Главная » Книги

Огарев Николай Платонович - Я. Черняк. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском ..., Страница 4

Огарев Николай Платонович - Я. Черняк. Огарев, Некрасов, Герцен, Чернышевский в споре об огаревском наследстве


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

молодежь, тянулось раздраженное любопытство читающих обывателей. Но Краевский давил, унижал и третировал его, не говоря уже о чудовищной эксплуатации... Уйти было необходимо, а впереди, благодаря Некрасову, брезжило разрешение вопроса о средствах и о журнале.
   Журнал! Сколько надежд, упований, планов загоралось в Белинском при одной мысли о том долгожданном часе, когда придут к концу многолетние скитания от "журналиста" к "журналисту", как называли тогда редакторов и издателей... Все - и "Телескоп" с Надеждиным, и "Московский Наблюдатель" с Поляковым, и "Отечественные Записки" с Краевским - все навсегда отойдет в прошлое. Вождем, каким Белинский и был по темпераменту и уму, поведет он отечественную словесность на штурм против всякого вида и толка "проповедников кнута, апостолов невежества, поборников обскурантизма и мракобесия". С ним пойдут все враги крепостничества, молодая литература "натуральной школы", с ним пойдет лучшая часть образованного общества, университетская Москва, Герцен и его друзья, петербургские литераторы.
   Журнал! Журнал - это живая политическая мысль, философские поиски, историческая наука и боевая критика и западноевропейская образованность - все лучшее из того, что было загнано николаевскими жандармами в литературу, в "кружки". Остальные пути были заперты наглухо и засвинцованы...
   Полосатые шлагбаумы и будочники, как грозная тень самого царя, маячили на всех перекрестках. Они были всюду - в цензурном уставе, в университетском режиме, в III Отделении, в "охранительных законах и самодержавном беззаконии, в полицейском шпионстве и закрытых границах. Будочники, только будочники!
   И здесь, в журналистике, под пятою цензуры, было тяжко и душно, но, задыхаясь, здесь билась пленная мысль, и кипели великие надежды на грядущее освобождение...
   Но надеждам Белинского осуществиться не было суждено... Когда, через полгода после разрыва с "Отечественными Записками", в Петербурге образовался новый журнал - купленный и реформированный Некрасовым "Современник", Белинский оказался снова в положении литературного сотрудника (правда, на несравненно более выгодных материальных условиях, нежели в "Отечественных Записках" Краевского) нового журнала, не являясь ни пайщиком издания, ни его редактором. Как это произошло? Некрасов купил у Белинского весь материал, собранный им для альманаха, и перекупил ту часть материала, которую не успел получить Белинский от литераторов (например, "Обыкновенную историю" Гончарова). Белинский не мог без Некрасова довершить издание альманаха, а Некрасов осенью 1846 года, сейчас же вслед за покупкой "Современника", отказался под торопливо придуманным предлогом осуществить обещанную помощь. Но мало того, он выступил в роли благодетеля. "Еще в Казани, - пишет Некрасов Белинскому [073], - мы имели в виду, когда дело [т.е. приобретение журнала. - Я. Ч.] удастся, списаться с вами касательно уступки вашего альманаха нам в журнал. Но теперь я нахожу этот оборот дела выгоднейшим для вас и не думаю, чтоб вы находили иначе. Мы заплатим вам за все статьи, имеющиеся для вашего альманаха, и за те, какие будут для него доставлены, хорошие деньги, и это будет ваш барыш с предполагавшегося альманаха". Таков центральный пункт этого замечательного письма Некрасова, в котором как в зеркале отразился Некрасов-делец, хищная природа которого слишком часто оказывалась более сильной в нем, нежели страстная и мучительная преданность "кнутом иссеченной музе".
   Это письмо начинается с "нехороших вестей" о том, что альманах не ладится. Литераторы (т.е. петербургские), мол, обещаний своих не сдержали [074], "Гончаров хныкал и жаловался и скулил, - пишет Некрасов, - что отдал вам свой роман ни за что, будто увлеченный и сконфуженный всеобщими похвалами и тем, что вы (его собственные слова) просили "именем своего семейства" и т.д. Он ежедневно повторял это Языкову, Панаеву и другим, с прибавлением, что Краевский дал бы ему три тысячи, и, наконец, отправился к Краевскому. Узнав все это, я поспешил с ним объясниться и сказал ему за вас, что вы верно не захотели бы и сами после всего этого связываться с ним и что если он отказывается от своего слова, то и дело кончено и пр. По моему мнению, нечего было делать больше с этим скотом" [075]. Разделавшись с Гончаровым, Некрасов далее сообщает о "недостойном" поведении и Достоевского, о том, что "от Тургенева ни слуху, ни духу", что Панаев раньше декабря повести не кончит.
   Оглушив Белинского, - Некрасов знал, что сообщение о неудаче альманаха означает для несчастного человека страшное крушение единственной надежды, - Некра-сов переходит к "вестям хорошим": купили мы, мол, журнал - давайте ваш альманах, а мы заплатим. "Само собой разумеется, что мы предложим вам условия самые лучшие, какие только в наших средствах".
   Далее следуют сообщения о гадостях Краевского, отрезающих для Белинского всякую возможность отступления, возвращения в "Отечественные Записки" (хорош был бы журнал Некрасова, если б это произошло!): Краевский, "когда ему был выговор за направление "Отечественных Записок", сказал, что этого вперед не будет, ибо он удалил уже сотрудников, которые поддерживали это направление". Итак, для Белинского не оказывалось никакого другого выхода, надо было согласиться на предложения Некрасова, а это и было целью некрасовского письма.
