Главная » Книги

Огарев Николай Платонович - Я. Черняк. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском ..., Страница 2

Огарев Николай Платонович - Я. Черняк. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

bsp;
  

Вместо предисловия

  
   Кроме опубликованных М.О.Гершензоном писем А.Я.Панаевой, И.И.Панаева и Н.А.Некрасова и др. материалов [013], кроме неточных, к сожалению, публикаций М.К.Лемке в комментарии к собранию сочинений Герцена, имеются по настоящему делу неопубликованные письма А.Я.Панаевой (тридцать с лишним писем), Н.М.Сатина, Н.Х.Кетчера и Т.Н.Грановского, Н.П.Огарева и др., с одной стороны, и Н.С.Шаншиева, Н.А. Некрасова, И.И.Панаева - с другой. Все эти письма хранились в архиве М.О.Гершензона и были предоставлены пишущему настоящие строки в феврале 1928 года вдовой М.О. Выборка материалов потребовала просмотра и прочтения около тысячи писем из разных архивов. Материалы, выбранные мною, большей частью относятся к процессу, который вели в 1849-1850 годах против Н.П.Огарева, от имени Марии Львовны Огаревой, Панаева и Шаншиев. Незначительная часть материалов относится к началу пятидесятых годов, к тому периоду, который последовал после уплаты Огаревым по иску Марии Львовны шестидесяти тысяч рублей Панаевой и Шаншиеву. И, наконец, одиночные документы относятся к более позднему периоду.
   Все эти документы с безусловной точностью подтверждают кратко и весьма скупо рассказанную М.О.Гершензоном историю первого периода "Огаревского дела" [014] и дают лишь косвенные указания на дальнейший ход его.
   Однако ряд имеющихся указаний на возникновение после смерти М.Л.Огаревой нового судебного процесса потребовал более года поисков в архивах, которые и позволяют в настоящее время восстановить действительный ход дела, оставшегося до сих пор не раскрытым и не исследованным. К.И.Чуковский, наиболее подробно из всех писавших об Огаревском деле остановившийся на роли в нем А.Я.Панаевой и Н.А.Некрасова, воздержался, однако, от окончательного суждения, ограничившись весьма содержательной критикой точки зрения М.К.Лемке, подвергнув рассмотрению также и другие версии. Вопреки предположениям К.И.Чуковского, высказанным им в шутливой форме, ряд чрезвычайно существенных сторон дела остался неизвестным и М.О.Гершензону.
   Обратившись к архиву Московского надворного суда и архиву Московского сената и не обнаружив, несмотря на троекратный просмотр наличных материалов, никаких следов дела, мы обратились к просмотру "Сенатских объявлений о запрещениях и разрешениях на имения" за двадцатилетие (1846-1865 гг.), предполагая, что в случае состоявшегося суда след его должен оказаться среди сотен тысяч этих объявлений. Предположение наше оправдалось полностью.
   Мы нашли в названных объявлениях не только след судебного дела, действительно разбиравшегося в Московском надворном суде, но и целый ряд документальных отражений хозяйственной деятельности и материального положения как Огарева, так и Некрасова и Шаншиева и многих других на протяжении всего двадцатилетия.
   Здесь следует отметить, что собрание этих "запрещений" и "разрешений" на имения, заключающее около миллиона актов регистрации правительством огромного большинства мельчайших часто движений собственности и недвижимости в предкапиталистическую эпоху русской истории (1829-1865), представляет собой благодарнейший материал для исторического исследования, давая и ряд существеннейших справок по отдельным вопросам не чисто исторического изучения. История распада дворянского крепостнического землевладения, опыты промышленной деятельности, история и характер кредита, регистрация актов административного (секвестр и конфискация имущества) или судебного вмешательства, и по уголовным и по политическим делам, государственного аппарата в имущественные отношения дворянства и буржуазии - все эти своды запрещений отражают чрезвычайно полно.
   Историки, занимающиеся проблемами дворянской культуры, найдут в этом своде богатейший справочный материал об "имущественном положении" огромного большинства деятелей литературы того периода - от Пушкина и Боратынского до Тургенева и Некрасова. Нужно только пожалеть, что до сих пор этот материал не обследован.
   Вторым этапом выяснения Огаревского дела явилось ознакомление с делами архива III Отделения, относящимися к Огареву и др., откуда мы заимствовали ценнейший материал и совершенно отчетливо выяснили, насколько большую роль играли имущественные отношения Огарева в возникновении политического преследования его в пятидесятых годах; наконец, критический просмотр литературы об Огаревском деле привел нас к мысли о необходимости выделить из всего общественно-бытового материала вопрос об отношении к этому делу двух фигур нашей истории: А.И.Герцена и Н.Г.Чернышевского, наиболее полно представляющих полярные точки зрения современников на эту "печальную историю".
   Мне остается закончить эти предварительные строки выражением искренней благодарности и признательности всем тем лицам, которые оказывали мне помощь советами и указаниями, и прежде всего поблагодарить М.Б.Гершензон, предоставившую мне возможность использовать для настоящей работы ряд писем "деловой переписки" Огарева, и Л.Б.Каменева, ценнейшие замечания и указания которого во многом облегчили мою работу.
   Библиографическими и иными справками делились со мной Г.И.Бакалов, Н.Ф.Бельчиков, С.Я.Гессен, Е.Ф.Книпович. Е.Н.Коншина, ГЛелевич, Н.М.Мендельсон, С.А.Персселенков, К.И.Чуковский, А.А.Шилов, И.Ямпольский и М.А.Цявловский, которым и приношу мою горячую благодарность.

Я. 3. Черняк

  
  
  

ГЛАВА I

  
   В жизни Огарева пересеклись черты поэта и революционера, характер рефлектирующего лишнего человека сочетался в нем с энтузиастической волей к деятельности и борьбе. В нем, противореча друг другу и противоборствуя, скрестились: романтик, либеральный помещик, утопист, фабрикант и даже "делец", образуя в совокупности образ социального развития дворянской интеллигенции - от идеализма тридцатых годов, через позитивизм буржуазных экспериментов, к теории и практике буржуазной революции, смысл и цель которой представлялись ей социалистическими. Субъективно Огарев, особенно в последний период своей деятельности, был решительным революционером и социалистом [015].
   Для истории культуры личность Огарева представляет особенный интерес. Поэт, незаурядный по своим дарованиям, энергичный участник умственного движения, энергией мысли и духа восполнявший недостаток воли, друг Герцена и его соратник, умерший с именем Герцена на устах, и, наконец, человек большой задушевной ясности, нравственной чистоты, человек горячего сердечного ума, пронесший через мутную, нередко и уродливую жизнь, несмотря на все свои слабости, характер большого, "настоящего" бойца и поэта.
   Огарев родился 24 ноября 1813 года. Возраст спас его от судьбы декабристов, и возраст же вручил его биографии священные традиции декабризма. Декабризм в жизни Огарева сыграл огромную, ни с чем не сравнимую роль. Казнь, совершившаяся в ночь с 12 на 13 июля 1826 года на валу кронверка Петропавловской крепости, легла непроходимым валом между Огаревым и строем крепостной России, между тринадцатилетним мальчиком, вместе с Герценом принесшим присягу верности декабристскому знамени [016], и аристократической и вельможной средой его, между наследником многих тысяч крепостных душ и "правом" на это наследство. Позднее неудержимая страстная жажда жертвы переполнила его, росла вместе с ним, стала с годами самосознанием и идеей его существования и превратилась в жизнь, единственную по своему своеобразию и в то же время типическую для целого поколения людей тридцатых и сороковых годов - странной, на первый взгляд, насыщенной противоречиями среды идеалистического дворянства.
   Столкновения классов, порождавших великое общественное движение того времени, лишь теперь, почти через столетие, становятся окончательно понятными и исторически осмысленными. Перерождение значительной части дворянства в буржуазию, идейное и политическое вооружение ее левого фланга, новая расстановка классовых сил накануне буржуазной революции и роста буржуазии в эпоху 1861-1905 годов - вот смысл "замечательных десятилетий". И все противоречия этих десятилетий - и то, что буржуазная фабрика росла под прикрытием дворянского романтизма, заимствуя у западноевропейских социалистов-утопистов аргументы в пользу своего существования: и то, что крепостная монархия защищалась от натиска буржуазии устами славянофилов, а те, обосновывая самый неподвижный в мире феодализм, аргументировали от... "русского свободолюбивого веча", от сельской общины, от "исконных начал"; и то, что гегелианец Белинский оказался на время утвердителем самодержавной действительности, а Чаадаев, аристократ и светский философ, нанес один из самых могущественных ударов реакционно-утопической идеологии николаевской бюрократии - все это, вплоть до сопротивления освободительному движению некоторой части крепостной буржуазии, того промежуточного слоя, который вырос, образовав средостение между дворянством и крепостной массой, исхитрившись сделать и крепостные отношения орудием буржуазной эксплуатации, - все это иллюстрирует одно из основных противоречий той эпохи: трагическую для дворянской интеллигенции противоположность культуры и политики. III Отделение, бюрократическая монархия, системой насилий охраняя крепостной уклад, вызвали превращение непосредственной политической активности в активность литературно-политическую, оттесняя также значительную часть дворянских политиков обратно в узко-хозяйственную сферу деятельности.
   Накануне "реформ" культура и политика поменялись местами. Подлинная политическая мысль билась, пленная, в шеллингианских, гегелианских кружках, в литературной критике, в поэзии, в журнальной беллетристике. Она созревала в муках, скиталась под бдительными очами многоученых цензоров из редакции в редакцию, закипала в бокалах шампанского, в кутежах будущих "лишних людей", висела на раменах скитавшихся по Европе дворянских сыновей. Привязанная тайным тючком к бричке неудачливого помещика, она возвращалась из Петербурга и Москвы в поместье, в усадьбы, к развороченному муравейнику перестраивавшегося хозяйства.
   Загнанная внутрь, она динамитом начиняла биографии людей, она поедала творческие силы, отрывала и вносила хаос в практическую деятельность, порождала рефлексию и отчаяние. Неприложимая к жизни, лишенная возможности действовать, исторически нереальная, она "переключалась", устремлялась на иной, чуждый ей жизненный материал и здесь создавала поистине чудеса. Колоссальная умственная и духовная культура, выросшая в России в первой половине XIX века, создалась за счет политической культуры, за счет политической активности буржуазных слоев дворянства, лишенных после чудовищного разгрома декабристского движения возможности возобновить" непосредственную борьбу за власть.
  
  
   Пензенский гражданский губернатор А.А.Панчулидзев 15 апреля 1835 года сообщал по начальству: "Отправленный при почтеннейшем отношении ко мне Вашего Сиятельства от 5 апреля с рядовым жандармского дивизиона Евдокимом Фадеевым исправляющий должность Актуариуса в Московском Архиве Иностранных Дел, Огарев, означенным жандармом Фадеевым 14 сего апреля ко мне доставлен исправно; в чем от меня Фадееву и выдана надлежащая квитанция" [017].
   Николай Платонович Огарев, высланный из Москвы по делу о лицах, певших "пасквильные стихи", прибыл на родину.
   Высылке предшествовало многомесячное разбирательство "дела" специальной комиссией, назначенной по представлению начальника III Отделения собств. е. и. в. Канцелярии - царем. Согласно монаршей воле Огарев отделался пустяками, несмотря на то, что показался жандармам и следственной комиссии "опасным и скрытным фанатиком":
   Огарева выслали на родину под наблюдение отца.
   Ровно через год, в апреле 1836 года, венчались в пензенской соборной церкви Марья Львовна Рославлева и Огарев Марью Львовну замуж выдавал все тот же гражданский губернатор, ее дядя, Панчулидзев, яркий представитель николаевской администрации, один из столпов казнокрадства и произвола, состязавшийся в беззакониях и непотребствах с другим мастером этих дел, князем А.И.Трубецким. "В то время было несколько таких губернаторов, - пишет Н.С.Лесков, - которых не позабудет история. Над ними над всеми сиял Александр Алексеевич Панчулидзев в Пензе... Через Тамбовскую губернию орловцы с пензяками перекликались: пензяки хвалились орловцам, а орловцы - пензякам, какие молодецкие у них водворились правители. "Наш жесток". - "А наш еще жоще". - "Наш ругается на всякие манеры". - "А наш даже из своих рук не спущает". Так друг друга и превосходили" [018].
   Этот анекдотический, скорее даже щедринский, нежели лесковский, помпадур, ловкий взяточник, невозбранно хозяйничавший почти тридцать лет в губернии, находился в родстве с обедневшим саратовским помещиком Л.Я.Рославлсвым и дочерей последнего, племянниц Софью и Марию, взял к себе в Пензу.
   На младшей из них - Марье Львовне - и женился Огарев.
   В истории этого брака, соединившего двух столь различных по характеру, вкусам и устремлениям людей, сыграло роль не только чувство, толкнувшее их друг к другу и связавшее на долгие годы мучительными узами. Особенные условия ссылки, в которых оказался тогда Огарев, положение сына влиятельного помещика, ареопаг родственников его отца, хлопотавший над вразумлением "нашалившего юноши", сделали свое дело и увенчали успехом одну из многочисленных "охот за мужьями", процветавших в губернском "обществе".
   Десятилетие отделяет Огарева, которого мы встречаем под сенью панчулидзевского покровительства, от той поры, которая является главным предметом нашего очерка, - от второй половины сороковых годов. Первые годы протекли в отцовском имении. После смерти отца (1838 г.) и снятия надзора Огарев переселился в Москву и здесь оставался в течение двух лет. Следующее пятилетие он провел за границей - в Италии, Франции и Германии, много путешествуя, слушая университетские курсы, готовясь к той практической деятельности, в центре интересов которой должны были стать его наследственные крепостные. Пребывание за границей он прервал только однажды: в начале 1842 года он вернулся в Россию, чтобы завершить освобождение 1820 наследственных "ревизских душ" на волю, и через полгода уехал обратно.
   Отпуская на волю крестьян крупнейшей из своих вотчин - села Верхний Белоомут, он мечтал выкупные суммы, которые он должен был получить, обратить на устройство фабрик в других имениях, в Пензенской и Орловской губерниях, а самые фабрики образовать на вольнонаемном, а не крепостном труде. Эти мечты разрослись у него в обширную программу практической, промышленной деятельности, и хотя за пять лет заграничных скитаний расточились средства, изменились отношения - особенно с Марьей Львовной - и многие юношеские планы угасли и забылись, эту решительную затею свою он пытался осуществить вскоре после возвращения... Отчаянию и косности крепостной деревни он полагал противопоставить разумную волю, вооруженную знаниями, особенно медицинскими, как наиболее необходимыми и первоочередными. Он изучал также химию, физику, фармакологию, он попытался организовать ферму-школу для крестьян, детальный проект которой с программой занятий и распорядком труда был им разработан, а впоследствии он довольно основательно, как можно судить по его письмам, познакомился с писчебумажным производством, да и с суконным. сахарным, винокуренным. Вольнонаемный труд- вот в чем видел он средство от всех бед крестьянского существования в ту эпоху. Идея, пропагандировавшаяся в западноевропейской буржуазной политической экономии, стала центральной идеей практической деятельности Огарева, выразительнейшего представителя падающего дворянства, своеобразно переплетаясь с культом декабристов, с сен-симонизмом юношеской поры, с ненавистью к самодержавию и аристократии и жаждой героической жертвы. Одержимый - с особенной силой в начале сороковых годов - мыслью освободиться от "наследного достояния", от 4000 крепостных ревизских душ, чтобы всецело предаться политической и социальной борьбе в духе утопического социализма, борьбе против крепостного права и николаевского самодержавия, он пытался буквально расшвырять свое достояние. Верный заветам декабристов,
   познакомившийся с философией Гегеля и одновременно с Герценом, но разными с ним путями, под воздействием ссылки и знакомства с новейшими философскими и социальными учениями (особенно сен-симонизмом) Западной Европы, пришедший к той положительной программе политической и практической деятельности, о которой мы уже говорили, - Огарев внес в свою жизнь упрямое стремление деформировать основания своего материального существования, чтобы таким путем подготовить себя к революционной деятельности. Он как бы решил экспроприировать самого себя, на себе произвести социалистический эксперимент, из личного своего существования удалить те элементы, которые привязывали его к положению дворянина и помещика, чтобы развязать себе руки для борьбы с дворянством и крепостничеством. Такой же, хотя и с другими целями, но столь же, если не более, неудачный опыт позднее попытался произвести Лев Толстой. О Николае Платоновиче Огареве с не меньшим правом, чем о Толстом, можно повторить слова Ленина: помещик, "юродствующий во Христе" [019].
   Если объективными причинами такого настроения Огарева являлось наступление буржуазии на дворянство, отчетливое самоизживание крепостного строя, нарастание сил крестьянской революции, рост капиталистических элементов в хозяйстве России и совершенно явственно обозначавшийся процесс перераспределения национального дохода, через полтора десятка лет приведший к началу буржуазной революции в России (1861 г.), то в его сознании субъективно этот процесс отразился в виде многочисленных попыток перестроить лично окружающую его действительность. Огарев и выработал постепенно для этого план, в котором своеобразнейшим образом переплелись сен-симонистское учение и традиционный декабризм. Центральное место в этом плане, как мы говорили, занимала мысль о фабриках с вольнонаемным трудом, долженствующим спасти и благоустроить крепостное крестьянство. Проблески первого народничества в виде покамест славянофильского обожания сельской общины, соединенные с устремлением к промышленности и... остатками николаевской идеологии помещичьего землевладения, идеологии, согласно которой помещик обязан личной заботой и попечением о вверенных ему стольких-то тысячах "душ", образовали Огаревcкий опыт "практической деятельности".
   Огарев оказался неутомимым в упрямом проведении своих экспериментов. Он недаром при первых столкновениях с николаевскими жандармами [020], еще двадцатидвухлетним юношей, показался следственной комиссии III Отделения "опасным фанатиком".
   Он начал с того, что вскоре после смерти отца отпустил на волю 1820 душ крестьян Верхнего Белоомута. Крестьяне Белоомута были богаты; огромные леса, лучшие заливные луга в губернии, рыбные промысла - все позволяло напросто отпустить крестьян, по закону 1803 года, в "вольные хлебопашцы". Рост этих сел и благосостояния крестьян, как правильно предполагал Огарев, был обеспечен [021].
   Одного тогда не учел Огарев: отвергнув попытки богачей из числа его крепостных, предлагавших огромные выкупные суммы, внося, напротив того, в договор с крестьянами пункты, которые должны были поддержать принципы общинного владения угодьями - владение сообща и лесами, и лугами, и промыслами, - он не сообразил, что более богатая часть деревни, по-нынешнему кулачество, возьмет на себя уплату и, вручив барину выкупные деньги за бедняков, тем самым обретет могучие эксплуататорские права над крестьянского массой... Кабала эта окажется, как и случилось впоследствии, тяжкою кулацко-капиталистическою эксплуатацией... "Вот почему, - пишет П.В.Анненков [022], - побочный брат Огарева, рожденный от крестьянки, - никогда не мог помириться со своим вельможным родственником, несмотря на все благодеяния последнего, и ненавидел его. "Зачем барчонок этот, - размышлял он, - не взял с богачей два, три, пять миллионов за свободу, которой они только и добивались, и не предоставил потом даром всему люду земли и угодья, освобожденные от пиявок и эксплуататоров?"
   Освободив крестьян, но не доведя еще освобождения до конца, т.е. не оформив его по сложному канцелярскому ритуалу, возводящему всякое подобное дело до государя, Огарев уехал с женой за границу. Здесь деньги, получаемые по частям от белоомутовцев, стремительно таяли, - что не растратила Марья Львовна, роздал, раздарил и разбросал Николай Платонович. В дневнике Льва Толстого есть запись [023], в которой он рассказывает об Огареве. "В комнате у Огарева, - записывает Толстой, - стояла всегда открытая шкатулка, наполненная ассигнациями. Брать мог кто и сколько хотел, не спрашивая". Эта запись хорошо рисует настроения дворянской и богатой богемы, в которые впал Огарев после разрыва со своей женой. Сохранилось до нас одно драгоценное свидетельство об основном психологическом фокусе, которым питалось "странничество" Огарева, его стремление освободиться от помещичьих корней...
   15 февраля 1844 года Огарев писал Николаю Христофоровичу Кетчеру [024], которого в шутку в дружеском кружке Герцена прозвали бароном:
   "Ты говоришь, что для истины не нужно скорби. Как ты врешь, барон! Как ты говоришь против себя! И что тебе за радость уверять себя, что ты чрезвычайно спокоен, счастлив и доволен и примирен, когда очень хорошо знаешь, что лжешь и что ты внутренне страдаешь. Страдаешь уж тем, что истину, которую носишь в себе, не можешь напечатлеть вокруг себя и что сам не можешь жить адекватно истине, которую в себе носишь".
   "Теория весьма мало удовлетворяет, - продолжает суше Огарев, - и, не переходя в плоть и кровь, то есть в практику, в твою личную жизнь, сводится на новую абстракцию, за которую я копейки не дам".
   Мысль Огарева обращается к старинному примеру расхождения между словом и делом, к классическому примеру маловерья, - он пишет: "Юноша сказал Христу: "Я хочу следовать за тобой". "Раздай именье нищим, - сказал Христос, - и ступай за мной". Юноша не роздал именья нищим и не пошел за Христом. Что это значит? Что скорбь об истине была не довольно сильна в его сердце, чтоб решить его на поступок. А если бы скорбь эта была ему невыносима, с какою бы радостью он роздал все и пошел бы за Христом".
   Огарев с непобедимым отвращением относился к чисто теоретическому познанию. Он другими словами, нежели Маркс, неотчетливо, путаясь еще в эмоциональной сложности утопического мировоззрения, повторяет формулу Маркса: до сих пор философы лишь на разные лады истолковывали мир, а дело заключается в том, чтобы изменить его [025]. И как страстно повторяет: "Кровью сердца покупается истина, - восклицает он. - Не противоречь, потому что лгать станешь. Что сделает тот, кто насквозь прочувствует всю скорбь наследного достояния, а не труда? Он пойдет в пролетарии; барон. Замотай это слово себе на память, потому что я не шучу". Подчеркивая эти слова, с пламенной горечью возражая Кетчеру, подпавшему под влияние возникших в ту пору во многих представителях либеральной интеллигенции настроений усталости и примирения с действительностью самодержавия, Огарев договаривается до последней формулы своих воззрений. Она не была случайной. Даже поверхностный, но тонкий и умный наблюдатель, каким был И.И.Панаев, встретившийся с Огаревым весной 1842 года, подметил, запомнил и правильно объяснил эту основную черту Огарева.
   "Старый, отживающий мир со всеми его нелепыми условиями тяготил его, он не мог подчиниться ни одному из этих условий и с каким-то тайным наслаждением рвал те связи, которые прикрепляли его еще к этому миру. Он отпустил часть своих крестьян на волю, остальное, еще достаточно значительное, состояние он проживал не только с сознательной беспечностью, но даже с каким-то чувством самодовольствия.
   - Чтобы сделаться вполне человеком, - говорил он нам своим симпатическим шопотом, попивая, впрочем, шампанское, - я чувствую, что мне необходимо сделаться пролетарием.
   И это была не фраза, - спешит заверить читателя Панаев, - он говорил искренно, и на его грустных глазах дрожали слезы".
   И несколькими строками ниже Панаев еще раз повторяет: "Ни капли фразерства и лицемерства не было ни в его жизни, ни в его стихах" [026].
   Да, как это ни странно, стремление освободиться от "благ" жизни не было в Огареве ни фразерством, ни лицемерием. И тогда, когда он отпускал крестьян на волю - единственный во всей плеяде либералов-народолюбцев той эпохи [027], и когда выдавал Марье Львовне запродажную на половину всего оставшегося у него, и когда дарил сестре часто деньги, полученные от белоомутцев, и растрачивал другую часть на прихоти жены, и подставлял шкатулку с ассигнациями приятелям, и позднее, когда экспериментировал, пытаясь строить крестьянские фабрики, надеясь одновременно обрести путем предпринимательства новое состояние (как будто фабричные доходы принципиально отличались от оброчных денег и ссуд из опекунских советов!) и осчастливить крестьян... и еще позднее, когда его разорял процесс, который от имени его жены вели против него Панаева и Некрасов и Шаншиев, а его компаньон, тот самый побочный брат, о котором рассказывал Анненков, обворовывал "барича", закрыв глаза от двойной ненависти - ненависти побочного брата и неудачливого компаньона, - Огарев по сути дела шел к тому, чего желал: освободиться. "Согну себя на две тысячи, да статьями еще кое-что подработаю", - писал он позднее в неизданном письме (1857 г.), формулируя свои житейские планы...
   Он их осуществил - с большей горечью еще, нежели желал, - нелегкими ему иной раз казались и помощь друга Герцена, и пенсия семьи после смерти Александра Ивановича, и заботливая рука его последней подруги, случайно встреченной Огаревым в одном из лондонских кабачков, - все, что было житейским основанием последнего пятнадцатилетия его жизни.
  
  
   Характеризуя чувство Огарева, душевный строй его личности, счастливую и тем не менее дорого стоившую ему способность анализировать и запечатлевать все, даже самые тонкие, движения сердца, отразившиеся в письмах Огарева [028] с замечательной силой, историк и художник душевной и умственной жизни первой половины XIX века с безошибочной уверенностью мог говорить о сверхличном, историческом значении этих любовных документов. "Все личное здесь отходит на задний план, - писал М.О.Гершензон, - характер Огарева, характер его жены, все бесчисленные особенности обстановки; через всю их драму яркой нитью проходит исторический процесс, и личное играет здесь только ту роль, что оно дало благодарный материал для олицетворения этого процесса. Вот почему роман Огарева представляет значение, далеко превосходящее его анекдотический интерес: в нем с редкой наглядностью - по крайней мере одной своей стороной - отразилось умственное движение целой эпохи, незабвенной эпохи тридцатых годов" [029].
   Это замечание справедливо и по отношению к эпилогу романа - драматическому столкновению на материальной почве между Огаревым и его женой и ко всем последствиям ею.
   Типическая история первой семьи Огарева не закончилась с разрывом супругов. Если для истории чувства 1844 год является последней датой (впрочем, с известными оговорками), то им же начинается полоса новых отношений. Обязательства, которые взял на себя Н.П.Огарев по отношению к оставившей его жене, привели вскоре к новой цепи осложнений, к новому вмешательству друзей и посредников, породившему в свою очередь знаменитое "дело".
   И здесь судьба Огарева удивительна! Оказывается, что и в этой области действовала и неизбежно страдала все та же типическая личность. Как будто судьба Огарева - быть воплощением всех возможных в ту эпоху коллизий, быть образом целого поколения, в каком бы разрезе - социальном, творческом, психологическом или бытовом - ни брать его. Какая-то особая пассивность, почти иррациональная чуткость, - неотъемлемая черта Огарева, совмещавшаяся с громадной способностью к деятельности, сопровождавшая Огарева на всех путях его экспериментов неистовых и бесчисленных, - какое-то грустное самосозерцание, покорный взгляд на себя со стороны сделали Огарева и здесь мембраной исторического процесса. И снова, как и в интимной сердечной жизни, с той же редкой отчетливостью "звучит" он всеми голосами эпохи.
   Скрип крепостного хозяйства, нескладный шум "самодельных" фабрик, хруст векселей к закладных, указные проценты, поедавшие помещичьи надежды, галдеж оброчных и угодливые голоса первых рвачей империи - разбогатевших крепостных, готовых подхватить на ручки обеспамятевшего дворянина, суета посредников и озлобленные ссоры неподелившихся, глуховатые голоса новых вершителей судеб - всякого вида и образа дельцов, скрежет разночинной нищеты, шорох гусиных перьев и бесконечный шелест судебных бумаг на бесчисленных многолетних чиновничьих, крючкотворческих разбирательствах, жандармские колокольчики и бархатные увещания предводителей дворянства - все, что на сухом языке истории называется концом крепостной России и перераспределением национального дохода, весь этот тысячеустый и многотрубный исторический концерт снова возникает из безмолвия истории и громко звучит в "Огаревском деле", превращая пачку разрозненных синих, серых и желтовато-белых листков и листов архивных бумаг в удивительный огаревский контрапункт истории.
  

"Пленипотенциарий, агроном и заводчик".

(Герцен - Боткину, 31 декабря 1847 г.)

  
  
  
  

ГЛАВА II

   Н.П.Огарев вернулся в Россию из Европы в начале 1846 года. 20 января он выехал из Берлина по направлению к русской границе. За год с небольшим перед тем разыгрался последний, как он думал тогда, акт его семейной драмы. В середине декабря 1844 года он окончательно расстался с Марьей Львовной.
   Огарев отныне был связан с ней только теми материальными обязательствами, которые он принял на себя по отношению к оставившей его жене. Письма, написанные Огаревым к Марье Львовне после разрыва, в годы 1845- 1849 (большей частью неопубликованные), свидетельствовали о неизменно дружеском его участии и внимании к жизни и нуждам женщины, некогда близкой. Лишь позднее, в 1849-1850 годах, когда и письменные отношения между ними окончательно прервались, он, в трудных обстоятельствах, попытался вступить на путь борьбы с Марьей Львовной и говорил о ней в деловых письмах к Н.М.Сатину с резкостью.
   В самом начале мая 1841 года, накануне поездки за границу, Марья Львовна добилась от Огарева акта, который сохранял за ней материальную независимость в случае смерти Н.П., "возможной в путешествии". Огарев согласился исполнить искусно мотивированное требование Марьи Львовны, надеясь таким образом освободить ее от осложнений и наследственных притязаний родственников (наследницей после Огарева являлась его родная сестра Анна Платоновна, по мужу Плаутина). Огарев позднее объяснял:
   "Было бы невеликодушно не согласиться на это требование, тем более, что (я) предвидел наш конечный развод. За женой же моей я не получил ни копейки приданого, потому что отец ее промотал все свое состояние. Итак, в 1841 году я дал жене моей запродажную запись на 750 душ в Пензенской губернии в том смысле, что будто я у ней занял подаренные мной деньги 500 000 рублей на ассигнации, и если не выплачу их в течение известного срока, то обязан дать купчую на помянутые 750 душ" [030].
   Итак, Марья Львовна обладала запродажной записью на акшенские деревни и обязательствами Огарева выдавать ей ежегодное содержание. 1845 и первая половина 1846 года не внесли каких-либо существенных изменений в определившиеся отношения. Все то же бережное, дружеское участие Огарева, все те же посылки денег на жизнь и отдельно "на карету". В середине 1846 года Марья Львовна собралась в Петербург. 30 июля (по новому стилю) она написала из Берлина о своем приезде Огареву. К поездке в Россию Марью Львовну вынуждала необходимость: в мае истек срок ее заграничного паспорта, и, чтобы возобновить его, надо было вести хлопоты, по тем временам очень сложные, непосредственно в Петербурге. Другой и не менее важной причиной поездки М.Л. в Россию была необходимость привести в известность и упорядочить денежные отношения с Огаревым. Все яснее обозначалось иссякание огаревских средств. Уменьшилась ценность ее имения, заложенного в эти годы. Наконец, давние проекты Огарева, конечно, потребуют от него больших затрат, и, следовательно, Марья Львовна будет получать деньги с еще большими запозданиями, нежели прежде.
   Она и приехала в Россию с целью добиться новых, точных и обеспечивающих ее обязательств Огарева. "Если ты мне напишешь, что для окончания дел мне необходимо быть самой в Москве, я приеду к ним [Столыпиным. - Я. Ч.] в дом на несколько дней или лучше до окончания дела. Но помни уговор: встречей не портить все - установившуюся тишину, мир, порядок, спокойствие, и я не нарушу слова. В Петербург напиши мне и вышли денег на имя Панаевой, если она в Петербурге, в противном случае подожди моего письма", - говорит она в этом письме.
   Больше уж не возникает в Марье Львовне надежд на совместную с Огаревым жизнь. Напротив того, в дошедшем до нас письме Огарева к М.Л. еще от 10 ноября 1845 года из Парижа [031], т.е. накануне его возвращения в Россию, Огарев соглашается с М.Л. относительно ее нежелания встречаться с ним в России; он снова, как за год перед этим, не советует ей ехать в Россию все по тем же причинам: неприятная в ее положении близость "света", толки и вражда в петербургских и московских гостиных и т.д.; впрочем, пусть она поступит, как найдет нужным. В недошедших до нас письмах эти вопросы обсуждались, видимо, не раз, и, наконец, к описываемому времени поездка была окончательно решена с обеих сторон. Через полгода после приезда Огарева, 5-6 августа, или следующим пароходным рейсом М.Л. приехала в Петербург. Отсюда ею написано несколько писем Огареву, из которых в наших руках находится третье, помеченное так же, как берлинское, 30 июля (очевидно, по старому стилю). Письмо посвящено главным образом вопросу о паспорте. Марья Львовна тотчас же по приезде начала хлопоты, стремясь как можно скорее опять поехать за границу. Ее, без сомнения, гнала вон из России тяжкая перспектива подвергнуться новой травле, столько раз встававшая перед ней за эти годы.
   Марья Львовна остановилась в знаменитой гостинице Демута, так как подруги ее, Авдотьи Яковлевны Панаевой, в то время в Петербурге не оказалось, - она с Панаевым и Некрасовым гостила в Казанской губернии, где незадолго перед этим в имении Г.М.Толстого обсуждалась некрасовская мысль перекупить у П.А.Плетнева журнал Современник, предприятие, осуществившееся ближайшей же осенью и положившее начало некрасовскому благосостоянию.
   Не застав Авдотьи Яковлевны, Марья Львовна была в отчаянии, как она писала Огареву. Она возлагала большие надежды на встречу с Панаевой. Ей нужно было посоветоваться с подругой и по поводу огаревских обязательств и по многому множеству практических житейских вопросов и дел. На деятельную помощь приятельницы она рассчитывала и не ошиблась в этом. Едва только Авдотья Яковлевна вернулась в Петербург, она приняла живейшее участие во всех делах подруги. Марья Львовна постоянно бывала у Панаевой. В компании, собиравшейся по вечерам в панаевской квартире или отправляющийся в ресторан, неизменно участвовала и Марья Львовна.
   "К зиме я приехал в Петербург, - рассказывает В.А.Панаев в своих воспоминаниях, - и по приезде в тот же день отправился к Ив.Ив.[Панаеву], и в тот же вечер собралась там компания ехать ужинать в ресторан Дюссо и затем кататься на тройках.
   Надо сказать, что до половины сороковых годов дамы из общества никогда в Петербурге не ездили в ресторан, но около этого времени был дан толчок из самых высших сфер общества.
   В собравшейся нашей компании приняли участие четыре дамы и семь мужчин: жена Ив.Ив., жена поэта Огарева, жена профессора Кронеберга с сестрой Ковалевской, Некрасов, живописец Воробьев с братом, я с двумя братьями, и седьмого не помню" [032].
   Впрочем, не столько свобода и развлечения, царившие в кружке, прельщали Марью Львовну, сколько личность ее подруги. Она познакомилась с ней еще в Берлине, в 1844 году. И тогда же, по-видимому, сошлась с ней, - если верить рассказу самой А.Я.Панаевой. В тетрадях Марьи Львовны, среди черновых набросков сказок, отрывочных записей и размышлений (читаемых, кстати сказать, с громадным трудом), мы нашли яркую характеристику Eudoxie [033].
   "Е.П., - пишет Марья Львовна, - практический характер, противоположный моему, но приносящий мне благодетельное действие, и пользительный, - с ним я твердею. Он - верный отгадчик помыслов и действий различных характеров. Он благоразумен, храбр, последователен и ни в каком случае, какой бы оборот ни приняли идеи, в которых он убедился раз, он от них не откажется. Таковым представляется он мне, слабой, чувствительной...[034] мы любим в человеке противоположный нам нрав, потому что устаем от зеркала, повторяющего нашу слабость, а чужие слабости (которых ответственность не на нас падет) мы и не примечаем, легко пристращаемые мы живем в особой атмосфере. В Е.П. твердость есть произведение ее натуры, здоровой, цветущей, оконченной. Моя твердость есть вспышка или обязанность, начертанная мне разумом в известных обстоятельствах. Не люблю я слабости, а сама я не родилась для твердой воли и обдуманных действий".
   Человек "твердой воли и обдуманных действий", каким представлялась Марье Львовне ее подруга, и оказался именно тем лицом, которое руководило действиями Марьи Львовны в отношениях с Огаревым. Приведенная характеристика, написанная в 1846 или 1847 году, прекрасно и точно определяет то влияние, какое оказывала Панаева на М .Л. в течение ряда лет, вплоть до последней личной встречи летом 1850 года в Париже, во время заграничной поездки Авдотьи Яковлевны.
   "Во мне все зыбко, всегда готово обратиться в струю, в звук, - продолжает Марья Львовна свои размышления, - для моего характера нет места пока еще в русском обществе. Его темперамент жидкий, страстный, дух художественный, исключительно художественный. Ему надо свободу, чтобы он удовлетворил свои восторги - он все делает с восторгом и не страшится последствий. Оттого мне страшно в уединении и страшно в обществе".
   Оказавшись одинокой в Петербурге, оставаясь целыми днями в гостиничном номере, за чтением ли журналов, или наблюдая из окна уличную жизнь, множество раз возвращаясь к мыслям о себе, она набрасывает характеристики, приводит в порядок прежние записи сказок и повестей (среди них мы нашли и сказку "Ганс", которая упоминается в письме к Огареву), делает новые записи для будущих воспоминаний, размышляет и заносит на клочки бумаги афоризмы и признания, которые свидетельствуют о ее незаурядном уме и своеобразном строе мысли. Ее суждения о прочитанных книгах, занесенные в эти же тетради, блистают иногда редкой меткостью и самостоятельностью. Ее внимание привлекает Достоевский, напечатавший незадолго перед тем в некрасовском "Петербургском Сборнике" "Бедных людей", или отрывок в прозе Лермонтова. Она отвергает стихи Майкова и резко высказывается о "Тарантасе" Соллогуба, имевшем шумный успех у тогдашних читателей и критики. Она восстает против его лженародности.
   Когда приедет Авдотья Яковлевна, она покажет ей свои опыты, и, быть может, та поможет ей напечатать их?.. Некрасов также уделит им некоторое внимание. Впрочем, из литературных планов Марьи Львовны ничему не суждено осуществиться... за исключением, быть может, присылки впоследствии из Парижа описаний мод, которые Авдотья Яковлевна берется напечатать в "Современнике".
   "Весь день не отходила от окна, - записывает она в другом месте [035], - глядела на улицу, следила за досчанниками, лодками, барками, плывшими по каналу. Нагружаясь землей, выгружая дрова, они загромождали канал и привлекали мое внимание. На них рабочие люди в одних рубашках с длинными баграми и шестами в руках или с веслами. А другие влекут барку на себе вдоль по каналу, таща ее за канат. Все они заняты, в движении - одному досталось управление баркой, другому свозить сор, дрова или выливать воду со дна. Обедают они на воздухе с открытыми головами... гребут они ловко. Сами они вообще стройны и быстро управляются на узком канале тяжелыми досчанниками. Часто они шумели и бранились, когда им приходилось долго ждать дороги или трудно приходилось проехать не зацепясь, а все-таки проезжали. Прачки, стиравшие на подмостках, извозчики, стоявшие иногда в ожидании барина часов по шести, прислуга трактирная и лакеи господ, остановившихся у Демута, мужики, стоявшие на пороге лавочки, проходящие - останавливались и с любопытством следили и выжидали, как проплывет широчайшая барка; вот что у нас подстрекает любопытство народа. Вот на каком поприще наш народ ловок, смышлен и расторопен и принимает участие в предметах, облегающих его. Вот где он превосходит себя. И не только низшие слои, но и высшие ничего лучшего не сделают.
   Совладать с материальными силами - вот где Россия может и следует ей показать свою мощь и полноту.
   Строить (это выходит из необходимости), прокладывать дороги тоже - вот что нужно всем, и мужику и купцу, но и без них барочник, ямщик, купец у нас лихи, неподражаемы, и ремесло их всякому доступно. Но их еще мало занимает утонченность обычаев и духовного. Они живут, так сказать, на открытом воздухе, суровом, диком и побеждают его, и их грубая и дикая жизнь их ничуть не удивляет.
   Они долго шумели...
   А на духовном, разумном, нравственном, изящном, литературном, ученом поприщах, еще не популярных, могут быть уместны, доступны для массы одни гениальные попытки, они то пробуждают внимание, то... и могут приобрести доверенность. Так как образование есть исключение в некотором смысле - жизни общественной нет - нравы сухи. Массе общие гениальные исключения доступны, в них она себя узнает,
   С этой то точки и оригинальна и занимательна Россия..."
   Некоторым мыслям, включенным в отрывке, который мы позволили себе принести, нельзя отказать ни в меткости, ни в своеобразии, как нельзя отрицать и живости нарисованной картины.
   И кружке Панаевых Марья Львовна нашла к себе дружеское и приветливое отношение, помощь Авдотьи Яковлевны, внимание и сочувствие всех остальных, не исключая Некрасова. Через несколько месяцев, уезжая, она увезла в своем альбоме ряд памятных записей (сделанных 24 ноября 1846 года), из которых можно заключить, что дружеские узы связали с М.Л. всю панаевскую квартиру. Однако и до приезда Панаевых в Петербург Марья Львовна пыталась привести к окончанию дело с Огаревым. Для этого необходимо было избрать посредника, так как давно принятое обоюдное решение - личной "встречей не портить всё" - оставалось в силе. Марья Львовна предполагала даже поручить это посредничество слуге, Егору Тихомолову. 16 августа Огарев, находившийся в то время в Соколове на даче у Герцена под Москвой, отвечая Марье Львовне на одно из ее петербургских писем, отверг ее предложение и решительно настаивал на том, чтобы посредником между ними явился Т.Н.Грановский, "который ничего против тебя не имеет, человек деликатнейший и добрейший и обладает достаточно ясным умом, чтобы не совершить каких-либо ошибок", В этом же письме он просил М.Л. приехать в Москву не позднее середины сентября, так как его деревенские дела звали его к тому времени в Акшено. Марья Львовна, однако, выбралась из Петербурга лишь в октябре, когда Панаевы были уже там. Но и тогда она сделала еще одну попытку на стороне посоветоваться о своих расчетах с Огаревым.
   Производя обыск в бумагах Сатина, жандармы III Отделения в 1850 году натолкнулись между прочим и на письмо, которое в описи [036] упомянуто следующим образом: "Письмо без подписи к Сатину, в котором говорится о документе на 500 000, данных Огаревым, и что этими деньгами можно его спасти, когда он совершенно разорится".
   1 марта 1850 года Н.М.Сатину был в III Отделении предложен по поводу этой "находки" "дополнительный вопрос" [037]:
   "Объясните, кем писано письмо, оказавшееся в ваших бумагах и ныне вам предоставляемое; о каком акте в 500 000 рублей говорится в этом письме; по какому случаю означенный акт выдан Огаревым; почему та особа, которой выдан этот акт, принимает участие в Огареве; произвела ли она взыскание по этому акту и в каком количестве с Огарева?"
   Из подробного ответа Сатина на все эти вопросы приведем здесь лишь часть, так как еще будем иметь случай вернуться к нему. Сатин объяснял: "Письмо это писано ко мне осенью 1846 года женою Огарева, Марьей Львовной Огаревой, урожденной Рославлевой и племянн

Другие авторы
  • Теккерей Уильям Мейкпис
  • Аскоченский Виктор Ипатьевич
  • Раскольников Федор Федорович
  • Сорель Шарль
  • Базунов Сергей Александрович
  • Мориер Джеймс Джастин
  • Сухотина-Толстая Татьяна Львовна
  • Курсинский Александр Антонович
  • Лубкин Александр Степанович
  • Мамин-Сибиряк Д. Н.
  • Другие произведения
  • Гердер Иоган Готфрид - Разговор о невидимо-видимом обществе
  • Куприн Александр Иванович - Путаница
  • Модзалевский Лев Николаевич - Вечерняя заря весною
  • Чехов Антон Павлович - Три сестры
  • Луначарский Анатолий Васильевич - О Театре Мейерхольда
  • Елпатьевский Сергей Яковлевич - Менуэт
  • Тур Евгения - Семейство Шалонских
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Новое Не любо - не слушай, а лгать не мешай... Две гробовые жертвы, Рассказ Касьяна Русского
  • Тихомиров Лев Александрович - Самодержавие и народное представительство
  • Радин Леонид Петрович - Смело, товарищи, в ногу!..
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 411 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа