Главная » Книги

Толстой Алексей Константинович - Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Иоаннович', Страница 2

Толстой Алексей Константинович - Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Иоаннович'


1 2 3

ржеством победы, как звуки бранной трубы.
  "Младенец!" - замечает, пожимая плечами, Василий Шуйский, когда дядя его удалился. И в самом деле, князь Иван Петрович в этом случае такой же младенец, как и сам Федор, такой же, как и всякий чистый человек, не верящий, что наглая неправда может взять верх над очевидной правдой.
  Опыт доказывает, что он слишком много рассчитывал на Федора. Эта слабая опора под ним подламывается, и когда он уходит с негодующими словами:
  
   Прости, великий царь! - зритель должен видеть и слышать, что в нем произошел один из тех переворотов, которые изменяют всю жизнь человека.
  Свои распоряжения насчет восстания он делает стремительно и отдает свои приказания отрывисто, с лихорадочною решимостью. Ему нелегко отказаться от долголетней верности царю, от тех начал законности, во имя которых он жил доселе; но он думает, что того требует благо земли, а оскорбленная гордость ему поддакивает. Но если бы Федор еще одумался и сменил Годунова, Шуйский отказался бы от восстания. Поэтому, когда Федор за ним посылает, он повинуется, предполагая, что Федор хочет дать ему удовлетворение.
  Вместо того происходит сцена очной ставки, и Шуйский, из чувства чести, выдает себя головой. Здесь, быть может, небесполезно сделать возражение на ошибочное мнение, что чувство чести в XVI веке было исключительною принадлежностью Запада. К прискорбию, мы не можем скрыть от себя, что в московский период нашей истории, особенно в царение Ивана Грозного, чувство это, в смысле охранения собственного достоинства, значительно пострадало или уродливо исказилось и что если мы обязаны московскому периоду нашим внешним величием, то, купив его внутренним своим унижением, мы дорого за него заплатили. Но в смысле долга, признаваемого человеком над самим собой и обрекающего его, в случае нарушения, собственному презрению, чувство чести, слава богу, у нас уцелело. Древняя юридическая формула: "Да будет мне стыдно!" - была отменена и забыта, но дух ее не вовсе исчез из народного сознания. Чему приписать иначе столько случаев именно в царение Грозного, где его жертвы предпочитали смерть студному делу? Чему приписать поступок князя Репнина, умершего, чтобы не плясать перед царем? Или поступок наших пушкарей под Венденом, лишивших себя жизни, чтобы не быть взятыми в плен? Или (если не ограничиваться одними мужскими примерами) поступок боярынь княгини Старицкой, жены князя Владимира Андреевича, избравших казнь и мучения, чтобы не принять царских милостей? Солгать же из желания спасти свою жизнь, без сомнения, считалось не менее постыдным, чем отдаться живым неприятелю.
  Связь с Византией и татарское владычество не дали нам возвесть идею чести в систему, как то совершилось на Западе, но святость слова осталась для нас столь же обязательною, как она была для древних греков и римлян. Довольно потеряли мы нашего достоинства в тяжелый московский период, довольно приняли унижений всякого рода, чтобы не было нужно отымать у наших лучших людей того времени еще и возможности религии честного слова потому только, что это чувство есть также западное*.
  ______________
  * Это равняется отвержению в русской драме общих законов искусства потому, что эти законы признаны всею Европой. Странная боязнь быть европейцами! Странное искание русской народности в сходстве с туранцами и русской оригинальности в клеймах татарского ига! Славянское племя принадлежит к семье индоевропейской. Татарщина у нас есть элемент наносный, случайный, привившийся к нам насильственно. Нечего им гордиться и им щеголять! И нечего становиться спиной к Европе, как предлагают некоторые псевдоруссы. Такая позиция доказывала бы только необразованность и отсутствие исторического смысла. (Примеч. А.К.Толстого.)
  Как ни известна Шуйскому благость Федора, но после своего признанья он не ожидал того оборота, который Федор даст его делу. Последнее усилие Шуйского выдержать свой характер выражается в словах:
  
  
  Не вздумай, государь,
  
   Меня простить. Я на тебя бы снова
  
   Тогда пошел.
  Слова эти он выговоривает гордо и сурово, как бы для того, чтобы отнять у Федора всякую возможность его помиловать. Но с Федором сладить нелегко, когда он взял себе в голову спасти утопающего. Он, как неустрашимый пловец, бросается за ним в воду, хватает его за руки, хватает за волосы, хватает за что попало и против воли тащит на берег. Суровость Шуйского разбивается вдребезги об это беспредельное великодушие. Он побежден им теперь, как прежде был побежден благостью Ирины; слезы брызнули из его глаз, и со словами:
  
  
  
   Нет, он святой!
  
   Бог не велит подняться на него, - он упал бы на колени перед Федором, если б тот не вытолкал его из покоя, говоря:
  
   Ступай, ступай! Разделай, что ты сделал!
  После этой сцены мы видим Шуйского в последний раз, в кандалах, под стражею, ведомого в тюрьму его заклятым врагом, Турениным, назначенным ему в пристава. Он принял свой приговор как заслуженное наказание, и в его осанке, в его голосе должны чувствоваться раскаяние, участие к народу, достоинство и преданность судьбе. Совесть уже не позволяет ему идти против Федора, но он не может пристать к Годунову; ему остаются только - тюрьма или смерть. Его слова к народу суть его последние в трагедии; исполнитель произнесет их как можно проще, но с большим чувством, так, чтобы они сделали впечатление на зрителя.
  Разобрав роль Шуйского, мы приходим к заключению, что это человек гордый и сильный, способный даже к мерам суровым, сознательно совершающий несправедливости, когда они, по его убеждению, предписаны общею пользой, но слабый против движений своего сердца. Такие люди могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять перевороты в истории. На это нужны не Шуйские, а Годуновы.
  Летописи не сохранили нам наружности Ивана Петровича, но в трагедии она должна быть представительна. Мы можем вообразить его человеком высокого роста, лет шестидесяти, с проседью. Осанка его благородна, голос резок, поступь тверда, приемы с равными повелительны, с низшими благосклонны.
  
  
  С купцом, со смердом ласков,
  
   А с нами горд, - говорит про него Клешнин, и этот оттенок не должен пропасть в исполнении.

    ИРИНА

  Как ангел-хранитель Федора, как понуждающее, сдерживающее и уравновешивающее начало во всех его душевных проявлениях, стоит возле него царица Ирина.
  Это одна из светлых личностей нашей истории. Русские и иностранцы удивлялись ее уму и восхищались ее красотой. Ее сравнивали с Анастасией, первой женой Ивана Грозного, той, кому Россия обязана краткими годами его славы. После смерти Федора она была единодушно признана его преемницей, и хотя тогда же постриглась под именем Александры, но таково было к ней уважение земли, что Боярская дума нашла нужным издавать грамоты не иначе, как от имени царицы Александры, до самого избрания Годунова.
  Редкое сочетание ума, твердости и кроткой женственности составляют в трагедии ее основные черты. Никакое мелкое чувство ей недоступно. У нее все великие качества Годунова без его темных сторон. Все ее честолюбие обращено на Федора. Ей больно, что он так слаб: ей хотелось бы пробудить в нем волю; она не только не выставляет наружу свое влияние на него, но тщательно его скрывает, стараясь всегда оставаться в тени, а его выказывать в самом выгодном свете. Она бережно обращается с его слабостями; знает его желание казаться самостоятельным и никогда ему не перечит. Любовь ее к Федору есть любовь материнская; она исполняет его капризы, поддается его поддразниванию, занимает его, нянчится с ним, но не пропускает случая напомнить ему, что он царь, что он имеет право и обязанность повелевать, где того требует его совесть. Нет сомнения, что Годунов преимущественно обязан ей своей силой; но она поддерживает брата не из родственного чувства, а по убеждению, что он единственный человек, способный править царством. Тем не менее ее оскорбляет слишком полное подчинение ему Федора. Ей хотелось бы, чтобы он не только казался, но действительно был господином в своем доме. Она, наперекор брату, напоминает Федору, что выписать Дмитрия из Углича есть дело не государственное, но семейное, в котором он должен быть судьею. С ее высоким умом, с ее благородством сердца, она не могла не оценить Ивана Петровича Шуйского и хотя не разделяет его политических мнений, но понимает его оппозицию и находит, что брат ее должен бы склонить Шуйского на свою сторону, а не стараться его погубить. Она, как и Федор, хотела бы согласить все разнородное, примирить все враждующее, но когда это невозможно, она, не колеблясь, становится на ту сторону, где, по ее убеждению, правда.
  Хотя роль Ирины не ярко проходит через трагедию, но она освещает ее всю своим индивидуальным светом, ибо все нити событий сходятся в Федоре, а Федор неразрывно связан с Ириной.
  В Ирине характер не выказывается сразу, как в Федоре и в Шуйском. Она в своей первой сцене видна только со стороны своей кротости, заботливости о Федоре и готовности попасть в тон его шутливого настроения. Это сцена интимная, где Ирина не царица, а добрая, любящая жена.
  В следующем акте качество это отступает на второй план и дает место, в сцене примирения, другому качеству: официальной представительности. Здесь Ирина не иначе относится к Федору, как к государю. К Шуйскому она обращается как царица и даже дает ему, хотя косвенно и осторожно, почувствовать расстояние, их разделяющее. Тем сильнее она действует на Шуйского, когда, напомнив ему, что он слуга и подданный, она кланяется ему в пояс и просит его забыть свою вражду к Годунову. Этот поклон и предшествующий ему монолог Ирины должны быть проникнуты таким чувством и достоинством, чтобы всем стало понятно, что Шуйскому невозможно противостоять им.
  В конце третьего акта Ирине предстоит довольно трудная немая игра, с того места, где Годунов отрекается от правления, до того, где Федор, дав ему уйти, бросается к ней на шею. Все страдания Федора, его изнеможение, борьба с самим собой и, наконец, победа над собственной слабостью отражаются на лице Ирины участием, боязнью, состраданием и радостью. Нежность ее к Федору, когда она обнимает его, со словами:
  
   Нет, Федор, нет! Ты сделал так, как должно! - имеет характер сердечного порыва и произведет тем полнейшее впечатление, чем сдержаннее будет перед этим исполнительница.
  В четвертом акте, в сцене очной ставки, Ирина с первого появления Шуйского догадалась, что в нем таится враждебный замысел. Она следит с беспокойством за его выражением, и когда Федор требует от него ответа, она с необыкновенным присутствием духа, чтобы спасти Шуйского и вместе обязать его в верности, просит Федора не спрашивать его о прошедшем, но только взять с него слово за будущее. Во всей этой сцене, а равно и в следующей, где Федор, узнав о челобитне Шуйских, посылает их в тюрьму, Ирина своим благоразумием, спокойствием и присутствием духа представляет контраст с хлопотливостью и растерянностью Федора.
  В пятом акте Ирина является вместе с княжной Мстиславской. Чувство ревнивости, которое так легко западает в сердце даже великодушной женщины, не коснулось Ирины. В ласковом обращении с своей невольной соперницей она не выказывает преувеличенья, как сделала бы на ее месте другая, победившая свою ревнивость. С заботливой добротой и с женской солидарностью она поправляет расстроенные поднизи Мстиславской и не думает показать этим великодушие; ее участие и солидарность разумеются для нее сами собою. Коленопреклонение Ирины перед Федором, ее просьба за Шуйского - все должно быть просто и естественно, без малейшей торжественности. Весть о смерти Шуйского, а потом о смерти Димитрия поражают ее сильно, но не лишают присутствия духа, и, утешая Федора, она не упускает из вида участи государства. Ее соболезнование проникнуто несказанною горестью, а ее ответ Годунову, торжествующему, что их пути сошлись, тяжелым сознанием, что действительно оба страшные события их сблизили. Ее восклицание:
  
   О, если б им сойтись не довелось! - которым оканчивается ее роль, есть болезненный крик, вырвавшийся из самой глубины ее сердца.
  К сожалению, у нас нет портретов Ирины. Одежда ее всегда богата, а в торжественных случаях великолепна. Архиепископ элассонский Арсений, бывший в 1588 году в Москве вместе с константинопольским патриархом Иеремиею, видел ее в длинной мантии, поверх бархатной одежды, осыпанной жемчугом. На груди у нее была цепь из драгоценных каменьев, а на голове корона с двенадцатью жемчужными зубцами. Одежда ее боярынь была белая как снег. Англичанин Горсей также говорит, что Ирина в день венчания Федора сидела на престоле у открытого окна, в короне, вся в жемчуге и драгоценных каменьях. В трагедии она переменяет одежду несколько раз, смотря по обстановке, в которой находится.
  Самое задушевное желание Ирины было иметь детей, и в своем свидании с константинопольским патриархом она так трогательно просила его молить о том бога, что патриарх заплакал. Но бог не услышал их молитв, и единственный ребенок Ирины, девочка, названная Феодосиею, умерла вскоре после рождения.
  Во всей наружности Ирины разлито скромное достоинство. Взгляд ее умен, улыбка добра и приветлива; каждое ее движение плавно; голос ее тих и благозвучен, скорее контральто, чем сопрано. Атмосфера спокойствия ее окружает; при ней каждый невольно становится на свое место, и ему от этого делается легко; ее присутствие вызывает в каждом его лучшие стороны; при ней делаешься добрее, при ней дышится свободнее; от нее, по выражению Шуйского, веет тихим летом.

    КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ ШУЙСКИЙ

  Об этом хитром, но неглубоком человеке. Я говорил подробно в моем первом "Проекте", так что не много придется здесь прибавить. Он представлен у меня изобретателем и зачинщиком сложной козни против Годунова. Мастер в такого рода делах, он чрезвычайно осторожен и не суется в опасность, не упрочив себе возможности отступления. Он не прочь и свергнуть Федора, чтобы посадить на царство Димитрия, но находит, что это дело недостаточно подготовлено, и говорит Головину:
  
   Так, зря, нельзя.
  По этой причине, а не из верности Федору, он и дядю отговаривает от восстания. Держать же в своих руках нити замысловатой интриги, имеющей за собой вероятие успеха, - ему очень приятно. Ему улыбается мысль, что духовенство и граждане, подписав челобитню о разводе, попались в западню и должны, хотя или нехотя, идти вместе с Шуйскими. Он выказывает большую виртуозность в уговариванье Мстиславского отказать Шаховскому и сделать из сестры своей царицу.
  Когда его приводят, арестованного, к Годунову, он не показывает смущения, но говорит очень спокойно, что затеял челобитню ему же в услугу. При этом он нисколько не ожидает, что Годунов ему поверит, но употребляет этот изворот только для благовидности, чтобы перейти на сторону Годунова не в качестве переметчика, но давнишнего его приверженца. И Годунов, знающий его насквозь, не тратит с ним лишних слов, но принимает его уверение в преданности и верит ей теперь, потому что она в интересах Шуйского. Некоторые критики заметили мне, что Василий Шуйский, сделавшись так легко орудием Годунова, играет невыгодную для себя роль - и я не могу с ними не согласиться.
  Нельзя дать драматическому артисту лучшего совета, как играть Шуйского так, как играет его г.Зубров в "Дмитрии Самозванце" Чаева и в моей "Смерти Иоанна".

    ГОЛОВИН

  Этот также интригант, и в том же самом деле, но с особенным индивидуальным оттенком. Он заносчивее Шуйского. Ставя свою цель выше, он более рискует и, надеясь на свою находчивость, не подготовляет себе задней двери на случай неудачи. В нем более дерзости, чем хитрости.

    ЛУП-КЛЕШНИН

  Этот заслуживает более подробного рассмотрения. Это тип мошенника преимущественно русский; по крайней мере его редко встречаешь между иностранцами. Можно бы назвать его мошенником сугубым или мошенником с перехватом. Каждую свою плутню он совершает не просто, а посредством другой, предварительной плутни. Так, например, когда льстит, он не просто льстит, но посредством грубости, заключающей в себе похвалу; и на людей не особенно тонких такая лесть действует тем сильнее, чем грубее ее оболочка. Образчиком тому служит его упрек Федору, что он "пошел весь в батюшку". Нас редко оскорбляет обвинение в пороках, которых мы решительно чужды, тем менее обвинение в излишней силе. А Федору такой упрек настоящая лафа. Как ему не согласиться, что он действительно суров и крут, когда его обвиняет в том его дядька, старый, испытанный слуга, известный своей простотой и откровенностью? Мало-помалу этот прием перешел Клешнину в привычку, и он грубит даже бескорыстно. Для Годунова такой человек - находка. Когда ему нужно, чтобы что-нибудь было высказано, чего он сам не хочет высказать, по принятому правилу сдержанности и скромности, то высказывает Клешнин без обиняков, а Годунову остается только извинять его простоту. Клешнин же предан Годунову столько же из личных выгод, сколько от скрытого презрения к Федору. Он не в состоянии понять Федоровой благости и откровенно предпочитает ему батюшку Ивана Васильича, который ни с кем долго толковать не изволил. Клешнин человек очень решительный, ничем не стесняющийся, без совести и предрассудков, не белоручка и большой циник. Он из числа тех людей, которые говорят: "Мы люди простые, люди русские! Рук не моем, ковшей не полощем! То все про больших господ, про бояр да про немцев; а наш брат по простоте: морду зовет рылом, а пощечину - оплеухой!" И за этой простотой, за этой грубостью таится целый механизм кознодейства. Впрочем, Клешнин мало кого обманывает; он для этого не довольно изворотлив; да оно ему и не нужно; с него довольно, чтобы его боялись как годуновского человека и сторонились от него, как от быка.
  В его роли два важные места: вербование Василисы Волоховой и очная ставка с князем Иван Петровичем. Оба места сами по себе понятны и не требуют пояснений.
  Предложение его ехать в Углич, на следствие, исполнитель должен сказать, обдумавши его хорошенько; оно знаменательно для всей трагедии и намекает на исторический факт.
  Наружность Клешнина грубая, циническая, а взгляд его волчий. Он впоследствии, убояся огня адова, пошел в монахи и посхимился под именем отца Левкея.

    КНЯЗЬ ТУРЕНИН

  Это роль нетрудная, заключающаяся только в непримиримой вражде ко князю Ивану Шуйскому, которая должна быть выставлена как можно ярче. Так как между его первым и вторым появлением есть большой промежуток, то наружность его должна быть очень заметна, дабы, когда он ведет Ивана Шуйского в тюрьму, зритель тотчас его припомнил и узнал, что это именно Туренин, а не кто другой, кому теперь поручается участь Шуйского. Выражение Туренина мрачное и мстительное.

    ВАСИЛИСА ВОЛОХОВА

  Роль очень эффектная и не совсем легкая, если не брать ее с одной внешней стороны. Из разных ее проявлений зритель должен еще до сцены с Клешниным составить себе полное понятие о характере Волоховой, так чтобы ее готовность совершить преступление его не удивила. Клешнин определяет ее верно, говоря про нее:
  
  
   На все пригодна руки!
  
   Гадальщица, лекарка, сваха, сводня,
  
   Усердна к богу, с чертом не в разладе.
  Единственный двигатель всех действий Волоховой - это деньги. Из-за них она пускается на всевозможные ремесла и, как Протей, принимает всевозможные виды. У нее, как у Клешнина, нет ничего святого, но она с большою готовностью подлаживается под все вкусы. Цинизм ее не менее бесстыден, чем цинизм Клешнина, но он гораздо наивнее, ибо она судит обо всех по себе и высказывает часто самые рискованные убеждения, полагая, что кто не дурак, у того и быть иных не может. В молодости она была баба веселая, нестрогая к добрым молодцам, когда к ней обращались не с пустыми руками; теперь же она принимает большое участие в сердечных делах других: кого посватает, кому и так доставит свидание. Ее мнение о людях самое низкое; она полагает, что нет человека, который за деньги не сделал бы всего на свете, не отравил бы отца и матери; но это, по ее словам, от немощи человеческой, и быть иначе не может; стало, тут нет ничего и дурного, а глуп тот, кто ближнего не бережется, а паче всего собственных детей; на то и разум человеку дан.
  Она большая богомолка, охотница прикладываться к иконам, знает всех московских игумений и игумнов и вхожа в лучшие дома. Боярыни от нее души не чают, она им и солит, и варит, и летники кроит, и ферязи шьет; а боярышням про суженых гадает; а боярам от разных скорбей нашептывает; а всем вместе переносит сплетни из дома в дом; одних поссорит, других помирит и с обеих сторон выпросит себе подарок. Самые сложные обряды она знает наизусть, и нет свадьбы, и нет помолвки, и нет крестин, и нет именин, и нет похорон, где бы она не играла роли. За каждый свой совет, за каждую услугу она получает от кого ширинку, от кого пару соболей, от кого деньги, и все это прячется под замок, от которого ключ она носит на шее, вместе с образками и ладанками. Она любит говорить про свою нищету и вдовье сиротство, но она не робкого свойства, за словом в карман не полезет и, при случае, великая мастерица ругаться. Бывает, что иной боярин, который нравом покруче, велит за какую-нибудь проделку согнать ее со двора; но она, вышмыгивая из ворот, успеет при всей дворне насулить ему такую кучу разных бед, что, узнав о том, боярин призадумается. А если вскоре захворает в доме ребенок или начнется пожар, то на представления жены боярин скажет: "Ну, ну, добро, пошли этот кошель чертовой бабе, чтоб она порчи у нас не чинила!"
  Тип ее, с неизбежными изменениями, сохранился до нашего времени, и потому наружность ее и приемы не требуют описания. Не думаю, чтобы кто-либо мог передать Волохову лучше нашей заслуженной, необыкновенно умной и тонкой артистки, г-жи Линской.

    КНЯЗЬ ШАХОВСКОЙ И КНЯЖНА МСТИСЛАВСКАЯ

  Эти два лица играют хотя краткую, но необходимую роль в трагедии, по их органической связи с ее механизмом: без Мстиславской не было бы отказа Шаховскому; без Шаховского Федор не послал бы Шуйских в тюрьму. Но оба лица, как эпизодические, особенно Мстиславская, едва очерчены и не дают времени исполнителям углубиться в их характеры. Мстиславская - красивая девушка, привязанная к своему дяде и воспитателю, Ивану Шуйскому, которого она очень боится; жениха же своего, Шаховского, она любит и сильно с ним кокетничает.
  Шаховской - красивый, удалой молодец, благородный, отважный, ловкий во всех телесных упражнениях, но нелегко связывающий две идеи вместе. Отличительная его черта - необдуманность, и критики, порицая его за этот недостаток, доказали свою проницательность, равно как и открытием, что Иван Петрович Шуйский неспособен быть главою политической партии.
  
  
  МИТРОПОЛИТ ДИОНИСИЙ; АРХИЕПИСКОП ИОВ;
  
   АРХИЕПИСКОП ВАРЛААМ И ПРОЧИЕ ДУХОВНЫЕ ЛИЦА
  Хотя ни одному из них не суждено явиться на сцену иначе, как инкогнито, но для полноты обзора не мешает сказать о них несколько слов.
  Дионисий был человек достойный, всеми уважаемый, заслуживший от современников своею ученостью и красноречием прозвание мудрого грамматика. Главной его заботою было расширение церковных прав. Он не поддавался Годунову, которому не раз приходилось его задобривать, и грамота, врученная ему во втором акте, есть факт исторический. Когда начался процесс Шуйских, он и крутицкий архиепископ Варлаам - оба энергически протестовали против их осуждения и оба были сведены с престолов. Иов же, архиепископ ростовский, напротив, всегда держал сторону Годунова и был возведен в сан патриарха всея Руси. Роль его в деле об убиении царевича Дмитрия - очень незавидная. Экономия трагедии не допускала развития святительских характеров, но в ней сохранены самостоятельность Дионисия и подобострастие Иова. На сцене они могут показаться только в условном виде старцев, равно как и благовещенский протопоп и чудовский архимандрит. Духовника же Федора можно и вовсе исключить.

    БОГДАН КУРЮКОВ И ПРОЧИЕ КУПЦЫ

  Роль первого требует некоторого пояснения; другие только способствуют колориту трагедии. Курюков - человек минувшего века, когда еще значение удельных князей было только побеждено, а не вовсе уничтожено. В его время народ принимал еще участие в делах земли, и сочувствие его давало перевес той или другой стороне. На него опирались политические партии с успехом, не так, как попытался опереться Шуйский, когда уже царь Иван истолок, как в ступе, все исторические отношения, связывавшие народ с удельным княжеством. Курюков еще помнит эти отношения и держится их свято. Другие купцы привержены к Шуйским более по тождественности их интересов и по личному сочувствию; но для Курюкова Шуйские представляют знамя, которому он служит по преданию и за которое умирает. Это одна из тех богатырских фигур допетровского времени, про которые поляк Пасек говорит, что когда они стояли в сомкнутом строю с бердышами в руках, то казалось, что идешь "на отцов родных". Но в трагедии Курюков является уже как развалина былого, навсегда прошедшего времени. Он стал слаб и болтлив, и часто заговаривается. Только когда идет дело о Шуйских, он находит свою прежнюю ясность и прежнюю энергию. Лицо его умно и добродушно, рост высок, вся фигура живописна.
  Иван Красильников и Голубь-сын - оба дюжие молодцы, особенно второй. Их ролей не следует давать тщедушным статистам, иначе выйдет смешное противоречие между их наружностью и приписываемой им силой. Одно из назначений обоих - это показать не изгладившиеся еще или возобновившиеся после Иоанна отношения взаимного доверия между народом и боярством.
  
  
  КНЯЗЬ АНДРЕЙ, ДМИТРИЙ И ИВАН ШУЙСКИЕ;
  
  
  КНЯЗЬ МСТИСЛАВСКИЙ И КНЯЗЬ ХВОРОСТИНИН
  Все три Шуйские были обвинены в измене и сосланы в заточение, где одновременно с Иваном Петровичем удавлены также Иван Иванович и Андрей Иванович. Последний, настаивающий в третьем акте на убиении Годунова, был признан главным преступником.
  Желательно, чтобы у всех троих в осанке и приемах была видна родственная черта гордой независимости, которою они, вместе с Иваном Петровичем, отличаются в большей мере, чем другие бояре, их сторонники.
  О Хворостинине и Мстиславском не могу сказать ничего, кроме, что первый был известен умом и воинскою доблестью, а второй, подобно своему отцу, постриженному Годуновым, одною доблестью. У Мстиславского есть сцена, требующая большой живости в исполнении, именно сцена, где он дает отказ Шаховскому.

    ФЕДЮК СТАРКОВ

  Этот шпион, слуга князя Ивана Петровича и его предатель, почти вовсе не говорит, но является в трех важных местах трагедии. Чтобы придать ему некоторую оригинальность, я предлагаю представить его седым человеком самого почтенного вида, которого одна наружность вселяет доверие. Он как будто ничего не видит и не знает, кроме своей должности дворецкого; но, когда на него не смотрят, глаза его бегают как мыши, а уши так и навастриваются. Если за эту роль возьмется умеющий, она даст ему случай к интересной немой игре.

    ГУСЛЯР

  Он должен быть молод, а не стар, чтобы его наружность составляла контраст с Курюковым. Песня его о Шуйском переделана из настоящей народной песни и большая часть стихов сохранена. Очень важно подобрать под них приличный напев, чтобы несведущий в археологии исполнитель не вздумал угостить публику каким-нибудь романсом. Худшей услуги он бы не мог оказать народной сцене на Яузском мосту.
  В собрании Стаховича он найдет характерные и подходящие мотивы. Одежда гусляра бедна, но опрятна.

    НИЩИЕ

  Эти должны быть в лохмотьях, и чем они будут оборваннее, тем живописнее выйдет последняя картина. Когда Годунов со Мстиславским уходят со сцены, а бояре и народ спешат за ними, нищие затягивают псалом, но так тихо, что он только слышится сквозь последний монолог Федора, но его не заглушает. Некоторые особенности одежды, а главное, оригинальный народный напев можно найти в "Калеках перехожих" г.Бессонова.

    ДЕКОРАЦИИ

  Большая часть декораций "Смерти Иоанна Грозного" годится и для "Царя Федора", но если он будет дан, то надобно сделать три новые:
  Первую, в начале третьего акта:

    САД КНЯЗЯ ИВАНА ПЕТРОВИЧА ШУЙСКОГО

  На первом плане кусты смородины и большие подсолнечники; в стороне забор с калиткой; в глубине пруд, с отражением в нем звездного неба, и крыльцо княжеского дома, по которому сходят действующие лица. Сначала ночь, потом занимающаяся заря.
  Вторую, в конце четвертого акта:

    МОСТ ЧЕРЕЗ ЯУЗУ

  Он должен идти от зрителей в глубину сцены, немного наискось, чтобы все на нем происходящее было видно. За рекой угол укрепления с воротами, через которые выводят Шуйских на мост. Вдали рощи и монастыри.
  Третью, в конце пятого акта:

    ПЛОЩАДЬ ПЕРЕД АРХАНГЕЛЬСКИМ СОБОРОМ

  Церковные врата должны находиться на первом плане, справа или слева, ибо вся сцена происходит у самого собора.

    ОБЩИЕ ЗАМЕЧАНИЯ

  При не установившейся еще у нас театральной критике, при отсутствии общепризнанной теории драматической игры, артисты наши бывают постоянно сбиваемы самыми разнородными взглядами не только на их исполнение, но и на основные правила искусства.
  Да будет же мне позволено, не вдаваясь в подробную теорию, которой здесь не место, заявить только о коренном законе, долженствующем руководить исполнителей всякой серьезной драмы. Закон этот для них тот же самый, как и для драматического поэта: он предписывает взаимное проникновение идеализма и реализма, или, простыми словами, соединение правды с красотой.
  Полная и голая правда есть предмет науки, а не искусства. Искусство не должно противоречить правде, но оно не принимает ее в себя всю, как она есть. Оно берет от каждого явления только его типические черты и отбрасывает все несущественное. Этим живопись отличается от фотографии, поэзия от истории и, в частности, драма от драматической хроники. Иллюзия, производимая искусством, не должна быть иллюзией полного обмана. Удовольствие, ощущаемое нами при виде художественного портрета, есть иное чувство, чем созерцание оригинала в зеркале. Напротив, оригинал часто бывает нам неприятен, а воспроизведение нас привлекает. Причина тому, что живопись (когда она достойна этого имени) отбрасывает все, что в оригинале случайно, незнаменательно, индифферентно, и сохраняет только его сущность. Она возводит единичное явление природы в тип или в идею, другими словами, она его идеализирует и тем придает ему красоту и значение. То же делает драматург с историческим событием; то же должны делать с ним и драматические исполнители, которых обязанность: облекать в плоть и кровь идею драматурга. Как его фигуры в драме не суть повторения живых личностей, но идеи этих личностей, очищенные от всего, что не принадлежит к их сущности, так и драматический артист должен в исполнении воздерживаться от всего, что не составляет сущность его роли, но тщательно отыскивать и воспроизводить все ее типические черты. Его игра должна быть согласна с природой, но не быть ее повторением. Нет сомнения, что Юлию Кесарю случалось иногда кашлять и чихать, как и всем другим смертным, и художник, который в его роли вздумал бы кашлять и чихать, не отступил бы от природы, но он своим реализмом умалил бы идею Юлия Кесаря, ибо его сущность состояла не в чиханье, которое он разделял и с другими римлянами, но в чертах, ему одному принадлежащих. Исполнитель серьезной роли не должен забывать, что, при ограниченности драматической рамы, каждое его движение, каждая его интонация имеют значение; он не должен позволять себе ничего лишнего и не должен упускать ничего существенного: одним словом, он должен проникнуться идеей, им представляемой, и постоянно держаться на ее высоте, имея в виду идеальную, а не реальную правду. Я настаиваю на этом законе так положительно потому, что он найден не мной, а Аристотелем. К нему же пристали все великие критики нашего времени, в том числе Лессинг и Гете, и в этом смысле он может по справедливости назваться законом европейским. Хотя многие у нас находят, что мы не обязаны подчиняться этим законам "потому, что мы не европейцы", - подождем, чтобы Азия или Новая Голландия выслали нам более верную эстетику или же чтобы явились особенные русские законы искусства, которые еще не открыты, но скоро должны открыться; а до того, за неимением лучшего, будем держаться как в технике драмы, так и в ее исполнении законов европейских, под опасением попасть в беззаконность.
  Если бы кто нашел, что все сказанное мною разумеется само собой и что я, по французскому выражению, взламываю незамкнутую дверь, - я тому отвечу, что совершенно с ним согласен, но в оправдание себе укажу на распространившуюся доктрину о каких-то русских началах, на которых должны у нас развиваться наука и искусство.
  Есть русские нравы, русская физиогномия, русская история, русская археология; есть даже русское искусство - но нет русских начал искусства, как нет русской таблицы умножения. Нет, в строгом смысле, и европейских начал, а есть начала абсолютные, общие, вечные. Можно сомневаться в верности их определения, но не их существования; можно спорить о их сущности, но не о их применимости. И если бы даже которое-нибудь из этих начал не было достаточно уяснено, то с минуты своего уяснения оно станет обязательно для всех наций без исключения. Которое же из них признано годным для одного народа, то годно для всех народов, ибо перед законодательством искусства нет привилегированных классов.
  С этими абсолютными началами не следует смешивать ни ту национальную физиогномию, которую невольно выказывает каждый драматург и каждый исполнитель и которая в иных случаях бывает недостатком; ни те национальные особенности, которые принадлежат по праву всем драматическим лицам, смотря по их народности, и с которыми соображаться есть долг и обязанность. Мы требуем как от драматурга, так и от исполнителя, чтобы каждое лицо действовало в нравах своей нации (русская ли она или другая - все равно), и несоблюдение этого правила заслуживает порицания; но иное грешить против национальности, иное против законов искусства, и каждый из этих проступков подлежит особой подсудности. Спутывать национальные нравы с небывалыми национальными началами искусства - значит вносить неясность в понятия не только артистов и публики, но и самих писателей. Так называемая живая струя, "которая бьет из самобытного родника русского творчества", если она рождает действительно художественные произведения, бьет, без сомнения, из родника, общего всему художеству, как бы ни были национальны ее краски. Если же она бьет из другого источника, то, при всей национальности красок, никогда ничего не произведет истинно художественного. Туманные выражения вроде: "Своеобычная форма исторического развития русского народа", или "Родовые черты бытового начала", или "Условия родовых отличий русской жизни" - и так далее, которые выдаются нам за предтечи новых, оригинальных законов творчества, переводятся очень просто словами: "Русские нравы, русская физиогномия". Само собою разумеется, что держаться этих условий на русской сцене есть долг как драматурга, так и исполнителя; но нет причины давать этому простому правилу какой-то глубокий, таинственный смысл. Писатель, который заставил бы Дмитрия Донского петь серенаду под балконом своей возлюбленной, или актер, который в роли Пожарского стал бы расшаркиваться, держа шапку под мышкой, оба провинились бы не перед русскими началами искусства, а перед русскими нравами и русской физиогномией. И странно было бы говорить про них, что они нарушили "своеобычные условия родовых отличий", или приписывать их нелепость тому, что еще не открыта какая-то "струя" или "своеобычная форма русской исторической драмы". Такого рода фразы затемняют самые простые понятия и уподобляются ученому, глубокомысленному отыскиванию рукавиц, торчащих за поясом.
  Итак, пусть не смущаются ими наши исполнители, но, оставаясь русскими с головы до ног, тем не менее свято соблюдают общие законы искусства, обязательные для всех наций, и не упускают из вида главного из них: закона идеальной правды, который есть краеугольный камень всякого художества.
  В заключение скажу, что, какому бы искусству мы себя ни посвятили, оно никогда не дается нам даром и что если нет художника без вдохновения, то одно вдохновение не составляет художника. Какие бы ни были природные дарования живописца, зодчего, ваятеля, музыканта или поэта, если они не подвергнут себя самой строгой дисциплине, они не возвысятся над посредственностью. Успех же, приобретаемый ими, иногда на счет честного исполнения дела - есть стыд, а не торжество.
  Первая степень дисциплины драматического артиста - это буквальное изучение своей роли; вторая - присвоение себе передаваемого характера в его малейших подробностях, с отбрасыванием всего, что не составляет его сущность; третья - согласование своей роли с прочими ролями пьесы и держание себя на подобающем градусе яркости, ни выше, ни ниже.
  Это согласование ролей, которое называется у нас неприятным именем: ансамбль, и которое можно бы заменить словом: дружность, есть преимущественно дело режиссера. Оно так важно, что без него никакое художественное исполнение немыслимо. Живописец, ваятель, зодчий или поэт зависит каждый от себя самого; но драматический артист, равно как и музыкант, участвующий в симфонии, зависят каждый от своих товарищей, как и эти от него зависят. Малейшее между ними несогласие производит диссонанс, разладицу, фальшь, и ответственность за это лежит на режиссере, который есть капельмейстер труппы.
  Мы удивляемся иногда, что между драматическими художниками, которых общее согласие единственно упрочивает успех их общего дела, так трудно найти это согласие; но причина тому в самом существе их искусства. Исполнитель живет только в настоящем времени; в нем одном лежат его успех и торжество. Другие художники, если они не признаны современниками, могут надеяться на одобрение потомства; исполнитель ожидает его только от современников. Отсюда его жажда рукоплесканий; отсюда его уступки вкусу публики, хотя бы этот вкус противоречил его артистическим убеждениям; отсюда его желание быть замеченным, во что бы то ни стало, хотя бы в ущерб пиесе. Но действующий так - ошибается. Правда окончательно берет верх над неправдой, и хотя у исполнителя короче срок, чем у другого художника, чтобы заставить публику его оценить - но жизни его на это достаточно. Вспомним покойного Щепкина, который, никогда не спускаясь до уровня толпы, тем самым заставлял толпу подыматься до его высоты. Художник, жертвующий своею совестью минутному торжеству, перестает быть художником, ибо он забывает, что уже одно служение искусству заключает в себе свою награду. Пусть лучше он останется непризнанным, пусть лучше вся пиеса упадет и провалится, чем допустится посягательство на достоинство искусства! В этой области более, чем во всякой другой, должно царить правило: "Вершися правда, хоть свет пропадай!" Fiat justitia, pereat mimdus!

    1868

    ПРИМЕЧАНИЯ

    ЦАРЬ ФЕДОР ИОАННОВИЧ

  Исходным пунктом замысла был захвативший поэта образ Федора, и Толстой прежде всего стремился понять его и найти для его изображения соответствующие краски. Об этом он вспомнил в августе 1870 г.: "В "Федоре" я написал много сцен прежде, чем закрепил канву, - только чтобы установить характер Федора" (письмо к жене). Первоначальная редакция, существенно отличавшаяся от окончательной, до нас не дошла. Однако некоторые сведения о ней имеются в письмах В.А.Соллогуба к С.А.Толстой (19 февраля 1867 г.) и К.Сайн-Витгенштейн к Толстому (декабрь 1868 г.). Из них мы узнаем, в частности, что сначала Углич занимал значительно большее место в трагедии и лишь впоследствии был отодвинут на задний план.
  Главные исторические факты, послужившие основой сюжета трагедии, заключены на нескольких страницах "Истории Государства Российского". У Карамзина заимствованы и многие детали, отдельные выражения и пр. Так, упрек, брошенный Шуйскому Голубем: "Князь Иван Петрович! Вы нашими миритесь головами!" - цитата из Карамзина лишь с перестановкой слов: "нашими миритесь" вместо "миритесь нашими".
  Вместе с тем Толстой многое изменил и перестроил в соответствии со своим замыслом. Описывая, например, примирение Шуйского с Борисом Годуновым, Карамзин не противопоставлял так резко, как Толстой, искренность и откровенность первого коварству второго. Борис, пишет он, "скоро увидел, что они, не уступая ему в лукавстве, под личиной мнимого нового дружества, оставались его лютыми врагами". Уменьшена в примирении роль митрополита Дионисия и в значительной степени передана Федору; поэтому оно происходит не у Дионисия, а во дворце. Княжна Мстиславская у Толстого не насильно пострижена Борисом, а сама хочет уйти в монастырь под впечатлением гибели жениха и дяди; отсюда - последняя сцена пятого действия, существенная для идейного смысла всего произведения и для характеристики Федора и Ирины. Вся сюжетная линия "Шаховской - Мстиславская", роль Шаховского в гибели Шуйских, размолвка Федора с Борисом из-за Шуйских и т.п. - все это продукт художественного вымысла Толстого.
  Три элемента сюжета - примирение Шуйского с Борисом, челобитная и заговор против Федора - связаны у Толстого совсем не так, как в "Истории Государства Российского". У Карамзина примирение не имеет никакого отношения к челобитной и заговору, а связь челобитной с заговором такова: узнав о челобитной, Борис поступил относительно мягко - добился покаяния Дионисия и ограничился пострижением Мстиславской, но вскоре после этого, желая ликвидировать враждебные ему боярские круги, создал мнимый заговор против Федора и погубил Шуйских и их сторонников. В "Царе Федоре Иоанновиче" последовательность и взаимозависимость этих событий иные. Трагедия начинается с челобитной, затем следует эпизод примирения, который тесно вплетен в сюжет и который именно и приводит к заговору. Заговор Шуйских и их желание посадить на престол Дмитрия в пьесе не выдумка Бориса, а реальный факт, но вызван он обманом того же Бориса. Арест же и гибель Шуйских - следствие не раскрытого заговора, а челобитной; последняя предшествует заговору, но Федор узнает о них в обратном порядке. Таким образом, отдельные события, лежащие в основе сюжета, являются историческими, но большинство мотивировок и пружин драматической интриги принадлежат Толстому.
  Кроме ряда эпизодических и безыменных действующих лиц, в "Царе Федоре Иоанновиче" есть и другие вымышленные персонажи. Григорий Петрович Шаховской - лицо историческое, он известен как сподвижник обоих Лжедмитриев, но он вовсе не был

Другие авторы
  • Грот Константин Яковлевич
  • Гейнце Николай Эдуардович
  • Кизеветтер Александр Александрович
  • Аверкиев Дмитрий Васильевич
  • Крыжановская Вера Ивановна
  • Кирпичников Александр Иванович
  • Поповский Николай Никитич
  • Михаловский Дмитрий Лаврентьевич
  • Айхенвальд Юлий Исаевич
  • Толстой Лев Николаевич, Бирюков Павел Иванович
  • Другие произведения
  • Ренье Анри Де - Сказки для самого себя
  • Фет Афанасий Афанасьевич - Л. М. Лотман. А. А. Фет
  • Игнатьев Алексей Алексеевич - Л. Третьякова. Остальная верста
  • Воронский Александр Константинович - Гоголь
  • Сенкевич Генрик - Ганя
  • Замятин Евгений Иванович - Икс
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Воспоминания прошедшего... Автора "Провинциальных воспоминаний"
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Богдыхан и конституция
  • Мельгунов Николай Александрович - Кто же он?
  • Басаргин Николай Васильевич - Записки
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 359 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа