товым к прогулке.
"Когда мы пошли, - пишет он, - все собаки поместья явились, чтобы сопровождать нас. Домашние животные Скотта были его друзьями. Все, что его окружало, исполнялось видимой радостью в его присутствии. Когда мы пришли на холмы, откуда видна была значительная часть окрестностей, В. Скотт сказал: "Теперь я привел вас, как странника в "Путешествии пилигрима" Беньяна, на вершину гор наслаждения, чтобы показать Вам все эти прекрасные места..." Я некоторое время смотрел вокруг себя с немым изумлением, могу сказать, почти с разочарованием. Все пространство, которое мог обнять мой взор, состояло из непрерывного ряда волнистых холмов; вся местность была однообразна и совершенно безлесна.
Я не мог не выразить своих мыслей вслух. Скотт что-то пробормотал про себя и серьезно взглянул на меня... "Это, может быть, упрямство с моей стороны, - сказал он наконец, - но я продолжаю утверждать, что, на мой взгляд, эти серые холмы и вся эта дикая порубежная страна обладают своеобразною красотою. Я люблю саму безлесность этой местности; она открыта, сурова и уединённа. После того как приходится пропутешествовать несколько времени среди прекрасных окрестностей Эдинбурга, похожих на роскошные сады, я начинаю тосковать по моим убогим, серым холмам; и, если бы я не увидел вереска хоть раз в течение года, мне кажется, я бы умер"."
Время от времени в Абботсфорде устраивались сельские праздники, куда собирались окрестные жители и все члены фамилии Скоттов, от поселянина до герцога. Среди увеселений первое место занимала Абботсфордская охота, происходившая ежегодно в день рождения старшего сына. В ней тоже принимали участие все соседи, и за стол садились не менее тридцати или сорока человек; время проходило в шумном веселье, в котором сам хозяин принимал живейшее участие. Еще веселее были праздники после жатвы, справлявшиеся по всем правилам древнего феодального этикета. Бывали там и аристократические празднества по поводу приезда каких-либо знаменитостей, например принца шведского Густава Вазы, принца Саксен-Кобургского и других, но настоящий бал дан был только один раз, по случаю окончательного устройства Абботсфорда и помолвки старшего сына сэра Вальтера Скотта. В Эдинбурге В. Скотт, несмотря на свою славу и богатство, вел такую же жизнь, как и прежде: ревностно исполнял обязанности секретаря уголовного суда, занимался литературой, а свободное время посвящал обществу. В числе его друзей были его издатели Балантайны и Констэбль, но круг его знакомства не ограничивался одними литераторами, сослуживцами и родственниками. С ним старались сблизиться представители самых высших слоев общества. Так, во время своей поездки в Париж он познакомился с герцогом Веллингтоном, который всегда затем оказывал ему дружеское внимание. Что касается В. Скотта, то он, как горячий патриот-тори, чуть не поклонялся великому полководцу. Точно так же принц-регент, впоследствии король Георг IV, очень ценил В. Скотта и предложил ему титул поэта-лауреата (придворного поэта) с жалованьем в 400 фунтов стерлингов, но романист отказался от него ввиду стесненного материального положения многих других литераторов и предложил на эту должность поэта Саути. В числе известных писателей, бывших друзьями В. Скотта, нужно назвать Крабба, Вордсворта, Мура и Байрона. Сначала Скотт и Байрон были соперниками и даже вели между собой литературную полемику, но впоследствии они познакомились в Лондоне и весьма близко сошлись, несмотря на то, что один был добродушным оптимистом, а другой - страстным и желчным пессимистом. Впоследствии друзья всегда отзывались друг о друге с симпатией и уважением.
Последнюю поездку свою в Лондон В. Скотт предпринял в 1821 году по случаю коронации принца-регента. Эта церемония была совершена с величайшим феодальным великолепием и порадовала сердце потомка древних рыцарей. Когда Георг IV приехал в 1822 году в Эдинбург, В. Скотт был главным распорядителем блестящей встречи, устроенной для него жителями. Писатель в течение всей своей жизни относился с величайшим уважением и преданностью к своему королю, и по мере того как король становился консервативнее, можно было наблюдать такое же усиление консерватизма и в романисте. Прибавим, что В. Скотт вообще мало занимался политикой, а если ему и случалось касаться ее, то он всегда высказывался как крайний консерватор.
В 1825 году старший сын романиста, поступивший на военную службу, женился и переехал с женою в Дублин, где стоял его полк. В июле того же года В. Скотт с дочерью Анною и Логкартом, уже несколько лет женатым на старшей его дочери Софии, поехал в Ирландию с целью посетить сына и проехаться по некоторым из живописных ирландских графств. Два месяца, проведенные им в Ирландии, были, по его собственным словам, нескончаемой овацией, особенно в Дублине, где все, от лорда-наместника до последнего лавочника, наперерыв старались выразить уважение и симпатию великому английскому романисту.
Банкротство Балантайна и Констэбля. - Разорение Вальтера Скотта. - Семейные печали. - Смерть леди Скотт.
Путешествием в Дублин оканчивается счастливая эпоха в жизни В. Скотта. Все его богатство, все его феодальное величие как главы Скоттов оказалось основанным на песке и рухнуло вследствие страшного коммерческого кризиса, разразившегося в Англии в 1825 году. Прежде всего обанкротились агенты Констэбля, книгопродавцы Герт и Робинзон; затем - Констэбль и Джеймс Балантайн (Джон Балантайн незадолго до этого умер). Это было сильным и совершенно неожиданным ударом для романиста, который сначала, однако, еще надеялся на счастливый исход дела. Мы приводим ниже выписки из его дневника, что лучше всего покажет, каким образом он отнесся к собравшейся над его головою грозе. 14 декабря 1825 года он занимает еще 10 000 фунтов стерлингов под поместье и отдает их фирме для поддержания ее дел, надеясь этим все поправить и получить возможность спать спокойно.
