Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - М. Назаренко. Мифопоэтика М.Е.Салтыкова-Щедрина, Страница 7

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - М. Назаренко. Мифопоэтика М.Е.Салтыкова-Щедрина


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

ения однотипные и даже тождественные.
  
   [77] - Как предположил Иванов-Разумник - во избежание обвинений в антисемитизме. Бытовой антисемитизм и в самом деле не был чужд Салтыкову (см.: [Белоголовый 1975: 261]).
  
   Параллель между Иудушкой и Иудой иногда проводится Щедриным с поразительной точностью, иногда же - уходит в подтекст. К примеру, в последние месяцы жизни Порфирия мучили "невыносимые приступы удушья, которые, независимо от нравственных терзаний, сами по себе в состоянии наполнить жизнь сплошной агонией" [258] - очевидная отсылка к тому роду смерти, который избрал для себя евангельский Иуда. Но Порфирию его болезнь не приносит чаемой гибели. Этот мотив, возможно, восходит к апокрифической традиции, согласно которой Иуда, повесившись, не погиб, но сорвался с древа и в мучениях умер позднее [Соловьев 1895: 70-75]. Щедрин не мог удержаться и от многозначительной инверсии: Иудушка в расцвете сил "взглянет - ну словно вот петлю закидывает" [15].
   Предательства в прямом смысле слова Иудушка не совершает ни разу, зато на его совести - убийства ("умертвия") братьев, сыновей и матери. К предательству приравнивается каждое из этих преступлений (совершенных, впрочем, в рамках закона и общественной нравственности) и все они вместе. Например: как братоубийца, Иудушка, несомненно, приобретает черты Каина, и когда Порфирий целует мертвого брата, этот поцелуй, конечно же, именуется "последним Иудиным лобзанием" [73]. Но параллель между Каином и Иудой (равно как между Авелем и Христом) восходит еще ко II веку и многократно зафиксирована в апокрифах и иконографии. Гностическая секта каинитов именовалась также сектой юдаитов [Соловьев 1895: 58-62; Книга Иуды 2001: 19-20]. Апокрифический Иуда совершил Эдипов грех: убил по неведению отца и женился на матери (но не убивал ее!) [Книга Иуды 2001: 23-25].
   В тот момент, когда Иудушка отправляет в Сибирь, а фактически на смерть, своего второго сына, Арина Петровна проклинает его. Маменькино проклятие всегда представлялось Иудушке весьма возможным и в сознании его обставлялось так: "гром, свечи потухли, завеса разодралась, тьма покрыла землю, а вверху, среди туч, виднеется разгневанный лик Иеговы, освещенный молниями" [135]. Явно имеется в виду не только материнское, но и Божье проклятие. Все детали эпизода взяты Щедриным из Евангелий, где они связаны со смертью Христа: "От шестого же часа тьма была по всей земле до часа девятого. [...] И вот, завеса в храме разодралась на-двое, сверху до низу; и земля потряслась, и камни расселись [...]" (Мф. 27:45,51,52). [78] "Но так как ничего подобного не случилось, то значит, что матушка просто сблажила, показалось ей что-нибудь - и больше ничего. Да и не с чего было ей "настоящим образом" проклинать [...]" [135]. Иудино предательство совершилось, Христос (снова) распят, но сам Иудушка этого даже не заметил - или не захотел заметить.
  
   [78] - Напомним, что ИОГ также содержит отсылку к этим евангельским строкам (см. раздел 1.3). Г.Ф.Самосюк обращает внимание на евангельскую реминисценцию, однако ограничивается коротким комментарием: "Таким образом, в больном воображении Иудушки возникает и причудливо смешивается ветхозаветный образ Иеговы [Лев. 19:2-3] и картина гнева Господа во время распятия Иисуса Христа" [Самосюк 2000: 97].
  
   Смысл прозвания "Иудушка" не раз обсуждался в щедриноведении. Согласно Е.Покусаеву, уменьшительный суффикс "сразу как бы житейски приземляет героя, выводит его из сферы значительных социально-моральных деяний и переносит в иную область, в область будничных отношений и делишек, обыкновенного существования". Иудушка - это Иуда, "где-то здесь, рядом, под боком у домашних, совершающий каждодневное предательство" [Покусаев 1975: 40]. Для Д.П.Николаева [1988: 89] прозвище героя - еще один намек на его лицемерие: "Само слово "Иудушка" как бы контаминирует в себе два понятия - "Иуда" и "душка", из которых второе обозначает то, кем герой прикидывается, а первое - то, кем он на самом деле является".
   Более точным представляется замечание С.Телегина [1997: 25]: "Иуда предал Христа по наущению самого сатаны, вошедшего в него. [...] Но Порфиша слишком мелок для такой великой трагедии, и поэтому он - только Иудушка, а не Иуда, мелкий бес, но он и страшен этой своей мелочностью". Оправданной представляется и параллель, которую С.Д.Лищинер [1976: 166] проводит между Иудушкой и чертом из "Братьев Карамазовых".
   В литературоведении неоднократно разбирался феномен Иудушкиного лицемерия-пустословия (прецедент создал сам писатель, подробно поведавший об отличиях Иудушки и Тартюфа). Образ Порфирия явно строится на контрасте двух образов: того, кем является Иудушка, и того, кем он представляется, старается слыть. Но остался незамеченным тот факт, что оба эти образа равно мифологизированы и в равной степени основаны на библейских образах. Один и тот же поступок, одно и то же слово по-разному интерпретируется Иудушкой и повествователем, но основа для трактовок одна.
   Во время "семейного суда" над братом Степаном "Порфирий Владимирыч готов был ризы на себе разодрать, но опасался, что в деревне, пожалуй, некому починить их будет" [39]. Разорвать ризы - значит, с точки зрения правоверного (иудея), засвидетельствовать богохульство. И в самом деле, поступок брата, который "в помойную яму" выбросил маменькины "трудовые денежки", должен представляться Иудушке богохульством (не важно, что Порфирий думает на самом деле). Однако порыв Иудушки не только снижается здравым рассуждением о починке риз, - он неизбежно вызывает в памяти читателя самый известный случай раздирания риз в истории: "Тогда первосвященник, разодрав ризы свои, сказал: на что еще нам свидетелей? Вы слышали богохульство; как вам кажется?" (Мк. 14:63-64; ср. Мф. 26:65-66). Тому же "образцу", как мы помним, следует в ИОГ Грустилов. Иудушка становится - помимо воли! - Каиафой. Степан, разумеется, от этого не превращается в Христа. (Так же как не становится Христом Павел от того, что Порфирий целует его "Иудиным лобзанием" [73]).
   Этот же прием Щедрин использует и при характеристике других персонажей, но с несколько иными целями. Так, чтобы подчеркнуть трагизм и безвыходность положения Степана Головлева, писатель меняет акценты в ситуации: возвращение блудного сына, каким мнит свой приезд на родину Степан [30, 34], оказывается явлением грешника на Страшный Суд [29].
   Такой прием получил в литературоведении название "полигенетичности". Семейный суд, открывающий роман - это одновременно и убийство Авеля, и возвращение блудного сына, и суд над Христом, понимаемый как абсолютное торжество "неправды".
   Еще один пример несовпадения буквального смысла высказывания Иудушки и его истолкования героями и автором: пойманный на подслушивании под дверью, Порфирий бодро отвечает: "ну-ну! ничего, ничего! я, брат, яко тать в нощи!" [81]. Даже для такого внимательного исследователя, как Д.П.Николаев [1988: 92], эти слова - не более, чем знак "принадлежности Порфирия Владимировича к миру тьмы". На самом же деле пред читателем новозаветная цитата: "Придет же день Господень, как тать ночью" (2 Пет. 3:10; ср. 1 Фес. 5:2, Отк. 16:15; восходит к Мф. 24:43, Лк. 12:39). Для Иудушки, как и для апостолов, важен лишь переносный смысл выражения; он не обращает внимания на то, что к нему применим буквальный.
   Некоторые библейские цитаты даны в тексте незакавыченными (Володя "всегда встречал в ответ готовый афоризм, который представлял собой камень, поданный голодному человеку. Сознавал ли Иудушка, что это камень, а не хлеб, или не сознавал - это вопрос спорный" [119]; ср. Мф. 7:9, Лк. 11:11); другие - в виде прямых цитат ("в светское обращение батюшки примешивалась и немалая доля "страха иудейска"" [192]; в Ин. 19:38 эти слова отнесены к тайному ученику Христа Иосифу - таким образом, и здесь Иудушка сопоставляется с гонителями Сына Божьего).
   Другой прием, используемый Щедриным в романе: писатель дает несколько отсылок к одному и тому же библейскому эпизоду, причем повторно на связь с первоисточником не указывает. Старший Головлев, Владимир Михайлыч, узнав о готовящемся суде над Степаном, кричит сыновьям (в том числе и Порфирию): "Мытаря судить приехали?.. вон, фарисеи... вон!" [35]. Через несколько глав Щедрин описывает молитву Иудушки, который мучается от того, что у него родится незаконный сын: "Очевидно, он просил Бога простить всем: и тем, "иже ведением и неведением", и тем, "иже словом, и делом, и помышлением", а за себя благодарил, что он - не тать, и не мздоимец, и не прелюбодей, и что Бог, по милости Своей, укрепил его на стезе праведных" [191]. В обоих случаях писатель имеет в виду притчу о мытаре и фарисее, и цитирует ее почти дословно, на что комментаторы не обратили внимания: "Фарисей став молился сам в себе так: Боже! благодарю Тебя, что я не таков, как прочие люди, грабители, обидчики, прелюбодеи, или как этот мытарь; пощусь два раза в неделю, даю десятую часть из того, что приобретаю" (Лк 18:11-12). Современникам Щедрина не нужно было напоминать, кто именно "пошел оправданным в дом свой" (Лк. 18: 14), мытарь или фарисей.
   В ответ на упреки Петеньки в том, что не кто иной, как Иудушка подтолкнул к смерти своего старшего сына, следует ответ: "У Иова, мой друг, Бог и все взял, да он не роптал, а только сказал: Бог дал, Бог и взял - твори, Господи, волю Свою. Так-то, брат!" [128] (ср. Иов. 1:21). Далее Иудушка снова вспоминает это изречение: "Вот и смиряешь себя, и не ропщешь; только и просишь Отца Небесного: твори, Господи, волю Свою!" [131]. И наконец, при рождении сына он восклицает: "Вот и славу Богу! одного Володьку Бог взял, другого - дал! Вот оно, Бог-то! В одном месте теряешь, думаешь, что и не найдешь - ан Бог-то возьмет, да в другом месте сторицей вознаградит!" [192] (о Боге Иудушка говорит в среднем роде, то есть как о некой абстрактной силе). Здесь уже имеется в виду финал книги Иова (Иов. 42:10-15).
   Однако сами по себе эти параллели говорят лишь об осведомленности Иудушки в религиозных вопросах и его бесконечном самомнении. Для нас, повторяем, важен контраст между реальным и, так сказать, "словесным" обликом Порфирия Головлева.
   Иудушка, подобно глуповским градоначальникам, тщится присвоить себе полномочия высших сил. Сравнения с праведным Иовом ему мало. Мы видели, что Иудушка - "тать в нощи" - соотносится с Христом (вернее, желает соотноситься). Аналогичные примеры можно умножить. Иудушка приходит к умирающему брату: "Ну, брат, вставай! Бог милости прислал! - сказал он, садясь в кресло, таким радостным тоном, словно и в самом деле милость у него в кармане была" [77]. Иудушка хвастается перед племяннушкой, указывая на образа: "видишь, сколько у меня благодати кругом? [...] и тут благодать, и в кабинете благодать, а в образной так настоящий рай!" [145]. Более того: Иудушка непосредственно общается с "боженькой": "Сегодня я молился и просил боженьку, чтоб он оставил мне мою Анниньку. И боженька мне сказал: возьми Анниньку за полненькую тальицу и прижми ее к своему сердцу" [166]. Разумеется, именно Бог послал Иудушку его ближним: "Бог тебе дядю дал - вот кто! Бог!" [168]. Старший сын Порфирия якобы видел за спиной у отца "крылышки" - мы знаем об этом, конечно же, только со слов самого Иудушки [115]. [80]
  
   [80] - Щедрин дает понять, что подобные речи передались Иудушке по наследству. Достаточно вспомнить рассказ Арины Петровны о поездке "к Сергию-Троице", о видении, ниспосланном в ее честь отцу Аввакуму и т. п. [60-61]. Пустословие Иудушки о маменькином успении и намерении переселиться к Троице-Сергию варьирует те же мотивы [144, 184, 227].
  
   Впрочем, и в подтексте его мысленной похвальбы проскальзывает та же идея: "Вот я, например: кажется, и Бог меня благословил, и царь пожаловал, а я - не горжусь! Как я могу гордиться! что я такое! червь! козявка! тьфу! А Бог-то взял, да за смиренство за мое и благословил меня!" [226]. Цепочка "Я царь - я раб - я червь..." заканчивается, как известно, словами: "...я Бог!"
   Иудушка мнит себя праведником (в письме племянницам он "себя называл христианином, а их - неблагодарными" [138]) и, вероятно, даже посланцем неба. Кем он является на самом деле - уже много раз указывалось в литературоведении: Иудушка - это "сатана", "паук", "змей", "кровопивец" и т. п. [Николаев 1988: 91-95, 112-113]. С.Телегиин [1997: 24-25] находит в образе Иудушки черты василиска. Нетрудно привести соответствующие цитаты из романа. (Библейский Иуда традиционно приравнивается к диаволу и змию [Соловьев 1895: 186]. Иудушка, то ли не зная, то ли не желая знать об этом, охотно разглагольствует о "дьяволе, в образе змия" [194].) Два плана - "священный" и "инфернальный" - сталкиваются в границах абзаца и даже предложения. "Лицо у него было бледно, но дышало душевным просветлением; на губах играла блаженная улыбка; глаза смотрели ласково, как бы всепрощающе [...] Улитушка, впрочем, с первого же взгляда на лицо Иудушки поняла, что в глубине его души решено предательство" [197].
   Иудушкино пустословие приводит к тому, что не только для него, но и для окружающих стирается грань между двумя мирами. В этической системе Щедрина это один из самых больших грехов. Петенька рассказывает о намерении отца лишить детей наследства: "Он намеднись недаром с попом поговаривал: а что, говорит, батюшка, если бы вавилонскую башню выстроить - много на это денег потребуется? [...] проект у него какой-то есть. Не на вавилонскую башню, так в Афон пожертвует, а уж нам не даст!" [83]. С.Телегин [1997: 25] справедливо утверждает, что намерение Порфирия построить "самое богоборческое и сатанинское изобретение человечества, возжелавшего добраться до небес и сесть на место Бога", - отнюдь не случайно. Напомним, что подобный же "подвиг" намеревались совершить и глуповцы. Но главное в этом эпизоде - не сатанинская гордыня Иудушки, а его полное безразличие к тому, на что именно употребить деньги: на строительство Вавилонской башни или на Афонский монастырь.
   Естественный следующий шаг - размывание границ между сакральным и инфернальным. Иудушка "молился не потому, что любил Бога и надеялся посредством молитвы войти в общение с ним, а потому, что боялся черта и надеялся, что Бог избавит его от лукавого" [125]. Ср.: "Иудушка отплевывается и смотрит на образ, как бы ища у него защиты от лукавого" [229]. В черновиках Порфирий "по заведенному порядку, взывал к божеству: поспешай! - но ежели божество медлило, то он не раздумывался прибегнуть и к другой таинственной силе, которая, по мнению людей бывалых, в житейских делах иногда даже успешнее содействует" [602]. Иудушка, несмотря на свою богомольность, осознает, "что ежели маменька начинает уповать на Бога, то это значит, что в ее существовании кроется некоторый изъян" [59]. Итак, упование на Бога есть признак непорядка в системе головлевской жизни. Щедрин недаром называет Иудушку "идолопоклонником" [259-260]. Едва ли не единственный случай, когда Порфирий Головлев представляет себе гневного Бога, также связан с ритуалом - ритуалом возможного материнского проклятия.
   И наконец, еще одной подменой в головлевской жизни оказывается радикальное изменение отношений между духовным и материальным. Как показала А.Жук [1981: 206, 214], собственность - это и "единственная реальная нить, связующая отцов и детей", и "мерило порядочности, честности"; "формой утешения и заменителем доброты" становится еда; киоты, образа, лампадки для героев - "часть скорее материального, чем духовного жизненного ряда".
   Мы подошли к уяснению сущности того, что можно назвать "головлевским феноменом". В мире романа Головлево является случаем, типичным примером и в то же время - средоточием всего мира. Головлево постепенно перестает зависеть от внешнего мира и, напротив, начинает диктовать ему свои законы. Поэтому всё, что находится за пределами Головлева, оказывается его продолжением. Не только Головлевы, но и окрестные помещики "не могли хорошенько отличить область ангельскую от области аггельской и в течении всей жизни путались в уяснении себе вопроса, о чем приличествует просить у Бога, а о чем - у черта" [601]. Вывод же касательно Иудушки его соседи сделали совершенно верный: "человек, у которого никогда не сходило с языка божественное, до того запутался в своих собственных афоризмах, что, сам того не замечая, очутился на дне чертовщины" [601].
   И не только в окрестностях поместья Головлевых, но и во всей стране, по словам Арины Петровны, творится "ни богу свеча, ни черту кочерга!" [59]. Более того: если Головлево представлялось Степану "гробом" [30], то в глазах Иудушки "весь мир [...] есть гроб, могущий служить лишь поводом для бесконечного пустословия" [119]. Бредовая деятельность Иудушки в мире его грез - только частный случай или, возможно, наиболее полное воплощение практики, господствующей во внешнем мире: "[...] мир делового бездельничества, - замечает автор, - настолько подвижен, что нет ни малейшего труда перенести его куда угодно, в какую угодно сферу" [104].
   Хотя и Головлево, и Глупов находятся в "центре мира", разница между ними существенна. Напомним, что Глупов - не только средоточие мира ИОГ, но, по сути дела, вообще единственный реальный географический объект (все прочие, включая Петербург, явно мифологичны или мнимы). Не то в ГГ. Мир не может быть сведен к родовой усадьбе и окрестным селам. Все упоминаемые города и веси - Петербург, Москва, Сергиев Посад и т.д. - существуют сами по себе, не превращаясь в метафоры, не сакрализуясь или десакрализуясь. Но Головлево и Головлевы сами себя исключают из мира, из жизни; если в начале романа это еще не так заметно, то в последних главах становится очевидным. "Всякая связь с внешним миром была окончательно порвана. Он не получал ни книг, ни газет, ни даже писем" [104], - говорит автор о жизни Иудушки, если ее можно назвать жизнью.
   Происходит та же инверсия центра и периферии, что в ИОГ (провинция становится центром, а центр исчезает), но в ГГ внешний мир не прекращает своего существования - просто он перестает быть значимым. А.Жук [1981: 213] обратила внимание на то, что действие романа всего один раз покидает пределы Головлева - чтобы перенестись во мнимый, неистинный, театральный в прямом смысле слова мир богемы. Столицы - это прошлое героев; Сергиев Посад - предмет фантазий Арины Петровны, место, куда она якобы собирается уехать перед смертью; как обычно у Щедрина, эти мечтания сопровождаются сдержанно-язвительным комментарием автора об их неосуществимости [61]. Впоследствии такое же намерение в тех же выражениях выскажет Иудушка [227].
   Глупов, как мы помним, наделяет своими свойствами окружающий мир - или, что то же самое, окружающий мир сводится к Глупову. Головлево можно назвать средоточием той вселенной, которую описывает Щедрин, определяющим фактором всех событий. Сам образ поместья - овеществленная метафора семейной судьбы. "Бывают семьи, над которыми тяготеет как бы обязательное предопределение. [...] В жизни этих жалких семей и удача, и неудача - все как-то слепо, не гадано, не думано. [...] Именно такой злополучный фатум тяготел над головлевской семьей" [251, 253]. [81]
  
   [81] - О Головлеве как фатуме, "судьбе в греческой трагедии", см.: [Павлова 1999: 144].
  
   Однако Головлево - не только безликий фатум, но и активный деятель. Оно одновременно имеет пределы - и не имеет их. Степан, перейдя межевой столб и оказавшись на "постылой" родной земле, видит "бесконечные головлевские поля" [30]. "Расстилающаяся без конца даль" [96] открывается взору и в другом имении Головлевых, Погорелке. Но если погорельские поля пробуждают в Арине Петровне "остатки чувств", то головлевские могут привести лишь в отчаяние [47]. Это уже не-пространство, место, где сливаются и исчезают небо и земля: "серое, вечно слезящееся небо осени давило его [Степана]. Казалось, что оно висит непосредственно над его головой и грозит утопить его в разверзнувшихся хлябях земли" [47]. Последние слова - нарочитый контраст с ожидаемой идиомой "хляби небесные" - еще один знак "перевернутости" головлевского мира. Даже картина "весеннего возрождения" в Головлеве пронизана образами тьмы, гнили, слизи [165]. [82]
  
   [82] - На это обратила внимание М.С.Горячкина [1976: 123]. Впрочем, можно заметить, что слова о "весеннем возрождении" представлены как несобственно-прямая речь Иудушки и, таким образом, являются еще одним примером его пустословия.
  
   Поместье, таким образом, не только господствует над жизнью своих владельцев, но и организует пространство-время их существования. Анализ текста позволяет выделить четыре плана, в которых (точнее, между которыми) протекает жизнь Головлевых.
   Первый план - это так называемая "реальность". [83] Так называемая, потому что как раз она и оказывается наиболее шаткой. Иудушка, в конечном счете, - одна из "теней", порождение тьмы, которая "так таинственно шевелилась" перед умирающим Павлом [77]. (Теми же словами описывалась в ИОГ глуповская история: "Вот вышла из мрака одна тень, хлопнула: раз-раз! - и исчезла неведомо куда" [VIII: 336]. Такие же тени наполняют бред Угрюм-Бурчеева: "Таинственные тени гуськом шли одна за другой, застегнутые, выстриженные, однообразным шагом, в однообразных одеждах, все шли, все шли..." [VIII: 403].) Головлево - некий метафизический тупик, уничтожающий пространство и время (для поэтики Щедрина характерно, что все события в безвременье Головлева могут быть точно датированы). "Перед [Степаном] было только настоящее в форме наглухо запертой тюрьмы, в которой бесследно потонула и идея пространства, и идея времени" [49].
  
   [83] - Интересные наблюдения о головлевской "реальности" сделал М.Эре [Ehre 1997: 111].
  
   "Сегодня" - это "ряд вялых, безбразных дней, один за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени" [31]. Постепенно исчезает даже "скудное чувство настоящего" [49]. "Сумерки" охватывают не только настоящее, но и прошлое (в воспоминаниях Арины Петровны "все сумерки какие-то" [68]), и будущее ("Сумеркам, которые и без того окутывали Иудушку, предстояло сгущаться с каждым днем все больше и больше" [141]). Осталась "только минута, которую предстояло прожить" [96].
   В литературоведении уже обращали внимание на то, что писатель уподобляет поместье Головлевых царству смерти (см., напр.: [Телегин 1997: 22-23]). Точнее говоря, писатель позволяет некоторым героям романа увидеть и понять это. В самом деле, "Головлево - это сама смерть, злобная, пустоутробная; это смерть, вечно поджидающая новую жертву" [249]. Щедрин настойчиво повторяет и варьирует макабрические образы. Вид барской усадьбы произвел на Степана "действие Медузиной головы. Там чудился ему гроб. Гроб! гроб! гроб! - повторял он бессознательно про себя" [30]. Гробом, как мы видели, становится для Иудушки весь мир [119]. Но гробом становится и сам Иудушка - тем самым "гробом повапленным", о котором говорит Евангелие: "Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты" (Мф. 23:27). [84] Иудушка "не понимал, что открывшаяся перед его глазами могила [матери] уносила последнюю связь его с живым миром, последнее живое существо, с которым он мог делить прах, наполнявший его. И что отныне этот прах, не находя истока, будет накапливаться в нем до тех пор, пока окончательно не задушит его" [138] (еще один намек на повешение Иуды). Далее об Иудушке прямо говорится: "наполненный прахом гроб" [186] - таким его видит Евпраксеюшка. Закономерный итог: для Порфирия с отъездом племянницы "порвалась всякая связь с миром живых" [169]. Здесь, как нам представляется, Щедрин опять обращается к преданиям об Иуде, который "закрыл двери дома и запер их изнутри, и пока он подвергался гниению и чрево его расселось, никто не мог открыть двери дома, чтобы видеть находящееся внутри" (св. Ефрем Сирин) [Книга Иуды 2001: 18].
  
   [84] - В романе нетрудно найти параллели и с другими наставлениями Иисуса о фарисеях, к примеру, такими: "Змии, порождения ехиднины! как убежите вы от осуждения в геенну?" (23:33); "Се, оставляется дом ваш пуст" (23:38) и др.
  
   Более того, Иудушка убежден в том, что ненатуральное бытие человека является для него наиболее естественным: "А человек все так сам для себя устроил, что ничего у него натурального нет, а потому ему и ума много нужно" [195]. [85] Тем не менее, гибели Иудушки предшествует его одичание - так сказать, возвращение в природу, подобно известному казусу с "Диким помещиком": "он был бледен, нечесан, оброс какой-то щетиной вместо бороды" [218], "он похудел, выцвел и задичал" [231]. На ночь Порфирий и Аннинька расходятся по "логовищам" [256].
  
   [85] - Об отчуждении Головлевых от природы см.: [Павлова 1976: 21; Жук 1981: 214; Павлова 1999: 45].
  
   Для создания образа Головлева как царства смерти важен один из разговоров Порфирия с племяннушкой. Аннинька жалуется дяде: "Что у вас делать! Утром встать - чай пить идти, за чаем думать: вот завтракать подадут! за завтраком - вот обедать накрывать будут! за обедом - скоро ли опять чай? А потом ужинать и спать... умрешь у вас!" "И все, мой друг, так делают" [160], - говорит Иудушка чистую правду. Все так делают - то есть умирают.
   Умертвия с точки зрения Головлевых суть "факты обыкновенные, общепризнанные, для оценки которых существовала и обстановка общепризнанная, искони обусловленная" [185]. Тем самым смерть как бы вытесняется из сознания. "Иудушка в течение долгой пустоутробной жизни никогда даже в мыслях не допускал, что тут же, о бок с его существованием, происходит процесс умертвия" [257]. Именно потому, что о смерти всё же забыть не удается, Головлевы - примером может служить Арина Петровна - испытывают постоянное "желание жизни. Или, лучше сказать, не столько желание жизни, сколько желание полакомиться, сопряженное с совершенным отсутствием идеи смерти" [98]. Иудушка с некоторым злорадством замечает, что умирающему брату "пожить-то хочется! так хочется! так хочется!" [85]. Сам он смерти, видимо, не боится (не боится даже в финале, хотя совсем по другим причинам): "Ежели Господу Богу угодно призвать меня к себе - хоть сейчас готов!" Ответная реплика Арины Петровны удивления не вызывает: "Хорошо, как к Богу, а ежели к сатане угодишь?" [85].
   Щедрин настойчиво противопоставляет постоянное умирание Головлевых той жизни, которую ведут их крестьяне. Наиболее отчетливо это показано в финале, где, как мы говорили, Иудушке открывается только смерть Христа, а "рабыням" - Его воскресение. Но и Степан с тоской смотрит на "безымянные точки" в грязи (он уже настолько отдалился от человечества, что не видит людей), - точки, которые "стоят неизмеримо выше его", поскольку "он и барахтаться не может" [48]. На отчаянный вопрос Анниньки "Что ж вы будете делать?" старик Федулыч "просто ответил": "А что нам делать! жить будем!" [149].
   Головлево наделяется также чертами "нечистого места", жилища нечистой силы. Степан Головлев ищет выход из безнадежного положения - и не находит его: "Все - либо проклятие на себя наложить приходилось, либо душу черту продать. В результате ничего другого не оставалось, как жить на "маменькином положении"" [32-33]. Так Головлево - хотя и косвенно - приравнивается к "проклятому (заколдованному) месту", из которого не могут вырваться герои. "Одна мысль до краев переполняет все его [Степана] существо: еще три-четыре часа - и дальше идти уже некуда. Он припоминает свою старую головлевскую жизнь, и ему кажется, что перед ним растворяются двери сырого подвала, что, как только он перешагнет за порог этих дверей, так они сейчас захлопнутся, - и тогда все кончено" [29]. И далее: "Не с кем молвить слова, некуда бежать, - везде она [Арина], властная, цепенящая, презирающая" [29]. Даже те, кому удается покинуть географические пределы Головлева, или гибнут (сыновья Иудушки, Любинька), или возвращаются (Аннинька).
   Как это часто бывает у Щедрина, важные характеристики и оценки подаются будто случайно; устоявшиеся языковые метафоры, проклятия, прибаутки возвращаются к прямому значению. Порфирий Головлев в метафизическом плане в самом деле является "Иудой" [78], "сатаной" ("прости господи, сатана", как говорит Арина Петровна [90]), "фарисеем" [35], в лучшем случае - "домовым" [208]; мы помним, что, по мнению соседей, он "очутился на дне чертовщины" [601], а кроме того, "у него насчет покойников какой-то дьявольский нюх был" [137].
   Арину Петровну ее муж недаром именует "ведьмой" [10, 31]; Степан Головлев уверен в том, что мать его "заест" [29], Владимир Михайлыч говорит прямо: "Съест! съест! съест!" [31], а Павел издевательски советует "на куски рвать... в ступе истолочь..." [40]. Образ ведьмы создан.
   Разумеется, все Головлевы охотно замечают черта в других, но не в себе. Свой блуд Иудушка считает "бесовским искушением", то есть чем-то внешним, "хотя он и допускал прелюбодеяние в размерах строгой необходимости" [207]. Грехов своих Иудушка признавать не желает: "Только и тут еще надобно доказать, что мы точно не по-божьему поступаем" [161]. Дьявол, конечно же, сидит не в нем, а в Улитушке: "Язва ты, язва! - сказал он, - дьявол в тебе сидит, черт... тьфу! тьфу! тьфу!" [200]. В этом контексте не случайным представляется более раннее упоминание о том, что Улитушка никак не может пробиться к власти: "словно невидимая сила какая шарахнет и опять втопчет в самую преисподнюю" [180]. Из всех героев романа, не принадлежащих к Семье, именно Улитушка ближе всего к Головлевым - и психологически, и, если можно так выразиться, "инфернально".
   Все подобные сравнения и метафоры в романе обретают реальность. "Когда Иудушка вошел, батюшка торопливо благословил его и еще торопливее отдернул руку, словно боялся, что кровопивец укусит ее" [192]. Речь идет, конечно, не о том, что Иудушка и в самом деле мог бы укусить священника, но о "материализации" прозвища "кровопивец". Также и брату Иудушки Павлу перед смертью "почудилось, что он заживо уложен в гроб, что он лежит словно скованный, в летаргическом сне, не может ни одним членом пошевельнуть и выслушивает, как кровопивец ругается над телом его" [79] (характерно, что "своего мучителя" Павел не проклинает, но молит именем Христа). Еще одна авторская "оговорка" прямо указывает на то, что Головлево и есть то болото, которое порождает чертей: "Ночью Арина Петровна боялась; боялась воров, привидений, чертей, словом, всего, что составляло продукт ее воспитания и жизни" [97]. Нечистая сила - закономерный "продукт" головлевской жизни, и она, в свою очередь, порождает целый "цикл легенд" "про головлевского владыку" [601]. Недаром иудушкина "злость (даже не злость, а скорее нравственное окостенение), прикрытая лицемерием, всегда наводит какой-то суеверный страх" [86]; а в обезлюдевшем имении стоит "тишина мертвая, наполняющая существо суеверною, саднящею тоской" [187].
   Здесь мы вновь наблюдаем совмещение противоположностей: многим героям Головлево представляется не проклятым местом, а чем-то вроде Земли обетованной. Петеньке - потому что идти ему больше некуда [116]. Павлу - из зависти: "Кругом тучи ходят - Головлево далеко ли? У кровопивца вчера проливной был! - а у нас нет да нет!" [64]. Арине Петровне - по соображениям ностальгическим: ей "ежеминутно припоминалось Головлево, и, по мере этих припоминаний, оно делалось чем-то вроде светозарного пункта, в котором сосредоточивалось хорошее житье" [99]. Иудушка же в припадке пустословия так расписывает урожаи прошлых лет, что его матушка вынуждена заметить: "Не слыхала, чтоб в нашей стороне... Ты, может, об ханаанской земле читал - там, сказывают, действительно это бывало" [89]. Итак, Головлево (пусть только в речи Иудушки) - это Ханаан, земля, наделенная "божьим благословением" [111], но в то же время, если вспомнить библейский контекст, страна языческая, которую надо усилием веры и воли превратить в Землю обетованную.
   Не столь очевидно, что и сама фамилия Головлевых совмещает противоположные или, по крайней мере, не вполне совместимые значения. В.В.Прозоров [1988: 116] выписал из словаря Даля сходно звучащие слова: "головствовать" - быть головою, управлять, начальствовать (не забудем об "императорских" коннотациях имени "Порфирий"); "головничество" - преступление и пеня за него; "голодеть" - скудеть, нищать исподволь и т. п. Конечно же, эти значения актуальны для романа; но не менее важно, что все они соединены в одном слове, которое создал Щедрин: еще один пример совмещения взаимоисключающих смыслов.
   Картина мира, изображенная писателем, чрезвычайно системна. Мельчайшие детали превращаются в звенья ассоциативной цепи. Например: "[...] он тебя своим судом, сатанинским, изведет" [86], - разговаривают между собою соседи Иудушки. Эта реплика представлена в несобственно-прямой речи и занимает промежуточное положение между речью автора и речью персонажей. Упоминание "сатанинского суда" не существует изолированно: оно должно напомнить читателю о том, что Порфирия уже сравнивали с сатаной; о мотивах Страшного суда и суда над Христом, которые возникают уже в первой главе романа; в конце концов, о том, что все обитатели Головлева в той или иной мере связаны с миром нечистой силы.
   Переходим к ирреальным мирам, которые совмещаются в Головлеве.
   Второй пласт бытия - это прошлое (или память), которое кажется героям более "достоверным", чем нынешнее их прозябание. Достовернейшим - и в то же время более жутким, потому что изменить в нем уже ничего нельзя. Прошлое возникает словно некое физическое тело. "[...] прошлое не откликалось ни единым воспоминанием, ни горьким, ни светлым, словно между ним и настоящей минутой раз навсегда встала плотная стена" [49], - такая картина появляется в сознании Степана. То же самое переживает и Иудушка: "Было что-то страшное в этом прошлом, а что именно - в массе невозможно припомнить. Но и позабыть нельзя. Что-то громадное, которое до сих пор неподвижно стояло, прикрытое непроницаемою завесою, и только теперь двинулось навстречу, каждоминутно угрожая раздавить" [260]. Обращаем внимание на то, что время описывается в пространственных терминах.
   Осознание прошлого равнозначно ненависти к нему [255]. "Прошлое до того выяснилось, что малейшее прикосновение к нему производило боль" [256], поэтому прошлое необходимо забыть. Даже автор умалчивает о нем. Только вскользь упоминается внебрачный ребенок Порфирия и Улитушки [180]; только мельком сообщается, что самоубийство сына всё-таки было горем для Иудушки, хотя "он и тут устоял" [119]; прежние головлевские "умертвия" проходят в смятенном сознании Степана [29].
   Герои ищут спасения в третьем мире - мире фантазий. "Ах, если б это забыть! Если б можно было хоть в мечте создать что-нибудь иное, какой-нибудь волшебный мир, который заслонил бы собою и прошедшее и настоящее" [249]. Первым, еще полуосознанным шагом в этот мир является ложь и лицемерие. Так, Иудушка постоянно перестраивает прошлое соответственно своим потребностям: его рассказы о детстве сына или о смерти матери явно не соответствуют действительности, но никого это не интересует. Сам факт рождения внебрачного ребенка "как бы перестал существовать, словно "снятый" словами" [Соколова, Билинкис 1987: 336]. Мечтами живут Степан, который знает, что не сможет выбраться из Головлева, и Петенька, которому грозит Сибирь. Щедрин подчеркивает, что они сами осознают неосуществимость фантазий. Но у двух Головлевых мир грез приобретает бытие, становится не менее реальным, чем тот, в котором они существуют.
   Брат Иудушки, Павел, от абсолютного одиночества "возненавидел общество живых людей и создал для себя особенную, фантастическую действительность. [...] В разгоряченном вином воображении создавались целые драмы, в которых вымещались все обиды и в которых обидчиком являлся уже он, а не Иудушка" [66, 67]. Что же касается Иудушки, то он под конец жизни почти целиком переходит в вымышленный мир. "Ничем не ограничиваемое воображение создает мнимую действительность, которая, вследствие постоянного возбуждения умственных сил, претворяется в конкретную, почти осязаемую" [217]. Подобно Головлеву, мир фантазий представляет собой "лишенное границ пространство, на протяжении которого складывались всевозможные комбинации" [185]. То, что этот мир заполнен "призраками" [209, 217], для героя абсолютно не важно. Страницы романа, которые описывают мир, построенный Иудушкой, ничем принципиально не отличаются от тех, что повествуют о Головлеве, - только здесь Порфирия не сдерживает уже ничего. Объясняется это, разумеется, тем, что "внутренний" мир мы видим лишь с точки зрения его "демиурга", всевластного хозяина. "Так и тянуло его прочь от действительной жизни на мягкое ложе призраков, которые он мог перестанавливать с места на место, одни пропускать, другие выдвигать, словом, распоряжаться, как ему хочется" [209], потому что на "фантастической почве" "не имелось места ни для отпора, ни для оправданий" [216]. Совершенно прав П.Бицилли, усмотревший в "лже-жизни", которую ведет Иудушка "свои, особые законы, какую-то свою дурацкую, дикую, нам непонятную логику" [Бицилли 2000: 213]. Поскольку "лже-жизнь" существует параллельно жизни настоящей, постольку она перенимает основные ее свойства, в том числе законы и логику.
   В этом мире окончательно материализуются те эпитеты, которыми наделяли Иудушку на протяжении всего текста: "паук" ("он мог свободно опутывать целый мир сетью кляуз, притеснений и обид" [216]; "стелет Иудушка свою бесконечную паутину" [224]), "кровопивец" ("Он любил мысленно вымучить, разорить, обездолить, пососать кровь" [216]) и т. п. Актуализируется и связь Иудушки с миром мертвых: автор недаром сравнивает его фантазии со спиритическими сеансами [217]. В иллюзорном мире Порфирию являются ожившие мертвецы: "Илья из мертвых воскрес" [219], Арина Петровна "сама к милому сыну из могилы явилась" [222]. А.Жук [1981: 217] справедливо усматривает в этих сценах дальнейшее развитие гоголевской темы: "Чичиков только размышлял над списком мертвых крестьян. Иудушка, отвернувшись от живой жизни, вступает в деятельное общение с покойниками". Для постороннего же наблюдателя (автора/читателя) всё это "запой праздномыслия" [215], "умственное распутство, экстаз" [217].
   Мир, созданный Иудушкой, как видим, разительно напоминает фантазмы Угрюм-Бурчеева: оба сновидца реализуют таким образом свои "утопии", но сходство этим не ограничивается. "Лучезарная даль" Непреклонска, скрывающая казармы, перекликается с бесконечными полями Головлева и той "лучезарной пустотой", в которой поместье исчезает; в обоих случаях из фантастических миров исходят "тени", оба знаменуют существование некой "бездны". Это говорит не столько о сходстве Иудушки и Угрюм-Бурчеева и даже не столько о преемственности романов, сколько об устойчивости в сознании Щедрина некоторых образов - и в первую очередь образа бездны, небытия, угрожающего миру.
   Как ни странно, сновидения не совпадают с миром фантазий - они вообще не создают самостоятельный мир. Сон в романе - это малая смерть, предвестие небытия, на которое обречены герои. "Надо, однако ж, как-нибудь убить это прошлое, чтоб оно не отравляло крови, не рвало на куски сердца! Надо, чтоб на него легло что-нибудь тяжелое, которое раздавило бы его, уничтожило бы совсем, дотла!" - размышляет Аннинька [250], и вот - "Далеко за полночь на Анниньку, словно камень, сваливался сон. Этот желанный камень на несколько часов убивал ее прошедшее и даже угомонял недуг" [251]. "Пить скверно, да и не пить нельзя - потому сна нет! Хоть бы сон, черт его возьми, сморил меня!" - жалуется Степан [25]. Арина Петровна незаметно переходит от воспоминаний к дремоте [58].
   В то же время, с "сонным видением" - точнее, кошмаром, - отождествляется реальность [190], что неудивительно, поскольку она, как мы знаем, призрачна. Это сближает ГГ с ИОГ.
   Наконец, последний, четвертый мир, - это будущее. Можно утверждать, что в Головлеве оно существует объективно, то есть сосуществует с "прошлым" и "настоящим" в одном пространстве. Это объясняется тем, что жизнь Головлевых абсолютно ритуализирована во всех сферах, от гастрономической до религиозной, а следовательно, будущее неотвратимо и неизменяемо. "Да и какую роль может играть мысль о будущем, когда течение всей жизни бесповоротно и в самых малейших подробностях уже решено в уме Арины Петровны?" [31-32]. Поэтому герои легко предвидят будущее, и Щедрин использует это в художественных целях. Так, например, похороны Павла изображены не непосредственно, а именно в форме предвидения: "Все эти неизбежные сцены будущего так и метались перед глазами Арины Петровны" [73]. Разумеется, такое будущее вызывает у героев ужас и отвращение. Мысль о "неотвратимом будущем" до такой степени наполнила тоской Степана, "что он остановился около дерева и некоторое время бился об него головой" [29]. Степан осознает, что он "не может не идти" в Головлево, даже зная, что его там ожидает. "Нет у него другой дороги" [30]. Аннинька понимает, что "должна возвратиться" в "полукочевую среду" [148]. Так же и Петенька, "видя, что всякая надежда потеряна, ощущает что-то вроде предсмертной тоски" [131]. Но Иудушка и неотвратимость будущего обращает себе во благо, ибо "ко всему готов заранее" [119].
   Подчеркнем, что головлевские ритуалы, о которых было сказано выше, внутренне противоречивы. С одной стороны, они, как и положено ритуалам, поддерживают мироздание, воссоздают его в критические моменты (как, например, поминки после похорон Павла или молитвы Иудушки перед рождением сына). Но в то же время - и это очевидно для автора и читателей - именно тщательное и бездумное соблюдение ритуалов ведет мир к гибели. Единственный пример обратного - пасхальная служба, изображенная в финале. Именно этот эпизод позволяет утверждать, что обряды сами по себе у Щедрина, видимо, нейтральны. Смысл им придает человек, поэтому обычные молитвы Иудушки и его "рабов" по сути своей противоположны.
   Четыре мира не существуют независимо, между ними имеются переходы: например, Щедрин говорит о "фантасмагориях будущего" [59]. Миры объединяет прежде всего то, что все они шатки, ни в одном из них человек не может нормально существовать. "Ни в прошлом, ни в настоящем не оказывалось ни одного нравственного устоя, за который можно бы удержаться" [255]. И в ни одном из них невозможно спастись от подлинной Реальности, внезапное осознание которой разрушает иллюзорные миры и оставляет человека наедине с его деяниями и судьбой: "действительность [...] была одарена такой железною живучестью, что под гнетом ее сами собой потухли все проблески воображения" [249-250]. "Луч действительности" переворачивает и фантастические вычисления Иудушки [209]. Переход от существования к жизни [153] едва ли не все Головлевы переживают как озарение, но - чересчур поздно: пробуждение совести становится предвестником агонии [257]. Смерть им даруется не ранее, чем они подводят "итоги" [97], производят "расчет" [258].
   Все "головлевские миры" редуцируются и исчезают (М.Эре отмечает "the degradation even of language in Golovlyovo" [Ehre 1997: 108]). Настоящее - неистинно, и всё же от него нельзя избавиться; фантазии - разрушаются действительностью; прошлое - прошло; "будущее, безнадежное и безвыходное, [...] с каждым днем все больше и больше заволакивалось туманом и наконец совсем перестало существовать" [31] - будущее, по сути, становится бесконечным повторением "насущного дня, с его

Другие авторы
  • Дерунов Савва Яковлевич
  • Гиппиус Василий Васильевич
  • Мамышев Николай Родионович
  • Каратыгин Петр Петрович
  • Кедрин Дмитрий Борисович
  • Большаков Константин Аристархович
  • Лабзина Анна Евдокимовна
  • Арсеньев Константин Константинович
  • Байрон Джордж Гордон
  • Борн Иван Мартынович
  • Другие произведения
  • Новицкая Вера Сергеевна - Безмятежные годы
  • Ломоносов Михаил Васильевич - Краткое руководство к риторике на пользу любителей сладкоречия
  • Максимов Сергей Васильевич - Литературная экспедиция
  • Бодянский Осип Максимович - Бодянский О. М.: биографическая справка
  • Зорич А. - Эпизод
  • Горький Максим - О бойкости
  • Тихомиров Павел Васильевич - Несколько замечаний по поводу предыдущей статьи
  • Тютчев Федор Федорович - Г. Чагин, С. Москаленко. Русский военный бытописатель Федор Федорович Тютчев
  • Гауф Вильгельм - Маленький Мук
  • Быков Петр Васильевич - В. А. Ушаков
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 444 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа