ека в материал для войны, в нумер, в цифру... Умирает человек. Гордый homo erectus становится на четвереньки, обрастает клыками и шерстью, в человеке - побеждает зверь. Возвращается дикое средневековье, стремительно падает ценность человеческой жизни... Нельзя больше молчать" ("Завтра", 1919 г.).
"Постановления, резолюции, параграфы, деревья, - а за деревьями нет леса. Что может увлечь в политграмоте? - ничего...
С моей (еретической) точки зрения несдающийся упрямый враг гораздо больше достоин уважения, чем внезапный коммунист... Служба господствующему классу, построенная на том, что эта служба выгодна - революционера отнюдь не должна приводить в телячий восторг; от такой службы, естественно, переходящей в прислуживание - революционера должно тошнить... Собачки, которые служат в расчете на кусочек жареного или из боязни хлыста - революции не нужны; не нужны и дрессировщики таких собачек..." ("Цель", 1920 г.).
"Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни - в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во "Всемирной Литературе", несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить, - жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей - Гоголю пришлось бы писать в месяц на четыре "Ревизора", Тургеневу каждые два месяца по трое "Отцов и детей", Чехову - в месяц по сотне рассказов...
Но даже и не в этом главное: голодать русские писатели привыкли. Главное в том, что настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики...
Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский, как на ребенка, невинность которого надо оберегать... Я боюсь, что у русской литературы одно только будущее: ее прошлое" ("Я боюсь", 1921 г.). И многое другое...
Постановлением о высылке за границу Замятин был чрезвычайно обрадован: наконец-то - свободная жизнь! Но друзья Замятина, не зная его мнения, стали усердно хлопотать за него перед властями, и, в конце концов, добились: приговор был отменен. Замятина выпустили из тюрьмы, и в тот же день, к своему глубокому огорчению, он узнал, со слов Бориса Пильняка, что высылка за границу не состоится.
Вскоре после выхода из тюрьмы, Замятин, вместе со мной, присутствовал на Николаевской набережной, в Петрограде, на проводах высылаемых из Советского Союза нескольких литераторов, среди которых были Осоргин, Бердяев, Карсавин, Волковысский и некоторые другие, имена которых я теперь забыл. Провожающих было человек десять, не больше: многие, вероятно, опасались открыто прощаться с высылаемыми "врагами" советского режима. На пароход нас не допустили. Мы стояли на набережной. Когда пароход отчаливал, уезжающие уже невидимо сидели в каютах. Проститься не удалось.
Сразу же после этого Замятин подал прошение о его высылке за границу, но получил категорический отказ.
Я покинул Советский Союз осенью 1924 года. Замятин героически остался там. Правда, литературный успех Замятина все возрастал, и не только - в книгах, но и в театре. Его пьеса "Блоха" прошла в те годы во Втором Московском Художественном Театре (МХАТ 2-ой) и в Петроградском Большом Драматическом Театре - свыше трех тысяч раз.
Основой пьесы является рассказ Лескова "Левша", 2-ой Московский Художественный Театр обратился к Алексею Толстому с просьбой инсценировать этот рассказ, но Толстой отказался, заявив, что это невозможно. Театр обратился тогда к Замятину, и он, сознавая всю трудность этой работы, принял, тем не менее, предложение.
Успех "Блохи" был огромен и в Москве, и в Петрограде. Одним из главных качеств пьесы, как и всегда у Замятина, была языковая фонетика. Замятин сам говорил, что "надо было дать драматизированный сказ". Но - не сказ половинный, как у Ремизова, где авторские ремарки только слегка окрашены языком сказа, а полный, как у Лескова, когда все ведется от лица воображаемого автора одним языком. В "Блохе" драматизируется тип полного сказа. Пьеса разыгрывается, как разыгрывали бы ее какие-нибудь воображаемые тульские актеры народного театра. В ней оправданы все словесные и синтаксические сдвиги в языке".
От Лескова, конечно, осталось немного. Вырос Замятин. Он опустил целый ряд глав лесковского рассказа: 1-ую, 2-ую, 3-ю, 6-ую, 7-ую и 8-ую. Одновременно с этим Замятин ввел ряд новых персонажей, вдохновленный итальянской народной комедией, театром Гольдони, Гоцци и такими героями комедии dell"arte, как Пульчинелла, Труфальдино, Бригелла, Панталонэ, Тарталья, служащими усилению сценической динамики...
После постановки "Блохи" в Петроградском Большом Театре, литературный сатирический клуб, именовавший себя "Физио-Геоцентрической Ассоциацией", или сокращенно "Фигой", устроил вечер, вернее, - ночь, посвященную замятинскому спектаклю, в присутствии автора и актеров. Вот несколько выдержек из шутливых песенок, исполнявшихся этой ночью:
Слова Людмилы Давидович. Музыка Мусоргского
1
Жил-был Лесков когда-то.
При нем Блоха жила!
Блоха... Блоха...
И славу небогатую
Она ему дала!
Блоха! Ха-ха-ха!
Полвека миновало,
В могилу лег Лесков!
И вот Блоха попала
К Замятину под кров!
И эта вот Блоха-то
Пошла мгновенно в ход -
Открылись двери МХАТ"а
К ней повалил народ!
К Блохе!
Ха-ха! Хе-хе!
Она для всех приманка
И лакомый кусок!
И вот, к брегам Фонтанки
Ее приводит рок!
Блошиная премьера
Приносит ей успех,
В столицах СССР"а
Звенит блошиный смех!
Вид у Блохи задорен,
И красочен напев!
Его ей дал Шапорин,
А фон - Кустодиев!
Блоха дает всем мигом
И славу и почет.
А что ж Лескову? - Фига
Ему привет свой шлет.
2
БЛОШИНАЯ СИМФОНИЯ для хора и оркестра.
Музыка Шапорина. Слова Флита. Блохмейстер - автор.
Allegro Samjatino
Слава За
Слава За
Мятину
Блоходателю
И Блохатырю.
Andante parasite
Приходил,
Приносил
Черную:
Не нужна мне,
Публике дарю!
Scherzo blochissimo
Бло, Бло, Бло,
Бло, Бло, Бло,
Блошенька
Во Болдрамте
Весело поет!
Finale figatoso
Фига фи
Фига фи
Фиженька
Блохомятину
Блоходателю
Слава Бол,
Слава Боддрамту,
Слава Театру,
Съевшему Блоху.
Слава За,
Слава Замятину,
Блоходателю И Блохатырю!
3
Как, скажите, всем нам быть?
Сливкин* всем на горе
Порешил кино открыть
В Исаакиевском соборе.
Не люблю я есть телятин,
Как держать, не знаю, нож.
Про Блоху писал Замятин,
Я ж попробую про вошь.
Я девчонка не плоха,
И я верю в Бога,
У Замятина - Блоха,
У меня их много.
------
* Сливкин был тогда директором "Совкино".
4
Товарищи и братья,
Не могу молчать я.
По-моему, "Блоха"
В высшей степени плоха,
А драматург Замятин,
Извиняюсь, развратен.
Возмемся за пьесу сначала:
Публика ее осмеяла.
Смеялись над нею дружно -
Каких еще фактов нужно?
Экскузовичу было неловко -
Осмеивают постановку,
Он и ежился,
И тревожился,
И щурился,
И хмурился.
Всем видом, так сказать, возражал, -
И тоже не выдержал, заржал.
Даже ответственное лицо
Заржало перед концом.
Это ли вам не доказательства,
Дорогие ваши сиятельства? -
А за сим я спрошу ядовито,
Где у автора знание быта?
Где гражданская война -
Может, она автору не нужна?
Где у вас,
ваше превосходительство,
Новое бодрое строительство?
А ежели это - сказка,
Где сюжетная увязка?
А ежеле это - сказ,
Где бытовой увяз?
Да, я докажу моментально,
Что это - не орнаментально,
Что нету совсем остранения,
Что это - недоразумение.
Теперь вам ясно стало,
Почему хохотала зала?
А сейчас, извините
за выражения,
Возьмем Замятина Евгения.
Сидит он рядом с дамой,
И, притом, с интересной самой,
А зачем - совершенно ясно,
И я повторяю бесстрастно:
Евгений Иванович Замятин
В глубинах души развратен.
Взгляните на этот пробор,
На этот ехидный взор,
Взгляните на светлые брюки
И прочие разные штуки;
Взгляните на вкрадчивые
манеры -
Ох, уж эти мне морские
инженеры
В прошлом строил ледокол,
Теперь он строит куры, -
До чего его довел
Тяжелый путь литературы!
Насчет "кур" я заимствовал
у Пруткова.
Виноват, так что ж тут такого!
Кто у Пруткова,
А кто - у Лескова.
Признаюсь в заключенье:
Понравилось мне
представленье.
А вот - почему,
Никак не пойму.
Прямо обидно
И перед коллегами стыдно.
Никаких серьезных задач -
Насекомое прыгает вскачь,
Туда и обратно, -
А смотреть приятно.
Кажись, хороша и пьеса
и постановка,
А сознаться в этом как-то
неловко.
И поэтому закончу я так:
Вы, Замятин, идейный враг.
И я требую мрачно и грозно -
Исправьтесь, пока не поздно!
Заключительный куплет:
Рецензия-экспромт
Не стоит тратить много речи,
И Мейерхольд, и старый МХАТ
Блоху - покрыть теперя нечем!
"Блохой" подкованы подряд.
Фиговая ночь закончилась, со слов свидетелей, в нескончаемом хохоте. И даже был исполнен "Интернационал", под хохот, еще усилившийся.
Но Замятин жил в Советском Союзе, а условия жизни там осложнялись с каждым днем. Роман Замятина "Мы" в 1924 году вышел на английском языке в Нью-Йорке ("We", изд. Е.Р.Dutton and Company). Но в том же 1924 году опубликование романа "Мы" на русском языке было запрещено в Советском Союзе советской властью. В 1927 году роман "Мы" вышел также на чешском языке в Праге ("My" изд. Lidova Knihova Aventina). Этот факт, как и американский выпуск, прошли в Советском Союзе без последствий. Но когда (тоже в 1927 году) некоторые отрывки романа "Мы" появились на русском языке, в пражском эмигрантском журнале "Воля России", отношение к Замятину сразу изменилось. Чтобы быть более ясным и точным, я приведу исчерпывающее письмо Евг. Замятина, напечатанное в "Литературной газете" 7 октября 1929 года:
"Когда я вернулся в Москву после летнего путешествия - все дело о моей книге "Мы" было уже окончено. Уже было установлено, что появление отрывков из "Мы" в пражской "Воле России" было моим самовольным поступком, и в связи с этим "поступком" все необходимые резолюции были приняты.
Но факты упрямы. Они более неопровержимы, чем резолюции. Каждый из них может быть подтвержден документом или свидетелем, и я хочу, чтобы это стало известным моим читателям.
1. Роман "Мы" был написан в 1920 году. В 1921 году - рукопись была послана (самым простым способом, в заказном пакете, через петроградский почтамт) в Берлин издательству Гржебина. Это издательство имело в то время отделение в Берлине, Москве и Петрограде, и я был связан с ним контрактами.
2. В конце 1923 года издательством была сделана копия с этой рукописи для перевода на английский язык (этот перевод появился в печати до 1925 года), а затем - на чешский. Об этих переводах я несколько раз давал сообщения в русскую прессу... В советских газетах были напечатаны заметки об этом. Я ни разу не слышал ни одного протеста против появления этих переводов.
3. В 1924 году мне стало известно, что по цензурным условиям роман "Мы" не может быть напечатанным в Советской России. Ввиду этого я отклонил все предложения опубликовать "Мы" на русском языке за границей. Такие предложения я получил от Гржебина и позже - от издательства "Петрополис".
4. Весной 1927 года отрывки из романа "Мы" появились в пражском журнале "Воля России". И.Г.Эренбург счел товарищеским долгом известить меня об этом в письме из Парижа. Так я узнал впервые о моем "поступке".
5. Летом, 1927 года, Эренбург послал - по моей просьбе -издателям "Воли России", письмо, требующее от моего имени остановить печатанье отрывков из "Мы"... "Воля России" отказалась выполнить мои требования.
6. От Эренбурга я узнал еще об одном факте: отрывки, напечатанные в "Воле России" были снабжены предисловием, указывающим читателям, что роман печатается в переводе с чешского на русский... Очевидно, по самой скромной логике, что подобная операция над художественным произведением не могла быть сделана с ведома и согласия автора.
Это и есть сущность моего "поступка". Есть ли тут подобие тому, что было напечатано относительно этого в газетах (напр., в "Ленинградской правде", где прямо говорится: "Евгений Замятин дал "Воле России" опубликовать свой роман "Мы")?
Литературная кампания против меня была поднята статьей Волина в NO 19 "Литературной газеты". Волин забыл сказать в своей статье, что он вспомнил о моем романе с опозданием на два с половиной года (эти отрывки, как я говорил, были напечатаны весной 1927 г.).
И, наконец, Волин забыл сказать об издательском предисловии в "Воле России", из которого ясно, что отрывки из романа были напечатаны без моего ведома и согласия. Это есть "поступок" Волина. Были ли эти умолчания сознательными или случайными - я не знаю, но их последствием было совершенно неправильное изложение фактов.
Дело было рассмотрено в исполнительном бюро союза Советских Писателей и резолюция исполнительного бюро была опубликована в NO 21 "Литературной газеты". Во 2-м пункте ее исполнительное бюро "решительно осуждает поступок вышеназванных писателей" - Пильняка и Замятина. В 4-м пункте этой резолюции исполнительного бюро "предлагает ленинградскому отделению союза немедленно расследовать обстоятельства появления за границей романа "Мы". Таким образом, мы имеем сначала осуждение, а затем назначение следствия. Я думаю, что ни один суд на свете не слышал о таком образе действий. Это "поступок" Союза Писателей*.
Затем, вопрос о напечатании моего романа в "Воле России" обсуждался на общем собрании московского отделения Всероссийского Союза Писателей, а позже - на общем собрании ленинградского отделения.
Московское собрание, не ожидая моих объяснений и даже не выразив желания услышать их - приняло резолюцию, осуждавшую мой "поступок". Члены московского отделения также нашли своевременным выразить свой протест против содержания романа, написанного за девять лет до того и большинству членов известного. В наше время - девять лет равны девяти векам. Я не считаю нужным здесь выступать в защиту романа, написанного девять лет назад. Я думаю, однако, что если бы члены московского отделения Союза Писателей протестовали против романа "Мы" шесть лет тому назад, когда роман читался на одном из литературных вечеров Союза, - это было бы более своевременным.
Общее собрание ленинградского отделения Союза было созвано 22-го сентября, О его резолюции я знаю только из газетных сообщений. Из этих сообщений видно, что в Ленинграде мои объяснения были прочитаны и что здесь мнения присутствующих по этому вопросу разделились. Часть писателей, после моего объяснения, считала инцидент целиком исчерпанным. Но большинство нашло более осторожным осудить мой "поступок". Таким был "поступок" Всероссийского Союза Писателей, и из этого поступка я вывожу заключение: Принадлежность к литературной организации, которая хотя бы косвенно принимает участие в преследовании своего сочлена - невозможна для меня, и настоящим я заявляю о своем выходе из Всероссийского Союза Писателей.
Евгений Замятин Москва, 24-го сентября 1929 года".
* В 1929 году Евгений Замятин не предвидел еще, что "такой образ действия" - осуждение до начала следствия - станет вскоре "бытовым явлением" в Советском Союзе.
Комментарии излишни.
В 1929 году такое письмо еще могло быть напечатано в советской прессе. Но, "в общем и целом", как принято говорить в Советском Союзе, "дело" Замятина и - как мы видим - "дело" Пильняка были уже точнейшим прототипом истории Пастернака, прогремевшей на весь мир в 1958 году только потому, что в эту "историю" включилась международно известная Нобелевская премия.
Если литературное сотрудничество с Замятиным Людмила Николаевна принимала за шутку, то в борьбе с жизненными перипетиями, беспрерывно осложнявшимися в России в конце двадцатых годов, роль Людмилы Николаевны была чрезвычайно существенной. Замятин рассказывал мне в Париже, что приведенное выше письмо, помещенное в "Литературной газете", было почти полностью составлено его женой.
- Как писатель, я, может быть, что-то из себя представляю, - говорил Замятин, - но в жизненных трудностях я - совершенный ребенок, нуждающийся в нянюшкиных заботах. Людмила Николаевна в таких случаях - моя добрая няня.
Замятин был прав, и это чувствовалось всеми, хорошо знавшими его и Людмилу Николаевну.
Положение Замятина в Советском Союзе становилось все тягостнее, все трагичнее. Печатанье его произведений было прекращено. Пьеса "Блоха" была снята с репертуара. Новая пьеса Замятина, над которой он работал около трех лет, "Атилла", была запрещена к постановке. РАПП, то есть - Российская Ассоциация Пролетарских Писателей, потребовала и, конечно, добилась исключения Замятина из состава правления Союза Писателей. "Литературная газета", в свою очередь, написала, что книгоиздательства следует сохранять, "но не для Замятиных", и т.д. Замятину пришлось заняться исключительно переводами. Судьба Бориса Пастернака, судьба Анны Ахматовой и многих других. Переводы Замятина с английского языка были, кстати сказать, исключительно высокого качества. Но Замятин, в конце концов, не вытерпел и написал, в июне 1931 г., личное письмо Иосифу Сталину с просьбой выдать разрешение на выезд за границу. В этом письме, обращаясь к Сталину, он говорил:
"Приговоренный к высшей мере наказания - автор настоящего письма - обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою... Для меня, как писателя, именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли... Основной причиной моей просьбы о разрешении мне выехать вместе с женой за границу - является безвыходное положение мое, как писателя, здесь, смертный приговор, вынесенный мне, как писателю, здесь". Полностью это письмо опубликовано в замятинском сборнике "Лица" (изд. Чехова, Нью-Йорк, 1955).
Поддержанное Максимом Горьким разрешение на выезд было Замятиным, наконец, получено, и, в ноябре 1931 года, он с женой приехал в Берлин. Пробыв там неделю, Замятины перебрались в Прагу. Затем - снова Берлин, после чего, в феврале 1932 года, они оказались во Франции. Людмила Николаевна задержалась на юге, а Замятин вскоре прибыл в Париж и поселился на некоторое время в моей второй квартирке на улице Дюрантон. Через несколько дней приехала в Париж и Людмила Николаевна, и наши общие встречи стали не менее частыми, чем в Советском Союзе.
Людмила Николаевна оставалась по-прежнему скромной, жизнерадостной и гостеприимной. Как и раньше, она любила говорить о творчестве Замятина, но лишь в его отсутствие, боясь, что иначе он снова "заболтает", как она выражалась, об их "мифическом сотрудничестве".
Квартирка была, к сожалению, очень маленькая, но книги стали угрожающе накапливаться.
- Всего полторы комнатки, - улыбалась Людмила Николаевна, - а книг уже - на целую публичную библиотеку!
Несмотря на это, порядок в квартирке царил образцовый.
Замятин - все тот же. Та же нестираемая саркастическая улыбка, тот же прирожденный оптимизм, пронизанный иронией. Роман "Мы" вышел, к тому времени, и на французском языке ("Nous autres", изд. Галлимар, Париж, 1929), но был встречен довольно холодно и понят исключительно как политический памфлет, пасквиль на режим, тогда еще не волновавший читателей свободных стран. В широкие читательские массы замятинский роман поэтому тогда еще не проник. Замятин, тем не менее, работал, как всегда, не покладая рук. Не увидевшую сцены пьесу "Аттила" он переделывал в роман "Бич Божий", изданный в Париже на русском языке "Домом Книги", уже после смерти Замятина. Замятин писал также во французских журналах статьи, посвященные трудностям русской литературы в Советском Союзе. Он уделял также время переводам своих произведений на французский язык, из которых многие появились во французской прессе. Писал и о театре. Хлопотал о постановке "Блохи" и даже написал два замечательных кинематографических сценария: "На дне", по пьесе М. Горького, и "Анну Каренину", по роману Льва Толстого...
Для меня оптимизм (несмотря на разочарование Замятина в коммунистической революции) был одной из наиболее характерных черт писателя, уводившей его иногда от реального понимания происходивших событий. В 1936 году, через несколько дней после смерти Максима Горького, французские литераторы устроили в Париже вечер его памяти, под председательством Анатоля де Монзи, возглавлявшего тогда Комитет Опубликования Французской Энциклопедии. Из русских выступали двое: Замятин и я (оба, конечно, на французском языке)*.
* Речь Замятина была в том же году отпечатана в "Revue de France"; моя - в журнале "Europe".
Говоря о частых встречах Горького со Сталиным, Замятин, между прочим, произнес:
"Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что исправление многих перегибов в политике советского правительства и постепенное смягчение режима диктатуры - было результатом этих дружеских бесед. Эта роль Горького будет оценена только когда-нибудь впоследствии"*.
* Цитирую из русского текста, вошедшего в книгу "Лица", уже упомянутую мною выше.
Возможно, что получение разрешения на выезд за границу показалось Замятину одним из признаков "смягчения режима", несмотря на то, что именно 1936 год уже ознаменовался кровавыми сталинскими "процессами", "чистками" и массовым истреблением населения, достигшими своей кульминации в 1937 году.
Любовь к творчеству Горького и личная дружба с ним побудили Замятина перенести на французский экран какое-либо произведение Горького. После долгих колебаний Замятин остановил свой выбор на пьесе "На дне". Задача была нелегкая, так как атмосфера русского "дна" была чужда широкому французскому кинематографическому зрителю. Замятин решил ее "офранцузить", пересадить на французскую почву. Но самая мысль сблизиться с кинематографической продукцией была, в известной степени, навеяна Замятину также и практическими соображениями. Уже в первые месяцы своего пребывания в Париже Замятин понял, что жизнь за границей для русского писателя, оторванного от своей страны, чрезвычайно трудна. Кинематограф показался ему наиболее доступным способом зарабатывать на жизнь.
Прожив несколько недель в моей квартирке, Замятины уехали на юг, на Ривьеру. Вскоре я получил от него письмо от 30-го сентября 1932 года:
"Villa Simle Arbi rue des Oliviers, Cros-de-Cagnes
Дорогой Юрий,
Спасибо за письмо. Но насчет летних наших проектировавшихся встреч - это ты валишь с больной головы на здоровую: когда мы проживали в Париже, ты ведь еще и сам не знал, куда тебя нелегкая понесет - шла речь о St-Tropez, помнишь? И мы решили, что ты о своем летнем местопребывании дашь мне знать по адресу Григорьева*.
Ну, ладно, это дело прошлое. А настоящее - неважное. То есть, так оно бы и ничего: были замечательные грозы, сегодня - опять лето, жарко, в море - синь, в кармане - какие-то франчишки. Но я опозорился: здесь, на Ривьере, умудрился схватить какой-то паршивый грипп. В Петербурге вот уже лет пятнадцать не знал, что это такое, а тут - пожалуйста! Черт знает что! Купанье - пропало, приходится сидеть в комнатах. Злюсь.
Сколько времени пробуду здесь, на юге, - пока еще не знаю: это зависит от работы. До сих пор еще не найден режиссер для фильма, а потому неизвестно, кто будет делать decoupage: то ли режиссер, то ли я, то ли оба вместе.
Буду рад, если напишешь, как дела у тебя? Удалось ли, наконец, сдать квартирку на rue Duranton?
Встретился здесь, в студии, со стариком Федором Ивановичем - Дон-Кихотом**. Встречался не один раз с Катей Карнаковой, б. актрисой МХАТ"а и бывшей женой Дикого - знавал таковую? Хорошая девушка. Она живет в Cap-Ferrat. И там же жила другая хорошая Катя: Красина***.
Хорошего много, да ведь я-то что-то не хорош.
Жму руку.
Твой Евг. 3.".
* Художник Борис Григорьев.
** Ф.И.Шаляпин в роли Дон-Кихота (фильм Ж. В. Пабста).
Екатерина Карнакова, позировавшая мне однажды в одной рубашке и коротеньких кружевных панталончиках. Ее ноги были необычайной стройности. А.Н.Тихонов сказал как-то: "Самый красивый голос - у Шаляпина, самые красивые ноги - у Карнаковой".
*** Екатерина Красина, дочь Л.Б.Красина, первого советского полпреда во Франции.
Речь, произнесенная Замятиным на вечере, посвященном памяти Горького, заканчивалась следующими словами:
"За месяц-полтора до его смерти одна кинематографическая фирма в Париже решила сделать по моему сценарию фильм из известной пьесы Горького "На дне". Горький был извещен об этом, от него был получен ответ, что он удовлетворен моим участием в работе, что он хотел бы ознакомиться с адаптацией пьесы, что он ждет манускрипт. Манускрипт для отсылки был уже приготовлен, но отправить его не пришлось: адресат выбыл - с земли".
Режиссер был в конце концов "найден": Жан Ренуар, один из самых крупных французских кинематографических постановщиков, сын знаменитого художника-импрессиониста Огюста Ренуара, с большой убедительностью перенесший замятинский сценарий на экран, при участии талантливейшего Луи Жувэ и (на мой взгляд - бездарного, но ставшего, благодаря своей грубой вульгарности, "любимцем публики") Жана Габена. Текст Горького был переработан Замятиным с тонким уменьем и тактом, и фильм имел огромный успех. Правда, не кинематографическая, а более рафинированная французская театральная публика была уже давно знакома с пьесой Горького, представленной в Париже, в постановке Люнье-По, 12 октября 1905 года, с участием Элеоноры Дузе в роли Василисы Карловны, и - позднее - 22 марта 1922 года, в постановке Георгия Питоева, с участием Людмилы Питоевой в роли Насти, и Мишеля Симона в роли Бубнова. Та же пьеса была снова показана в Париже, лет 30 спустя, Сашей Питоевым, сыном Георгия; но эта постановка явилась обедневшей копией постановки, сделанной в Художественном Театре, в Москве.
Еще несколько писем:
"Villa Simle Arbi rue des Oliviers, Cros-de-Cagnes (А. М.).
14.Х.1932
Дорогой, Юрий Палыч,
Через неделю с небольшим кончается срок моей квартиры здесь и я, должно быть, двинусь в Париж с Людм.Ник. Число беспризорных на улицах Парижа может увеличиться на две единицы. А посему: если твоя гарсоньерка на rue Duranton еще не сдана, не сдашь ли ты ее мне - скажем, хоть на месяц - пока что, с тем, что я найду себе другое помещение, если появятся претенденты на эту квартирку более солидные. Неохота сейчас же с вокзала начинать квартирную беготню...
Здесь после потопов и холодов - опять лето. Не откладывай с ответом.
Целую тебя - твой Е.З.".
К сожалению, это письмо пришло ко мне, когда меня не было в Париже. Вернувшись недели через полторы, я нашел у меня уже два замятинских письма. Во втором, написанном в той же вилле "Simle Arbi" и датированном 24.10.1932 года, говорилось:
"Дорогой Юрий,
Жив ли ты и невредим ли? Может быть, как в старину, опять твой пуп начал уходить внутрь? Иначе, если бы пуп был на месте, думаю - ты ответил бы мне на мое письмо и открытку. Во всяком случае, по получении этого послания бери перо и пиши мне ответ немедля.
Вероятно, 1-го ноября я буду в Париже с Людм. Ник., и мне нужно где-нибудь устроиться хоть на три-четыре дня, пока я найду себе какие-нибудь appartements meubles. Уж очень не улыбается мне прямо с вокзала - бежать разыскивать какое-то жилье, и трудно сделать это наспех, в один день. Если твоя комната на rue Duranton стоит пустая до сих пор - может быть, можно было бы хотя бы на краткий срок приклонить там голову? Будь другом - ответь немедля.
Жму руку,
Твой Евг. Замят.".
В то время, однако, я уже отказался от моей квартирки на улице Duranton, и Замятиным пришлось искать в Париже другое убежище, чтобы "приклонить там голову".
Через несколько месяцев французский театральный предприниматель и актер Поль Эттли решил осуществить постановку пьесы "Блоха", в переводе Сидерского, переведшего уже, в 1923 году, поэму А.Блока "Двенадцать". Замятин обратился ко мне с просьбой сделать внешнее оформление спектакля (декорации и костюмы). Я с удовольствием принял это предложение. Но в те же месяцы я готовил декорации (14 картин!) и огромное количество костюмов для пьесы французского драматурга Шарля Мерэ "Passage des Princes", героями которой были Жак Оффенбах, певица Гортензия Шнейдер и, вообще, вся пышность так называемой "belle epoque" Франции шестидесятых и семидесятых годов прошлого века. Премьера этого спектакля должна была состояться (и состоялась) в самых первых числах декабря, в театре Madeleine, и я был перегружен работой.
Репетиции "Блохи" начались во второй половине октября. Постановщиками были Поль Эттли и балетмейстер Мирон Библии, который должен был поставить танцы. 7 ноября Замятин прислал мне следующее письмо:
"6.Х1.1933 10 час. веч.
Дорогой Юрий, был у тебя в пятницу 3-го, оставил для тебя письмо у Дэзи*. Получил ли ты это письмо? Я писал, что жду тебя в воскресенье и не дождался. Самое позднее 3-го или 4-го ты должен был, по твоим словам, все сдать в Madeleine - и затем заняться "Блохой". То, что ты не даешь о себе знать, я понимаю только так, что ты хочешь обрадовать меня и показать сразу эскизы декораций? Нет, дорогой, ты лучше не откладывай и покажись сначала сам, хоть на четверть часа, чтобы мне быть спокойным и знать, когда можно будет показать твои эскизы в театре. Потому что там на меня наседают с французом, а ни в каких французских декорациях "Блохи" я никак не вижу. Не режь меня без ножа, не будь душегубом! Завтра я дома утром до 2 и вечером с 9.
Твой Евг. 3.".
* Моя соседка, жена известного английского живописца Антони Гросса.
В 9 часов вечера состоялось наше свидание, и я показал Замятину некоторые мои предварительные наброски. Но на другой же день я должен был неожиданно подписать один фильмовый контракт на четыре месяца и немедленно выехать из Парижа. По случайному совпадению, административные трудности вынудили Поля Эттли тоже перенести постановку "Блохи" в Брюссель, где первое представление состоялось в декабре 1933 года. Декорации были исполнены Маньеном де Рейзэ, костюмы - Ландольфом. Музыка была написана Сержем Векслером. Их творчество мне, к сожалению, незнакомо.
Летом 1935 года я покинул мою мастерскую на улице Буало и переехал в буржуазно удобную квартиру на бульваре Мюра. Несколько позже, Замятины, в свою очередь, переселились на летние месяцы в парижское предместье Бельвю к их приятелю, доктору Рубакину, основавшему там, в своем имении, "образцовую школу", что-то вроде гимназии. Последнее, сохранившееся у меня письмо Замятина написано им оттуда:
"69, Route des Gardes, Bellevue.
Дорогой Юрий!
У тебя в новой квартире - спору нет: хорошо. Но у нас в парке Бельвю - ей-Богу лучше. Мы думали, что ты сам догадаешься и приедешь с твоей нормандской красоткой Тиной в субботу или воскресенье подольчефарниенствовать, а ты и глаз не кажешь. Приезжай скорей - пока я не засел за какую-нибудь новую работу: пока - кончив дела с Оцепом - бездельничаю и сижу безвыездно здесь. Приезжай в любой день, кроме среды (в этот день я буду под Версалем). Да вспомни и про старика Осоргина.
Привет Тине, Твой Евг. З