   И если бы на сообщениях о поведении Краевского и возобновлении (через Белинского) просьбы к Герцену о разрешении дать повесть "Кто виноват" приложением подписчикам будущего журнала Некрасов закончил свое письмо, мы имели бы документ, который свидетельствует о редакторской ловкости Некрасова, о жесткой манере его, но не больше. Но письмо на этом не заканчивается: Некрасов жестоко проговорился. "Мы объяснили Гончарову, - пишет он ярославской скороговоркой, - дело о журнале;
   он сказал, что Краевский ему дает по 200 рублей за лист; мы предложили ему эти же деньги, и роман этот будет у нас. Другую его повесть я тоже купил у него. До свидания. Адресуйте ко мне..." и т.д. Все это проговорилось случайно. Если бы Некрасов подумал, он понял бы, что нельзя написать на первом листке письма: "По моему мнению, нечего было делать больше с этим скотом", а в конце письма брякнуть: "я у этого скота купил "Обыкновенную историю", обещанную вам, предварительно от вашего имени освободив Гончарова от обещания..." Некрасов, впрочем,. не ошибся: "Обыкновенная история", начавшая печататься с февральской книжки "Современника", почти удвоила число подписчиков! Чего ни сделает журналист ради лишней их тысячи! И как же злостно лжив рассказ Панаевой об участии Белинского в организации "Современника"! [076]
   "На другой же день после своего приезда, утром, Панаев отправился к Плетневу. Белинский в ожидании возвращения Панаева домой все время страшно волновался, и когда Панаев вернулся, то выскочил в переднюю с вопросом: "Наш "Современник"?" - "Наш, наш!" - отвечал Панаев. Белинский радостно вздохнул. "Уф! - воскликнул он, - я измучился... мне все казалось, что у нас его кто-нибудь переб..."
   Сильный приступ кашля стал душить его. Он весь побагровел с натуги и махал Панаеву, который начал было передавать Некрасову свой разговор с Плетневым" [077].
   Весь этот талантливый рассказ бессовестно выдуман. Достаточно сказать, что Белинский во время приобретения "Современника" находился в Москве, что осведомился он о приобретении журнала из приведенного выше письма Некрасова, что, наконец, он знал также, что Некрасов ранее пытался приобрести другой журнал, "Сын Отечества", для чего летом съездил в Ревель, где проживал издатель. Был он осведомлен и о других проектах Некрасова, например, о попытке открыть книжную лавку в Москве.
   Но Панаева выдумывала не бесцельно. Рассказ ее рассчитан на то, чтобы подтвердить версию, распространявшуюся самим Некрасовым и с его легкой руки - Панаевым еще до покупки "Современника". Журнал, как о том кричалось на всех перекрестках, должен быть приобретен исключительно для того, чтобы вырвать Белинского из лап Краевского, для того, чтобы предоставить в распоряжение Белинского и его кружка независимый орган [078]. Журнал покупался с тем, чтобы его редактором был Белинский.
   Панаева потому весь рассказ и сводит к картине полного единства, которого и следа не было в действительности - ни во время организации, ни после, в первый год издания, последний год жизни Белинского.
   "Недоразумения" начались, напротив того, сейчас же вслед за приобретением журнала. 26 сентября 1846 года, через несколько дней после получения от Плетнева согласия на передачу журнала (Плетнев сообщил Гроту о своей готовности, по предложению И.И.Панаева и А.В.Никитенко, сдать "Современник" на их редакцию 21 сентября) [079], И.И.Панаев писал Н.Х.Кетчеру - и через него всем членам московского кружка - о состоявшейся после многих трудов покупке журнала. "Современник", обновляющийся и расширяющийся, ожидает теперь вашей поддержки, господа! - восклицает Панаев, - журнал этот с 1847 года столько же мой сколько и ваш. Надобно доказать Андрюшке [т.е. Краевскому], что не один он своей благородной личностью довел "Отечественные Записки" до 4000 подписчиков, что он, по прекрасному выражению Искандера, хотя и Наполеон, но все-таки после Ватерлоо, Наполеон без армии, и потому ровно ничего не значит, несмотря на свой гений. А все это доказать можно только усиленными и общими трудами. Без вас, без вашей помощи нам нельзя существовать... Вы давно хотели иметь журнал свой и независящий. Желанье ваше исполнилось. Действуйте же и помогайте нам" [080].
   Здесь, собственно, совершенно точно сформулирована некрасовская программа деятельности нового журнала: он должен опереться на друзей Белинского и Герцена, оторвать их от "Отечественных Записок".
   Справедливость требует отметить, что И.И.Панаев был совершенно искренен - он мечтал о журнале для Белинского еще в самом начале своих сношений с В.Г.; 16 июля 1838 года, еще не будучи лично знакомым с Белинским, он писал ему: "Как бы я желал вас видеть в таком журнале, который бы имел кредит в публике и тысяч хоть до трех подписчиков, чтобы слово ваше ударяло молотом по медному лбу массы". Лишь после того, как участие Белинского и его друзей в "Отечественных Записках" сделало этот журнал выдающимся явлением в общественной и литературной жизни и обусловило его успех, мечта Панаева с помощью Некрасова должна была, наконец, осуществиться. Панаев и верил искренно, что пришло время для его давних замыслов, - тем с большей убедительностью и горячностью принялся он за дело. Иронические слова В.П.Боткина в первом сообщении об основании "Современника" ("Редактора, - пишет он Анненкову 20 ноября 1846 года, - Никитенко, Панаев и Некрасов. Первый - для ограждения от цензурных хлопот, последний - заведует всей материальной частью, а второй будет писать повести да раскладывать на своем столе иностранные журналы и тем придавать себе немалую важность") [081] по меньшей мере несправедливы по отношению к Панаеву. С какой горячностью убеждает он в письме, которое мы выше цитировали, Кетчера в необходимости для москвичей участвовать исключительно в новом журнале. "Уж я уверен, что ни одна строка, принадлежащая вам, не исключая и конца повести Искандера "Кто виноват", не будет в "Отечественных Записках" [082]. Он убеждает Кетчера в том, что деликатничать с Краевским нечего. Он убеждает москвичей в необходимости сказать в объявлении о "Современнике", что такие-то и такие-то участвуют исключительно в "Современнике", и прибавляет: "Да не испугаются этого Искандер и другие: это только avis aux lecteurs "Отечественных Записок".
   Далее следует целый ряд просьб к Кетчеру: надо заручиться сотрудничеством Галахова, получить статью у Грановского, заставить писать Корша, организовать в Москве контору "Современника", получить позволение Соловьева поставить его имя в числе сотрудников, поторопить Герцена с ответом на письмо Некрасова. Характерно, что в этом первом, полудекларативном письме Панаев лишь вскользь говорит о Белинском: шестой пункт поручений Кетчеру гласит: "Не задерживайте Белинского в Москве и объясните ему выгоды для него нашего журнала. С альманахом своим он решительно бы сел. Об этом уже и писали к нему".
   Еще бы не писали! Это было первое, о чем писал Некрасов Белинскому, едва только был решен вопрос о приобретении журнала.
   Вот почему именно вокруг отношения Некрасова к Белинскому и завязалась тотчас после основания "Современника" борьба между членами московского кружка (и всеми "примыкающими") - с одной стороны и новой редакцией "Современника" - с другой...
  

3

  
   Ничего случайного не было в том, что весь московский литературный улей загудел, обрушив свою ярость на Некрасова. И нет необходимости напоминать современному читателю, что вся серия позднейших мемуаров (Кавелин, Тургенев, Панаев и пр.) - как обвинительных, так и апологетических-лишь уродливая тень споров и борьбы вокруг общественно-политического дела, в котором Некрасов был незаурядным участником, а не "достоверное показание". Здесь, в области общественной борьбы, где каждый факт, где вся действительность становятся не более чем поводом, аргументом, орудием нападения или защиты, или диверсии, нельзя искать установления фактов. Здесь можно лишь выяснить, в какой мере те или иные факты были использованы в борьбе, как они превращались путем преувеличения, искажения или "смазывания" в орудие этой борьбы. Но для этого надо прежде четко установить границы факта. Очертить же историческое содержание факта, его истинные размеры, его "форму" надо прежде, нежели ставить вопрос о содержании борьбы. Тогда система борьбы, классовой, общественной борьбы, разыгрывающаяся всегда вокруг фактов, являющаяся истинной действительностью, предстанет перед нами не как хаос противоречивых аргументов, а именно как система.
   Ведь именно цитатами из писем Белинского подкреплял Тургенев свои обвинения, когда он выступил против Некрасова [083]. Через двадцать лет после организации журнала поведение Некрасова в ту эпоху снова служит аргументом в борьбе... Что это значит? Это значит, что мы имеем дело здесь не с фактами, а с аргументацией. Каковы же были факты? Неизвестно, но они, несомненно, были другими. Какими же? Необходимо исследование и точное установление фактов. Некрасовская биография потому и является сложнейшей проблемой истории буржуазной культуры, что в ней мы почти не имеем твердо установленными даже важнейших фактов. Мы имеем по преимуществу исполненные ярости и страсти истолкования фактов и эпизодов современниками, искаженные отражения фактов. Динамизм его жизни - особый динамизм, порожденный его ролью организатора, - разорванность и противоречивость его быта, множество аспектов, которыми повертывается его личность и творчество к последующим эпохам, вдвойне и втройне усложняют задачу биографа, тем более, что буржуазные историки, то становясь на адвокатские позиции по отношению к Некрасову, то облекаясь в тогу обвинителей, продолжали исторические ошибки современников и запутывали вопрос; можно сказать, не будучи слишком суровым, что существующие биографические исследования, посвященные Некрасову, не приблизили, а отдалили момент подлинного исторического познания и объяснения диалектического единства того сложнейшего явления, которое называется жизнью и творчеством Некрасова...
   Мимо внимания исследователей прошел, например, тот факт, что ни одну из своих попыток оправдаться в возводимых на него обвинениях Некрасов не довел до конца. Ни в "Огаревском деле" при объяснениях с Герценом и Тургеневым, ни в истории отношений к Белинскому, ни по поводу пасквильной полемики Антоновича и Жуковского, ни в связи с другими обвинениями, а их было множество, - до сих пор нет удовлетворительного объяснения поразительной черты общественного поведения Некрасова. Странность здесь заключалась не в том, что он не оправдывался. Странность была в том, что множество раз, начиная объяснения и оправдания, Некрасов никогда не доводил их до конца. Вместо того, чтобы попытаться вскрыть и объяснить эту черту, исследователи, обращаясь к некрасовским попыткам, силятся с величайшей тщательностью "дообъясниться" за Некрасова, стараются закончить недописанные письма, подкрепить своими доводами доводы Некрасова. Занятие бесплодное, вне всякого сомнения. Вот удивительно!.. Некрасов всегда отказывался принимать на личной почве спор и как бы мирился с укорами, часто злобными и марающими имя, как бы молчаливо соглашаясь с ними. Всегда ли потому, что был беспомощен и оправдаться не мог? Нет, не только не всегда, он никогда не был беспомощен, ибо постоянно располагал доводами не менее, а в иных случаях и более сильными, чем те, которые выдвигали противники и "обличители"...
   Так в чем же дело? В том, что эти доводы должны были иметь единый источник, которого раскрыть Некрасов не мог. Можно, кажется, с уверенностью сказать теперь, в эпоху социалистической революции, что Некрасов был одним из очень немногих представителей движения разночинцев, которые уже в ту эпоху знали, ощущали, всем существом своим понимали или по крайней мере предчувствовали, что предстоящая историческая революция будет революцией масс, революцией подлинных крестьянских и рабочих интересов. Вся "отрицательная" программа революции, если можно так выразиться, т.е. возмездие классам-эксплуататорам, расправа с феодальным и буржуазным хозяином, целиком воспринималась Некрасовым: он знал, как никто, подлинную историческую цену крестьянских слез. Тот исторический день крестьянской революции, ожидание которого является и основанием его союза с Чернышевским и Добролюбовым (а также музыкальным ключом, на наш взгляд, к поэзии Некрасова) и стимулом к его организаторской работе, сначала бессознательным, как это было в эпоху основания "Современника", а впоследствии осознанным, исторически оправданным и утвержденным всей эпохой борьбы в пятидесятых и шестидесятых годах и огромной поддержкой со стороны революционно-демократической молодежи, которую имел Некрасов, - этот день крестьянской революции при несет, как предчувствовал Некрасов, ему историческое оправдание во всем том, в чем обвиняли его временные соратники, его либеральные "попутчики", его прямые враги - его бессознательные и сознательные обвинители из лагеря "высокочестной" дворянской интеллигенции...
   Но, принимая и предчувствуя революцию, он не мог, не умел найти достаточно полновесного выражения для положительной программы революции: он не был даже социалистом-утопистом, каким был, например, Герцен или Огарев... Реалистическое мировоззрение, воспитанное в нем точным знанием народной российской нищеты, равно как и влиянием подлинного вождя "разночинной революции" - Чернышевского [084], подсказывало ему и сознание исторической отдаленности революции... Он ждал ее после смерти своей... И здесь поднималась в нем мучительная война полупривязанностей, полувоспоминаний: ведь Тургенев - его друг, кровно близкий, как многие другие из того мира - его друзья, и медвежья охота, и Английский клуб, и хищники-рвачи, с которыми нельзя было не иметь дела тому, кто в эту эпоху пожелал бы делать что бы то ни было, в известной мере не уподобляясь им, эти герои "Трех стран света", "Мертвого озера", "Новоизобретенной краски г. Дирлинга и Ко", - весь мир Некрасова-дворянина, компаньона Панаева, предпринимателя, игрока обрушивался на него, ломая его волю... Белинский мертв, Чернышевский - на каторге, а он - обреченный: всем сердцем быть там, в далеких днях, с наследниками и преемниками Белинского и Чернышевского, а жить, существовать здесь - и еще хуже - в непорываемой связи с прошлым...
   Так, или приблизительно так, происходили в Некрасове те невероятные по своей мучительности и силе внутренние столкновения, о которых согласно говорят и друзья, и враги, и документы, порождавшие в нем его моральную сломленность. Каждую свою оправдательную записку он прерывал как раз на том месте, где он должен был противопоставить обвинениям не только конкретные "противопоказания", - это он мог сделать почти всегда, - но и направленность своей деятельности, ее смысл, ее итог, ее историческую оправданность...
   Кто был обвинителем? Кому надо было отвечать? Тургеневу, Герцену, Кавелину? Н.В.Успенскому или Антоновичу и Жуковскому? И каждый раз за набросками, отрывками ответа следовало мучительное многоточие... "История меня оправдает, а им, "либералам" ли или журнальным лотошникам, и так наполовину принадлежит моя жизнь". Ведь в этом и была трагедия Некрасова - принадлежать двум мирам наполовину... Некрасов молчал в ответ на яростные нападки потому, что самый источник его доводов не мог быть обнародован тогда. Некрасов молчал потому, что он - организаторская роль его к этому вынуждала - должен был говорить дружелюбно с тем миром, который он всей силой своей общественной деятельности отрицал. Вот отчего с болью и содроганием он останавливался в защите своей личности и "репутации" на полуслове, с величайшей надеждой обращаясь к будущему суду истории. Он знал: его будут вершить другие силы, и в их приговоре он был уверен.
   Анненков рассказывает о любопытной встрече Гоголя с Некрасовым в 1849 году. Речь шла о ссылках и притеснениях цензуры, особенно жестокой в ту пору. Гоголь, этакий "мракобесный диалектик", заявил: "Это к лучшему: писатели будут писать и складывать свои произведения в письменный стол, а так как года через два-три цензурное угнетение кончится, то... это к лучшему..." Некрасов робко заметил; "Хорошо, Николай Васильевич, да ведь за все это время надо еще есть". - "Да, вот это трудное обстоятельство", - растерянно ответил Гоголь...
   Разночинец был обречен и на голод, и на молчание. И если внутри России раздавалось революционное слово тогда - даже в эпоху пятидесятых годов, - этим мы обязаны в большой мере Некрасову. Мудрено ли, что ему пришлось, как кое-кому угодно презрительно говорить, "извиваться". Другого способа не было в то время...
   Настоящий очерк организации "Современника" имеет одну цель - пояснить, каким образом вокруг действий Некрасова неизбежно возникала борьба, обвинения и споры, продолжавшиеся и долго спустя, кочевавшие от современников и участников столкновений к мемуаристам и т них к исследователям и историкам... Мы стремились также к тому, чтобы показать неизбежность того пути исследовании "Огаревского дела", который мы избрали, ибо "Огаревское дело" было другим эпизодом, вокруг которого разрослись не менее горячие споры, обличения, искажающие преувеличения, страстные обвинения и апологии. Множество фактов биографии Некрасова сталкивает нас с страстной борьбой - ненавистью одних, солидарностью других, и историку здесь необходимо, именно для познания хода борьбы, основательно разобраться в подлинном характере "фактов", тем более, что не много найдется таких выразительных для многих сторон жизни тех лет случаев, как столкновение на имущественной почве двух революционных и демократических кружков эпохи буржуазно-революционного наступления...
  
  
  
  

ГЛАВА IV

  
   21 января 1848 года, через год после отъезда Марьи Львовны, Авдотья Яковлевна Панаева писала своей подруге:
   "Я решаюсь начать дело, доверенность у меня в руках, чего же ждать? Я уверена, что лицо, которому я поверю, поедет сам на личные переговоры с Or. Если тебе скучно и ты желаешь перемены, не пожелаешь ли ты сама приехать в Россию? Вместо Америки поедем-ка путешествовать по России".
   Марья Львовна первую половину 1847 года провела в Риме. Здесь она, растерянная и неспокойная, попыталась приискать "клочок земли", чтобы основаться окончательно на одном месте и прекратить свои скитания. Мелькает также в ее письмах мысль об отъезде в Америку. Для осуществления любого из этих проектов требовались средства. И Марья Львовна в недошедших до нас письмах ее к Авдотье Яковлевне несколько раз просила подругу писать к Грановскому и постараться узнать, может ли она получить от Огарева самый капитал и в какие сроки.
   В октябре 1847 года Панаева, отвечая на одну из таких просьб, спрашивала:
   "Теперь скажи мне, серьезно ли ты хочешь купить землю в Риме для дохода? Если это так, то я удивляюсь тебе, как можно такой быть дитей в твои лета. Где нам справляться с собственностью, когда мы и с собой не умеем сладить". Резко высказываясь против проектов Марьи Львовны, Авдотья Яковлевна в заботах о ее состоянии согласна, однако, писать Грановскому, но только после получения на то письменных указаний.
   "Если мне нужно что делать, так дай мне наставления, как и что. Без этого я не начну писать к Грановскому. Ты желаешь получить капитал. На это надо бумаги или письмо от тебя, которое я могла бы послать к Грановскому как доказательство".
   Получив доверенность от Марьи Львовны, Панаева тотчас обратилась к Огареву и Грановскому, потребовала срочной высылки "процентов" и установления сроков выдачи капитала по частям. Ей отвечал Грановский, не прямо, а косвенно, через редакцию "Современника", и с запозданием, чрезвычайно раздражившим Авдотью Яковлевну. Грановский писал, что о деле поговорят с Огаревым и напишут Авдотье Яковлевне. "Признаюсь, я была возмущена небрежностью сих благородных людей и увидала, что нет ничего хуже иметь дело с людьми благородными, но не практическими". Позднее это сравнительно сдержанное осуждение Грановского превратится в яростную ненависть против прикрываемых благородством "подлых поступков" московских друзей Огарева и его самого...
   Под предлогом предполагаемого отъезда Грановского за границу она советует Марье Львовне передать все бумаги по делу с Огаревым ей, Панаевой.
   "Я буду действовать не как друг Огарева или твой, а как поверенная, и он (Огарев) у меня поневоле сделается аккуратным", - заверяет она подругу, намекая при этом, что на беспристрастие Грановского рассчитывать нельзя, так как он - друг Огарева.
   Наконец, все в том же письме она предупреждает подругу: "По достоверным сведениям, Огарев не заплатит тебе скоро капитала, потому что для пересылки процентов он занимает через Ивана Ивановича деньги по векселям у одного нашего знакомого".
   Через несколько недель пришел наконец ответ от Грановского. Об этом ответе Панаева сообщила Марье Львовне:
   "На письма мои я получила странный ответ от одного Грановского (у которого жена умирает): "Зачем Марье Львовне весь капитал? Огареву очень затруднительно будет ей выдать и даже невозможно". О сроках ни слова, как будто я или ты требовала весь капитал".
   Взволнованная этими сообщениями, под впечатлением решительного совета Панаевой, последовавшего еще через неделю, "иметь капитал в руках", обеспокоенная соображениями Панаевой, которые у нее и самой возникали, о том, что в случае смерти Огарева она "получит с прочими должниками [085], если у него есть их много, но кто поручится, что их нет", Марья Львовна обратилась непосредственно к Огареву.
   Николай Платонович отвечал ей тотчас по выздоровлении от довольно серьезной болезни, 27 мая (8 июня) 1848 года.
   На все вопросы свои Марья Львовна получила точные, как всегда, разъяснения.
   О судьбе заемных писем она не должна беспокоиться. Они решительно обеспечены в течение десяти лет. Он ссылается при этом на мнение двух d'hommes de loi, т.е. юристов, и А.А. Столыпина, с которыми он переговорил. Капитал он может уплатить ей, срок выплаты - от трех до пяти лет. Покупать собственность он ей не советует. Она ошибется, и ее доходы уменьшатся. Он готов помочь ей поместить ее деньги в закладные, и для этого дела он попросит помощи у А.А.Столыпина, к деловым способностям и честности которого Марья Львовна относилась с доверием.
   Этот ответ, очевидно, успокоил Марью Львовну; во всяком случае, она решила более не настаивать на требованиях немедленной уплаты капитала, о чем сообщила Панаевой.
   К этому времени относится столкновение Огарева с Панаевыми на почве все того же посредничества. Авдотья Яковлевна и Иван Иванович должны были уплатить слугам Марьи Львовны - горничной Анне Петровне и Егору Тихомолову - значительную сумму денег (15 000 рублей ассигнациями), которая сложилась из долга им и наградных при освобождении от службы, последовавшем в связи с вторичным отъездом Марьи Львовны из России.
   Огарев переслал часть следуемых денег Панаеву для уплаты, а тот выплату денег задержал, и Егор сообщил об этом Огареву.
   "Г-н Панаев, - писал Тихомолов, - сказал мне, что он только получил (т.е. только 1450 рублей серебром или 5000 рублей ассигнациями] и что для Анны Петровны вышлете через месяц, но ей сказал, хотя он и получил деньги и, да употребил их туда-сюда.
   Вот как поступают благородные посредники с чужою собственностью, и притом заметим, что он уже в другой раз так надувает...
   Если бы глубоко не уважали и не любили вас, - продолжает он, - то бы, справясь на почте и по вашему письму, просили бы г-на оберполицмейстера об удовлетворении, но полагая, что это вас оскорбит, и не смели этого сделать" [086].
   Огарев писал Сатину по этому делу (в неопубликованном письме): "Нельзя ли узнать, заплатил ли Панаев Анне Петровне 5000 рублей по векселю, который я выслал Кавелину?" Во всяком случае, он попытался так или иначе воздействовать на Панаева, подобно тому как в 1847 году он просил Марью Львовну по поводу такого же "легкомыслия" Панаева [087]:
   "Деньги в уплату твоего долга были посланы Панаеву, от которого я по обыкновению не имею никакого ответа, чем я озабочен. Напиши же г-же Панаевой, чтобы она прочла нотацию своему мужу".
   2 июня Панаев писал Огареву, отчитываясь перед ним и по поводу уплаты Анне Петровне, и по поводу высылки денег Марье Львовне. "Расписки твои, данные Анне Петровне, вышлю, и все счета по твоим деньгам. Гроша не украду, хотя и следовало бы украсть хоть на бутылку Редереру, который мы попиваем с проф. Грановским здесь на даче преизрядно", - говорит он.
   Мы не можем сказать с уверенностью, это ли небольшое столкновение, легкомыслие ли Панаева, или, что гораздо вероятнее, колебания Марьи Львовны, решившей было требовать с Огарева уплаты по заемным письмам, а потом от этого решения отказавшейся, вывели Авдотью Яковлевну из равновесия. Ее письма к Марье Львовне, написанные летом и осенью 1848 года, пестрят резкостями против Огарева [088].
   "Насчет переписки с Огаревым я отказываюсь, - пишет она 5 июня и прибавляет: - "Он один из таких благородных людей, что с ним нельзя иметь дела". Она советует и Марье Львовне писать Огареву осторожно: "кроме дел ничего не пиши". Огарев будто бы разглашает письма Марьи Львовны среди приятелей.
   "Они обобрали тебя, - пишет она 3 августа, - я страшно зла на твоего мужа. Много я знаю и собираю об нем сведения, и если б ты была женщина с характером и с могучем здоровьем, то я бы тебе порассказала его подвиги".
   Однако едва только Марья Львовна заикнулась о том, чтобы дать доверенность на окончание ее дел АА.Столыпину, как Панаева решительно воспротивилась и "взяла на себя смелость, как она сама пишет, "распорядиться делами" Марьи Львовны.
   3 сентября она пишет: "Ты желаешь дать доверенность Столыпину, но знаешь ли ты его хорошо и уверена ли ты в нем? Доверенность - это все равно, что дать капитал в его распоряженье. Он вытребует деньги от Ог..., но получишь ли ты сполна их? Еще одно обстоятельство: он не сам же будет ходить по этому делу, прибегнет к кому-нибудь, и с тебя возьмут неслыханные проценты. Но что меня больше всего пугает, это твоя слепая доверчивость ко всем людям без разбора. Я прошу тебя прислать полную доверенность с правом передать, кому я пожелаю".
   Она уговаривает Марью Львовну согласиться, старательно рекомендует делового человека, подысканного ею на первых норах, Н.Н.Тютчева, содержавшего вместе с М.А.Языковым в то время комиссионную контору в Петербурге. Неуверенная, очевидно, в том, что аргументы окажутся достаточно убедительными, она прибегает к прямой помощи Некрасова, который всей силой своего делового авторитета воздействует на Марью Львовну в том же направлении.
   Панаева задержала письмо Марьи Львовны к Грановскому. Она сама вытребует у Грановского документы. "Рассмотрев их, тебе напишут, как он находит лучше начать дело".
   Марья Львовна, однако, очевидно, не легко согласилась с решительными предложениями подруги. Только в конце декабря получила Авдотья Яковлевна желанную доверенность.
   Так закончился первый период посредничества А.Я.Панаевой. Поддерживая в своей подруге ее недоверие к Огареву, она в конце концов получила возможность распоряжаться делами Огаревой, как находила нужным. Мы не хотим сказать этим, что Панаева предумышленно стремилась завладеть капиталом подруги. Но совершенно естественно, опекая "дитятко неразумное", Марью Львовну, Панаева оказалась в положении руководительницы и денежными делами Марьи Львовны. Медленно возникает из этой дружбы и общая заинтересованности обеих: получив капитал, они поселятся вместе на ферме, вместе поедут путешествовать, вместе озаботятся приисканием pied a terre'a (пристанища) возле Петербурга и т.п. - будут жить общей жизнью...
   Наступивший 1849 год ознаменовал собой новый поворот в судьбе Огарева. После возвращения Тучковых, Алексея Алексеевича и его дочерей Елены и Натальи, из-за границы, где они, путешествуя, провели несколько месяцев с Герценом, близость Огарева к яхонтовскому гнезду либерального помещика и индустриала, существовавшая уже давно, превратилась в тесную дружбу, а младшую из дочерей Тучкова, Наталью, связало с Огаревым сложное чувство, в котором романтизм и экзальтация Натальи Алексеевны играли не меньшую роль, чем скрытое, обряженное "практичностью", "трезвостью" мечтательство Огарева. Любви этой суждено было породить трагедию в жизни не одного Николая Платоновича, - она, развиваясь, захватила и жизнь Александра Герцена, история отношений которого с Натальей Алексеевной, так же, как судьба самой Натальи Алексеевны и образовавшейся второй семьи Герцена, потрясают напряженностью своей и ни с чем несравнимы [089].
   Но какова бы ни оказалась история этого союза впоследствии, в начале 1849 года страстное чувство, увлекшее Огарева и Наталью Алексеевну, рвалось через все плотины и сразу же размыло основание жизни Огарева.
   Были оставлены планы промышленной деятельности, надежды на обогащение и опыты перевоспитания крестьян. Представлялось только одно средство для разрешения чрезвычайно сложного положения, в котором оказались Огарев и Наталья Алексеевна - бегство за границу. Их связь стала предметом пересудов и сплетен, занимавших не только "общество", но проникших и в среду друзей. Даже Грановский осуждал Огарева. Их "незаконный" союз ставил Тучкова перед угрозой гораздо более серьезной, нежели осуждения синклита сановных родственников. Постоянный враг Тучкова и Огарева, губернатор Панчулидзев, не забывавший либерализма Тучкова и его "вмешательства в дела, его не касающиеся" (Тучков постоянно обличал казнокрадство и произвол губернских чиновников, особенно при рекрутских наборах, защищал крестьян от жестокого обращения помещиков, помогал им и пытался смягчить их участь, выступая против помещиков-крепостников, и т.п.), конечно, воспользуется этим случаем, чтобы свести старые счеты: к его услугам правительственный аппарат, вплоть до III Отделения, чтобы покарать "безнравственные поступки господ пензенских помещиков".
   Дело было по тем временам нешуточное. Единственная надежда - на согласие Марьи Львовны освободить Огарева, с тем, чтобы она "приняла вину на себя", ибо в противном случае закон не давал права Огареву на вторичный брак.
   Но и эта надежда рухнула. В феврале 1849 года, написав в Париж друзьям - Александру Ивановичу Герцену и его жене Наталье Александровне - о случившемся и попросив их переговорить с Марьей Львовной, Огарев и Тучковы отправились в Петербург ждать ответа. Здесь Огарев встретился с А.Я.Панаевой, которая с И.И.Панаевым и Н.А.Некрасовым была в числе друзей, часто посещавших Огарева и Тучковых в гостинице, где они остановились. Он быстро и миролюбиво договорился с Авдотьей Яковлевной о делах Марьи Львовны, а Авдотья Яковлевна с своей стороны обещала не действовать против него, а, наоборот, помочь в переговорах по главному вопросу - о разводе. Но, несмотря на участие А.Я.Панаевой в этих переговорах - в нашем распоряжении имеется ряд писем, в которых она настойчиво советует подруге согласиться на предложение Огарева, - несмотря на энергичные в течение двух месяцев попытки Герцена и его жены, Натальи Александровны, повлиять на Марью Львовну, ее согласия добиться не удалось. В переговорах принимали участие Сократ Воробьев, Георг и Эмма Гервеги. Марья Львовна оказала бешеное, упрямое сопротивление, глухая ко всем доводам: она не приняла Георга, обругала Эмму, в течение одной недели "написала писем до пяти" Авдотье Яковлевне и решительно, наотрез отказалась освободить Огарева. А.И.Герцен и Наталья Александровна не находят слов, чтобы передать исступление Марьи Львовны и предупредить Огаревых об угрожающем мщении. "Это мессалина с перекрестка - пишет Герцен, - она безумная, не par maniere de dire [фигурально], а в самом деле, она говорит, что разочтется за все прошлые горести", а Наталья Александровна еще более торопливо и взволнованно предупреждает друзей: "Не только осторожно, - быстро, как можно быстрее надо действовать. Верь мне и слушайся, непременно, непременно. Мне грустно, больно и страшно, мщение найдет везде дорогу и средство повредить. Слышишь ты это?" [090].
   Враждебность Панаевой к Огареву, резкий тон ее сообщений об Огареве в письмах к Марье Львовне и самый характер этих сообщений сыграли не малую роль в этой истории. Герцен, убедившись, что Марья Львовна знала гораздо больше об огаревских планах, нежели это было желательно для Огарева ("...Что всего замечательнее, она [Марья Львовна] кое-что знала и не через нас, мне кажется, что Авдотья Яковлевна пописывает не одни романы", - пишет он в том же письме), поспешил предупредить Огарева о грозящей ему опасности...
   Безнадежность попытки таким путем "легализовать" союз с Натальей Алексеевной, ставшая в конце апреля совершенно очевидной, вынудила Огарева решиться на отчаянный шаг: он решил уехать из России нелегально. Для этого надо было отправиться в Одессу, подыскать иностранное судно, капитан которого согласился бы увезти их из пределов любезного отечества без паспортов. Но следом за таким бегством последовала бы правительственная кара и прежде всего секвестр остатков огаревского достояния [091].
   Однако ничего другого не оставалось делать, и Огарев, поручив Грановскому, Кетчеру и Сатину как можно быстрее распорядиться его делами, двинулся в Москву, а оттуда, в самом начале июня, через несколько дней после венчания Сатина и Елены Тучковой, состоявшегося 27 мая 1849 года в Москве, уехал с Натальей Алексеевной на юг, в Одессу.
   Нелегкая задача, поставленная Огаревым перед его друзьями, была ими разрешена в июне 1849 года. Как распорядились Грановский и Кетчер? Акшено, самое крупное из имений Огарева, правда, значительно обескровленное, было продано, частью безденежно, фиктивно Сатину и Н.Ф.Павлову, управляющему состоянием жены своей [092] и ее отца К.И.Яниша, упомянутого позднее под фамилией Яншина в доносе Панчулидзева. Уручье, орловское имение, должно было быть продано и вырученными деньгами следовало удовлетворить Марью Львовну, но осуществить продажу Грановскому, который на это имел формальную доверенность Огарева, не удалось. Тальская фабрика, купленная за год перед тем, после "очистки" от долгов ничего не оставляла Огареву; наконец остаток долга рязанских крестьян, отпущенных на волю Огаревым в 1841 году (около 13 000 рублей серебром), покрывал остаток долга Огарева все той же Марье Львовне.
   Но Панаева, до которой еще раз докатились из Москвы толки и сплетни о Тучковых, Огареве и Сатине, восприняла это дело друзей Огарева как грязные проделки. 19 июля она писала Марье Львовне:
   "Посылаю тебе письмо, из которого ты ясно увидишь всю подлость и гнусность Ог. и его друзей. Пока они вели со мною миролюбивые переговоры об уплате капитала, вверенного мне, они в то же время обрабатывали втайне свои грязные и бесчестные поступки. Я медлила подать ко взысканию единственно из страха начать процесс, с которым неизбежны бывают большие расходы. Но, видя все их увертки на мои вопросы, я возымела подозрения в их честности, которой они меня душили, и, передав доверенность, сюрпризом послала к ним в Москву. Они меня ругают страшно и Некрасова также, который им сказал прямо, что они подло поступают с тобой. Они вздумали посягнуть на мою честь, которая, как видно, для них пустое слово, которым они маскируют свои подлости".
   И "они", т.е. Огарев, Сатин и Тучков, жестоко поплатились.
   Огареву не удалось уехать из России, он переехал из Одессы в Крым, где поселился неподалеку от Ялты. Здесь Николай Платонович и Наталья Алексеевна оставались до глубокой осени, и во время их отсутствия произошло новое и грозное ухудшение их обстоятельств. Отправившийся в Москву отставной штаб-ротмистр Шаншиев, Николай Самойлович, которому Панаева передоверила доверенность Марьи Львовны, наложил запрещение на оставшееся непроданным достояние Огарева и искал возможности разрушить ту фиктивную продажу села Акшено, которую совершили Грановский и Кетчер. В это же время Марья Львовна успела поднять на ноги своих российских родственников, с которыми она снеслась, вероятно, непосредственно, сообщив отцу, Л.Я.Рославлеву, в Саратов все, что знала от Авдотьи Яковлевны, и все, что узнала во время переговоров с Герценом. Возможно также, что Панчулидзев, который, будучи в Петербурге в 1848 году, сделал визит Панаевой, также получил кое-какие сведения от Марьи Львовны, и во всяком случае от ее отца. Так или иначе, Л.Я.Рославлев в сентябре 1849 года написал шефу жандармов и главе III Отделения А.Ф.Орлову донос на Огарева, Тучкова и Сатина, образовавших будто бы коммунистическую секту.
   Сатин и Тучков, по словам Рославлева, обобрали Огарева. "Господа коммунисты хлопотали неутомимо обобрать несчастного, в чем и успели, пустя его с барышней наслаждаться в Крым. Ясно доказали мне такими поступками и ограблением Огарева, что у них все было подготовлено выпроводить его за границу, а настоящую жену его, дочь мою, оставить без заплат".
   Донос, заключавший в себе пахучий букет московских и петербургских сплетен, заканчивался, как полагалось, "слезною мольбою отца, скорбящего душою об участи дочери", перед его сиятельствам о помощи и каре. Быть может, слезница саратовского нахлебника Огарева и не возымела бы действия и не вызвала бы серьезных последствий, если бы дело не происходило спустя несколько месяцев после ареста Петрашевского, когда III Отделение, соревнуясь с министерством внутренних дел, производило усиленные розыски заговорщиков по всей стране, и если бы III Отделение не было подготовлено доносами Панчулидзева на Тучкова прежнего времени. В начале 1849 года, будучи в Петербурге, Панчулидзев сделал устный донос Дубельту, который его тут же запротоколировал. 22 июля 1849 года жандармский полковник Юрасов, ведший наблюдение за Тамбовской губернией и заехавший в Инсарский уезд Пензенской, столкнулся с бывшим управляющим огаревского имения, лишившимся места при продаже его. Уволенный управляющий сообщил ему, что Огарев "всю зиму занимался какими-то сочинениями в духе революционном", что он "их [т.е. Тучкова и Огарева] революционистов" откроет правительству, что Огарев "бумаги важные", т.е. революционные, всегда возит с собой и что их всегда можно у него найти [093].
   Наконец, осенью, вскоре после возвращения Огарева из Крыма, Панчулидзев с своей стороны начал поход против нею и Тучкова. На первый взгляд дело началось с мелочи, производящей комическое впечатление. Панчулидзев прислал Тучкову официальную бумагу следующего содержания.
  
   МИНИСТЕРСТВО
   ВНУТРЕННИХ ДЕЛ
   Начальника
   Пензенской губернии
   Канцелярия
   Стол
   7 ноября 1849 г.
   &

Другие авторы
  • Сабанеева Екатерина Алексеевна
  • Батюшков Константин Николаевич
  • Тагеев Борис Леонидович
  • Шкляревский Павел Петрович
  • Кавана Джулия
  • Иванчина-Писарева Софья Абрамовна
  • Чеботаревская Анастасия Николаевна
  • Кокорин Павел Михайлович
  • Писемский Алексей Феофилактович
  • Киселев Е. Н.
  • Другие произведения
  • Ладенбург Макс - Приключения Фрица Стагарта, знаменитого немецкого сыщика
  • Горький Максим - Маркс и культура
  • Добролюбов Николай Александрович - Луч света в темном царстве
  • Востоков Александр Христофорович - Стихотворения
  • Брусянин Василий Васильевич - В. В. Брусянин: краткая справка
  • Чехов Антон Павлович - Новая дача
  • Андерсен Ганс Христиан - Обрывок жемчужной нити
  • Горький Максим - Приветствие "Крестьянской газете"
  • Чернышевский Николай Гаврилович - Критика философских предубеждений против общинного владения
  • Кондурушкин Степан Семенович - Могильщик
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 418 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа