоген отклоняет авансы некоей дамы и проводит время с Рейнвальдом и Карамзиным.
Суммарная запись 24, 25, 26 мая: "Рисовал часто с Карамзиным, который отправлялся с Рейнвальдом" (Р. 152).
Немецких исследователей деятельности Вильгельма Фридриха Рейнвальда (1737-1815) интересовали его тесные, дружески-литературные отношения с Шиллером, которые начались очень рано, чуть ли не в 1783 году, и продолжались до смерти поэта. Собственная литературная и лексикографическая деятельность Рейнвальдал только отмечалась, но не характеризовалась.9 Знакомство с Рейнвальдом для Карамзина было интересно не только из-за его связи с Шиллером, но еще и потому, что Рейнвальд поддерживал дружеские отношения с датским поэтом Енсом Баггесеном (1764-1826), с которым Карамзин совершал поездки по Швейцарии, ездил в Ферней и на встречу с Боннэ. К сожалению, мы не располагаем какими-либо откликами. Рейнвальда о Карамзине. Нет у нас также и свидетельств об общении с Карамзиным кого-нибудь из его русских знакомцев, несмотря на то что один из них часто упоминается в "Письмах". Это П. П. Дубровский, фамилия которого в "Письмах" зашифрована инициалом - г. У*.
Ю. М. Лотман объясняет это тем, что поскольку Петр Петрович Дубровский (1754-1816), как сказано в его послужном списке, "во время революции французской, по причине отсутствия советника и секретаря посольства, исправлял их должность один", то его длительное пребывание во Франции (до 1800 года) делало его положение "весьма деликатным" (с. 661). Вольцогену не нужно было шифровать его имя в своем дневнике, и потому оно появляется в нем открыто и очень часто рядом с другим знакомым Вольцогена - Рейнвальдом; 23 ноября 1789 года он пишет: "Провел вечер у Рейнвальда с Дубровским" (Р. 120). Далее записи о встречах с Дубровским повторяются 31 декабря 1789 года, 2 января, 29 января, 26 февраля 1790 года, а 25 апреля делается такая запись: "Вечер у Дубровского вместе с Карамзиным". Знакомство с Дубровским продолжалось ив 1791 году, о чем говорит запись от 1 января этого года.
Отношения Карамзина с Дубровским были довольно близкими. Он пишет, что с "г. У* вижусь не редко. У* не богат, но умел собрать прекрасную библиотеку и множество редких манускриптов на разных языках. У него есть оригинальные письма Генриха IV, Лудовика XIII, XIV и XV, кардинала Ришелье, английской королевы Елизаветы и проч. Он знаком со всеми здешними библиотекарями, и через них достает редкости за безделку, особливо в нынешнее смутное время. В тот день, когда народ разграбил Бастилийский архив, У* купил за луидор целую кипу бумаг, между прочими несколько трогательных писем какого-то несчастного автора к полицеймейстеру и журнал одного из заключенных во время Лудовика XIV. Он уверен, что его писал тайный арестант, известный под именем "Железной маски", о которой Вольтер говорит следующее..." Далее Карамзин приводит подробно все, что Вольтер написал о "Железной маске", и сопровождает этот текст следующим замечанием: "В жизни Герцога Ришелье, недавно напечатанной, сия любопытная загадка, справедливо или нет, решится" (с. 275-276). Апокрифические мемуары герцога Ришелье появились в 1790 году, и Карамзин с недоверием приводит из этих мемуаров утверждение их автора о том, что "человек с Железной маской был сын королевы Анны и близнец Лудовика XIV" ( там же).
Поскольку главное внимание в этой статье уделено Вольцогену и его знакомству с Карамзиным, я ограничиваюсь лишь некоторыми деталями сложных и многообразных отношений Карамзина с другими его собеседниками в Париже, так как эта тема требует дальнейшего специального исследования.
1 Wolzogen Wilhelm von. Journal de voyage a Paris (1788-1791) / Trad, de 1'allemand par Michel Tremousa. Villeneuve d'Ascq (Nord): Presses Universitaire du Septentrion, 1998. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте.
2 Леман У. Н. М. Карамзин и В. фон Вольцоген // XVIII век. Сб. 7. Роль и значение литературы XVIII века в истории русской культуры. К 70-летию со дня рождения чл-корр. АН СССР П. Н. Беркова. М.; Л., 1966. С. 267-271.
3 Там же. С. 270.
4 "...О Шиллере, о славе, о любви" (Вильгельм фон Вольцоген и Н. М. Карамзин) / Публ. Е. Е. Пастернак и Е. Э. Ляминой // Лица. М., 1993. Вып. 2. С. 189.
5 Там же. С. 192.
6 Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1984. С. 321-322. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте.
7 "...О Шиллере, о славе, о любви". С. 180.
8 Вацуро В. Э. "Сиерра - Морена" Н. М. Карамзина и литературная традиция // XVIII век. б. 21. СПб., 1999. С. 322-336.
9 Mohr Werner. Wilhelme Friedrich Hermann Reinwald. Eine biographische Skizze seiner Beziehungen zu Friedrich Schiller // SudthiiringerForschungen. No 16. Meiningen, 1981. P. 43-83.