Главная » Книги

Батюшков Константин Николаевич - Чужое: мое сокровище!

Батюшков Константин Николаевич - Чужое: мое сокровище!


  

К. H. Батюшков

Чужое: мое сокровище!

1817

  
  
   Батюшков К. H. Сочинения
   Архангельск: Сев.-Зап. кн. изд.-во, 1979.
   OCR Бычков М. Н.

Деревня - летом

  

Во множестве старейшин ставай. И аще кто премудр, тому прилепися. Всяку повесть божественную восхощи слышати, а притчи разума да не убежат тебе! Аще узриши разумна, утренюй к нему, и степени дверей его да трет нога твоя.

Иисуса сына Сирахова.

  

<...> Что писать в прозе

  
   "Опыт об открытии Исландии" Буле. Поэма "Скандинавы" Монброна. Писарев. Маллет.
   О сочинении Радищева.
   Что-нибудь об искусствах. Например, опыт о русском ландшафте. Смотри Геснера о ландшафте, Гиршфельда и проч. О баталиях. О рисунке карандашей и проч.
   О войне и баталиях относительно к живописи и поэзии.
   Что-нибудь о немецкой литературе. По крайней мере, отдать себе отчет в том, что я прочитал.
   <...> Надобно, чтобы в душе моей никогда не погасала прекрасная страсть к прекрасному, которое столь привлекательное искусствах и в словесности; но не должно пресытиться им. Всему есть мера. Творения Расина, Тасса, Вергилия, Ариоста вечно пленительны для новой души: счастлив - кто умеет плакать, кто может проливать слезы удивления за тридцать лет. Гораций просил, чтобы Зевес прекратил его жизнь, когда он учинится бесчувствен ко звукам лир. Я очень его понимаю молитву.
  

<...> Мое

  
   Я заметил, что посреди великих чувств дружбы и любви имеются какие-то искры эгоизма, которые рано или поздно разгораются и дружбу и любовь пожирают. Одна добродетель, но твердая, и постоянная, и деятельная, может погасить их.
   Сенека, разъезжая в дурной повозке в окрестностях пышного Рима, краснел, когда встречал богатых людей. "Кто краснеет от худой повозки,- воскликнул он,- будет гордиться богатою колесницею!" Avis au lecteur, â celui plutôt qui vient de transcrire la passage de Sénéque {Пожелание читателю, тому, кто только что переписал эпизод из Сенеки (франц.).}.
   У Сенеки было несчетное множество костяных столов: посудите о его богатстве; верить ли похвале его бедности? Лагарп на него жестоко нападает, а из комментаторов Юст-Липсий. Справлюсь с ними. Но Лагарпу нельзя во всем верить: он человек пристрастный. Дидерот пожаловал Сенеку в Сократы,- то как не бранить его Лагарпу?
   Чем более читаю Сенеку, тем более нахожу, что он похож на Шатобриана: Шатобриан - Сенека в христианстве по слогу, по душе, не смею сказать по поведению.
  

Петербурга жизнь

  
   Квартира - 500
   Дрова, освещение, чай - 500
   Трое людей - 500
   Кушанье - 1000
   Платье - 1000
   Экипаж в разные времена - 1000
   Издержки непредви<денные> - 1000
   Итого - 5500
  
   Если устрою дела мои, как желается, то могу иметь до семи тысяч: о милая независимость! Но когда, как? Все силы употреблю. Будь мне благоприятно, провидение!
  

Мая 3-го 1817.

   Болезнь моя не миновала, а немного затихла. Кругом мрачное молчание. Дом пуст, дождик накрапывает, в саду слякоть. Что делать? Всё прочитал, что было, даже "Вестник Европы". Давай вспоминать старину. Давай писать набело, impromptu {Экспромтом (франц.).}, без самолюбия, и посмотрим, что выльется. Писать так скоро, как говоришь, без претензий, как мало авторов пишут, ибо самолюбие всегда за полу дергает и на место первого слова заставляет ставить другое. Но Монтань писал, как на ум приходило ему: верю. Но Монтань - человек истинно необыкновенный. Я сравниваю его ум с запруженным источником: поднимите шлюзу, и вода хлынет и течет беспрестанно, пенясь, кипя, течет всегда чистая, всегда здоровая - отчего? Оттого, что резервуар был обилен. С маленьким умом, с вялым и небыстрым, каков мой, писать прямо набело очень трудно; но сегодня я в духе и хочу сделать tour de force {Героическое усилие (франц.).}. Перо немного рассеет тоску мою. Итак... Но вот уж я и в тупик стал. С чего начать? о чем писать? Отдавать себе отчет в протекшем, описывать настоящее и планы будущего. Но это, признаться, очень скучно. Говорить о протекшем хорошо на старости, и то великим людям или богатым перед наследниками, которые из снисхождения слушают:
  
   On en vaut mieux quand on est éсouté {*}
   {* Когда вас слушают, ваша цена возрастает (франц.).}
  
   Что говорить о настоящем! Оно едва ли существует. Будущее... о, будущее для меня очень тягостно с некоторого времени! Итак, пиши о чем-нибудь. Рассуждай! Рассуждать несколько раз пробовал, но мне что-то всё не удается: для меня, говорят добрые люди, рассуждать все равно, что иному умничать. Это больно. Отчего я не могу рассуждать?
   Первый резон: мал ростом.
   2 - не довольно дороден.
   3 - рассеян.
   4 - слишком снисходителен.
   5 - ничего не знаю с корня, а одни вершки, даже
   и в поэзии, хотя целый век бледнею над рифмами.
   6 - не чиновен, не знатен, не богат.
   7 - не женат.
   8 - не умею играть в бостон и в вист.
   9 - ни в шах и мат.
   10
   11. После придумаю остальные резоны, по которым рассудок заставляет меня смиряться. Но писать надобно. Мне очень скучно без пера. Пробовал рисовать - не рисуется, писать вензеля - теперь ни в кого не влюблен; что же делать? Научите, добрые люди, а говорить не с кем. Не знаю, как помочь горю. Давай - подумаю. Кстати, вспоминаю чужие слова - Вольтера, помнится - et voila comme on écrit l'histoire! {И вот как пишут историю! (франц.).}
   Я вспомнил их машинально, почему, не знаю. А эти слова заставляют меня вспомнить о том, чему я бывал свидетелем в жизни моей, и что видел после в описании. Какая разница - боже мой, какая!
   Et voila comme on écrit l'histoire!
   Простой ратник, я видел падение Москвы, видел войну 1812, 13 и 14 <годов>, видел и читал газеты и современные истории. Сколько лжи! И вот тому пример в "Северной почте".
   Мы были в Эльзасе. Раевский командовал тогда гренадерами. Призывает меня вечером кой о чем поболтать у камина. Войско было тогда в совершенном бездействии, и время, как свинец, лежало у генерала на сердце. Он курил, очень много по обыкновению, читал журналы, гладил свою американскую собачку - животное самое гнусное, не тем бы вспомянуть его! - и которое мы, адъютанты, исподтишка били, и ласкали в присутствии генерала: что очень не похвально, скажете вы - но что же делать? Пример подавали свыше, другие генералы, находившиеся под начальством Раев<ского>. Мало-помалу все разошлись, и я остался один. "Садись!" Сел. "Хочешь курить?" - "Очень благодарен". Я из гордости не позволял себе никакой вольности при его высокопревос<ходительстве>. "Ну так давай говорить!" - "Извольте". Слово за слово - разговор сделался любопытен. Раев<ский> очень умен и удивительно искренен, даже до ребячества, при всей хитрости своей. Он же меня любил (в это время), и слова лились рекою. Всем доставалось. Silis a cela de bon, c'est que quand il frappe, il assomme {У Силиса то хорошо, что когда он бьет, то наповал (франц.).}. Он вовсе не учен, но что знает, то знает. Ум его ленив, но в минуты деятельности ясен, остер. Он засыпает и просыпается. Но дело теперь о том, что он мне говорил. Кампания 1812 года была предметом нашего болтанья.
   "Из меня сделали римлянина, милый Бат<юшков>,- сказал он мне,- из Мил<орадовича> великого человека, из Вит<генштейна> спасителя отечества, из Кутузова - Фабия. Я не римлянин - но зато и эти господа - не великие птицы. Обстоятельства ими управляли, теперь всем движет государь. Провидение спасало отечество. Европу спасает государь, или провидение его внушает. Приехал царь - все великие люди исчезли. Он был в Петербурге, и карлы выросли. Сколько небылиц напечатали эти карлы! Про меня сказали, что я под Дашковой принес на жертву детей моих" - "Помню,- отвечал я,- в Петербурге вас до небес превозносили".- "За то, чего я не сделал, а за истинные мои заслуги хвалили Милорадови<ча> и Остермана. Вот слава! вот плоды трудов!" - "Но помилуйте, ваше высокопр<евосходительство>! - не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: "Вперед, ребята. Я и дети мои откроем вам путь ко славе,- или что-то тому подобное". Раев<ский> засмеялся. "Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь. Правда, я был впереди. Солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило и переранило. На мне остановилась картечь. Но детей моих не было в эту минуту. Младший сын сбирал в лесу ягоды (он был тогда сущий ребенок), и пуля прострелила ему панталоны; вот и все тут, весь анекдот сочинен в Петербурге. Твой приятель (Жуковс<кий>) воспел в стихах. Гравверы, журналисты, нувеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован римлянином. Et voilà comme on écrit l'histoire!"
   Вот что мне говорил Раев<ский>.
   Но охотникам до анекдотов я могу рассказать другой, не менее любопытный, и который доказывает его присутствие ума и обнажает его душу; он мне не сделал никакого добра, но хвалить его мне приятно, хвалить как истинного героя, и я с удовольствием теперь, в тишине сельского кабинета, воспоминаю старину. Под Лейпцигом мы бились (4-го ч<исла>) у красного дома. Направо, налево все было опрокинуто. Одни гренадеры стояли грудью. Раевский стоял в цепи, мрачен, безмолвен. Дело шло не весьма хорошо. Я видел неудовольствие на лице его, беспокойства ни малого. В опасности он истинный герой, он прелестен. Глаза его разгорятся, как угли, и благородная осанка его поистине сделается величественною. Писарев летал, как вихорь, на коне по грудам тел - точно по грудам - и Рае<вский> мне говорил: "Он молодец".
   Французы усиливались. Мы слабели: но ни шагу вперед, ни шагу назад. Минута ужасная. Я заметил изменение в лице генерала и подумал: "Видно дело идет дурно". Он, оборотясь ко мне, сказал очень тихо, так, что я едва услышал: "Б<атюшков>, посмотри, что у меня". Взял меня за руку (мы были верхами), и руку мою положил себе под плащ, потом под мундир. Второпях я не мог догадаться, чего он хочет. Наконец, и свою руку освободя от поводов, положил за пазуху, вынул ее и очень хладнокровно поглядел на капли крови. Я ахнул, побледнел. Он сказал мне довольно сухо: "Молчи!" Еще минута - еще другая - пули летали беспрестанно, - наконец, Р<аевский>, наклонясь ко мне, прошептал: "Отъедем несколько шагов: я ранен жестоко!" Отъехали. "Скачи за лекарем!" Поскакал. Нашли двоих. Один решился ехать под пули, другой воротился. Но я не нашел генерала там, где его оставил. Казак указал мне на деревню пикою, проговоря: "Он там ожидает вас". Мы прилетели. Р<аевский> сходил с лошади, окруженный двумя или тремя офицерами. Помнится, Давыдовым и Медемом, храбрейшими и лучшими из товарищей. На лице его видна бледность и страдание, но беспокойство не о себе, о гренадерах. Он все поглядывал за вороты на огни неприятельские и наши. Мы раздели его. Сняли плащ, мундир, фуфайку, рубашку - пуля раздробила кость грудную, но выпала сама собою. Мы суетились, как обыкновенно водится при таких случаях. Кровь меня пугала, ибо место было весьма важно: я сказал это на ухо хирургу. "Ничего, ничего", - отвечал Р<аевский> (который, несмотря на свою глухоту, вслушался в разговор наш) и потом, оборотясь ко мне: "Чего бояться, г<осподин> Поэт (он так называл меня в шутку, когда был весел):
  
   Je n'ai plus rien du sang gui m'a donné la vie.
   Il a dans les combats coulé pour la patrie {*}.
   {* У меня нет больше крови, которая дала мне жизнь. Она в сраженьях пролита за родину (франц.).}
  
   И это он сказал с необыкновенною живостью. Надранная его рубашка, ручьи крови, лекарь, перевязывающий рану, офицеры, которые суетились вокруг тяжко раненного генерала - лучшего, может быть, из всей армии - беспрестанная пальба и дым орудий, важность минуты! одним словом, все обстоятельства придавали интерес этим стихам. Вот анекдот. Он стоит тяжелой прозы "Северной почты": "Ребята, вперед" и проч. За истину его я ручаюсь. Я был свидетелем, Давыдов, Медем и лекарь Витгенштейновой главной квартиры.
   Он тем более важен, сей анекдот, что про Раевск<ого> набрать не много. Он молчалив, скромен отчасти, скрыт, недоверчив, знает людей, не уважает ими. Он, одним словом, во всем контраст Милорадовичу и, кажется, находит удовольствие не походить на него ни в чем. У него есть большие слабости и великие военные качества. С лишком одиннадцать месяцев я был при нем неотлучен. Спал и ел при нем: я его знаю совершенно, более нежели он меня. И здесь, про себя, с удовольствием отдаю ему справедливость, не угождением, не признательностию исторгнутую. Раевский славный воин и иногда хороший человек - иногда очень странный.
   Вот что я намарал не херя. Слава богу! Часок пролетел так, что я его и не приметил. Я могу писать скоро, без поправок, и буду писать все, что придет на ум, пока лень не выдернет пера из руки.
  
   8 мая. Я предполагал - случилось иначе - что нынешнею весною могу предпринять путешествие для моего здоровья по России. В половине апреля быть в Москве. Закупить все нужное, книги, вещи, экипаж. Провести три недели посреди шума городского. Посоветоваться с лекарями, и в первых числах мая отправиться на Кавказ. Пробыть там два курса, а на осень в Тавриду. Конец сентября, октябрь и ноябрь весь пробыть на берегах Черного моря, в счастливейшей стране, и потом через Киев, к Новому году воротиться в Москву. - Но ветры унесли мои желания!
   В молодости мы полагаем, что люди или добры, или злы: они белы или черны. Вступая в средние лета, открываем людей ни совершенно черных, ни совершенно белых; Монтань бы сказал: серых. Но зато истинная опытность должна научать снисхождению, без которого нет ни одной общественной добродетели: надобно жить с серыми или жить в Диогеновой бочке.
   Для того, чтобы писать хорошо в стихах - в каком бы то ни было роде, - писать разнообразно, слогом сильным и приятным, с мыслями незаемными, с чувствами, - надобно много писать прозою, но не для публики, а записывать просто для себя. Я часто испытывал на себе, что этот способ мне удавался: рано или поздно писанное в прозе пригодится. - "Она питательница стиха",- сказал Альфьери, если память мне не изменила. Кстати, о памяти, моя так упряма, своенравна, что я прихожу часто в отчаяние. Учу наизусть стихи и ничего затвердить не мог: одни италианские врезываются в моей памяти. Отчего? Не оттого ли, что они угождают слуху более других.
   Я прежде мало писал от лени, теперь от болезни, и мир ушам!
   Сен-Ламбер советует экзаменовать себя по истечении некоторого времени: прекрасный способ. Лучшее средство уничтожать некоторую часть своего самолюбия. Самый ученейший человек без книг, без пособий знает мало и не твердо. Знание профессоров науки есть знание или искусство пользоваться чужими сведениями.
   В прекрасных садах Швенцина и потом, в трактире местном, я видел в первый раз Ланского и Ушакова. Генералы оба, и оба убиты в 1814, под Лаоном, если не ошибаюсь. Блюхера видел в первый раз зо Франкфурте-на-Майне, потом в сражении под Бриенном. Клейста в Богемии и под Лейпцигом часто. Цитена в Ноллендорфе часто. Шварценберга - везде. Славного Воронцова я видел в окрестностях Парижа.
   "Быть весьма умным, весьма сведущим - не в нашей состоит воле; быть же героем в деле зависит от каждого. Кто же не захочет быть героем?" - Так говорит Воронцов в приказе 12-й дивизии 1815 <г.> Но я здесь в тишине думаю, и, конечно, не ошибаюсь, что эти слова можно приложить и к дарованию; вот как: не в нашей воле иметь дарования, часто не в нашей воле развить и те, которые нам дала природа, но быть честным в нашей воле: ergo! {Следовательно (лат.).}. Но быть добрым в нашей воле, ergo!
   Но быть снисходительным, великодушным, постоянным в нашей воле. Ergo!
   Карамзин мне говорил однажды: "Человек создан трудиться, работать и наслаждаться. Он всех тварей живущее, он все перенести может. Для него нет совершенного лишения, совершенного бедствия - я, по крайней мере, не знаю - кроме бесславия", - прибавил он, подумав немного.
   Может быть, лучший признак мудрости есть кротость, "тихий нрав в крови", как говорит Державин.
   Слава богу, еще можно жить и наслаждаться жизнию: прогулка в поле не скучна; это я сегодня с радостию испытал.
   С какой стороны ни рассматривай человека и себя в обществе, найдешь, что снисхождение должно быть первою добродетелию. Снисхождение в речах, в поступках, в мыслях: оно-то дает эту прелесть доброты, которая едва ли не любезнее всего на свете. Наморщить лоб и взять Ювеналову дубину не так-то трудно. Но шутить с жизнию, как Гораций, - вот истинный камень философии. Снисхождение должно иметь границы. Брань пороку, прощение слабости. Рассудок отличит порок от слабости. Надобно быть снисходительным и к себе: сделал дурно сегодня - не унывай: теперь упал - завтра встанешь. Не валяйся только в грязи. Мемнон хотел быть совершенно добродетельным и очутился без глаза. Александр убил Клита и загладил преступление свое великими делами. Несчастия, болезни часто лишают нас снисхождения или благоволения, но должно стараться вырвать их из рук несчастия и вечно таить в сердце.
  
   <...> В 1814 <г.>, в бытность мою в Париже, я жил у Д<амаса> и сделался болен. Послал в ближайшую биб<лиотеку> за книгами. Приносят "Paul et Virginie" {"Поля и Виргинию" (франц.).}, которую я читал уже несколько раз, читал и заливался слезами, и какие слезы! Самые приятнейшие, чистейшие! После шума военного, после ядер и грома, после страшного зрелища разрушения и, наконец, после всей роскоши и прелести нового Вавилона, которые я успел уже вкусить до пресыщения, чтение этой книги облегчило мое сердце и примирило с миром. Автор оной, Bernardin de St-Pierre, умер незадолго перед нами. Он много странствовал, служил в России офицером и, видно, был несчастлив. Мечтатель, подобный Руссо. Его философия - бред, в котором сияет воображение и всегда видно доброе и чувствительное сердце.
  
   Выслушайте меня, бога ради. Я намекну вам только, каким образом можно составить книгу приятную и полезную. Удивляюсь, что ни один из наших литераторов не принялся за подобный труд. Вот план en grand {В целом (франц.).}.
   Говорить об одной русской словесности, не начиная с Лединых яиц, не излагая новых теорий: но говорить просто, как можно приятнее и яснее для людей светских; и предполагая, что читатели имеют обширные сведения в иностранной литературе, но своей собственной не знают, показать им ее рождение, ход, сходство и разницу ее от других литератур, все эпохи ее и, наконец, довести до времен наших.
   Дайте форму, какую вздумаете. Но вот изложение материй.
   1. О славенском языке. Опять не начинать от Сима, Хама и Афета! А с Библии, которую мы, по привычке, зовем славенскою. О русском языке.
   2. О языке во времена некоторых князей и царей. Влияние (пагубное) татар.
   3. О языке во времена Петра I. Проповедники. Переводы иностранных книг по именному указу.
   4. Тредьковский и его товарищи. Путешественники и ученые.
   5 и 6. Кантемир. Статья интересная. Академия наук. Ученые иностранцы. Борьба старых нравов с новыми, старого языка с новым. Влияние искусств, наук, роскоши, двора и женщин на язык и литера<туру>.
   7. Ломоносов <рисунок солнца>.
   8. Сумароков.
   9. Современные им писатели.
   10. Фонвизин. Образование прозы.
   11. Болтин, Елагин, историки. Переводчики.
   12. Обозрение журналов. Влияние их. Участие Екатерины в издании "Собеседника". Придворный театр. Господствование французской словесности и вольтерианизм. Желание имп<ератрицы> воскресить старинный язык русской. Несообразности.
   13. Петров, Майков.
   14. Державин: "Он памятник себе воздвиг чудесный, вечный".
   15. Подражатели его. Взгляд на словесность вообще. Успехи. Недостатки.
   16. Богданович. Влияние его.
   17. Херасков. Проза его и стихи.
   18. Карамзин. Ход его. Влияние на язык вообще.
   19. Дмитриев. Характер его дарования, красивость и точность. Он то же делает у нас, что Буало или Попе у себя.
   20. Подражатели их.
   21. Княжнин. Взгляд на театр вообще. Княжнина комедия и трагедия. Может быть, климат и конституция не позволяют нам иметь своего, национального театра.
   22. Озеров.
   23. Хемницер. Крылов. Жуковский.
   24. Муравьев. Книги его изданы недавно. Он первой говорил о морали. Он выше своего времени и духом, и сведениями.
   25. Бобров. Мерзляков. Востоков. Воейков. Переводы Кострова и Гнедича. Пушкин. Вяземской. Сумароков Панкратий. Нелединский. Взгляд на издание Жуковского и потом Кавелина. Замечание на письма И. М. <Муравьева-Апостола> из Нижнего.
   26. Шишков. Его мнения. Он прав, он виноват. Его противники: Макаров, Дашков, Никольской.
   27. Обозрение словесности с тех пор, как Карамзин оставил "Вестник". Труды Каченовского.
   28. Статьи интересные о некоторых писателях, как-то: Радищев, Пнин. Беницки<й>. Колычев.
   Словесность надлежит разделить на эпохи.
   I. Ломоносова.
   II. Фонвизина.
   III. Державина.
   IV. Карамзина.
   V. До времен наших.
   Сии эпохи должны быть ясными точками. Потом: не должно из виду упускать действие иностранных языков на наш язык. Переводы ученых с греческого и латинского. Что заняли мы у французов, и какое действие имели переводы романов Вольтера и проч.
   Новикова труды. Влияние новорожденной немецкой словесности и отчасти английской. В чем мы успели? Почему лирический род процветал и должен погаснуть? Что всего свойственнее русским? Богатство и бедность языка. Может ли процветать язык без философии и почему может, но не долго? Влияние церковного языка на гражданской и гражданского на духовное красноречие. Все сии вопросы требуют ясного разрешения и должны быть размещены по приличным местам.
   Должно представить картину нравов при Петре, Елисавете и Екатерине: до Ломоносова, при нем, при Державине, при Карамзине. Пустословить на кафедре по следам Батте и Бутеверка легко; но какая польза? Здесь надобно говорить дело просто, свободно, приятно.
  

Мысли о литературе

   "Tout vouloir est d'un fou" {Всего желать свойственно безумцу (франц.).}, - сказал Вольтер, который сам погрешил, желая успеть во всех родах словесности: границы есть уму, и даже величайшему. Может ли один человек написать басни Лафонтеновы, Шекспирова "Отелло", Мольерова "Мизантропа" и д'Аламбертово "Предисловие к Энциклопедии"? Нет, конечно. Зачем же Вольтер... но бог с ним!
   Не надобно любителю изящного отставать от словесности. Те, которые не читали Виланда, Гете, Шиллера, Миллера и даже Канта, похожи на деревенских старух, которые не знают, что мы взяли Париж и что Москва сожжена - до сих пор сомневаются. Но не надобно вдаваться в другую крайность. Не надобно беспрестанно слоняться из одной литерат<уры> в другую или заниматься одною древностию. И те, и другие шалеют, как говорит мой чистосердечный Кантемир о сытом и моте. Есть середина.
   Какая пучина! Англичане, немцы, итальянцы, португальцы, гишпанцы, французы, восточные полуденные народы, и вечные древние! Кто обнимет все творение ума человеческого! и зачем? Крылов ничего не читает, кроме "Всемирного путешественника", расходной книги и календаря, а его будут читать и внуки наши. Талант нелюбопытен - ум жаден к новости: но что в уме без таланта, скажите, бога ради! И талант есть ум - правда! Но ум сосредоточенный.
   Каждый язык имеет свое словотечение, свою гармонию. И странно бы было русскому или италиянцу, или англичанину писать для французского уха, и наоборот. Гармония, мужественная гармония, не всегда прибегает к плавности. Я не знаю плавнее этих стихов:
  
   На светлоголубом эфире
   Златая плавала луна и пр.
  
   И оды "Соловей" Державина. Но какая гармония в "Водопаде" и в "Оде на смерть Мещерского": "Глагол времен, металла звон!"
   Данте - великий поэт: он говорит памяти, уху, глазам, рассудку, воображению, сердцу. Есть писатели, у которых слог темен; у иных мутен. Мутен, когда слова не на месте, темен, когда слова не выражают мысли или мысли не ясны от недостатка точности и натуральной логики. Можно быть глубокомысленным и не темным, и должно быть ясным, всегда ясным для людей образованных и для великих душ. -
  
   Ученость сушит ум, рассеяние - сердце.
  
   Театральные издержки в Греции были столь высоки, что представление одной трагедии Софокла и Эврипида стоило государству более, нежели война с персами, говорит Плутарх. Мы платим актерам по двести, по триста рублей; лучшему тысячи две в год. Наши декорации не стоят ничего. Зато... у нас и трагики, и комики, и зрители!
  

<...> N. N. N.

?

   Недавно я имел случай познакомиться с странным человеком, каких много! Вот некоторые черты его характера и жизни.
   Ему около тридцати лет. Он то здоров, очень здоров, то болен, при смерти болен. Сегодня беспечен, ветрен, как дитя; посмотришь завтра - ударился в мысли, в религию и стал мрачнее инока. Лицо у него точно доброе, как сердце, но столь же непостоянно. Он тонок, сух, бледен, как полотно. Он перенес три войны и на биваках был здоров, в покое - умирал. В походе он никогда не унывал и всегда готов был жертвовать жизнию с чудесною беспечностию, которой сам удивлялся; в мире для него все тягостно, и малейшая обязанность; какого бы рода ни было, есть свинцовое бремя. Когда долг призывает к чему-нибудь, он исполняет великодушно, точно так, как в болезни принимает ревень, не поморщившись. Но что в этом хорошего? К чему служит это? Он мало вещей или обязанностей считает за долг, ибо его маленькая голова любит философствовать, но так криво, так косо, что это вредит ему беспрестанно. Он служил в военной службе и в гражданской: в первой очень усердно и очень не удачно; во второй - удачно и очень не усердно. Обе службы ему надоели, ибо, поистине, он не охотник до чинов и крестов. А плакал, когда его обошли чином и не дали креста! Как растолкуют это? Он вспыльчив, как собака, и кроток, как овечка.
   В нем два человека. Один добр, прост, весел, услужлив, богобоязлив, откровенен до излишества, щедр, трезв, мил. Другой человек - не думайте, чтобы я увеличивал его дурные качества, право нет - и вы увидите сами, почему,- другой человек-злой, коварный, завистливый, жадный, иногда корыстолюбивый, но редко; мрачный, угрюмый, прихотливый, недовольный, мстительный, лукавый, сластолюбивый до излишества, непостоянный в любви и честолюбивый во всех родах честолюбия. Этот человек, то есть черный - прямой урод. Оба человека живут в одном теле. Как это? Не знаю; знаю только, что у нашего чудака профиль дурного человека, а посмотришь в глаза, так найдешь доброго: надобно только смотреть пристально и долго. За это единственно я люблю его! Горе, кто знает его с профили! Послушайте далее: он имеет некоторые таланты и не имеет никакого. Ни в чем не успел, а пишет очень часто. Ум его очень длинен и очень узок. Терпение его, от болезни ли или от другой причины, очень слабо; внимание рассеянно, память вялая и притуплена чтением: посудите сами, как успеть ему в чем-нибудь?
   В обществе он иногда очень мил, иногда очень нравился каким-то особенным манером, тогда как приносили в него доброту сердечную, беспечность и снисходительность к людям. Но как стали приносить самолюбие, уважение к себе, упрямство в душу усталую, то все увидели в нем человека моего с профили. Он иногда удивительно красноречив: умеет войти, сказать - иногда туп, косноязычен, застенчив. Он жил в аде - он был на Олимпе. Это приметно в нем. Он благословен, он проклят каким-то гением. Три дни думает о добре, желает делать доброе дело - вдруг недостанет терпения - на четвертый он сделается зол, неблагодарен; тогда не смотрите на профиль его! Он умеет говорить очень колко; пишет иногда очень остро насчет ближнего. Но тот человек, т<о>е<сть> доброй, любит людей и горестно плачет над эпиграммами черного человека. Белый человек спасает черного слезами перед творцом, слезами живого раскаяния и добрыми поступками перед людьми. Дурной человек все портит и всему мешает: он надменнее сатаны, а белый не уступает в доброте ангелу-хранителю. Каким странным образом здесь два составляют одно? Зло так тесно связано с добром и отличено столь резкими чертами? Откуда этот человек, или эти человеки, белый и черный, составляющие нашего знакомца? Но продолжим его изображение.
   Он--который из них, белый или черный?-он или они оба любят славу. Черный все любит, даже готов стать на колени и Христа ради просить, чтобы его похвалили, так он суетен - другой, напротив того, любит славу, как любил ее Ломоносов, и удивляется черному нахалу. У белого совесть чувствитель<на>, у другого медный лоб. Белый обожает друзей и готов для них в огонь - черный не даст и ногтей обстричь для дружества, так он любит себя пламенно. Но в дружестве, когда дело идет о дружестве, черному нет места: белый на страже! В любви... но не кончим изображения, оно и гнусно, и прелестно! Все, что ни скажешь хорошего на счет белого, черный припишет себе. Заключим: эти два человека, или сей один человек, живет теперь в деревне и пишет свой портрет пером по бумаге. Пожелаем ему доброго аппетита, он идет обедать.
   Это я! Догадались ли теперь?
  
   <...> Сен-Ламбер (или Ларошефуко) решительно сказал, что мы вылечиваемся от всех недостатков, если имеем на то добрую волю; но слабость характера - неизлечима. Полно, верить ли этому? Внимание есть удивительный рычаг в морали. Оно делает чудеса. Внимание может даровать некоторое последование, некоторый порядок в поступках наших, некоторое равновесие мыслям и делам, и мы уже вылечены от половины слабости. Часто лучшие свойства сердца называются слабостию людьми непрозорливыми. С первого взгляду Сократ казался слабым человеком. Его Ксантиппа делала из него, что хотела, и проливала на его священную голову помои из окна своего. "После бури бывает дождь",- повторял мудрец, отряхая с себя воду. Но какую надобно иметь твердость души, чтобы сказать сии слова без гнева, с кротостию и с этою ирониею, исполненною человеколюбия, с этою усмешкою, которой Сократ дал имя свое! От слабого человека требуется вдвое добродетели. Ибо, как говорит седой Державин: "Как бедный часовой тот жалок, который вечно на часах!" Слабому человеку необходимо надобно держать в узде не только порочные страсти, но даже самые благороднейшие. Один поступок твердости дает силу чинить другой подобный. Ничто не дает такой силы уму, сердцу, душе, как бесперестанная честность. Честность есть прямая линия: она ближе к истине, нежели кривые. Как легко развратиться в обществе, но зато какая честь выдержать все его отравы и прелести, не покидая копья! Великая душа находит, отверзает себе повсюду славное и в безвестности поприще: нет такого места, где бы не можно было воевать с собою и одерживать победы над самим собою. Повинуемся судьбе не слепой, а зрячей, ибо она есть не что иное, как воля творца нашего. Он простит слабость нашу: в нем сила наша, а не в самом человеке, как говорят стоики.
  
   <...> В армии встречаешь много карикатур, но подобной Кроссару не всякому удастся встретить.
   Мы дрались под Гайерсбергом, в горах у Теплица. Раевский стоял в дефилее - пули свистали. Является к нам офицер в свитском мундире, весь в крестах, и в петлице Мария-Терезия. Конь его в поту, у него самого пена у рта, и пот с него градом сыплется, глаза горят, как угли, и толстая нагайка гуляет бесперестанно с правого плеча на левое. "Bonjour, mon général!" - "Ah, bonjour Crossard!" {"Здравствуйте, мой генерал!" - "А, привет, Кроссар!" (франц.).} И слово за слово, вижу - мой Крос-сар вынимает толстую тетрадь: отгадайте, что? План будущей кампании, проект, бред, одним словом. Он хочет читать ее, толковать - где? Под пулями, в горячем деле. Раевс<кий>оттолкнул его и отворотился. Но Кроссар любил Раевского, как любовник. Где генерал дерется, там и Кроссар с нагайкой и советами. Под Лейпцигом он нас не покидал. Дело было ужасное, и Кроссар утопал в удовольствии. Он вертелся, как белка на колесе, около генерала. Лошадь его упрямилась. Подъезжает ко мне: "Camarade, rendez-moi un service éclatant" {Товарищ, окажите мне услугу (франц.).} - "Что вам угодно?" - "Rossez mon cheval, je vous prie. La! Bon. Encore un coup, mais frappez fort!" {Ударьте мою лошадь, прошу вас. Так! Хорошо! Еще разок, ну, посильней! (франц.).} Я и товарищи секли его лошадь без жалости под пулями и картечью; всадник на ней прыгал бесперестанно, в пыли, в поту, в треугольной шляпе оборванной, и красный, как рак. Он, австриец, в 1812 году перебежал к нам. Он бросил перчатку Наполеону. Он дышит только в войне, любовник пламенный пуль и выстрелов.
  

<...> Мои

  
   Читаю Сенеку. Он очень остроумно называет Эпикура, проповедующего науку сладострастия, мужчиною в женском платье. Не можно ли сказать то же о Сенеке, угоднике Нерона, но наоборот? Впрочем, читая его письма, можно с ним примириться; можно решительно сказать, что он имел великую, прекрасную душу и ум необыкновенно проницательный. Он обнимал все сведения современников, и книга его, как история ума человеческого во времена Нерона, весьма интересна. Он удивительный мастер завострить мысль самую обыкновенную и в этом похож более на новейшего писателя, нежели на древнего. Я и в переводах вижу, что Цицерон никогда не прибегал к сим побочным средствам: как же разница меж ним и Сенекою должна быть чувствительна для тех, которые имеют счастие читать в подлиннике обоих авторов!
  
   <...> У Гнедича есть прекрасное и самое редкое качество: он с ребяческим простодушием любит искать красоты в том, что читает; это самый лучший способ с пользою читать, обогащать себя, наслаждаться. Он мало читает, но хорошо. И горе тому, кто раскрывает книгу с тем, чтобы хватать погрешности, прятать их и при случае закричать: "Поймал! Смотрите! Какова глупость!" Простодушие и снисхождение есть признак головы, образованной для искусств. И впрямь, мало таких произведений пера, живописи, искусств вообще, в которых бы ничего занять было невозможно: иногда погрешности самые наставительны. С одной стороны, и ученик опрокинет одним махом руки все здания Шекспира и Державина; с другой стороны, основания их вечны. Станем наслаждаться прекрасным, более хвалить и менее осуждать! Слова спасителя о нищих духом, наследующих царством небесным, можно применить и к области словесности.
   Вспоминаю: Дмитриев рассказывал мне следующий анекдот о Державине, который очень любопытен для наблюдателя. Когда вышел "Анахарсис" Бартелеми, то Державин просил неотступно Дмитриева и Петрова (агатон Карамзина) достать ему эту книгу. Промыслили немецкой перевод. Державин продержал день, два, три, неделю и более. "Прочитали ли вы?" - "Нет еще". Приходят через месяц, требуют книгу. "Возьмите, вот она!" И впрямь, она лежала на столе, но вся в пыли, в пудре. "Как понравился вам "Анахарсис"? Я чаю, вы в восхищении",- спрашивали Дмитриев и Петров. "Я, виноват, не прочитал ее. Начал и не мог кончить... от скуки". У друзей опустились руки. Они поглядывали друг на друга и не знали, верить ли ушам своим. Но вот что всего удивительнее. Державина зовут на обед - не едет; на ужин, на бал - не поспел и отговорился болезнию. Дмитриев, приглашенный в те же самые дома, узнает о болезни Г<аврилы> Р<омановича> и спешит навестить его, и застает растрепанного, в шлафроке, с книгою в руках. "Вы не здоровы?"-"Нет,- отвечал стихотворец, рассмеявшись,- я заленился, и эта книжка меня удержала дома; не мог расстаться с нею!" Отгадайте, какая это была книга? Ну, Пиндар! Анакреонт! или проповедь Платонова, или что-нибудь новое о политике? Совсем не то. Сокольничий устав, при царе Алексее Михайловиче изданный.
   После того позволено сказать: что может быть страннее и упрямее головы великого человека! Этот анекдот меня поразил и пленил, рассказанный Дмитриевым, который говорит, как пишет, и пишет так же сладостно, остро и красноречиво, как говорит.
  
   В мире надобно стряхнуть с себя прах воинский у алтаря муз и пожертвовать грациям.
   Все почти без исключения, все гишпанские стихотворцы были воины, и что всего удивительнее, посреди варварской войны Карла V, посреди опустошений, пожаров Европы и костров инквизиции они воспевали ...эклоги. Нежные мысли, страстные мечтания и любовь как-то сливаются очень натурально с шумною, мятежною, деятельною жизнию воина. Гораций бросил щит свой при Филиппах. Тибулл был воин. Парни служил адъютантом.
   Сервантес потерял руку при Лепанте.
  
   <...> Еще одна странность Державина. Когда появились его оды, то появились и критики. Чем более хвалителей, тем более и врагов; это дело обыкновенное! Между прочими г. Неп<люев> отзывался о Державине с презрением, не только отрицал ему в таланте, но утверждал решительно, что Державин (которого он лично не знал) должен быть величайший невежда, человек тупой и тому подобное. Пересказывают Державину: он вспыхнул. На другой день поэт отправляется к г. Неп<люеву>. "Не удивляйтесь, что меня видите. Вы меня бранили, как поэта; прошу вас, познакомьтесь со мною, может быть, найдете во мне хорошую сторону, найдете, что я не так глуп, не такой невежда, как полагаете; может быть, смею ласкать себя надеждою, и полюбите меня".- Представьте себе удивление хозяина! Он и жена приглашают Гавр<илу> Ром<ановича> обедать, потчивают, угощают, не знают, что сказать ему, где посадить его. Державин продолжает ездить в дом и остается навсегда знакомым, даже приятелем.
  
   Я принят в общество любителей словесности Московское, 1817 - весною.
   Того же года - в Казанское.
   В "Арзамас" - 1816, под именем Ахилла, сына Пелеева.
  

ПРИМЕЧАНИЯ

  
   ЧУЖОЕ: МОЕ СОКРОВИЩЕ! Впервые: М., II, 288-367, с многочисленными неточностями. Печатается по автографу ГПБ (ф. 50, ед. хр. 10). Опущены выписки из произведений других авторов.
  

Другие авторы
  • Вонлярлярский Василий Александрович
  • Воинов Иван Авксентьевич
  • Леонов Максим Леонович
  • Рекемчук Александр Евсеевич
  • Синегуб Сергей Силович
  • Курганов Николай Гаврилович
  • Макаров И.
  • Неверов Александр Сергеевич
  • Сушков Михаил Васильевич
  • Карабанов Петр Матвеевич
  • Другие произведения
  • Елисеев Григорий Захарович - (О романе "Преступление и наказание")
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Внучка панцирного боярина
  • Вересаев Викентий Викентьевич - В тупике
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - Льюис Кэролл. Джаббервокки
  • Аксаков Иван Сергеевич - По поводу речи городского головы Чичерина
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Открытие сезона
  • Семенов Сергей Терентьевич - На мельнице
  • Михайлов Михаил Ларионович - Женщины, их воспитание и значение в семье и обществе
  • Сомов Орест Михайлович - Юродивый
  • Анненская Александра Никитична - В чужой семье
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 468 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа