Главная » Книги

Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 26, Страница 4

Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 26


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16

роведения этих преобразований нужно было согласие соседних дворов, преимущественно русского, и Станислав-Август вздумал уверять Екатерину, что преобразования необходимы для успеха диссидентского дела. "Я не распространяюсь в изъявлениях благодарности, - писал король императрице (4 ноября), - вы не этого желаете. Вы слишком велики для этого, и притом было бы трудно уравновесить слова с чувством. Но я обращаюсь к хорошо известному вам характеру моему. Вы знаете, какую власть имеет надо мною благодарность, а благодарность моя к вам чрезмерна, она равняется моей преданности. Вы можете смело сказать самой себе: "Мой лучший, мой самый верный друг теперь король, он привязан ко мне честностию и личною склонностию столько же, сколько интересом". К счастию, ваши добродетели и ваше благородное бескорыстие позволяют мне воздать должное вам и моему государству. Вы желаете, чтоб Польша была свободна; я желаю того же, и с этою целию я хочу спасти ее из бездны беспорядка, который в ней царствует. Большему числу ревностных патриотов до того наскучила анархия, что они начинают довольно громко говорить, что предпочтут абсолютную монархию постыдным злоупотреблениям своеволия, если невозможно достигнуть более правильной свободы. Я хочу предохранить их от этого отчаяния. Но единственное средство для этого - сеймовые преобразования. Диссиденты составляют часть граждан, над которыми по вашему желанию я царствую. Так как ваше величество сильно занимает их судьба, то это заставляет меня действовать в их пользу пред католическою нациею, слишком ревнивою, быть может, относительно известных преимуществ. Но для успеха в этом деле, как везде, нужно более порядка на сейме, а этого нельзя достигнуть без исправления наших сеймиков. Здесь замешан собственный интерес вашего величества".

    Но "там были очень умны, там", хотя еще и руководились добрым сердцем, королю было внушено, что преобразования преждевременны. Станислав-Август повиновался и писал (13 декабря): "Смею думать, что ваше императорское величество видите самое сильное доказательство моего беспредельного к вам уважения в жертве, какую я принес вам на сейме: я пожертвовал тем, что всего более лежало у меня на сердце. Большинство голосов на сеймиках и уничтожение liberum rumpo суть предметы самых пламенных моих желаний. Вы пожелали, чтоб этого еще не было, - и это не было даже предложено. Считаю себя вправе думать, что мое поведение расположит ваше величество благоприятно отнестись к делу в будущем. Желание сделать вам угодное и мое собственное расположение заставляли меня сделать для диссидентов то, чего вы для них требовали. Ваш посол уведомит вас, какой результат произведен был фанатическим криком. Ожесточение в Сенате дошло до того, что хотели принести в жертву самого примаса, как он смел сделать легкое упоминовение об этом деле. От высокой справедливости вашего величества я ожидаю признания, что я не мог и не должен был рисковать более после этого опыта".

    Посол уведомил о печальном для него исходе сейма, особенно по диссидентскому делу.

    6 декабря Репнин писал: "Диссиденты одни более меня в оскорбление приводят; ласку и угрозы в пользу их употреблял, только по сих пор признаюсь, что мало надежды имею и антузиазм так велик, что ни резоны, ни страх никакого действия не делают". После этого грустного предисловия 13 декабря Репнин доносил: "Хотя не актом, но конституцией сего сейма подтверждение трактата 1686 года сделано, пограничная комиссия и негоциация об новой алианции определены, положа основанием новым обязательствам взаимную гарантию владений обеих держав и прав, привилегий и вольности республики. Знаю я, что сия гарантия совершенно теперь не исполнена (т. е. постановление о ней не приведено к совершенному окончанию), однако ж при будущем новом трактате отказать уже и поляки не могут как вещь повеленную и требованную от них же целым сеймом. Сия конституция столь же тверда, как бы и акт, который мне был предписан (императрицею), и, касаясь до чужестранной державы, нарушена быть отнюдь не может. Главные же причины в несоглашении их на акт я вижу те, чтобы гарантия совсем уже совершилась, а им, может быть, хочется чрез нее выиграть те в сеймиках и в сеймах учреждения, об которых они уже просили; а другое, не хотя ту гарантию от прусского короля принять, ни решительно сказать, что с ним в алианции войдут, которое я в акт внести хотел: они же все без изъятия к нему доверенности никакой не имеют, и я, сколько могу, то испровергаю, но по сих пор вижу, что напрасно. Если я не совсем в точности исполнил высочайшие повеления, то истинно от самой невозможности; и сие сделано от страху, чтоб войска здесь не остались: конституция ж сия до тех же желанных предметов довести может, как и акт. При сем должен я справедливость отдать королю, что он совершенно предан всемилостивейшей государыне и дела ее нелицемерно за свои считает. Я принужден был для успеху во всех делах сказать партикулярно королю и некоторым магнатам также в конфиденцию, что мне не велено войск выводить, пока дело нашего двора не кончут, не выключая и диссидентов; как же я видел, что сие последнее ни страхом, ни увещанием не делалось, то хотел в нации возбудить благодарность, дабы хоть тем к желаемому концу дойтить, и вследствие чего согласился на королевское желание, чтобы он объявил в публику, что войска наши назад идут, но и тем для диссидентов ничего сделать не мог; головой их дело, представленное в тот же день, и выслушать не хотели, и сделался такой шум, что, позабыв почтение к королю, с мест своих все повскакали и хотели, чтоб им выставили того, кто осмелился в пользу диссидентов прожект сделать и отдать маршалу сейма. Король, примас и малая часть рассудительных людей, которые тут были, не смели, видя ту неумеренность, ни один слова промолвить; и хотя прожект бы отдан маршалу от короля и примаса, но, боясь в том признаться, для прекращения того приступу сказали, что от чужестранных министров тот прожект прислан, чем подлинно то шумное взыскание прекратили, никто не смея более против сего говорить: но, однако же, прочесть не дозволили, крича все, как бешеные, что уже диссидентов состояние решено прошедшими сеймами и перемены никакой не сделают; и тот безобразный крик прежде не кончился, поколь совсем материи не принудили переменить. В тот же день поутру, прежде сего представления, видя нерешимость и почти робость королевскую, подал я еще мемориал об диссидентах, что также сделали прусской, дацкой и английской резиденты, дабы тем побудить оное дело трактовать; но король в полдень мне дал знать, чтоб лучше сократить оный в генеральных терминах; я ж, не видя в том пользы, к нему бильетом в той силе и отозвался, настоя, чтоб, конечно, вышепомянутый прожект предъявлен был и для выигрывания еще времени чтоб сейм хотя на два дни продолжили; на что он мне отвечал также бильетом, прося, однако же, чтоб никому то известно не было, кроме ее величества; а я и на оный бильет тоже ему донес, что не могу отступить от своих требований, почему и было представлено дело, как уж выше описал. Я ж был в то время нарочно неподалеку Сената, имел там своих шпионов, которые тотчас меня о всем том уведомили, почему в тот же момент цыдулку написал к князю Адаму Чарторыйскому, что хотя король и объявил нации, что войска наши выдут, но он знал, что мне того сделать нельзя, если диссидентское дело не прослушают и не решат. Сие, дошедши до короля, привело его в тревогу и в новое движение в пользу диссидентов, но сам, не смея говорить, велел маршалу сейма, чтоб он то дело продолжал представлять, что действительно неоднократно и делано, но, как выше доносил, ничто не помогло. К генералам Штофелю и Ренненкампфу я пишу, чтоб они в силу повелений ее императорского величества возвращались в свои квартиры в Россию; а король, беспокоясь весьма, чтоб они, как я сказал, не остались здесь, очень меня об том возвращении просил, на которое я ему донес, что хотя повеления, мне данные, того не гласят, особливо дело диссидентское, не имея никакого успеха, однако, видя подлинное его попечение о делах нашего двора, я то на себя беру, льстясь, что всемилостивейшая государыня оное опробует, уверен быв о подлинной его искренности и дружбе... Я то сделал из усердия к успеху дел нашего высочайшего двора, и, действительно, подтверждению трактата оное очень помогло; несчастлив только тем и истинно утешиться не могу, что диссидентское дело так дурно обратилось. Вижу теперь, что антузиазм закона (религии) опаснее всего на свете и труднее також всего оной превзойти. Однако как исполнение старого трактата, так заключение нового оставляют право и повод к поправлению состояния диссидентов и для защищения их от ябед, сколь то есть во власти короля, и к побуждению его к тому сию мысль весьма нужно оставить, что войска не велено было в пользу их выводить, подтверждая оное тем, что генерала князя Долгорукова корпус действительно для того ж совсем из земли не выводится, я ж намерен его к виленским магазейнам послать за черезвычайной здесь дороговизной, и более теперь войска здесь, конечно, не нужно".

    "Вижу теперь, - писал Репнин, - что антузиазм закона опаснее всего на свете". В том же смысле писал Станислав-Август к своей maman Жоффрэн: "Ах, дорогая maman, народные предрассудки - вещь ужасная! Я преодолел некоторые из них на этом сейме, но был принужден оставить еще многие, и вмените мне это в заслужу, потому что это мне много испортило крови, но благоразумие превозмогло. При малейшей попытке в пользу некатоликов раздавался фанатический крик, против которого я мог бы бороться, но предпочел оказать пред ним уважение, чтоб поскорее утушить, и я проложил себе другую дорогу, более длинную и потаенную, но которая проведет меня под конец к возможности поступать человеколюбиво с диссидентами. Больше всего им и мне повредило то в этом случае, что они рассеяли слух, будто я хочу сравнять их совершенно с последователями господствующего исповедания, чего никогда не было и не будет в моей голове".

    Туча надвинулась очень быстро. Ни король, ни Репнин, смущенные, не хотели еще признавать страшной опасности, не видали начала конца.

    Связь России с Пруссиею, условленная возведением на престол Понятовского, должна была скрепляться еще более. Генерал Гадомский, присланный от Польской республики к прусскому королю с объявлением о смерти Августа III, был несколько раз у князя Долгорукого и передавал свои разговоры с Фридрихом II по поводу избрания нового короля. Фридрих прямо объявил ему, что, по его мнению, гораздо полезнее для поляков выбрать Пяста и что он, король, будет во всем поступать согласно с сделанными в Варшаве декларациями от имени русской императрицы, и так как граф Понятовский уже рекомендован ею, то он думает, что поляки для собственного спокойствия должны на то согласиться. К этому король прибавил, что ходящие в Польше слухи о намерении его послать туда корпус своих войск совершенно неосновательны и выдуманы его злодеями, хотящими смутить умы и накинуть на него подозрение; что он ничем не хочет нарушать польской вольности, только один случай принудит его послать войско в Польшу - это когда венский двор первый пошлет туда свои войска: на это он спокойно смотреть не будет и сделает то же самое. Вот почему он советует полякам предупредить поступки венского двора, противные их спокойствию. "Господин Гадомский, - доносил Долгорукий, - кажется, того же мнения, что полякам лучше следовать представлениям вашего величества и короля прусского; он мне сказал, что хотя принц Ксаверий саксонский и старается скрытно о своем избрании в короли и имеет значительную партию, но поляки предпочтут собственное спокойствие интересам этого принца".

    В начале апреля Долгорукий имел конференцию с Финкенштейном. Прусский министр сказал ему, что некоторые польские магнаты скрытным образом старались уговорить графа Мерси, чтоб он объявил кандидатом на польскую корону одного из австрийских принцев, объявляя, что этим прекратятся все партии в Польше, которых избежать нельзя, если выбрать Пяста. Мерси до сих пор еще не дал им никакого ответа; король уже писал об этом в Петербург к графу Сольмсу для уведомления императрицы; но, прибавил Финкенштейн, его величество находит нужным отписать об этом русскому резиденту в Константинополе: венский и версальский дворы стараются привести Порту в сомнение относительно поступков петербургского и берлинского дворов в Польше, внушают ей, будто польская вольность находится в великой опасности; так русский резидент мог бы внушить Порте, что, напротив, венский двор старается поколебать польскую вольность, выставляя своего принца кандидатом, чего, как известно, Порта терпеть не будет и, получа такое известие, меньше станет верить внушениям австрийского и французского послов. Долгорукий в тот же день дал об этом знать Обрезкову в Константинополь.

    В своих письмах к императрице Фридрих II продолжал обнадеживать ее в успехе польского дела. "Я хорошо знаю эту нацию (польскую), - писал король 16 февраля, - и потому уверен, что, разбрасывая деньги кстати и употребляя прямо угрозы против злонамеренных, вы их приведете к желанной вами цели. Но мне кажется, что угрозы и общие объявления должно употреблять только по истощении всех средств великодушия, всех внушений и советов частных, чтоб отнять у соседей всякий предлог вмешиваться в дело, которое вы считаете своим". Фридрих писал (7 апреля), что Франция и Австрия будут мешать Екатерине при избрании польского короля только тайком, интригами, а не силою; что надобно бояться одного, чтоб они своими интригами не подняли Порту. "Что же касается поляков, то вступление русских войск с сильными объявлениями против гетмана Браницкого и князей Радзивилла и Любомирского укротят их пыл". "Большая часть поляков, - писал Фридрих, - пусты и подлы (vains et laches), горды, когда считают себя вне опасности, и ползают, когда беда над головою, и я думаю, что не будет пролито крови, разве отрежут нос или ухо у какого-нибудь шляхтича на сейме". 12 мая король писал: "Поляки получили некоторую сумму денег от саксонского двора; кто захочет получить их, произведет некоторый шум, но все и ограничится шумом. Ваше величество приведете в исполнение свой проект: этот оракул вернее Калхасова".

    А между тем, узнавши, что Бенуа в Варшаве сделал заявление, одинакое с русским послом, Фридрих II был этим недоволен и велел дать знать своему министру: "Нужно было ограничиться только заявлением, что король не хочет увеличения своих владений на счет Польши, а не требовать прямо избрания Пяста: хотя король и согласен в этом отношении с императрицею, но все же желал бы избежать подозрения, что хочет вмешиваться в свободные выборы".

    Король был согласен с императрицею и относительно диссидентов, но велел отписать Бенуа: "Делайте для диссидентов все возможное по обстоятельствам, ибо не надобно рисковать спутать дело из любви к ним".

    В Берлине ожидали с нетерпением заключения союзного договора с Россиею. Сольмс в донесениях к королю приписывал медленность в заключении договора множеству дел и обычной медлительности русского двора. Наконец 31 марта желанный договор был подписан: оба государства обеспечивали взаимно европейские владения друг друга. В случае нападения на одну из договаривающихся сторон употреблялись сначала добрые услуги для прекращения войны, в случае неуспешности через три месяца по востребовании союзник выставляет 10000 пехоты и 2000 кавалерии, в случае же нужды оба государства соглашаются об увеличении этого числа и о защите всеми силами, 1-я секретная статья: если нападение последует в отдаленных местах, на Россию со стороны Турции и Крыма, а на Пруссию за Везером, то вместо войска помощь может быть доставлена деньгами, именно уплатою по 400000 рублей. 2-я секретная статья: союзники обязываются действовать заодно в Швеции для поддержания равновесия между борющимися там партиями; в случае опасности для существующей формы шведского правления союзники соглашаются насчет средств отвратить опасное событие, 3-я секретная статья: король гарантирует голштинские владения великого князя, 4-я секретная статья: союзники обязываются не позволять перемены в польской конституции, предупреждать и уничтожать все намерения, которые могли бы к этому клониться, прибегая даже к оружию. Статья отдельная: союзники обязываются покровительствовать диссидентам и уговаривать польского короля и республику восстановить их в прежних правах; если же нельзя, то, выжидая удобного времени, стараться по крайней мере, чтоб диссиденты не подвергались притеснениям. Союз был заключен на 8 лет, но можно было возобновить его и прежде.

    Долгорукий донес, что граф Финкенштейн словесно объявил всем иностранным министрам о заключении союзного договора, причем не утаил и секретной статьи о Польше; такое же устное объявление иностранным министрам сделано и им, Долгоруким; только одному английскому посланнику Митчелю, с которым он искреннее обходится, чем с другими, он прочел весь договор и рассказал содержание секретной статьи. На этом донесении Панин написал: "За сие Долгорукий достоин реприманда, по какому повелению он смел сказать о секретной конвенции; да и вся реляция неисправна, ибо невозможно статься, чтоб берлинский двор всем чужестранным министрам сообщил секретный артикул о польских делах, потому что здесь согласились оный сообщить только венскому и лондонскому дворам". Сильный реприманд был отправлен; но Долгорукий отвечал, что он не счел нужным утаивать секретную статью от английского посланника, когда в Петербурге постановлено сообщить и лондонскому двору и ему, Долгорукому, велено обходиться с Митчелем откровенно.

    Когда австрийский посланник Рид представил Фридриху II, что для успокоения Польской республики Мария-Терезия желала бы публичного объявления со стороны Пруссии, что войска прусские не будут введены в Польшу прежде вступления туда войска другой державы, король выслушал Рида с неудовольствием и отвечал: "Я уже сообщил венскому двору договор, заключенный мною с русскою императрицею, я теперь обязан поступать во всем согласно с нею; императрица до сих пор ничего не сделала в противность обещанию сохранять вольность и права Польской республики, а что русские войска теперь в Польше находятся, то это не причина к жалобе; союз между Пруссиею и Россиею натуральный: как ближние соседи Польской республики для собственного интереса мы должны соединиться и охранять заодно вольность и фундаментальные законы Польши". Король приказал Финкенштейну немедленно сообщить Долгорукому об этом разговоре с Ридом для донесения императрице и прибавить от его имени, что все польские беспокойства происходят от внушений венского двора; известно, когда коронный гетман граф Браницкий выехал из Варшавы и остановился в трех милях от этой столицы, то австрийский посол граф Мерси поехал к нему и уговаривал его, чтоб твердо держаться.

    Осенью попытки нового польского короля приступить к преобразованиям сильно встревожили берлинский двор, тем более что из Петербурга и Варшавы Фридрих II получил донесения, что русский двор смотрит на эти попытки хладнокровно и даже с поблажкою. Сольмс доносил из Петербурга, что польский посланник граф Ржевуский представил Панину мемуар, где просил согласия императрицы на ограничение злоупотребления liberum veto в смысле liberum rumpo. Панин готов был уступить, представляя, что Польша, избавленная от сеймового безнарядья, поправивши свою торговлю, юстицию и полицию, может быть полезною союзницею и заменить Австрию относительно турок. Но Сольмс получил из Берлина приказ: "Сохрани вас Бог помогать предложению Ржевуского!"

    Бенуа из Варшавы прислал тоже тревожные известия, что Россия смотрит на польские преобразования слишком легко. Репнин начинает очень вилять насчет этого дела; и тогда только начал сериозно на него смотреть, когда ему Бенуа внушил, как сериозно смотрит на него король прусский. Репнин стал говорить об этом Станиславу-Августу, тот сильно огорчился и начал говорить с такою горячностию, какой Репнин никогда прежде не замечал в нем: "Как! Это наши друзья, наши союзники будут препятствовать тому, чтобы мы вышли из нашего застоя!" "Поляки, - писал Бенуа, - будут содействовать таким образом своей собственной погибели и заставят своих соседей раздробить некогда Польшу, чтобы посредством формы английского правления, у них установленной, они не сделались слишком страшны при своей обширной государственной области".

    Фридрих написал Екатерине (30 октября): "Многие из польских вельмож желают уничтожить liberum veto и заменить его большинством голосов. Это намерение очень важно для всех соседей Польши. Согласен, что нам нечего беспокоиться при короле Станиславе, но после него? Если ваше величество согласитесь на эту перемену, то можете раскаяться и Польша может сделаться государством, опасным для своих соседей, тогда как, поддерживая старые законы государства, которые вы гарантировали, у вас всегда будет средство производить перемены, когда вы найдете это нужным. Чтоб воспрепятствовать полякам предаваться их первому энтузиазму, всего лучше оставить у них русские войска до окончания сейма".

    Панин по словам Сольмса, все твердил, что было бы слишком жестоко мешать полякам выйти из варварства; но на Екатерину письмо Фридриха произвело сильное впечатление, и она отказала в согласии на преобразование. "Панин нахмурился, - писал Сольмс, - но скрыл свою досаду: ему хотелось приобресть славу восстановителя Польши".

    Но был еще третий сосед Польши, который также сильно интересовался всем, что в ней происходило.

    29 января австрийский посланник князь Лобкович заявил вице-канцлеру, что императрица-королева желает знать, кому с русской стороны предпочтительно прочится корона польская, чтоб об этом заблаговременно можно было между собою согласиться; что сообщение об этом было обещано, но обещание до сих пор не исполнено, а сделанная в Варшаве русским и прусским министрами декларация противна прежним уверениям, что республике будет предоставлена свобода избрания: исключение иностранных принцев никак не вяжется с этими уверениями. Если Россия для подкрепления своего кандидата прежде избрания введет свои войска в Польшу, в таком случае венский двор по своему значению и близкому соседству не может равнодушно смотреть, чтоб какая-нибудь посторонняя держава посадила в Польше короля против вольного избрания, и потому принуждена будет вмешаться в дело. В случае вольного избрания на польский престол саксонского принца намерена ли императрица противиться этому силою? На конференции 3 февраля Лобкович опять спрашивал, не будет ли императрица противиться избранию саксонского принца, ибо хотя венский двор и желает вольного избрания этого принца, но не намерен подкреплять его силою в надежде, что императрица также не будет подкреплять силою своего кандидата, что для обуздания беспокойных голов в Польше было бы полезно, когда б оба императорские двора заблаговременно согласились поддерживать вольное избрание. 9 февраля Лобкович наведывался о резолюции императрицы на его предложение, но получил от вице-канцлера в ответ, что резолюции еще нет, да дело и не требует поспешности.

    29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку, в которой русский двор объявлял, что вследствие больших беспорядков в Польше и насилий коронного гетмана графа Браницкого, также виленского воеводы князя Радзивилла и сообщников их императрица, может быть, против своего желания найдется вынужденною ввести часть своих войск в земли республики для защиты благонамеренных патриотов и сохранения спокойствия в таком близком соседстве. Лобкович заметил, что он ни о каких насилиях гетмана Браницкого не знает, что же касается до князя Радзивилла, то он не так виноват, как об нем говорится в русской записке; вообще ж ему, послу, очень прискорбно, что Россия в польских делах не ограничивается одними желаниями, и он, зная миролюбивые расположения своего двора, боится нарушения драгоценного покоя. Вице-канцлер отвечал, что насчет насилий Браницкого и сумасбродных поступков Радзивилла не может быть ни малейшего сомнения; что же касается намерений русского двора, то они остаются прежние и заключаются в защите вольности и законов польских и в недопущении, чтоб в Польше как-нибудь возбуждены были внутренние неустройства; если, следуя этим правилам, Россия будет принуждена употребить и войско, то сделает она это, конечно, не по охоте, а будучи побуждена существеннейшими своими интересами, которые перевешивают интересы всех других дворов.

    На сеймике в Грауденце (в прусской провинции) явилось войско Браницкого, чтоб дать торжество свое стороне, но этому помешало русское войско, охранявшее там магазины. Партия Чарторыйских оправдывала поступок русского войска; противная партия кричала против вмешательства иностранной силы. 5 апреля Лобкович жаловался на это вмешательство: он говорил, что протест поляков против него ничем оспорен быть не может и это присутствие русского войска, разумеется, нарушает в означенном месте польскую вольность. Вице-канцлер возражал, что русские войска, выступившие уже из Грауденца, принуждены были возвратиться туда для защиты магазинов, могших потерпеть среди народного беспорядка; Лобкович основывается на протесте одной стороны, но надобно, чтоб он прочел манифест и другой, подписанный 270 лицами, тогда как протест подписан только 220; что корпус генерал-майора Хомутова не нарочно приведен был в Грауденц, а находился там уже несколько лет; что когда русская армия действовала в пользу императрицы-королевы, то венский двор не жаловался на нарушение польской вольности от присутствия русского войска. Лобкович отвечал, что хотя он и не видал манифеста другой партии, однако сомневается, чтоб он был так же основателен, как протест первой, что не его дело говорить о прошедшем, а главное, он опасается, чтоб русские магазины не появились в таких местах, где их прежде совсем не было. На докладе об этой конференции Екатерина написала: "При сочинении ответа князю Лобковичу не худо дать им приметить, что здесь весьма странно кажется, что при всяком случае нас в допрос ведут".

    В Вене Кауниц точно так же говорил князю Голицыну, что австрийскому двору вовсе неизвестно о выставляемых русским двором насильственных поступках Браницкого и других поляков, но известно о вступлении в Польшу значительного корпуса русских войск. "Намерение мое было, - писал Голицын, - посредством разговора с князем Кауницом изведать мысли здешнего двора по польским делам, но нимало не оказал он к тому податливости. Я от здешнего министерства не ожидаю теперь никакой откровенности, когда оной по сие время не оказалось".

    Всего страннее было это раздражающее "ведение в допрос" при твердом решении венского двора ни под каким видом не начинать войны из-за Польши. Мария-Терезия говорила по поводу этой страны, что дрожит при малейшей искре от страха, что из искры произойдет пламя. Относительно претензии принца Ксаверия саксонского на польский престол Мария-Терезия сказала: "При настоящем положении моих финансов я могу дать ему только 100000 гульденов - плохая помощь! О посылке же войска в Польшу я не смею и думать, потому что это может вовлечь меня в новую войну, тогда как я страдаю еще от ран, нанесенных последнею войною".

    Точно так же странно должно было казаться в Петербурге и поведение Франции, которая при всяком случае "вела в допрос" без решимости противодействовать видам России. Людовик XV в начале года писал: "Наши последние письма из Вены ясно говорят, что тамошний двор не даст ни войска, ни денег принцу Ксаверию, но обещает ему все добрые услуги и уговаривает его представиться кандидатом (на польский престол). При таких обстоятельствах все деньги, которые мы дадим, будут потеряны, а у нас нет столько денег, чтоб их бросать. Думаю, что Испания взглянет на дело точно так же".

    3 февраля французский поверенный в делах Беранже говорил вице-канцлеру князю Голицыну, что всякая посторонняя держава имеет право подкреплять кандидата своего, не исключая, однако, самовластно всех других вопреки польской вольности. Потом 1 марта говорил, что исключение Россиею саксонских принцев противоречит самим русским декларациям о сохранении вольности и прав республики. Князь Голицын отвечал, что Россия, конечно, больше, чем его двор, имеет интереса заботиться о ненарушимости польской конституции и рекомендует Пяста именно потому, что большая и здравая часть народа этого желает. Когда 29 марта вице-канцлер сообщил всем иностранным министрам записку о возможности вступления русских войск в Польшу вследствие насилий Браницкого и Радзивилла, то Беранже начал было на всякий пункт записки делать свои рассуждения и вопросы; но князь Голицын сказал ему, что он может довольствоваться тем, что находится в записке, и повторил, что интересы Франции относительно Польши и ее вольности никак не могут равняться с русскими. В Версали герцог Пралэн говорил русскому министру князю Дмитрию Алексеевичу Голицыну, как бы желательно было, чтоб Россия не вмешивалась в польские дела, распродала бы свои магазины в Польше и вывела оттуда свои войска и таким образом отняла бы у поляков всякий предлог к жалобам. Против этого места донесения Голицына Панин заметил: "А между тем сейм отложат, чего в Польше и домогаются, чтоб нашу партию там поставить без защиты и Браницкому с войсками все форсировать".

    Тогда же Пралэн говорил Голицыну, что их очень тревожит слух, будто императрица велела приблизить к польским границам значительное число войска, и дружески признался, что если сверх ожидания вольность и права Польской республики будут нарушены и она формально потребует помощи у Франции, то последняя найдется в очень затруднительном положении. В конце апреля Пралэн, передавая Голицыну известие о вступлении русских войск в Польшу, выражал об этом свое сожаление, во-первых, потому, что по законам польским нельзя выбрать короля, пока чужестранные войска находятся в пределах республики; во-вторых, сама императрица объявила, что не допустит вторжения иностранных войск в Польшу; в-третьих, немалая часть поляков приносят теперь христианнейшему величеству жалобы, представляя, что русская императрица, исключа иностранных кандидатов и вводя свои войска в Польшу, нарушила их права, и требуют помощи от Франции. Насилия графа Браницкого и князя Радзивилла, дающие повод ко вступлению русских войск, на самом деле вовсе не так велики или, лучше сказать, их и вовсе нет, но враги увеличивают их в глазах императрицы, чтоб лишить этих вельмож ее покровительства; по смерти королевской Браницкий нимало не умножил число войск коронных; очень было бы желательно, чтоб императрица, оставя поляков разделываться друг с другом, как хотят, велела вывесть свои войска из Польши; в этом случае Франция даст торжественное обещание не только ни под каким видом не мешаться в польские дела, но и ни копейки денег туда не посылать. На поле против этого места донесения Голицына было замечено: "Следовательно, теперь дают и видят, что без успеха".

    Пралэн в дружеской откровенности признавался Голицыну, что польские требования помощи крайне его затрудняют и он не знает, что делать. Голицын писал по этому поводу своему двору: "Я легко верю, что польские требования затрудняют здешний двор не столько вследствие нежелания его вмешиваться в польские дела, сколько вследствие внутреннего плохого состояния государства. Впрочем, поступки свои он будет распоряжать, Смотря на австрийский двор, который более принимает участие в польских делах, чем здешний". На это Панин заметил: "Конечно, правда!"

    13 мая Голицын донес, что французский посол в Варшаве маркиз де Поми представил своему двору, что слабое его старание в пользу Польской республики и слабая защита французских сторонников производят большой ропот и унижают достоинство Франции. Двор принял это в уважение и послал Поми отзывные грамоты; но Поми, отъезжая, должен был объявить, что так как республика теперь в волнении и в ней находятся чужестранные войска, то король считает нужным отозвать своего министра до восстановления спокойствия. Голицын писал: "Здешние обстоятельства относительно Польши действительно странны и очень тягостны для министерства. Король и Шуазели никак не намерены мешаться в польские дела, что на этих днях вновь объявлено австрийскому послу, особенно не имея надежды на успех по невозможности употребить много денег или послать войско. Но дофин и дофина требуют последнего и приписывают равнодушие Франции недоброжелательству Шуазелей".

    По дальнейшим известиям Голицына, во Франции сильно желали окончания польского междуцарствия и больше всего боялись, чтоб не было двойного избрания, ибо тогда Франция нашлась бы в затруднительном положении: помочь противной Чарторыйским партии нет средств, а не помочь - значит потерять в Польше все значение. Наконец пришло известие об избрании Станислава Понятовского, и французская королева стала толковать с отцом своим Станиславом Лещинским, как бы сделать, чтоб новый король назывался Станиславом Вторым для указания на королевские права Станислава Первого (Лещинского), а если этого нельзя, то назвался бы Станиславом-Августом.

    Непосредственно Франция не имела средств противодействовать видам России в Польше; но из Константинополя приходили известия, что там французский посол не остается в бездействии. 4 января Порта прислала Обрезкову письменный отзыв, где говорилось, что она сама не имеет намерения вмешиваться в польские дела, ни в вольное избрание короля из Пястов и желает, чтоб и другие соседственные державы поступали таким же образом; но получено известие, будто Россия, согласясь с королем прусским, намерена силою принудить поляков выбрать себе в короли графа Понятовского, и хотя это известие и невероятно, однако Порта спрашивает, не может ли посланник дать какое-нибудь объяснение. Обрезков отвечал, что этому известию нельзя подавать никакой веры; прусский посланник Рексин подал записку такого же содержания. В конце февраля Обрезков доносил, что французский король, видя согласие Порты на избрание Пяста, нашел способ подействовать на султана посредством одного неаполитанского доктора, служащего в женском отделении сераля и имеющего свободный доступ к султану. Благодаря этому неаполитанскому доктору 7 февраля явился к Обрезкову переводчик Порты по повелению султана с вопросом, в каком положении находятся польские дела и какая по ним окончательная резолюция императрицы. Когда Обрезков спросил, что за причина такого неожиданного вопроса, то переводчик в крайнем секрете открыл, что султан переменил свои мысли относительно избрания в польские короли Пяста и что в этой перемене всего больше участвовали льстивые внушения французского посла, который толкует, что султан без всякого затруднения может посадить на польский престол, кого хочет, и никакая держава не посмеет этому противиться, и приобретет он чрез это имени своему бессмертную славу, а империи своей знаменитость. Обрезков, зная по опыту, что в подобных случаях твердый ответ Порте не в пример бывает полезнее мягкого, отвечал, что ничего нового не может быть по польским делам и по данному раз императрицею наставлению он, посланник, может Порту уверить, с одной стороны, что императрица не будет препятствовать избранию в польские короли Пяста, но, с другой стороны, если бы недоброхотными к отечеству поляками или какою-нибудь иностранною державой нарушено было спокойствие Польской республики, то императрица на это равнодушно смотреть не будет, но употребит все меры и силы свои к защите Польши и к восстановлению в ней спокойствия. Переводчик Порты нашел, что этот ответ способен уверить султана, что покушение его возвести на польский престол, кого ему угодно, будет не так дешево стоить, как уверяют французы, и султан поудержится от поступков, которые могли бы компрометировать Порту. Ответ подействовал: прусский посланник опять подал Порте записку о необходимости избрания природного поляка, и когда первый французский переводчик Дюваль подал рейс-еффенди записку, что и саксонские принцы, как дети покойного польского короля, могут считаться природными поляками, то рейс-еффенди бросил записку Дювалю в глаза и сказал, как послу не стыдно беспрестанно утруждать министерство такими пустяками, разве он сановников Порты считает детьми несмысленными?

    Мы видели, что с начала царствования Екатерины хотели идти по польским делам согласно с Пруссиею, а по турецким согласно с Австриею; но понятно, что такое раздвоение в политике было крайне затруднительно. Так, в Берлине, когда князь Долгорукий хотел отклонять прусское правительство от заключения союза с Турциею, то потерпел неудачу; а в Константинополе, когда Обрезков старался сближаться с австрийским интернунцием для противодействия тому же турко-прусскому союзу, то интернунций принимал его совет и предложения холодно и подозрительно. На донесении об этом Обрезкова Панин написал: "Мне видится, и нам уже пора о сем деле замолчать, оставя венский двор его жребию, да и в существе Россия не потрясется от той алианции (Пруссии с Турциею), а венский двор далеко уже отшел от натуральной с нами конекции, чтоб еще нам стряпать за его собственные интересы с обращением к себе от других за то зависти".

    В апреле польский резидент Станкевич от имени гетмана Браницкого уведомил Порту, что избирательный сейм не может быть вольным, если Порта не обнадежит гетмана и республику своею помощию, ибо Польша окружена со всех сторон бесчисленными русскими войсками, а внутри ее содержатся значительные русские магазины под прикрытием также сильных отрядов войска, к которому высылаются еще новые, и по всему королевству разглашено, что русская императрица не допустит избрания в короли никого другого, кроме Понятовского, и как только он будет избран, то императрица выйдет за него замуж и чрез это присоединит Польшу к Российской империи. Если это намерение исполнится, то понятно, какой вред потерпит Турция. Но благодаря искусству Обрезкова делать внушения влиятельным лицам представления Станкевича остались без последствий. Обрезков писал, что переводчик Порты Григорий Гика, пожалованный в молдавские князья, советовал ему следующее: как скоро в Польше будет избран в короли человек, угодный императрице, то пусть новый король сейчас же пришлет грамоты к султану и визирю с объявлением о своем избрании и с заявлением своего желания снискать благоволение Порты, ибо ничто не может так побудить Порту к согласному действию с Россиею и Пруссиею, как уважение, которое ей окажется: оно пощекочет ее честолюбие и отклонит нарекание, что нанесен ущерб ее значению избранием польского короля единственно по воле русской императрицы. Обрезков прибавлял, что, по его мнению, Гика не сам собою подал этот совет, но усмотря желание всего турецкого министерства. Гика уверял также Обрезкова, что когда приедет в Молдавию, то будет усердно служить императрице как по польскому, так и по другим делам. За это Обрезков подарил ему соболий мех в 1000 рублей; а Панин написал на реляции: "Да и, конечно, он (Гика) таков, что упустить его не должно; так не соизволите ль, ваше величество, указать заранее о том инструировать своих министров в Польше, равно как и о том, чтоб Станкевича как наискорее отозвать и по возвращении дать ему восчувствовать, что он к таким непристойностям употребить себя дозволил". Императрица на это написала: "Быть по сему; а ревность, искусство и усердие Обрезкова довольно похвалить неможно, да благословит Господь Бог и впредь дела наши тако".

    Но радость была еще рановременна. От 15 июня Обрезков донес, что Порта опять сильно встревожена уведомлениями Браницкого, крымского хана и французского посла, что Россия скрытно действует в пользу Понятовского как жениха императрицы Екатерины. К Обрезкову явился переводчик Порты с объявлением от визиря, что если Понятовский действительно будет избран в короли, то это произведет охлаждение между Турциею и Россиею. Потом визирь велел сказать Обрезкову: "Одному Богу известно, как я стараюсь об утверждении доброй дружбы между Турциею и Россиею, но все мои старания останутся напрасными, если Понятовский будет избран в короли, не потому, что Порта опасается брака его с императрицею: она принимает ваши уверения, что этого не будет; но потому, что, кроме России и Пруссии, все державы признают его недостойным; по вступлении на престол может он вступить в брак с принцессою из австрийского или бурбонского дома и отдаст чрез это Польшу в зависимость от них. Одним словом, доставление польской короны Понятовскому и вступление в войну с Турциею для России одно и то же, и я хотя бы и остался на своем месте, то ничем уже помочь не могу; а кроме Станислава Понятовского можно выбирать кого угодно, хотя бы брата его родного, лишь был бы в законном браке".

    Обрезкову и тут удалось успокоить Порту. "Но, - писал он императрице, - худая моя судьбина, как видно, устремилась не давать мне ни малого отдохновения". Пришло письмо от крымского хана, что на требование его представить настоящее состояние республики он получил бумагу, подписанную многими кастелянами и воеводами, которые заявляют, что республика состоит из одной фамилии Чарторыйских, соединенной с примасом; эта фамилия, опираясь на силы России, устроила сейм с разными распоряжениями, противными обычаям республики и всему королевству крайне предосудительными, но согласными с видами русского двора; главная цель Чарторыйских - возведение на престол ненавистного всей Польше Понятовского, и если польская шляхта не будет защищена Портою, то принуждена будет уступить превосходной силе и разъехаться по другим государствам, оставляя Польшу в распоряжение России. Вместе с ханским письмом пришло донесение хотинского паши, что князь Радзивилл, будучи разбит и гоним русскими войсками, прибежал в турецкие владения и отдался под покровительство Порты, принося жалобы на Россию. Султан пришел в сильную ярость и велел своему министерству сделать такой отзыв Обрезкову, чтоб тот достаточно мог понять великое его неудовольствие. Действительно, 20 июля Обрезков получил отзыв, составленный, по его словам, в терминах грубейших и неучтивейших. Поведение России относительно Порты называлось непристойным и бесчинным. Обрезков величался лжецом и обманщиком. Обрезков, зная по опыту, что в Турции надобно иметь и лисий хвост, и волчий рот, на другой день подал записку, где дал почувствовать, что такие выражения непристойны в сношениях между знатными державами и что порицания неосновательны; что Польша - республика независимая и, кого бы ни избрала себе королем, ни одна держава на это досадовать не может; что последняя война у России с Турциею также произошла вследствие разных известий, которым очень легко поверили, и война эта стоила каждой из воевавших сторон, может быть, более 100000 человек. При переводе этой записки переводчик Порты нашел, что она очень жива и может еще более раздражить султана, потому недурно было бы изменить некоторые выражения. "Виновата Порта, - отвечал Обрезков, - мною ничего лишнего и неумеренного не сказано; впрочем, я бы кой-что и переменил, если б и Порта с своей стороны исключила из своего отзыва все грубое и неприличное". "Порта не требует, чтоб вы этот отзыв послали к вашему двору", - заметил переводчик. "Я не польский резидент Станкевич, - отвечал Обрезков. - Моя должность обо всем здесь происходящем доносить императрице". После этого переводчик именем министерства просил Обрезкова не посылать бумагу в Петербург, а 30 июля Обрезков и прусский посланник Рексин получили повестку приехать на другой день на конференцию к главному секретарю великого визиря. Конференция эта имела целию уничтожить впечатление бумаги уверениями в желании султана сохранять дружбу с Россиею.

    2 сентября, получив наставление из Петербурга, Обрезков через своего переводчика велел сказать переводчику Порты, что слухи о браке императрицы с Понятовским после избрания его в короли суть не только "самомерзкие клеветы, но явные оскорбления или, лучше сказать, богохульства для освященной ее персоны", на которые она гнушается и отвечать, будучи вполне уверена, что Порта "таким богомерзким пусторечиям никакой веры не подала". Нечего также опасаться, что граф Понятовский вступит в супружество с какою-нибудь иностранною принцессою, ибо Россия и Пруссия имеют более, чем Порта, побуждений препятствовать, чтоб Польша не подпала зависимости от какой-нибудь иностранной державы; кроме того, подлинно известно, что граф Понятовский уже помолвлен на одной знатной польской девице. Когда после того Обрезков сообщил рейс-еффенди, что на сейме в условия новому королю внесен пункт, что если король будет избран неженатый, то не может вступать в брак иначе как с природною полькою, то рейс-еффенди со смехом сказал: "Полно притворяться, называй прямо Понятовского, дело уже известное, что никто другой, кроме его, королем не будет; думаю, что он уже и выбран".

    Избрание Понятовского в короли не прекратило франко-австрийских движений в Константинополе. Султану было внушено, что избрание незаконное, потому что вынужденное, и если Порта не признает Станислава королем, то и дворы венский и версальский его не признают, да и все христианские державы примеру их последуют. Порте дано было знать, что Россия и Пруссия рекомендовали Понятовского и эта рекомендация поддержана русским войском, посредством которого преданная России партия и будет управлять Польшею. Эти известия и внушения сильно подействовали. Переводчик русского посольства, отправленный Обрезковым к рейс-еффенди, нашел этого министра в страшном волнении. "Хорошо это было сделано, - начал он, - что русский и прусский послы рекомендовали сейму Понятовского, после того как здесь русский резидент и прусский посланник письменно и словесно уверяли нас, что от их дворов ни один кандидат не будет представлен? Резидент ваш меня погубил, потому что я, веря ему, подкреплял его представления и чрез это сделался ответственным. Будь проклята минута, когда я с ним познакомился! Порта предлагала России, нельзя ли исключить графа Понятовского из кандидатов на польский престол. Россия отвечала, что без нарушения данных уверений о невмешательстве никого исключить нельзя: но когда исключить нельзя, то само собою разумеется, что и рекомендовать нельзя, тем более что рекомендован именно тот, исключения которого желала Порта. Разве Порта не имеет после того права полагать, что все это сделано ей в досаду и в насмешку? И не будут ли ваши неприятели пользоваться этим случаем, чтоб вредить вам? Сами вы строите и сами расстроиваете! Пусть резидент подаст письменный ответ, основанный на крепком фундаменте, которым снимет навоз, наваленный на мою голову. Я имя резидента сделал золотым, а он обратил и свое и мое имя в чу


Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 320 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа