овраг, хотел продолжать стихи, но тут "свидетель" неожиданно прыгнул по-собачьи через ручей и так дернул за гнилые постромки, что они оборвались, линейка сильно покачнулась, и Богданов со своим ящиком вывалился в воду.
Не успели мы прийти к нему на помощь, как он сам выкарабкался на берег, таща в обеих руках развалившийся пополам этюдник.
Настроение у Богданова, конечно, изменилось, и когда мы очищали его от грязи, он уже ворчал:
-Вот тебе и элегия! У ящика петли оборвались, краски высыпались и кисти уплыли. Ну это полгоря, лишь бы этюды не смазались. Да вот еще, оказывается, одной калоши нет! Лови ее теперь у Черного моря! А за калоши я недавно три рубля семьдесят пять копеек заплатил. Есть, конечно, и за два с четвертью, но то дрянь, подкладка жидкая. А все это анафема "свидетель" наделал! И на кой идол ты его с собой все еще таскаешь? - начал снова пилить Иван Петрович извозчика.
А тот только удивлялся:
- Скажи на милость: сколько ни возил господ, а того не было, чтоб он прыгал, а теперь - поди вот!..
Как бы то ни было, а вечер у нас омрачился, и сердца наши уже обволокла досада. А тут еще поезд опоздал, и Ивану Петровичу пришлось долго шлепать в одной калоше по платформе.
В вагоне, хотя он и значился "некурящим", стеной стоял ненавистный для Богданова табачный дым.
Кто-то нескладно тренькал на гитаре, а охотники рассказывали скабрезные анекдоты, в которых не было ничего ни радостного, ни остроумного.
Богданов спохватился:
- Как это я забыл сказать сыну, куда колбасу припрятал: не догадается посмотреть за форточку и ляжет голодным.
Еще новая досада.
С вокзала я завез Богданова на его квартиру. Внизу его дома слышен был женский плач и разговор нескольких голосов.
- Ну, так и есть, - объяснил Богданов, - и сегодня, значит, Макарыч жену побил. Человек тихий и, кажись, совестливый, а как праздник - выпьет и начнет жену трепать.
Я не зашел к Ивану Петровичу и поехал домой. Было уже очень поздно. Сейчас мне стали тягостными все мелочи тупика и жизни Богданова. Как все мелочно, безотрадно, мещански серо! Копеечные расчеты, удовлетворение нищетой без протеста, без желания радостного, лучшего! И пропади пропадом этот тупик, это отупение!
А потом подумал: а куда все же деваться всем этим тупиковпам? Что им делать?..
На другой день я снова приехал к Богданову, чтобы посмотреть последние его этюды, как обещал накануне. Они оказались не испорченными от катастрофы в дороге, и Иван Петрович горделиво говорил:
- Вот они, вчерашние, свеженькие! Смотри, что натворил! По оврагу и снегу вечерние теплые лучи скользят. Каково? Нет, брат, весна тут есть, что ни говори!
Только, видишь ли, сам я сознаю, что здесь надо было бы сильнее взять, громче крикнуть, а у меня голоса не хватило, или тут - поэтичнее, но я не поэт, а протоколист. "С подлинным верно", и больше ничего. Да и то оказывается, что у поэтов и неправда вернее протокола.
Но что поделаешь? Ничего большего я из себя выжать не могу, я есмь, как есмь, и таким, видно, и останусь.
Но, повторяю, и то маленькое, что у меня есть, дает счастье маленьким людям, есть и у меня, чем поделиться. А ты как думаешь? Еще вот что скажу тебе: то, что меня придушило здесь, я скинуть с себя не могу, прошли мои годы, а доживать приходится вишь в какое время: война, ужасы...
Он еще хотел что-то говорить, но тут случилось чудо. Небо было затянуто тяжелыми тучами, а перед заходом солнца тучи, как веки у засыпающего человека, неожиданно раздвинулись, в щель между ними выглянуло лучистое красное солнце, точно всевидящее око. От него понеслись по земле каленые стрелы и зажгли все, что попадалось на их пути. Задрожали и заискрились не видимые до того стекла фонарей у железнодорожных стрелок, заалели серые тупиковские домишки, и сразу запылали пожаром их окна. Стрелы пронизали и стекла богдановской квартиры и превратили ее в сверкающий, радужный дворец. И все, что ни стояло в комнате, залилось феерическим светом; красные лучи дробились на фиолетовые, боролись с зелеными рефлексами, и вся гамма непостижимых тонов разливалась и наполняла жалкое жилище художника необычайной красочной симфонией.
Неузнаваемыми стали и этюды на стенах: они засветились волшебным светом и заиграли всеми отливами перламутра.
Залитый алыми лучами, с золотой теперь заплатой на рубахе, стоял среди комнаты торжествующий Иван Петрович. Подняв вверх указательный перст, он говорил:
- Смотри, смотри, каково в нашей стране бывает! Я об этом говорил! Вот оно, волшебство природы! Вот что надо в искусстве: торжество великого праздника! Одеяние из парчи и злата! Смотри, что делается: солнце жжет мой снег, горят воды! Да, да!.. Видишь "Пробуждение"? Видишь, как у девушки лицо запылало? Вот как бы ей жить надо, а не киснуть под жалкой березкой. И нам, чтоб сделать что великое, надо загореться вот таким огнем! Верно, брат, и я, малый человек, понимаю все это. Понимаю, а - не могу!
Но сжимались тяжелые веки туч и закрыли лучистое око. Оно погасло, и в комнате стало темно, а на дворе зашумел первый весенний дождь.
Больше мне не пришлось бывать в тупике. Наступили великие события, прокладывалась дорога шествующему социализму, и в искусстве происходила переоценка ценностей. Пролетариат оказался не только не чуждым искусству, но проявил к нему необычайную чуткость и любовь. Деятели искусств получали признание и поддержку от народного Советского правительства. Среди них и малому художнику из тупика присуждена была пенсия, дававшая ему возможность существовать и работать.
Богданов чувствовал себя счастливым, несмотря на то, что почти совсем оглох, постарел и начал похварывать.
Но скоро и его счастью наступил конец: подошло время, и он оставил свое бедное обиталище навсегда.
Долго я не решался включить Богданова в свои "Воспоминания". Всегда возникал у меня вопрос: что и кому дал этот скромный, мало приметный на широком поле искусства художник? Для кого могут быть интересными в наши дни его произведения и с кем он поведет теперь разговор через них?
И вот в моей памяти возник эпизод, связанный с именем Богданова, разрешивший мои сомнения.
Мне пришлось быть в Третьяковской галерее, когда ее осматривала экскурсия рабочих-кожевников.
Подошли к двум картинам Богданова. На одной, под названием "Расчет", было изображено, как деревенский мужик пришел к кулаку за расчетом и в недоумении разводит руками: выходит так, что по счету кулака мужичку нечего и получать за свою работу. Кулак умело обсчитал мужика. Другая картина, "В ученье", представляла сцену, как пьяный сапожник обучает мальчика-подмастерья: наставительно подняв палец, пилит мальчугана и так грозит ему, что тот горько плачет.
Руководитель экскурсии давал такое пояснение картинам:
- Вот образец натуралистической школы, здесь художник, снабдив свое произведение узкой тенденцией, фотографически воспроизводит определенное явление, не заботясь о самом ценном в искусстве живописи - форме, которая сама по себе может служить основанием произведения. Голый факт еще ничего не говорит за себя.
Здесь заговорили между собой два рабочих.
- Ты, голова, слушай-ка, что тебе объясняют! - говорил один.
- Ну что ж, - отвечал другой, - это он верно решил, что факт в картине. Небось, и тебе приходилось за расчетом приходить, а тебя завтраками угощали либо просто в шею гнали.
- Нет, этого не случалось, а вот в ученье так действительно влетало. Хозяин тоже сапожник был и так же под пьяную руку начнет, бывало, со слов, а потом на ременный пояс перейдет, и еще, идол, старается так, чтоб по спине медная пряжка ложилась.
Оба рассмеялись.
- Факт, говоришь?
- Факт.
Потом еще постояли перед картинами, один вздохнул, и оба пошли в другую комнату, где руководитель продолжал свои объяснения:
- После обозрения явного упадка искусства передвижников, - слышался его голос, - от их натурализма перейдем к восприятию задач, поставленных художником в другой плоскости; вот, например, портрет дамы под названием "голубое с розовым".
Как восприняли рабочие "голубое с розовым" - не знаю, но теперь, при воспоминании об их разговоре, мне стало ясно, что и у Богданова есть свои люди, с которыми у него найдется общий язык в рассказе о днях прошедших.
Тени тех дней ярче выделяют радостно сверкающую действительность настоящего времени. И этот художник, вышедший из пролетариата, придавленный средой, с малым талантом, но глубокой жаждой к духовной культуре, - не есть ли звено той цепи, которая соединяла передвижничество с великой народной массой? И разве не тлела в нем искорка от искусства, которая в дни наши воспылала жарким огнем в среде трудящихся?
Так осознав Богданова, я радостно уделил ему место среди других ушедших товарищей-передвижников.
Примечания составлены Г. К. Буровой
Богданов Иван Петрович (1855-1932) - живописец-жанрист. Учился в Московском училище живописи, ваяния и зодчества у И. М. Прянишникова и B. Е. Маковского, влияние которых впоследствии сказывалось на его жанровых картинах, рисующих тяжелую долю и бесправие бедноты в царской России ("За расчетом", "Новичок" и др.). На передвижных выставках выступал с 1891 по 1923 г. (член Товарищества с 1895 г.). После Великой Октябрьской социалистической революции обращался в своих произведениях к темам советской современности ("Ленин и рабочий"), вел педагогическую работу.
Улица оканчивалась тупиком... - Богданов всю жизнь прожил среди ремесленной бедноты, в районе, примыкавшем к Марьиной Роще, в конце тупиковой Переяславской улицы, упиравшейся в железнодорожные пути.
Щукинский музей - коллекция новейшей западноевропейской, главным образом французской, живописи, собранная московским купцом Сергеем Ивановичем Щукиным. После революции коллекция С. И. Щукина вместе с коллекцией И. А. Морозова послужила основой для организации Музея нового западного искусства, собрание которого впоследствии было передано Государственному Эрмитажу в Ленинграде и Музею изобразительных искусств имени А. С. Пушкина в Москве.
Пыриков - под этой фамилией А. Е. Архипов выступал на ученических выставках Московского училища живописи, ваяния и зодчества.
Картины И. П. Богданова "За расчетом" (1890), "Новичок" ("В ученье", 1893) находятся в Государственной Третьяковской галерее.