"18 декабря. Если дела пойдут дурно в Лондоне, то жезл чародея выпадет из рук неизвестного. Его тогда поистине назовут "слишком хорошо известным". Сказочный пир фантазии исчезнет вместе с чувством независимости, у него отнимется радостная уверенность, что утром он может просыпаться с веселыми мыслями и спешить передать их бумаге; ему невозможно уже будет подводить каждый месяц итог этим мыслям, как средствам для насаждения лесов и покупки пустырей, заменяя сказочные мечты другими мечтами о будущих прогулках по глухим рощам к уединенным источникам и местам, которые дороги влюбленным. Этого больше не будет; но я могу заняться степенным хозяйственным делом, то есть писать историю и тому подобное. Такие труды не встретят прежнего восторженного отношения; вообще мое мнение таково: если узнают, что автор принужден писать для зарабатывания куска хлеба или, во всяком случае, для улучшения своего материального положения, то это унизит его и его произведения в глазах публики. Ему уже не станут оказывать прежнего уважения. Это - горькая мысль, но если она вызывает слезы, то пусть они льются. Мое сердце связано с созданным мною поместьем - едва ли есть там хоть одно дерево, которое не я бы посадил. Что за жизнь была моя! - Полуобразованный, почти совершенно предоставленный самому себе, я набивал свою голову всяким вздором, и товарищи долго ценили меня меньше, чем я того стоил. Затем я пошел вперед, и меня считали смелым и умным малым, вопреки всем тем, кто видел во мне только мечтателя; в течение двух лет страдал я душою и хотя потом излечился, но старые раны будут отзываться до могилы. То богач, то нищий, накануне разорения я открыл почти неиссякаемый источник богатства. Теперь, на вершине гордости, я разбит и почти совершенно обезоружен, - если не получится хороших известий, - и все только потому, что Лондону угодно волноваться... И вот в свалке буйволов и медведей бедный кроткий лев не знает куда деться.
Чем это кончится? Бог один знает - другого ответа нет. В конце концов, никто по моей вине не потеряет ни одного пенни - это мое утешение. Люди подумают, что гордость по справедливости наказана. Пусть они в своей гордости утешаются мыслью, что мое падение сделает их выше или даст им возможность хоть казаться выше. Мне же будет служить удовлетворением мысль, что мое благосостояние принесло выгоды многим, и надежда, что хоть некоторые простят мне мое временное богатство за чистоту моих намерений и за искренность моего желания делать добро бедным. Многие сердца опечалятся в коттеджах Абботсфорда. Я наполовину решил никогда не возвращаться туда. Как могу я войти в мой дом после такого унижения? Как жить запутавшимся в долгах бедняком там, где я был некогда так богат и уважаем? Я должен был вернуться туда в субботу, веселый и счастливый, и хотел принимать там друзей своих. Мои собаки напрасно будут ждать меня. Это ребячество, но мысль расстаться с этими бессловесными тварями более расстроила меня, чем все только что записанные печальные размышления. Бедные животные, нужно подыскать им хороших хозяев! Может быть, найдутся люди, которые, любя меня, будут любить и моих собак за то, что они были моими. Но мне необходимо покончить с этими мрачными предчувствиями - или я потеряю то душевное настроение, с которым человек обязан встречать горе. Мне кажется, что я чувствую, как моя собака кладет мне лапу на колено, мне слышится вой, с которым она ищет меня повсюду. Это вздор, конечно, но добрые твари проделали бы все это, если бы могли понимать настоящее положение вещей. Мне приходит в голову странная мысль: когда я умру, будет ли вынут дневник этот из роскошной конторки в Абботсфорде и прочитан с удивлением, что богатый баронет когда-то испытал страх такого удара, или его найдут в какой-нибудь бедной меблированной квартирке, где обедневший потомок рыцарей повесил свой герб и где два-три старых друга грустно посмотрят один на другого и прошепчут: "Бедный человек с добрыми намерениями... Враг только самому себе... Надеялся, что у него неиссякаемый источник... Зачем только он принял этот глупый титул?" Кто может ответить на этот вопрос? Бедный Билль Лэдлоу! Бедный Том Пурди! От таких известий заболит сердце у вас и у многих других бедняков, которым мое благосостояние давало насущный хлеб... Балантайн поступает так, как того можно было ожидать, и меньше думает о своих потерях, чем о моем разорении. Я старался обогатить его - а теперь, теперь все пойдет прахом. Но у него останется журнал - это утешительно. Наверное, им не найти лучшего издателя. Им, - кто будут эти они, эти неизвестные новые заправилы, которым будет дано право располагать как им будет угодно всем, что мне принадлежит. Какой-нибудь сухой банкир - кто-нибудь из этих обладателей миллионов! Я попытался отделаться от этих печальных мыслей, записывая их; я успокоюсь еще больше, принявшись за "Историю французского Конвента". Благодарю Бога, что могу работать с разумным спокойствием. Как-то Анна перенесет это несчастье? Она горяча, но тверда в серьезных обстоятельствах, хотя раздражительна в мелочах. Мне приятно, что Логкарт и его жена уехали. Не могу сказать - почему, но я рад, что мне придется переживать мое горе в одиночестве и что никто не расстроит меня соболезнованиями, как бы искренни и нежны они ни были.
Половина девятого. Я закрыл эту тетрадь в ожидании грозящего мне разорения. Через час я открываю ее (благодаря Бога) с надеждою, что все устроится благополучно и честно в коммерческом смысле. Каделль приехал в восемь и прочел письмо от Герста и Робинзона, извещающее, что они выдержали грозу...
19 декабря. Балантайн был здесь перед завтраком. Он с доверием относится к вчерашним новостям. Констэбль зашел и просидел с час. Старый джентльмен тверд как скала. Он хочет на будущей неделе ехать в Лондон. Надо, однако, сесть за работу.
22 декабря. Я написал вчера шесть мелко исписанных страниц, что составит около двадцати четырех страниц печатных. Но всего лучше то, что они удачны... Напев одной народной песни звучит у меня сегодня целый день в ушах, и я перед обедом написал стихи для него... Интересно было бы знать, хороши ли они... Ах, бедный Вилль Эрскин, ты мог бы мне сказать это и сказал бы... Не знаю, что могло заставить меня совершить нечто столь необычное для меня за последние годы, а именно по собственной воле написать стихи. Я думаю, что это свершилось по тому же импульсу, по которому птицы поют, когда пройдет гроза.
24 декабря. У Констэбля новый план: издать сочинения автора Вэверлея более роскошно. Он говорит, что может заработать на этом до 20 000 фунтов стерлингов, и щедро предлагает мне какую угодно долю в барышах. Я не имею особенных прав на них, так как мне придется написать только примечания, что не особенно трудно; в то же время получить несколько тысяч было бы хорошим делом...
14 января. Получено странное, таинственное письмо от Констэбля, уехавшего в Лондон на почтовых. Оно похоже на одно из тех писем, которые люди пишут, когда хотят намекнуть на грозящую неприятность, но не высказываются о ней прямо. Я думал, что он две недели тому назад был в Лондоне, чтобы распорядиться имуществом для уплаты по обязательствам, как и должен был сделать. Хорошо, я принужден быть терпеливым... Но этот страх очень томителен... Балантайн в своем письме упоминает о поездке Констэбля, но не выражает особенных опасений. Он хорошо знает Констэбля, видел его перед отъездом и не сомневается в том, что тот сумеет разобрать все, что бы там ни было запутанного. Поэтому я не стану беспокоиться. Я уверен, что сумею не поддаться тревоге. Я не вижу, почему с Божьей помощью нельзя отогнать тревожные мысли, предвещающие зло, но не исправляющие его!"
В Лондоне Констэбль не мог ничего сделать. Герст и Робинзон были не в состоянии выдержать, несмотря даже на помощь Констэбля, который бесился, бросался из одного банка в другой за ссудой под издания и просил В. Скотта занять для него в Эдинбурге 20 000 фунтов и переслать их в Лондон. Но раньше еще, чем эта просьба дошла до романиста, компаньон Констэбля откровенно признался ему, что дела фирмы окончательно и безнадежно расстроены.
Мистер Скин рассказывал потом Логкарту, что в тот вечер, когда В. Скотт узнал о несостоятельности Герста и Робинзона, он обедал у него и находился в своем обыкновенном расположении духа, причем вел веселую, непринужденную беседу о разных предметах; но при прощании романист прошептал хозяину: "Скин, мне нужно кое о чем переговорить с вами; будьте столь добры и загляните ко мне завтра, когда будете отправляться в парламент". На следующий день, в половине десятого утра, Скин заехал к В. Скотту и застал его за работою в кабинете. Он встал при входе гостя и сказал: "Друг мой, пожмите мне руку - руку нищего".
В. Скотт рассказал ему также, что Балантайн только что был и сообщил о полном и неминуемом их разорении; затем он прибавил: "Не думайте, что я засяду дома и в бездействии буду горевать о том, чему нельзя помочь. Я работал над "Вудстоком", когда вы вошли, и тотчас же снова возьмусь за перо, как только вернусь из суда. Я намереваюсь опять обедать с вами в воскресенье и надеюсь сообщить вам, что моя работа подвинулась". И действительно, в течение следующих дней он написал почти полкниги.
Когда подвели итоги долгам фирмы Балантайна, то оказалось, что сумма их дошла до 117 000 фунтов стерлингов, при этом ответственным лицом являлся один только В. Скотт, так как Балантайн не имел никакого состояния. Констэбль оказался должным еще большую сумму. Если бы В. Скотт согласился поступить чисто коммерческим образом и объявить себя несостоятельным, то после продажи его собственности кредиторы получили бы гораздо больший процент, чем кредиторы Констэбля; сам романист освободился бы от всяких долгов и мог бы опять нажить себе большое состояние. Но В. Скотт не мог никогда забыть, что он прежде всего "джентльмен", поэтому он решил заплатить все, до последнего гроша, и только попросил кредиторов дать ему несколько лет отсрочки. Со всех сторон ему предлагали денежную помощь. Старший сын и невестка отдавали ему все свое состояние; эдинбургские и лондонские банкиры также высказали готовность помочь романисту; неизвестное лицо открыло ему кредит в 30000 фунтов стерлингов. Глубоко тронул бедного поэта мистер Пуль, учитель музыки его дочери, который принес ему все свои сбережения, равнявшиеся 500 фунтам стерлингов. Но как бы там ни было, В. Скотт не принял ни одного из этих предложений и на все давал один и тот же ответ: "Я не возьму в долг ни одного пенни, а уплачу все - или умру за работой". Кредиторы, со своей стороны, уже через несколько дней начали высказываться в смысле благоприятном для должника, и В. Скотт ожил при мысли, что его предложение будет принято. Дневник его за это время содержит весьма трогательные страницы, посвященные воспоминаниям о жизни последних лет. Не одно теплое слово сказано о служащих и о простом народе, с которым как землевладелец он постоянно имел дело. Не раз упоминает он также об отраде и успокоении, доставляемых ему работой.
"24 января. Я сегодня в первый раз (после того, как узнал о своем разорении) отправился в суд, и мне казалось, что все заняты только мною и моими бедами. Без сомнения, многие думали обо мне и все, по-видимому, с сожалением; некоторые были, очевидно, огорчены. Замечательно, как различны способы, которыми люди стараются выразить мне свое сочувствие. Иные улыбались, здороваясь со мною, точно хотели сказать: "Не думай об этом, друг мой! Мы совершенно забыли обо всем". Другие приветствовали меня с тою напускною серьезностью, которая так противна на похоронах. Самые благовоспитанные - все они, видимо, сочувствовали мне - просто пожали мне руку и ни о чем не распространялись. Если меня будут теснить и примут судебные меры, я должен буду употребить все средства законной защиты и объявить себя несостоятельным. Во всяком случае, это ход дела, который я посоветовал бы клиенту. Но на суде чести я за такой поступок заслужил бы потерю своих баронетских шпор. Нет, если они только согласятся - я готов быть их вассалом на всю жизнь и добывать из рудника моего воображения драгоценные камни не для собственного обогащения, а для того, чтобы уплатить по моим обязательствам. И это не потому, чтобы я питал отвращение к эпитету "несостоятельный" - мне его, по всей вероятности, уже дают, - но потому, что не хочу лишить моих кредиторов тех материальных выгод, которые могу доставить им с помощью еще сохранившихся у меня умственных и литературных сил".
Известия, получаемые В. Скоттом относительно его дел, становились с каждым днем все тревожнее. Выяснилось, что долги были гораздо многочисленнее, чем это казалось сначала. От В. Скотта требовали не менее 130 000 фунтов стерлингов (1,5 миллиона рублей). Тяжелые дни приходилось переживать бедному романисту. Одно время он был вполне уверен, что ему придется лишиться не только Абботсфорда и остального имущества, но даже проститься со свободою. Это казалось ему всего ужаснее, как он упоминает в своем дневнике, потому что заключение в долговой тюрьме уничтожило бы силу его фантазии и лишило бы возможности работать и помочь заработком себе и другим. Однако все в конце концов уладилось, и общее собрание кредиторов решило оставить Абботсфорд во владении романиста. Он же обязался ограничить свои издержки казенным жалованьем и отдавать кредиторам весь свой заработок и все, что получит от продажи остального своего имущества.
Согласившись на это, В. Скотт тотчас приступил к точнейшему исполнению своих обещаний. Он продал свой эдинбургский дом, поселил семейство в Абботсфорде, нанял для своих деловых приездов в город скромную квартиру и начал без устали работать - иногда по двенадцать часов сряду не отходил от своей конторки, забывая общество, отказывая себе во всем, даже в прогулке. Издержки свои поэт ограничил до минимума. В это время ему минуло пятьдесят пять лет. О выезде из эдинбургского дома много раз упоминается в дневнике В. Скотта. В одном месте говорится: "С печалью оставляю я здесь некоторые гравюры и небольшие украшения, которыми некогда гордилась леди Скотт; но теперь она равнодушна к ожидающей их судьбе, именно - быть проданными с аукциона. Я же никак не могу безучастно относиться к предметам, когда-то имевшим для меня известный интерес, как бы ни были они сами по себе ничтожны. Но я рад, что она, при плохом ее здоровье и достаточном количестве других забот, смотрит на это иначе и не связывает никаких семейных и домашних воспоминаний с предстоящею неприятною процедурой".
"15 марта. Сегодня утром я в последний раз покидаю N39 на Кэстл-стрит. "Хижина" была удобна, и я привык к ней. Я вовсе не рассчитывал на перемену в этом отношении, пока буду иметь место в суде. При всех своих прежних переменах жилища я всегда переходил от хорошего к лучшему - теперь наоборот. Покидаемый дом предназначается к продаже, и я перестаю быть эдинбургским гражданином в смысле домовладельца, чем отец мой и я были в течение, по крайней мере, шестидесяти лет. Итак, прощай, бедный N 39, желаю тебе никогда не оказывать гостеприимства худшим людям, чем те, которые теперь покидают тебя. Чтобы не сразу оставить Лары в полном одиночестве, леди Скотт и Анна проживут здесь до воскресенья. Что касается меня, то я, как сказано, уезжаю сегодня утром".
Несмотря на свои заботы, В. Скотт неутомимо трудился и писал около двух печатных листов в день, пока не окончил "Вудстока". Помимо этого он занимался еще и другими литературными работами: издал "Жизнь Кэмбля" и политическую брошюру под заглавием "Письма Малаки Малагровзера". Один "Вудсток", написанный в три месяца, принес его кредиторам больше 8000 фунтов стерлингов, и В. Скотт начал надеяться, что в не особенно далеком будущем совершенно разделается с долгами. В своем дневнике он замечает, что посадил три дерева, по росту которых будет судить об ожидающем его успехе. Но мало-помалу ежедневные заметки его становятся печальными. Семейные горести присоединяются к материальным невзгодам. Любимый внук романиста, маленький Джонни, медленно угасает от неизлечимой болезни. Ему посвящено много задушевных и горестных строк. Но судьба готовит семье новый удар. Здоровье леди Скотт, всегда слабое, стало ухудшаться под влиянием переживаемых тревог.
"28 марта. Мы уже некоторое время прожили в уединении. Чувствуешь искушение допытаться у себя: по сердцу ли такое крайнее одиночество? Могу по совести ответить - да! Я уже в детстве страстно любил уединение и подростком убегал из людского общества, чтобы насладиться мечтами и воздушными замками... Так было до 18-летнего возраста, пока в моем сердце не пробудилась любовь вместе с честолюбием и другими страстями; тогда я перестал чуждаться общества, но временами, тем не менее, уединялся, и даже с радостью. Я пресыщен обществом и, за исключением одного или двух лиц высокоинтеллигентных, остроумие и юмор которых забавляют меня, я не имею желания видеть общества ни высшего, ни низшего, ни среднего. К этому чувству не примешивается ни малейшего оттенка человеконенавистничества, на которое я смотрю как на тяжкий грех. Если Господь терпит худшего из нас, то мыто уже можем терпеть один другого. Когда мне приходилось бывать в обществе, я всегда старался доставлять удовольствие окружающим меня людям. Но при всем том я предпочел бы жить в уединении и желал бы, чтобы моя служба, во всех отношениях для меня удобная, не требовала моего присутствия в Эдинбурге. Но так должно быть, а в моей маленькой квартирке я буду достаточно одинок.
1 апреля. Ex uno die disce omnes. Встал в семь часов или еще раньше, занимался и писал до завтрака (в обществе Анны), около десяти без четверти. Потом опять пишу и занимаюсь до часу. В это время я сегодня съездил в Гёнтли-Борн и вернулся домой пешком по живописным тропинкам, проложенным через леса, разведенные мною. По временам я болтал с Томом Пурди, который нес мой плед; он имеет право заговаривать со мною, когда ему вздумается, и сегодня рассказывал мне длиннейшие охотничьи истории, происходившие лет двадцать тому назад. Порой я предавался печальному или радостному раздумью или следил за выходками двух любопытных крысоловок и прекрасного щенка волкодава. Так время прошло до той минуты, когда я стал писать эти строки. Дальше буду высказывать предположения: я, вероятно, приду в сонливое состояние после того, как закрою эту тетрадь, и, может быть, засну до обеда. Затем я несколько времени поболтаю с леди Скотт и Анной, съем немного бульона или супа и кусок просто зажаренного мяса; это главное занятие человека, по мнению Джонсона, будет скоро закончено. Полчаса проведу с семейством, полчаса побалую себя сигарой, стаканом воды с небольшим количеством виски и рома; так время пройдет до чая, который займет еще полчаса вместе с болтовнёю; после этого - опять за чтение и письмо в моей комнате до десяти часов; наконец, кусок хлеба, стакан портера - и в постель. Таким образом проходит моя жизнь, и она была бы приятна, если бы не опасения за леди Скотт и бедного Джонни. Я думаю, что леди Скотт поправится, но за Джонни боюсь - боюсь...
8 апреля. Мы ожидаем сегодня утром вторжения целой кучи гостей, которых до нашего несчастья должны бы были пригласить к обеду. Материальные невзгоды сберегают время, вино и деньги - в этом отношении они удобны. Кроме того, в них есть известная приятность, когда они являются не в злейшей форме, а наподобие легкого приступа подагры, дающего вам право на диету, покой, халат и бархатные туфли: когда подагра обусловливает у вас известковые отложения, а материальные невзгоды доводят вас до тюрьмы, то это уж черт знает что... Ожидаемые у нас гости мешают мне ехать на похороны, и я рад этому. Я ненавижу похороны и всегда их ненавидел: в них встречаешь неприятную смесь притворства с настоящею печалью; у главного осиротевшего человека, быть может, разбито сердце, а все остальные напускают на себя торжественную грусть и перешептываются о погоде и новостях дня, а там и сям еще какой-нибудь обжора наслаждается похоронною закускою... Я издали смотрел на похороны бедного ребенка...
6 мая. Та же сцена безнадежной и бесполезной тревоги. Она (леди Скотт) всегда встречает меня улыбкою и уверяет, что ей лучше. Боюсь, что болезнь слишком глубоко укоренилась. Я порядочный стоик, но напрасно говорю себе: "Если эти вещи необходимы, то встретим их как неизбежное".
11 мая. Шарлотта не могла проститься со мною, так как спала после плохо проведенной ночи. Может быть, так и лучше. Волнение могло ей повредить; а я ничего не мог бы сказать ей, что бы стоило такого риска. Я предвидел в продолжение двух лет приближение этого рокового события. В течение последних двух месяцев стало ясно, что выздоровление невозможно. Но расстаться с подругой (с которой прожил двадцать девять лет) в то время, когда она так больна - этого я не предвидел, не мог предвидеть. Сердце мое разрывается при мысли, что мне, может быть, никогда уже не придется искать утешения и совета у моего верного и преданного друга".
Племянница В. Скотта, Анна, дочь его брата Томаса, приехала в Абботсфорд как раз перед тем, когда романисту пришлось переехать по делам в Эдинбург.
"Эдинбург, 15 мая. Получил горестное известие, что все кончено в Абботсфорде.
Абботсфорд, 16 мая. Она умерла в девять часов утра, после тяжелых двухдневных страданий - теперь ей легко. Я приехал сюда вчера поздно вечером. Анна измучена, и у нее были истерические припадки, которые повторились после моего приезда. Я едва могу отдать себе отчет в том, что чувствую. Временами я тверд как скала, временами слаб как вода, омывающая ее подножие. Когда я сравниваю то, что теперь вокруг меня, с тем, что было еще так недавно, мне кажется, что сердце мое разрывается. Я теперь одинокий, постаревший, лишенный семьи, обедневший, запутавшийся в долгах человек, разлученный навеки с другом, с которым делился мыслями и советами которого пользовался, с другом, который всегда умел своими речами успокоить во мне злые предчувствия, надрывающие душу того, кто переживает их одиноко. Даже ее слабости были мне на пользу, заставляя думать о другом и отвлекая от томительных размышлений о самом себе.
Я видел ее. Но это не моя Шарлотта - не подруга, прожившая со мною тридцать лет. Та же самая симметрия форм, хотя оцепенели члены, когда-то столь грациозно-эластичные. Эта желтая, сморщенная маска, которая как будто издевается над жизнью, а не подражает ей, разве может быть ее лицом, когда-то столь живым и выразительным? Я не хочу больше смотреть на нее. Анна думает, что она мало изменилась, потому что в последнее время видела ее сильно страдающею - мои же воспоминания относятся к периоду, когда ей было сравнительно легко. Но если я долго буду писать так, то допишусь до совершенной потери твердости, а мне необходимо, напротив, поддерживать свое мужество. Я не знаю, что станется с тою частью моих мыслей и чувств, которые в такой значительной мере принадлежали ей в продолжение тридцати лет. Думаю, что они будут принадлежать ей по-старому, во всяком случае еще надолго...
18 мая. Настал другой день, прекрасный для внешнего мира; воздух мягок, цветы улыбаются, листья ярко зеленеют. Она не может наслаждаться этим, а для нее теплые дни были таким наслаждением. Ее уже теснят свинец и дерево гроба и скоро покроет холодная земля. Но не мою Шарлотту, не невесту моей юности, не мать моих детей положат среди развалин Драйбурга, которые мы так часто и весело посещали для препровождения времени. Нет! Нет! Она чувствует и сознает мою печаль где-нибудь и каким-нибудь образом. Где? - мы сказать не можем. Как? - мы сказать не можем. И в то же время я ни за какие земные блага не отказался бы от таинственной, но верной надежды увидеться с нею в лучшем мире!!."
Смерть жены тяжело подействовала на В. Скотта. Сыновья его, Чарлз и Вальтер, оба приехали на похороны, и в дневнике упоминается, что их общество было для огорченного отца наилучшею поддержкою и утешением. Работа также требовала у него много времени, и ему в полном смысле слова было некогда горевать.
В течение следующих двух лет В. Скотт написал "Наполеона Бонапарта" в девяти томах, две серии "Канонгэтских хроник", множество журнальных статей, "Рассказы деда о шотландской истории" и своими примечаниями много помог успеху появившегося в то время полного собрания своих сочинений. Такая неутомимая энергия не осталась без награды: на собрании его кредиторов в 1828 году ему была объявлена публичная благодарность за то, что он уже уплатил 10 000 фунтов стерлингов в счет своего долга. Все это время он жил очень уединенно с дочерью Анной и только ненадолго ездил в Лондон и Париж, чтобы собрать материалы для истории Наполеона. У него был также небольшой кружок друзей, с которым он встречался по-старому. За это время В. Скотт жил то в Эдинбурге, то в Абботсфорде, оставшемся в его владении с очень небольшим количеством земли. Понятно, что при изменившихся материальных средствах образ жизни семьи был очень экономный. Интересно, как отнеслась прислуга к известию, что хозяин их обеднел. Старик дворецкий, которому сказали, что теперь нельзя будет держать его, расплакался и предложил служить без всякого жалованья. Он действительно остался и, вместо того чтобы быть начальником целого полка расторопных слуг, стал справлять собственноручно чуть не всю работу в доме за половинное жалованье. Старый Питер, любимец всей семьи, служивший двадцать пять лет в доме как выездной кучер, превратился в обыкновенного пахаря - тоже по собственной воле, чтобы не покидать любимого хозяина. Все это сильно трогало В. Скотта, который, по словам Логкарта, с необыкновенною чуткостью относился к окружающим его людям и высоко ценил их расположение и преданность. Тем печальнее была для него в 1829 году смерть Пурди, до конца остававшегося его верным слугою и преданным другом.
Болезнь Вальтера Скотта. - Поездка на континент. - Возвращение в Абботсфорд. - Последние дни и кончина Вальтера Скотта.
Тяжелые заботы В. Скотта и усиленный умственный труд не могли не сказаться на его здоровье. Еще в 1827 году в его дневнике отмечено, что однажды, после усидчивой и продолжительной работы, ему вдруг стало казаться, что он уже когда-то слышал все происходящие вокруг него разговоры. В следующем году случилось нечто еще более странное, именно: на одном вечере ему очень понравился романс, пропетый дочерью хозяина. "Прекрасные слова, чьи они? - спросил он Логкарта. - Вероятно, Байрона, но я их не помню". Оказалось, что это его собственная песня из романа "Пират". Сначала В. Скотт рассмеялся, но потом это внушило ему опасения совсем потерять память. Он, однако, успокоился после того, как в течение многих месяцев ничего подобного не повторялось, причем снова предался работе и чуть не в одно время писал роман "Анна Гейерштейн", вторую серию "Рассказов деда" и критические статьи для "Четвертного обозрения".
Наконец, 15 февраля 1830 года с ним случился первый апоплексический удар. Он, по обыкновению, вернувшись из суда, сел за работу. В гостиной сидела его дочь Анна и сестра Логкарта, когда В. Скотт вдруг показался на пороге. У него было такое страшное выражение лица, что Анна не могла подумать ни о чем другом, как о семейном несчастии, и воскликнула:
- О папа! Джонни умер?
В. Скотт ничего не отвечал и бессознательно смотрел на нее.
- Что же, папа, сама София? Он продолжал стоять молча.
- Я знаю, это Вальтер, сам Вальтер! - произнесла Анна с отчаянием.
В эту минуту В. Скотт грохнулся на пол. Послали за врачом и тотчас пустили больному кровь. Когда он пришел в себя, то первыми его словами было: "Как это странно, как это странно!" Поправившись, он рассказал, что его вдруг охватило непонятное чувство: ему казалось, что все у него, начиная с языка, сковано; он подумал, что от движения это пройдет, и пошел в гостиную, где при виде отчаяния дочери упал без чувств.
Он старательно скрыл этот приступ от друзей и снова принялся писать, но в его последующих трудах уже сильно сказывался упадок таланта и умственных сил. Он написал после своей болезни "Историю Шотландии", третью серию "Рассказов деда", "Письма о демонологии" и некоторые другие сочинения.
В 1830 году было уменьшено число секретарей в Эдинбургском суде. В. Скотт остался за штатом и тотчас переехал в Абботсфорд. Здоровье его становилось все хуже и хуже. Он начал страдать ревматизмом до такой степени, что сам не мог уже водить пером и диктовал своему другу Лэдлау. Его уговаривали перестать изнурять себя непосильным трудом, однако он не хотел никого слушать. Но, как ни боролся В. Скотт с обстоятельствами и с собственною болезнью, упадок сил настолько сказывался на его произведениях, что издатели начали писать ему об этом; он тогда работал над "Графом Робертом Парижским". Тяжело было маститому долголетнему любимцу публики получать подобные письма. Неоднократно упоминает он об этом в своем дневнике и в переписке с друзьями. Так, издателю своему Каделю он среди прочего пишет: "Ясно, что я потерял способность нравиться английской публике и должен бы был, по справедливости, оставить литературу, пока еще стою чего-нибудь как писатель. Это важный шаг, но я не задумаюсь сделать его, если это окажется необходимым... Откровенно говоря, я не могу, однако, бросить в сторону полузаконченную книгу, как бутылку выдохшегося вина..."
В другом письме к Каделю от 12 декабря 1830 года он говорит: "Есть много обстоятельств, которых ни Балантайн, ни Вы не могли знать и которые, если бы Вы их знали, повлияли бы на Ваше мнение, имеющее такое серьезное значение для меня. Как отец мой, так и мать умерли от апоплексии... Отец на два года пережил удар - печальная и вовсе не желательная отсрочка. Меня расстроил поутру визит мисс Йонг, после чего, как Вы знаете, я лишился языка. Врачи сказали, что виноват желудок; может быть, оно и верно, но что же мудреного, что все это внушает мне опасения..."
В своем дневнике он пишет:
"Лондон, 2 октября, 1831. Я был очень болен и если не вполне потерял способность писать, то, во всяком случае, был не в состоянии делать это собственноручно... Я, тем не менее, работал над двумя вещами, но плохо. Полное отсутствие физических сил - вот мое главное страдание. Я не могу пройти полмили. Существует помимо этого известная доля умственного ослабления, о которой, быть может, самому нельзя судить. Может быть, я - на закате. Я сам склонен это думать и сравниваю себя с ясным днем, свет которого угасает среди туманов и гроз. Приближение смерти не пугает и не печалит меня. Телесное страдание предпочтительнее этого невыносимо унылого настроения духа... Я, конечно, желал бы умереть, если Господу будет угодно, так же спокойно, как доктор Блэк и Том Пурди; но мы должны принимать то, что посылает судьба. У меня не осталось никакой надежды сделаться опять самим собою..."
В это тяжелое время верные друзья В. Скотта не покидали его, и это доставляло облегчение его страданиям, утешением служило ему также быстрое уменьшение его долга. В 1831 году кредиторам оставалось получить всего только 54 тысячи фунтов стерлингов, и они постановили единогласно: "Просить сэра Вальтера Скотта принять от нас его библиотеку, картины, серебро, мебель, белье и прочие домашние вещи как доказательство нашей благодарности за его в высшей степени благородное поведение и неслыханные труды на нашу пользу".
К заботам и болезни бедного романиста прибавились и другие разные неприятности. Так, на выборах в Селькирке, где он был обязан присутствовать в качестве шерифа, народ устроил ему враждебную демонстрацию за его консерватизм. То же самое происходило в Жедберге, где он произносил речь.
Наконец, ближайшие родственники В. Скотта уговорили его созвать врачей, которые единогласно потребовали, чтобы больной отдохнул от умственного труда. Решено было, что он с дочерью Анною совершит путешествие по Европе. В. Скотт поехал, но работать не перестал. Так, на Мальте он почти написал роман из истории мальтийских рыцарей, а в Италии - повесть "Бизарра". Во время этого путешествия его вовсе почти не занимали новые места и лица. Он тосковал о потере своих умственных сил и однажды выразился так: "Да, лучше умереть, чем пережить их, лучше умереть, чем жить с вечным опасением их потерять; но всего хуже лишиться части умственных способностей и сознавать это". Говоря о своей жизни и деятельности, он высказал однажды мистеру Ченей, сопровождавшему его в его прогулках по Риму: "Я быстро приближаюсь к концу своей карьеры и вскоре сойду со сцены; я, быть может, самый плодовитый автор своего времени, но меня утешает мысль, что я не старался пошатнуть веры ни в одном человеке, не распространял никаких безнравственных принципов и не написал ни одной строчки, которую на смертном одре пожелал бы вычеркнуть". Своим путешествием В. Скотт очень тяготился, его тянуло на родину в любимый Абботсфорд. На обратном пути с ним опять сделался удар, после которого он только временами приходил в себя. Все дальнейшее путешествие по Англии и Шотландии было до крайней степени печально и затруднительно, так как больной был очень слаб. Когда, однако, стали приближаться к Абботсфорду, родные звуки точно пробудили В. Скотта к жизни, и он стал произносить имена окрестных селений; а когда представился его глазам вид башен Абботсфорда, он громко вскрикнул от восторга и его едва могли удержать в карете. На пороге замка его встретил Лэдлау и помог Логкарту и дочерям больного провести его в столовую, где для него была приготовлена постель. Он растерянно смотрел вокруг; когда взгляд его упал на Лэдлау, он произнес: "А! Вилли Лэдлау! Друг, как часто я думал о вас!" Собаки его окружили кресло, на котором он сидел, - они лизали ему руки, а он плакал и смеялся, лаская их, пока не задремал. На следующее утро, несмотря на зловещие предсказания врачей, домашним больного показалось, что блеснул луч надежды. В. Скотт проснулся в полном сознании и выразил настойчивое желание, чтобы его снесли в сад. Следующие дни ему было, по-видимому, еще лучше. Его возили в кресле по дому и саду. "Я видел многое, - говорил он, - но не знаю ничего лучше моего собственного дома". По его просьбе ему читали вслух, но случалось, что, кроме Библии, он принимал все за новое, даже такие вещи, которые знал чуть не наизусть. Относительно своего материального положения он совсем не беспокоился, так как ему представлялось, что оно совершенно поправилось и что все долги уплачены. Его не разуверяли. 16 июля он был очень слаб и пробыл в постели, но 17-го после завтрака попросил, чтобы его свезли в сад. Продремав там в кресле с полчаса, он вдруг проснулся, сбросил прикрывавшие его пледы и сказал: "Что за печальная леность! Я забуду все, о чем думал, если не запишу тотчас же. Свезите меня в мою комнату и принесите ключи от конторки". Он так серьезно и настойчиво требовал этого, что ему не решились противоречить. Когда кресло придвинули к конторке и он очутился в привычном положении, то улыбнулся, поблагодарил окружающих и сказал: "Теперь дайте мне перо и оставьте меня одного".
София вложила ему перо в руки, и он хотел сомкнуть пальцы, но они не повиновались его воле, и перо упало на бумагу. Больной опустился на подушки кресла, не сказав ни слова, и слезы потекли по его щекам; потом, успокоившись, он знаком попросил Логкарта увезти его снова в сад, где вскоре задремал. Когда он проснулся, Лэддау сказал Логкарту: "Сэр Вальтер немного отдохнул". "Нет, Вилли, - отвечал больной. - Для сэра Вальтера нет отдыха иначе как в могиле". Слезы опять потекли у него из глаз. "Друзья, - сказал он, - не давайте меня на посмеяние, а положите в постель - там мое место". После этой сцены никто уже не обманывал себя несбыточными надеждами. С этого дня и до самой смерти В. Скотт был почти все время в бессознательном состоянии. Семнадцатого сентября больной ненадолго пришел в себя и тотчас послал за Логкартом. Он был очень слаб, но спокоен и в полном сознании. "Логкарт, - обратился он к зятю, - мне осталась, может быть, только одна минута, чтобы поговорить с тобою. Друг мой, будь добрым человеком, будь добродетельным, будь хорошим человеком. Ничто другое не утешит тебя, когда придет твоя очередь умирать". Он замолчал, и Логкарт спросил его: "Не послать ли за Софией и Анной?" "Нет, - отвечал он, - не беспокой их. Бедняжки! Я знаю, что они не спали всю ночь. Господь да благословит вас всех". После этого он спокойно заснул и только один раз пришел в сознание, когда приехали его сыновья.
21 сентября 1832 года сэр Вальтер Скотт скончался; все близкие окружали его. Был чудный солнечный день, такой теплый, что открыли все окна; было так тихо, что в комнату ясно доносилось журчание Твида, который он так любил при жизни. Дети умирающего стояли на коленях вокруг его постели, и старший сын закрыл ему глаза. 26 сентября бренные останки знаменитого писателя при большом стечении народа были преданы земле в Дрейбургской обители. Его похоронили рядом с женою. На могиле положили четырехугольную гранитную плиту с надписью: "Сэр Вальтер Скотт, баронет; умер 21 сентября 1832 года".
Мечта В. Скотта - основать род Скоттов из Абботсфорда - не осуществилась. Сыновья его умерли бездетными. Правнучка его Мария, дочь Шарлотты Логкарт, вышла замуж за Джеймса Гоппа, который после смерти последних Скоттов взял их имя. Семейство Гопп-Скоттов владеет ныне Абботсфордом и поддерживает его в прежнем, неизменном виде. Другая цель В. Скотта, которой он так благородно и мужественно пожертвовал всем, и талантом и жизнью, - уплата долгов, - была вполне достигнута после его смерти. Весь долг, за вычетом суммы, на которую романист застраховал свою жизнь, достигал в 1832 году тридцати тысяч фунтов стерлингов. Кадель, издатель полного собрания сочинений Вальтера Скотта, принял этот долг на себя взамен уступленного ему права собственности на все произведения покойного автора. И кредиторы получили сполна все, что им следовало, с процентами до последнего пенни.