Главная » Книги

Суворин Алексей Сергеевич - А. С. Суворин в воспоминаниях современников, Страница 6

Суворин Алексей Сергеевич - А. С. Суворин в воспоминаниях современников


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

ертвец, - все увидели, что было право только "Новое Время". Точнее: увидели то огромное достоинство, с которым оно не поддалось всеобщему увлечению явно глупым явлением. Вот здесь одна из причин, почему "Новое Время" читается всем серьезным, а потому и оценка его донельзя нужна всякому серьезному человеку, даже такому человеку, который "по убеждениям" смертельно с ним расходится: огромная гордость в мнениях и совершенная невозможность "купить" это мнение взаимными комплиментами, деньгами, ухаживаньем, чем угодно, и в том числе "общим приговором". И это ничего, что там "шутит об актрисах" Беляев, еще кто-то пишет почти неприличный "Маленький фельетон" или вдруг разражается почти скандал в "Письмах в редакцию". Все это побочное. Все это не пар и не колесо. "Без маленького неприличия какой же N?" И если нет "веселой шутки" - то "читатель заснет от скуки". Все целесообразно - и скандал, и шутка -введено в газету, чтобы она была "общераспространенною", "первою по величине, живости и подписке": дабы "колесо и пар" работало над грузом, а не над пустяками. Итак, "груз" есть: он приобретен "Маленьким фельетоном"; и когда на этот громадный груженый корабль взбирается человек, чтобы сказать дело, сказать скорбь, сказать нужду, то он и получает в громаде корабля, в громаде всего движения около него, то внимание, тот особый, тот деловой резонанс, какого он никогда не мог бы получить, говоря ли со страниц малообразованной распространенной газеты или засушенного академического органа печати. Таким образом, сочетание "Юрия Беляева" и, положим, "Водовоза Водовозовича", рассуждения о смерти и бессмертии и, положим, "кто упал с трапеции в цирке" - совершенно целесообразно, необходимо, удачно и могущественно. А так как "Новое Время" "всеми читается" - не только 100.000 дворниками, как некоторые очень распространенные газеты, но "всею Россиею в деле", то мне опять же известно, до какой степени серьезнейшими людьми, людьми огромного и теоретического, и практического значения, искалось сказать свое слово со столбцов именно "Нового Времени". Ну, вот пример: передает мне рукопись редактор: "Ваша тема, посмотрите". Читаю: о баптистах, тогда шумевших на всю Россию, ректора одной из Духовных Академий, т. е. во-первых - архиерея, и, во-вторых - ученого. Предмет 1) живой автор, 2) известный авторитет. Конечно - рекомендую. Не печатается. Не печатается дни, недели. Спрашиваю: "что? отчего?" - "Да ведь это величина фельетона, куда же тут?" Лицо "со стороны" не может поместить более 200 и, самое большее, 300 строк, какая бы подпись под статьей ни стояла, каким бы весом ни пользовалось лицо в администрации, каков бы ни был его ученый авторитет. Шутка, веселое, талантливый рассказ - да, пройдет в 1.000 строк (однако не более), ибо увеличивает груз (обширность волнения вокруг) и ничему серьезному и нужному не помешает назавтра. На если статья неуклюжа и корява, если это замаскированный "служебный доклад" (выражение глав редакции о многих манускриптах) - все подобное отстраняется, несмотря на подпись. Ибо 2-3 таких "доклада" в 2-3 дня подряд - и газета начнет тонуть (скука "вообще читателя" - сокращается волнение, сокращается обширность читающего мира). Если принять во внимание, что, вследствие дороговизны бумаги и массы бумаги в каждом номере, каждый "годовой экземпляр газеты дает два рубля убытку", т. е. каждому годовому подписчику редакция дает то, что себе стоит на два рубля дороже [012], то, явно, в этот отказ "томительно-деловым статьям с важными подписями" не входит ни малейший денежный расчет, а только общий план газеты и то самое особенное значение, какое ей дано. Значение это: 1) обширнейший круг читателей, вся образованная Россия, 2) возможность этой "всей России" сказать ценное, исторически значащее слово, но непременно кратко, ясно, литературно талантливо, по крайней мере, литературно не худо (ученые сплошь и рядом совершенно не умеют литературно писать).
    
   Ничего - специального, ничего - частного, ничего - личного. ничего - особенного и партийного; вся - для всей России, для "Целой России", обобщенно - что "требуется народу и государству", требуется "русской истории, как она сейчас живо совершается": вот лозунг и молчаливо принятый всеми сотрудниками маршрут. Это (в газете) в редакции "то, что само собою разумеется", и о чем "никто не говорит, потому что все знают". Отсюда почти несносность, с какою газета, например, вынесла всю мою полемику со Струве: "В. В., пощадите, кому это нужно? вам и Струве?" Это было "злоупотреблением места", т. е. отнятием столбцов "просто ни для чего". Ответ мой Пешехонову ("Социал-демократическим сутенерам"), наделавший мне столько бед в печати, прошел (по газетной терминологии) как "затычка". Написав сгоряча и послав в типографию, я все ленился день за днем подойти к телефону и сказать метранпажу "разобрать". Просто - кейфовал, отдыхал, кончив полемику со Струве. Вдруг за кофе дочь говорит: "П-ка, что же вы это написали?" - "Что?" - "Пешехонову. И не хорошо. Да и съедят вас". Я схватился. Напечатано. Прихожу в редакцию. "Почему напечатали?" - "Да вы же не разобрали, а в наборе стояло. Было ночью пустых 1/2 столбца, большие статьи не вошли бы, и пустили вашу маленькую". То, что называется "затычка". Потом громы, ругань - и редакции, Сувориных - поименно; показываю редакторам, и молодым, и старым. "Да ну их...", и не читают. "Никакого значения, никакого дела, и не хотим читать". По смерти Каткова профессор Любимов написал в книге, что "в редакции был прием - скрывать от Михаила Никифоровича злобные печатные о нем выходки". Помню отчетливо, что, ради пропуска статей (моих) в ответ Струве, я показывал редактору слова Струве "против газеты Суворина". Я думал: "заденет - и дадут место". Но ни старик Суворин, ни молодой не стали читать, и "дали место" по всегдашней ко мне любезности. "Ну, хорошо, пишите, - вы всегда пишете хорошо (не уменьшает воза), а что он говорит - дела (нам) нет". Еще пример: евреи, вероятно, думают, что "Новое Время" только и думает о них. Входит как-то ко мне еврей, ученый (он показал мне свое имя в "Энциклопедическом словаре" - о нем почти столбец), и говорит, что, в силу тяжелого преследования, какому его (за одну услугу русскому учреждению) подвергли "свои", он решил им отплатить, разоблачив некоторые ужасные еврейские тайны. Еврей этот, уже пожилой, производил впечатление тихого кабинетного ученого. В то время печаталась моя "Иудейская тайнопись". Эту "тайнопись" я вел к обрезанию и, всегда им интересуясь, заговорил о нем и вообще об еврейской ритуальности. Но, как и Переферкович (переводчик на русский язык Талмуда), он ничего в нем (обрезании) не понимал; понимал не более, чем, напр., Белинский или Кавелин - в православии. Как и Переферкович в юдаизме определенно и ясно глуп ("Кавелин в православии"), так и этот еврей определенно и ясно "бессмыслен", "бездумен" в "Авраамах", "Ривках", во всей толще этой мглы и многозначительности. "Обрезание установилось в гигиенических целях и было кроме евреев еще у кафров", а "Иегова - просто дурак" (приблизительно, я немножко шучу и преувеличиваю). Я оставил. Но меня тронул (как трогал и у Переферковича) этот тихий и милый вид ученого, как бы сидящего на горе манускриптов и книг, который натыкается на стулья, ничего не помнит и точно живым видит своего "Маймонида". Спросил о подозрении касательно ритуальных убийств (тогда все говорили об этом). Он сказал: "Ритуальных убийств, безусловно, нет". (Помолчав): "Но в юдаизме есть ужасные вещи, которые если разоблачить - то они гораздо хуже, тяжелее ритуальных убийств". Очевидно, однако, "разоблачения" должны были быть долгие, "документальные", "с цитатами", - и я, сказав, что сейчас мне некогда, записал его адрес и сказал, что ему напишу в досужую минуту или приеду к нему сам (пожилой и почтенный человек). Прощаясь, он сказал:
   - Я был уже у г-на Столыпина и (кажется) Меньшикова, и они тоже сказали, что "потом". Я удивляюсь: "Новое" же "Время" антисемитическая газета, и я, естественно, иду туда с моим гневом и местью; но меня никто и выслушать не хочет.
   Я улыбнулся: и мне показалось удивительным. Оно и действительно удивительно - и соткало еще ниточку, которая привязывает мою душу и уважение к этой газете: "Да - ничего специального!" - и вовсе никакой нет ненависти даже к людям, партиям, течениям, направлениям, смертельно враждебным самому "Новому Времени". Об евреях на столбцах газеты просто говорят шутки, и говорят о том очевидном для всех вреде, какой они наносят России и русским своим жадным стремлением захватить в свои руки все [013]. И только. Но это одна из тысячи "вредных вещей", какие есть в России, и только евреям кажется (с перепугу и нервности), что "Новое Время" денно и нощно думает их утопить, а на самом деле "Новое Время" и думать о них забыло, ни малейше им не членовредительствует и только с шуткой не отказывает тому сотруднику, который принесет 99-ую статью, где опять высмеиваются "лапсердак и пейсы". То же самое отношение к социал-демократам. Я сам писал несколько передовых (без подписи) статей, где с уважением говорил о "левой бедности", - "точущей зубы" (о кадетах никогда не говорил с уважением в статьях без подписи): и никакого не было возражения в редакции, редакция и сама знает, что в "левом зубе" есть много правды, а главное - есть почва для борьбы, гнева и мести. Но "левые" часто бывают дураками. И то же напишешь, без подписи или с подписью, в этом духе: и редакция опять пропускает. Индифферентизм ли это? Ни - малейше!! Редактор думает совершенно как и я, а я думаю совершенно как и редакция, что "левые" бывают часто дураками - но это одно, и что в них есть правда и основательность - и это другое, и также должно быть отмечено. Суворин, когда арестовали социал - демокраов 2-й Думы, не "подпевал правительству", а сказал в "Маленьком Письме" лучшее похвальное слово их вождю, Церетели: сказал, что как он произнес с кафедры лучшее слово при открытии Думы (2-й), так теперь он пропел лебединую песню ей и один сказал мужественно и правдиво то, около чего другие виляли и врали. Церетели же говорил: "Да, мы пытались возмутить народ против правительства, такого-то и такого-то, и нам нечего скрывать этого, потому что это наша гордость и девиз". Я был - помню - удивлен, прочитав эту прямо лирику в отношении Церетели. Действительно, Церетели был почти мальчик (по образованию и годам), но давал удивительно благородное впечатление и как живое лицо (в Думе), и как оратор. Вот вам и "изменивший себе Незнакомец": конечно, ни К. Арсеньев, ни Изгоев, ни Рубакин, ни Струве ничего не почувствовали к Церетели - ив защиту его, и в память его не промямлили никакого слова, не только хорошего, но и плохого. "Забыли внеочередный момент". Не забыл один Суворин, видите ли, "прихвостень правительства", "заискивающий у власти", в газете "Чего изволите" и "кабаке" или "кафе-шантане". Но Суворин есть именно Суворин, а Изгоев-Струве-Арсеньев-Рубакин суть именно Изгоев-Струве-Арсеньев-Рубакин: мелкие не столько умы, как мелкие души, а мелкой душе прежде всего чуждо благородство, великодушие и справедливость. Никогда Суворин не переставал жать руку врагу, когда в отношении собственных его тем он видел у него благородство. Что такое Лев Толстой и что такое Церетели? Один такой "мирный", а другой - революционер: но от Суворина я слышал истинно негодующие слова о Толстом за то, что колеблет Россию, "не прощающие" - и по мотиву понятному, ибо Толстой уже старик; а о Церетели он не только не сказал ни одного порицательного слова (например, устно бы), но проговорил с любовью, почти с нежным чувством, как мог бы проговорить отец о погибшем, заблудившемся сыне, ибо он был еще юноша и его "глупости" нельзя было ему поставить "в строку". А Церетели был революционер и хотел "все низвергнуть". Но он сказал хвалу революционеру не как "Незнакомец", вторя тону Герцена, а вот как "трудовой солдат" около Руси. "Бедный юноша - ты погиб, и все, что ты делал, - было глупости. Но ты не мог этого видеть именно по юности. Ты умер как герой и с сердцем героическим... Мы все можем заблуждаться в мысли, и заблуждаюсь я в другом, как ты тоже заблуждался в другом. Но наш всех долг -до конца верить в себя, и говорить правду, как кто ее понимает. Эту-то честь человека никто не отнимет от тебя. И был ли ты врагом или не врагом Родины - никто не вправе лишить тебя триумфа похорон". Вот отношение. Это не •браво! браво, Церетели!", пока он громил Столыпина (ответ его на первую речь премьер-министра), и - "всеми забыт", когда речи кончились и он пошел в тюрьму. Это отсутствие аплодисментов тогда, "в апогее", и скорбное сожаление и похвала, когда он повернул к миру арестантский халат - это и есть настоящее отношение настоящего человека, отношение и отца, отношение и гражданина. Оно не только лучше и полнее "Незнакомца", оно неизмеримо его благороднее. В собственном смысле, конечно, никакого "перелома" не было в Суворине [014], он был все тем же и все таким же. Но он неизмеримо против "Незнакомца" улучшился - улучшился против его односторонности, против его капризов молодости, против его дурачеств молодости, "игры таланта" и прочих ярких, но малоценных (нравственно) вещей. Ему захотелось отдохнуть душой в подвиге. Ему захотелось выкупаться в свежей воде труда, терпения, медленного подымания вперед самого дела, а не своей личности; он кончил "каникулярные дни" "Незнакомца" и принялся за "учебный год" сурового, ответственного ученика ли, учителя ли. Этот "второй Суворин", выросший из "первого Суворина", залил его всеобъемлемостью, многообразием, умом, но главное - он залил его благородством вот этого не мальчишеского, а отцовского, не бунтующего, а служебного отношения к вещам, к лицам, ко всему. "Жить - значит служить, и Бог - служит миру, а все люди - служат друг другу, и мы - служим России, а Россия - служит всем". В этих "службах" и их узоре есть ошибки, и избегнуть их никому не дано: однако важно, и это одно важно, чтобы не утрачивалась идея самой "службы", чтобы она не исчезла из мира, ибо без нее мир погибнет в бесчестности. Вот в эту-то "честность" Суворин и вошел, выйдя из "Незнакомца": он принял бесчисленные оскорбления, принял лютый вой всей печати на себя, принял комки грязи, полетевшие на него от безумной и обманутой молодежи (если только не павшей молодежи), заслонив от уймы подлости и пошлости больное тело России. Раны Суворина - раны телохранителя России. Позор Суворина (в печати) - это как мать "берет на себя грех дочери" и несет его молча. Эта сторона Суворина, это его терпение, эта его нерастерянность в труднейшие минуты, это его спокойное господство умом над обстоятельствами и при всем том сохраненная доброта, незлобивость, безмстительность (я бы ни за что многое не простил) - удивительны. "Незнакомец" - мальчик. Талантливый. Остроумный. Но ведь это - ничто. Ведь все дело - в серьезности. Ведь жизнь же, наконец, серьезна, господа! Но вот, подите: "пусть серьезным остается правительство, ибо оно бездарно, - а мы, талантливые люди, покутим!"...
   Вдруг от "талантливых людей" отделился талантливый из талантливых, и сказал:
   - Нет, господа! Россию жалко. Я - не с вами. И весь "кутеж" повалился на него:
   - Задавим! Разорвем!
   Но он был именно "талантливый из талантливых" и ответил:
   - Не разорвете, господа. Поборемся. История этой 35-ти летней борьбы с "талантливым русским кутежом" и есть история "Нового Времени".
    

* * *

    
   Если бы он был суров, как Катков, он был бы побежден (не читают).
   Если бы он был односторонен и однотонен, как Аксаков, - опять был бы побежден (читают только "свои").
   Но помог "Юрий Беляев"...
   Помогла актриса...
   Помогло "все"... "Да! - водевиль есть вещь, а прочее все - гниль".
   Вся Россия оглянулась. "Этого нельзя не прочесть". Все, что угодно, можно не прочесть, Платона, Спинозу: но если скандал - то как же этого не прочесть?? - "Подавай сюда скандал".
   Все "давай", чтобы одолеть этот угрюмый и печальный скандал в душе людей, заключающийся в неискренности людей, в притворстве людей, в индифферентизме людей, в невообразимом тщеславии людей, в силу которого каждому есть дело до своей "славишки", до своего "хлебца", до своей "канфетки", и никому нет дела до заверченной в чаду угара больной и старой Родины.
   - Шалишь. Не свалишь! - сказал угрюмый солдат в Суворине, и позвал "актрису"...
   "С актрисой ты меня не свалишь". Тут помог и универсализм Суворина, и его скромность. "Не презирай никого в мире и никакого состояния" - вот его благородное и смиренное отношение к вещам в мире. Катков и актриса что-то невообразимое в сочетании. "Савина и Аксаков" - тоже не идет. Если бы Суворин притворился - ему бы ничего не удалось. Но он не притворялся, "любя актрису": он ее воистину полюбил, да и всегда любил артистической и человеческой душой своей [015]. Будучи в то же время государственным человеком. Вот эта тайна и сделала то, что не удавшееся Каткову, не удавшееся Аксакову, и что, казалось, вообще никому не удастся в России, т. е. в стране и в истории, где "есть веселие пити и не можем без того быти", - удалось Суворину.
   - Да, государственные нужды- это не пустяки.
   - Да, народность наша... ну, что же, это факт, и нельзя на него плевать.
   - Русская история...
   - Вообще вся Россия...
   "Позвольте, - ему возражают, - но ведь Карл Маркс сказал, что это вообще все надо послать к черту..."
   "Что вы, Алексей Сергеевич: вы изменяете Русскому идеализму. Великие русские писатели, еще Белинский, потом Герцен, а еще Щедрин и Чернышевский - все учили проклинать эту "нашу Рассею", осмеивать ее, ругаться над нею; и - подводить фундамент под гармонию человечества, первый камень которой был положен Фурье..."
   "Мы же за это страдали..."
   "Мы тоже за это ссылались в Сибирь..."
   "Мы оплатили кровью право презирать отечество, а вы учите его уважать, ценить и работать для него..."
   Об эту стену разбились не то что Катков с Аксаковым, не то что Гиляров-Платонов и Хомяков, но начал разбиваться и Пушкин (судьба его "Клеветникам России" в последующей литературе).
   - Хорошо, мы немножко потанцуем... - был ответ Суворина. "Танцевать" всем хочется. Это совпадение с "Русь есть веселие пити..." Мастерство, и притом какое-то врожденное мастерство, соединять "веселие пити" (не в буквальном смысле) с угрюмой мечтой отшельника - и составило победный залог Суворина. Без этого ничего бы не вышло. Без Юрий Беляев" - ничего не вышло. "Не вышло" бы без энтузиазма к Сальвини, своего театра, "Татьяны Репиной" и "Царевны Ксении" - без "Вопрос" и "Любовь в конце века" (не читал). Все искусственные вещи не удаются, а натуральные вещи все удаются. Может быть, никогда не повторится этого совпадения в одном лице такого множества, казалось бы, несовместимых призваний, какое мы видим у Суворина; или, если не "призваний" в смысле чего-то "одного в жизни", то - влечений и увлечений, горячих, пылких, долголетних. Ими он и выиграл победу. Никогда нельзя забывать, что первым его, еще ученическим, на школьной скамье, трудом был "Словарь замечательных людей Русских", а учителем уездного училища он пишет: "Ермак Тимофеевич, завоеватель Сибири". Темы и книги эти - не "Незнакомца", это темы и книги - издателя "Всей России" и "Нового Времени". Значит, 18-ти лет, 23-х лет, он был "стариком Сувориным"; вот где его настоящий идеализм: серая, повседневная работа для благоденствия, славы и величия России. Солдатская работа, солдатская и инженерная.
   Этим все решается - самыми ранними мечтами. Потому что на ученической-то скамье он, конечно, был только мечтателем; и мечта эта - не комедийка, не стишок, не сатирический рассказец "на нашего губернатора", а (смотрите, трудолюбие!) "Словарь людей, потрудившихся для России": работа бесславная, безличная, работа собирателя сведений по книгам. В этой ученической работе вылился "весь Суворин", "до могилы". Мало к кому так, как к нему, подходит прекрасное определение какого-то француза: "Что такое великая жизнь? Это - мечта молодости, осуществленная в зрелый возраст". А "Незнакомец" был исключением, выпадом, очень понятным. Во всех "делах русских" действительно замешано столько глупого, столько замешано, наконец, воровского и мошеннического, что не быть сатириком и насмешником тоже невозможно. "Голова не засмеется - живот засмеется". Только ведь, вот, судя по отношению Некрасова к жене Огарева, судя по отношению к Белинскому того же Некрасова и Краевского, все эти вещи, увы - "во всех лагерях", в том числе - и "страдальцев". У Белинского вырвался почти предсмертный вопль: "Да то, что делают со мною мои друзья и покровители (речь шла о Некрасове и Краевском) - это гораздо чернее всего, что делали Булгарин и Греч в нашей литературе". То-то и оно-то. На неумной картинке Наумова ("Умиряющий Белинский") надо было нарисовать не жандарма, показывающегося "символически" в дверях бедной квартирки, при плачущей жене и маленькой дочери умирающего критика: а кладущего в боковой карман пиджака толстый бумажник со сторублевками сытого либерала Краевского- и протягивающего больному сотруднику "синицу" (3 рубля). Вот правда! Вот она где!!.
   "Но мы потанцуем, - сказал идеалистам-мошенникам Суворин. - А там подумаем и поговорим".
   Он не принял прямого, "на сей день" сражения, перевел его в инженерную, долгую, затяжную борьбу. Вот - Маленькая Библиотека, по 15 - 20 коп. книжка. Почитайте, господа; пусть читают ваши дети! Шекспир и Шиллер - по 15 коп. пьеса. Вы читаете Писарева и Блюхера, но дети ваши будут читать Шекспира, потому что нельзя же его не читать за 15 коп., когда Стасюлевич и его "Вестник Европы" дал то же в учебно-маленькой "Библиотеке" не полное "Горе от ума" за 75 коп. (я читал студентом).
   Суворин - везде.
   Суворин - в справочной книжке.
   Нужно отыскать кухарку: "возьми газету Суворина".
   Суворин - в газете.
   Авиация - и там Суворин.
   "От Суворина некуда деваться".
   Взвыли "страдальцы до Любани" (Михайловский административно был выслан на станцию Любань, ближайший буфет от Петербурга).
   - А мы?!!
   - Господа, свободная конкуренция! Я же вам не мешаю распространять философическую "Материю и Силу" и "Кругооборот жизни" (Бюхнер и Молешот): но они стоят по 1 руб. 50 коп., а я даю по 25 коп. томики "Истории Карамзина". Мое - читают больше!! Нисколько я не против пропаганды идей Лассаля и как он интересно застрелился из-за русской социал-барышни: а только я даю "Федора Иоанновича" в исполнении Орленева, и уж не моя вина, не моя и не ваша, что публика ломится в театр на сотое представление той же пьесы. Ко мне идут больше.
   Суворин победил.
   Он победил тем, что все к нему повалило. - Да. Но потому, что это - кафе-шантан!!
   - Позвольте, какой же это "кафе-шантан", когда дается Пушкин по 10 коп. за том. Когда он дается не только без выгоды, но и с некоторым убытком [016]. Это просвещенная благотворительность.
   Дело в том, что ленивая и развращенная публика не берет уже и "просвещенной благотворительности", если в то же время около нее нет шума, движения и чего-то веселящего нервы. И Суворин, в обширном и спокойном уме все понимая, все видя, - признал в помощь и этот шум, и эту печатную наркотику. В XIX-м веке он действовал как в XIX-м веке. Особенность века, почти главная особенность, самая мучительная, самая скорбная, самая опасная, заключается в том, что если бы, положим, в Берлине или Париже, в Лондоне или Петербурге появился восставший из гроба апостол Павел, со всем огнем своего слова и убедительностью мысли, то, конечно, "ученики Бокля и Чернышевского" на него бы даже не оглянулись. И вот нужно было в эту-то толпу уже падших людей "капнуть Пушкина". Суворин капнул и капля растворилась в толпе и своей пахучестью хоть несколько облаговонила людей.
   Этого не мог сделать апостол Павел: но "хитроумный Улисс" это сделать мог.
   В деятельность и личность Суворина, в его "1001 талант", конечно, входила эта хитрость, которую я позволю назвать благородною хитростью, потому что она была направлена на благо, и притом благо общее, но никогда решительно не устремлялась в свой мешок. Это - хитрость стратега в войне: она спасает армию. Это - изумительные "хитрости" Аннибала, когда он боролся с Римом: они отводили гибель от отечества. Это - та хитрость не домашнего, а городского человека, наконец, человека страны, земли своей, которая совершенно неизбежна; ибо и город, и страна имеют свои улицы и свою жизнь, от индивидуума не зависящие, и которые уже хитры по своему устройству прежде рождения всякого человека. Здесь закон не личной совести, а закон совести- исторической, городской, земской; и эта совесть заключается в одном: все - для города, и ничего - себе. Если этот закон выполнен, то оправдана и личная совесть. Но Суворин его выполнил: от "Словаря" и "Ермака" до "Всей России" он думал только об отечестве. И я не видал еще человека такой сложной общественной деятельности, у кого душа постоянно была бы так ясна, проста и удовлетворена в смысле именно "внутренних угрызений", как у Суворина. В нем никогда я не замечал полоски уныния, тоски и тайной скорби, какая непременно скажется, если "совесть не чиста".
    
   Единственное с досадой и требовательно сказанное слово, за более чем в 12 лет услышанное мною от него, было:
   - Если вы опять принесете написанное на обеих сторонах - я прикажу в типографии, чтобы не набирали.
   "Опять" - значит, он раньше говорил. Но я не помнил. Да и что такое "на одной стороне": а куда же другая? Наконец я разобрал, точнее - он мне разъяснил на этот раз подробнее, что нельзя писать на правой и левой стороне страницы, а нужно только на одной правой, ибо у наборщика руки потные и в краске, и когда он держит пальцами "оригинал", набирая первую сторону, то другая пачкается, захватывается и написанное становится неразборчивым и наборщику трудно набирать, страдают глаза. Наборщики же в "Новом Времени" строптивы, я раз услышал где-то около плеча или за спиною под нос:
   "Мы когда-нибудь Юрия Дмитриевича (Беляева) отколотим за рукописи; ничего нельзя разобрать". Наборщик медленно работает и теряет на времени (убыток).
   Это и прочее. Всегда наблюдалось одно: "этот человек не обижен ли?" И тогда Суворин терял свое лицо, всегда спокойное и уравновешенное.
   Из мелочей: работая 12 лет постоянно, часто приходя в газетную наборную, я все же не помню метранпажей (4) по имени и отчеству. Всегда: "здравствуйте, Сафронов; здравствуйте, Петров", Но главы редакции (2 - 3) всегда называют их по имени и отчеству.
   Как-то я ночью, но рано, пришел в наборную. Набор еще не готов, и вообще ничего не готово ("к номеру"); и метранпаж (Петров) был свободен, и я свободен. Разговорились. Рассказал о жене, детях и всей работе - начатой наборщиком в книжной наборной с 25 рублей в месяц (теперь 175 рублей в месяц, в средних годах). Характеризовал "все начальство", сменяющихся (в году) вице-редакторов и всех Сувориных. Один "вспыльчив, но добр"; "ну, этот - совсем рубашка" ("человек-рубаха", поговорка), а тот "покричит, и ему через полчаса жалко станет, - и он сделает что-нибудь исключительно доброе, чтобы загладить окрик". И, кончая, повел головой:
   "Суворины вообще все чрезвычайно добры".
   Мне послышалось в этих словах рабочего, который стоит у дела 20 лет, что-то вроде ключа к пониманию всего дела. Нужно говорить о "генерации Сувориных". Конечно, никто не имеет гения (по разнообразию) отца, но во всех есть это стержневое качество рода, вероятно, пошедшее от "деда с бабкой"...
    
    
   В. М. ГРИБОВСКИЙ [017]
   НЕСКОЛЬКО ВСТРЕЧ С А.С. СУВОРИНЫМ
   (По личным воспоминаниям)
    
   По прекращении гайдебуровской "Недели" сотрудники ее разбрелись в разные стороны. Некоторые, например, М. О. Меньшиков, М. Н. Мазаев и др., перебрались в "Новое Время", в том числе и я.
   С Алексеем Сергеевичем Сувориным меня познакомил влиятельный член редакции Б. В. Гей, который предложил мне явиться к издателю "Нового Времени" в весьма странный приемный час - около полуночи. Меня ввели в громадную комнату, ярко освещенную электричеством. Мельком я заметил ряды заставленных книгами полок или книжных шкапов по стенам, различные предметы искусства, между прочим удивительно тонко выполненное мраморное изваяние женщины. Внимание мое было устремлено на то место, где у стола, заваленного книгами, газетами, глубоко опустившись в кресло, сидел и делал какие-то заметки на лоскутке бумаги создатель и руководитель влиятельнейшей русской газеты.
   Протягивая руку, А. С. Суворин подал вид, будто бы хочет привстать со своего места и взялся даже за свою отделанную серебром палку, на которую слегка опирался, когда ходил. Ни тени какой-либо важности или делового настроения не выражалось на его лице. Его старческие черты светились приветливостью: он слегка улыбался, приподнимая брови и углы рта.
   - Очень приятно, садитесь, вы курите? - начал он. - Вы читаете в университете, вас что-то поругивают?
   - Да, - отвечал я, - к сожалению, моя магистерская диссертация вызвала тридцать шесть бранных рецензий...
   Суворин засмеялся, брови его поднялись еще выше, а лицо стало еще приветливее.
   - Это хорошо, когда ругают, - заметил он, - немцы говорят: много врагов, много чести... А сколько меня ругали? Кто меня не ругал? Обидно, когда свои ругают... Не ругают только того, кто или очень сладок, или очень пресен, в ком толку нет. А как ваша диссертация называется?
   Я сказал.
   - Не читал, - продолжал Суворин, - не знаю, вы писали о Византии - это очень интересно... Вот рассказы ваши в "Неделе" читал... Свежо, свежо... там, где о французских студентах, Мопассана напоминает... Вы пробуйте... Художественная жилка и журналисту не мешает... Наоборот, она полезна... Хорошо, когда журналист думает образами... У французов и ученые думают образами, вот хотя бы Ренан, - это немцы засушили историю...
   Суворин говорил отрывистыми фразами, то взглядывая на собеседника, то бегая взглядом по сторонам. Он хотел продолжать, но в это время вошли покойный Скальковский и ныне благополучно здравствующий А. П. Никольский. Скальковский сразу внес жизнь в эту громадную комнату. Он только вернулся из театра и шумно, остроумно и образно передавал свои впечатления. Суворин слушал его с интересом и с удовольствием. Я заметил, что, смеясь, он всегда наклонялся немного вперед, причем брови концами вверх поднимались почти под прямым углом, а губы собирались в сборку, как будто бы хозяин не хотел давать им воли. В эти минуты лицо Суворина становилось необычайно мило и привлекательно: ум, добродушие, некоторое лукавство сквозили в его прищуренных смеющихся глазах. В этот вечер мне не удалось больше беседовать с великим русским журналистом, но зато я присматривался к нему. После веселых разговоров о театре Суворин заговорил с А. П. Никольским, который писал тогда в "Новом Времени" свои горячие и глубоко продуманные статьи против общины, предупреждая позднейший закон 17-го июня 1910 года.
   Здесь мне пришлось увидеть Алексея Сергеевича в другом настроении. Очевидно, он живо переживал и чувствовал то, что думал. Суворин был тоже против общины.
   - Община, община, - сердился он, - нам, изволите ли, нужен был немец Гакстгаузен, чтобы изъяснить, что община - наше спасение, наше национальное изобретение. Кому же нам и верить, как не немцу... Уверовали, в остаток крепостного права... Вы там несовершенства, недостатки общины указываете, - говорил он Никольскому, - все это хорошо, верно, правильно, aa не в том дело... Наше народничество остатки крепостничества защищает и не понимает этого, и вы не понимаете...
   - Нет, понимаю, - слегка улыбаясь, возразил Никольский.
   Только что сердившийся, морщившийся и стучавший о пол своей палкой Алексей Сергеевич вдруг поднял голову, улыбнулся прекрасной добродушной приветливой улыбкой и произнес:
   - Ну, вы-то понимаете, да дело не в этом... Тогда напишите об этом в газете.
    

* * *

    
   Несколько времени спустя после первого знакомства с Алексеем Сергеевичем я встретился с ним на одном из "беллетристических обедов", устраиваемых покойным Даниилом Лукичем Мордовцевым в ресторане Донона на Мойке у Певческого моста. Эти обеды, представлявшие собою в некотором роде свободную беллетристическую академию, собирали тесный круг участников, пополнявшийся товарищеским выбором. Они описаны Т. П. Гнедичем в одном из последних номеров "Исторического Вестника" за 1911 г. На этих обедах Суворин бывал редко, но его приезд был всегда шумно приветствуем и вызывал большое оживление. Мы сидели уже за столом, когда Алексей Сергеевич вошел; с шумными восклицаниями все встали ему навстречу. Его усадили между Случевским и Каразиным. Разговор до появления Суворина шел о допущении на "беллетристические обеды" дам-писательниц. На этот счет участниками были установлены отрицательные строгие правила, которые несколько раз порывался отменить поклонник дамских дарований В. И. Немирович-Данченко. По этому поводу заведывавший распорядительской частью Мордовцев поручил одному молодому даровитому художнику изобразить в особом альбоме обедов башню, окруженную со всех сторон водой; к башне на лодке едет Немирович-Данченко с большим грузом дам-писательниц, а из бойниц башни со всех сторон грозно высовываются в виде копий писательские перья, с которых капают ядовитые чернила. Суворину показали это изображение, и он начал громко смеяться.
   - И вы против женщин? - спросил у него через стол Немирович.
   - Я не против женщин, - смеясь отвечал Алексей Сергеевич.
   - Нашего полку прибыло, - с торжеством воскликнул Данченко, но Случевский его остановил.
   - Мы говорили о допущении в нашу башню дам-писательниц, - заметил он, - я сам не против женщин, но мы говорим, желательны ли они на наших обедах?
   - Конечно, нет, - отвечал, по-прежнему смеясь, Суворин.
   - Да почему же? - горячо воскликнул Немирович-Дан-ченко.
   - Да так.
   - Нет, да почему же?
   - Да не к чему...
   Никакие дальнейшие расспросы и настояния не привели ни к чему. Алексей Сергеевич смеялся, щурился и о чем-то тихо переговаривался с Каразиным, с которым, по-видимому, у него была близость. По крайней мере, Суворин несколько раз ласково покрывал своей ладонью верхнюю часть кисти руки Каразина. Алексей Сергеевич ничего не ел за обедом, и бокал с шампанским тоже все время простоял опорожненным лишь до половины.
   К концу обеда произошло маленькое происшествие, насмешившее всех. На Случевском был форменный камергерский вицмундир с плоскими пуговицами и добавочными маленькими пуговками на ложных продольных карманах фалд. Константин Константинович приехал прямо с какого-то официального собрания.
   - А где же ваши ордена? - спросил Суворин Случевского.
   - В кармане, - спокойно отвечал тот, вынимая из боковых карманов виц-мундира два владимирских креста и две звезды, - это по форме: там они при виц-мундире, а здесь - в виц-мундире.
   - А правда, говорят, будто бы у чиновников под каждым крестом в груди покоится одно доброе чувство? - шутя продолжал Суворин.
   - У тех из чиновников, - с деланной серьезностью отозвался Случевский, - которые берут кресты не с добрым чувством, а таких много, потому что за эти кресты и звезды приходится платить довольно дорого.
   Со Случевским тоже, по-видимому, Алексей Сергеевич был ближе, чем с другими, и они вместе уехали после обеда, кажется, в театр.
    

* * *

    
   Когда вышло в свет изданное Сувориным сочинение покойного Шильдера "Император Александр Первый", Алексей Сергеевич поручил мне написать в "Новом Времени" статью об этой книге. Предварительно мы имели с ним по данному поводу продолжительное собеседование, причем Алексей Сергеевич высказывал свои взгляды на эпоху царствования Александра Благословенного и вообще на русскую историю императорского периода.
   - Какая загадочная личность Благословенный, - говорил он, - ведь он знал о декабристском заговоре... Зачем же он не принимал никаких мер? Пускай, думал, попробует тоже один из братьев, что значит царствовать. Или он хотел, чтобы конституционные мечтания его молодости сбылись после него или в конце его жизни ненасильственным путем, без его участия? Может быть, он боялся недовольства среди крепостников из высших классов! Вот тема для романа. Ведь дал же он конституцию Польше и Финляндии; почему же не дал коренной России? Он боялся? Он боялся придворной интриги, погубившей его отца? Он думал, пусть само собой... будет соблюдена видимость... Вынудили... Я, мол, не сам... обстоятельства заставили... Ведь тоже трудно им... царям-то... Николай Павлович боялся освободить крестьян, хотел, но боялся... Кого? Сановников и рядовых крепостников... А разве Александр II не боялся? Не даром он уговаривал дворянство, что если не начать сверху, начнется снизу... Ведь это наше дворянство презирало народ... Ну, конечно, я говорю только о крепостническом дворянстве и чиновничестве... Ведь для них Россия - это имение, откуда получаются доходы, а настоящая родина там, за границей, где эти доходы проживаются... Говорят, евреям трудно, их преследуют... Хорошо... А каково нашему мужику?.. Ведь евреев не порют, а наших порют, этого самого камаринского мужика... (Это говорилось до того времени, когда высочайшим указом было уничтожено телесное наказание в волостных судах)... нашего сеятеля и хранителя...
   Алексей Сергеевич был большой поклонник Алексея Петровича Ермолова, вследствие чего поручил мне в статье о книге Шильдера остановиться на личности Ермолова и из царствования Александра Благословенного по этому поводу сделать заход в царствование Николая Павловича. Когда статья была написана, тогдашний редактор "Нового Времени" Ф. И. Булгаков из-за Ермолова забраковал всю рукопись.
   - Вы пишете о Ермолове, а надо об Александре, - заявил он.
   - Но я только попутно...
   - Тогда вычеркните Ермолова...
   Я пошел к Алексею Сергеевичу. Тоже уже царила глухая ночь, но Суворин разбирался в каких-то бумагах, а свежеразрезанная книга лежала около стола на стуле. Я объяснил ему упрямство Булгакова. Суворин долго не отвечал, по-прежнему роясь в бумагах. Наконец он нашел, что было надо, прочел и отложил в сторону. Потом встал, запахнул халат и, постукивая палкой, пошел вниз в редакцию. Я следовал за ним.
   Он прошел прямо в комнату Булгакова. Наступил любопытный момент, что скажет и как поступит Суворин. Я думал, что он потребует разъяснения, почему не печатается написанная карандашом по его распоряжению статья, но Алексей Сергеевич поступил иначе.
   Булгаков, болезненный, издерганный, раздраженный человек, сидел спиной к топившемуся камину, с каким-то рваным оренбургским платком на плечах, и безжалостно марал чью-то статью. Суворин сел около него в кресло, загородившись каминным экраном.
   - Тут есть один фельетон, голубчик, - начал он спокойным тоном, - об Александре... Он когда у вас пойдет? Булгаков злобно сверкнул на меня своими очками.
   - Он не пойдет, - резко отвечал он.
   - Так вы лучше всего поставьте его в субботу.
   - В нем более пятисот строк, -г опять огрызнулся Булгаков.
   - Он обстоятельно написан, - также спокойно продолжал Алексей Сергеевич, - а что вас на четверговых обедах не видно?
   - Еще меня там недоставало!
   Суворин сохранял невозмутимое спокойствие. Я много слышал об его вспыльчивости и несдержанности и был прямо поражен необычайной выдержкой.
   - Ну, прощайте, голубчик, - произнес он на прощанье и направился к выходу.
   Еще Суворин находился в коридоре, когда Булгаков у себя поднял целый скандал.
   - А-а, - кричал он, - вы жаловаться... Тут в редакторское дело вмешиваются, тут редактировать не дают... Черт побери всех... Я ухожу, я сейчас ухожу... Не будет ваш фельетон напечатан, ни одной строки не напечатаю...
   Булгаков продолжал бесноваться. Я вышел в коридор. В редакции было почти пусто. Алексей Сергеевич стоял в переходе и опершись на палку, слушал выкрики Булгакова.
   - Как расходился, ишь ты, - произнес он, добродушно улыбаясь и качая головой, когда я, проходя мимо, ему поклонился.
   Он умел ценить старых служащих и мирился с их строптивостью, пока она не переходила границы.
   Статья была напечатана с небольшими сокращениями в ближайшую субботу.
    

* * *

    
   Когда в 1904 году Н. Н. Перцовым было основано "Слово", я примкнул к кружку его сотрудников, стал редко бывать в редакции "Нового Времени" и долго не видал Алексея Сергеевича, пока не встретил его при особых обстоятельствах.
   Как известно, накануне 17-го октября 1905 года в среде представителей повременной печати возникла мысль о необходимости общими силами бороться за осуществление явочного порядка издания газет и журналов. Я слышал, что Суворин сам высказывался за желательность такой борьбы. Союз изданий самого различного направления, объединившихся с указанной целью, наконец организовался, и заседания газетных и журнальных представителей происходили в помещении редакции "Слона" и "Нового Времени" во втором этаже суворинского дома. Организация собраний заключалась в том, что от каждого издания присутствовали редакторы и по двое представителей, избранных сотрудниками. От сотрудников "Слова" представительствовали я и С. Ф. Савченко-Бельский.
   Когда в первый раз мне пришлось очутиться на собрании в редакции "Нового Времени", наборщиками была объявлена забастовка. Насколько помнится, это было 19-го октября. Я вошел в зал, где было очень накурено и шумело множество голосов. Масса народа толпилась в помещении. Мелькали знакомые и незнакомые лица. Знакомились и разговаривали друг с другом без того грубо сектантского предубеждения, которым обыкновенно отличаются взаимные отношения русских людей неодинаковых политических воззрений. Точно забыта была вековая русская рознь и восторжествовала наконец мысль, что настоящее дело можно делать только сообща.
   Открылось заседание. Между прочим собранию были представлены два представителя от наборщиков, которых вызвали, чтобы с ними поговорить о забастовке. Кажется, это были члены совета рабочих депутатов. Многие из числа собрания полагали, что после 17-го октября, в такую горячую ответственную минуту печать не могла молчать, она должна была говорить и знакомить читающую массу с положением вещей. Наборщики же еще действовали по инерции; чего они требовали, я не помню, чуть ли не учреждения "демократической республики" и введения "всеобщей, равной, прямой и тайной" подачи голосов. Тогда уже это было в моде.
   Наборщикам-депутатам пытались изъяснить суть дела, но они оставались непреклонны. Любопытно было наблюдать, как эти два испитые, н

Другие авторы
  • Тенишева Мария Клавдиевна
  • Отрадин В.
  • Елисеев Григорий Захарович
  • Новиков Николай Иванович
  • Урванцев Лев Николаевич
  • Оленина Анна Алексеевна
  • Гайдар Аркадий Петрович
  • Уайльд Оскар
  • Мурахина-Аксенова Любовь Алексеевна
  • Стасов Владимир Васильевич
  • Другие произведения
  • Щербина Николай Федорович - Щербина Н. Ф.: биографическая справка
  • Арсеньев Константин Константинович - Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович
  • Гончаров Иван Александрович - Письма столичного друга к провинциальному жениху
  • Бонч-Бруевич Владимир Дмитриевич - Памяти П. А. Кропоткина
  • Словцов Петр Андреевич - Историческое обозрение Сибири
  • Ахшарумов Николай Дмитриевич - Концы в воду
  • Карасик Александр Наумович - А. Н. Карасик: краткая справка
  • Воровский Вацлав Вацлавович - В кривом зеркале
  • Павлов Николай Филиппович - Семь стихотворений
  • Лившиц Бенедикт Константинович - (О Маяковском)
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 362 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа