Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 11

Белый Андрей - Между двух революций



о делалось!115 Ушибли Меркурьеву; Переплетчиков - плакал; а Пашуканис вылетел сдуру: из донкихотства; надо было изъять профанаторов, иль всему составу "Эстетики" развалиться от действий маленькой группочки; Брюсов вышвыривал с мстительной радостью, тешась, как скальпом, победой своей; а Рачинский с ехидным подкуром, как мальчик, пинающий пяткою в мягкие части такого ж, как он, старика, изгонял Переплетчикова; Трояновский - любовался техникой своих операционных приемов; один Серов мучился, стулом скрипя; на лице проступала брезгливая боль; точно ревмя ревел; и молчал и кривился: ревел в нем невидимый вес; содрогался я от крутых мер, ожидая решенья Серова, которого профиль почти вовсе спрятался, полузакрытый ладонью; но он поднял руку - за Брюсова.
  И я - за ним.
  Под мрачною внешностью этой с таким саркастическим видом - кипели вулканы; и лев в нем рыкал; он, давяся от рыка, его сотрясавшего, - ежился горько.
  Раз вышел из тени; я дал тому повод, делая доклад от "Весов"; дня за три перед тем я поссорился с Брюсовым (нас помирил Поляков); после ссоры повестки "Эстетики" не были посланы вовремя, никто на доклад не явился; я поднимаюсь по лестнице, вижу: все пусто; ни Трояновского, ни даже Эллиса: случайные одиночки! Средь них - Иван Бунин, явившийся точно назло, чтоб учесть пустоту; ненавидя Брюсова, он - с любезным авансом ко мне; но дело - не в нем, не в "Весах", не во мне, а в Серове, метавшемся в пустых комнатах, их заполнявшем, косившемся на пустевшую лестницу: не придет ли кто - все ж? Увидавши меня, с перепыхом он бросился к двери и, мягко схватив за рукав, с неприсущей ему демонстрацией под локоть ввел, как протопоп архиерея; горячим пожатием руки успокоил меня, не сказавши ни слова, меня усадил, пододвинул мне пепельницу и на цыпочках стал передо мной расставлять ряды стульев, рукой приглашая садиться; таки набралась еще горсть; взяв рукой колокольчик, открыл заседание, слово давал.
  Зная всю его мешковатость, любовь к уголкам, к спинам, - понял: бестактностью членов правления взорван был он, пережив ее срамом себе; этот взрыв в нем меня взволновал; и я мог увлечь слушателей; единственный вечер под председательством В. А. Серова прошел с максимальным подъемом (поздней собралась-таки публика);116 понял, за что так любили его; когда заболевал, то летел Философов из Питера - нянькой сидеть в изголовьях; Рачинская плакала.
  Непоказной человек; с вида - дикий; по сути - нежнее мимозы; ум - вдесятеро больший, чем с вида; талант - тоже вдесятеро больший, чем с вида.
  Видя издали серую пару коротенького Серова, пробирающегося перевальцем, на цыпочках, не спугнув референта, присесть в уголочке, - казалось: "вес", ставши светом, живит; электричество - светит светлее.
  Таков был Серов117.
  Полную противоположность Серову являл Переплетчиков; тот - как улитка: под домиком; этот - слизняк вылезающий; весь - нараспашку; румянец на дряблых щеках; ясноглазо заглядывал в душу, "нутра" раскрывая: свои "целины" непочатые; точно с брюшиной распоротой ходит, бывало; открытая шея; сюртук - распашной; он покуривал - с весом; пошучивал - с весом, с уютами; был он - плакат - с яркой прописью: "Эй, обратите внимание!" -
  - "Мастер!"
  Широкий, матерый, вошедший в года, он стяжал популярность отличнейшим сочетанием почтенности с явным заискиванием у еще сосунцов; он писал передвижнические пейзажи; и выставка вологодских этюдов всем нравилась; вдруг, черт его знает, пустился кропить бледно-розовой и бледно-синею точкой холстину саженную; у Кузнецова, Сарьяна и Водкина мы ощущали усилия к новому зрению; пред дрызготней Переплетчикова ощущение жгло: штаны падают! Стыдно: бебешкой предстал лысый, кряжистый, хриплый старик и показывал всем моховатые икры; что хуже всего: у него столь глубоко нутро, что еще оно ниже пупка; а его все он рвался показывать!
  Он импонировал: лысиной, ростом, опущенным усом, бородкою карею, усом багряным, бровями густыми, которые морщил, очами, которыми он поводил; все же лысинка - с волосом; и колер - того...; и глазенки под "взорами" - ерзали. В целом - лубок перекрашенный!
  В. А. Серов много весил; В. Брюсов - сражал, завоевывая ряд участков культуры; Сарьян - импонировал думой; И. И. Трояновский воодушевлял нас работать. Матерый такой, коренной передвижник, В. В. нес свою моховатую, голую ногу; прошу понять аллегорически!
  Все-то ему не сиделось: лез к барышням, - тем, что кусали под локоть своих козловидных приятелей; их собирал Переплетчиков и с перехряком, с похлопом доказывал, что композитор, давно обскакавший и самую музыку, жаривший пальцем "бу-бу" по последнему клавишу, - выше Бетховена.
  Так яснооко об этом вещал.
  Выходило: он вздул в символизм... двадцать пятые волны, которые вздули ужасные нравы; так староколеннейший член стал дырой, из себя в наш корабль захлеставшей дрянцою; уж крен ощущался: топил Переплетчиков нас! Так почтенье пред этою столь коренною фигурой, с "нутром" созерцателя зорь, стало - недоуменьем, переходящим в решение: надо со вздором покончить!
  Сперва он пленил; в комитете единственно он говорил о "заре", о "душе", восседая на кресле; сидел на моих воскресеньях с маститым уютом, покуривая; в комитете, мешая нам сосредоточиться на злобе дня, говорил о заре на заре; говорил о заре на моих воскресеньях:
  - "Чего вы тут, батюшка: вы бы по чувству!"
  Слушок пробежал: "комитетчики", мы - не имеем "зари"; мы - сухие; мы - академисты; Василий Васильевич - "мастер", "нутро", и "кишка" - точно Атлас поддерживает на своих раменах купол неба: с зарею; и даже "кишку" свою очень охотно показывает; это хором твердили вводимые им козловидные юноши и босоножки, вздымающие из-под юбок свои двадцать пятые волны; одно - веселиться без всяких "платформ", как мы раз веселились, катаясь с Василием Васильевичем, с Адой Кор-вин, с Меркурьевой - в лодке: в Царицыне, - в сопро-вожденьи поэта и баса, бежавшего веснами пыльным бульварным кольцом ежедневно, с ррр... РРР- ррроман-тическим бросанием (в смысле "Тика" и "рома") через плечо альмавивы:119 рома-н-тика!
  Это - одно: но другое, когда Переплетчиков после различных пускаемых "гм" пригласил посетить им организованный очень любимый кружок "Дмагага". "Дмагага" - что такое? Да плясы с поднятием ног босоножек с невымытой шеей - перед композитором, пересигнувшим Бетховена, перед рома-н-тиком, перед дергавшим кэки-уоки120 очкастым В. В. Пашуканисом, очень серьезным лицом удивлявшимся, как он до здакой жизни дошел, перед кем-то, кого я не знал, вдруг для пляса надевшим короткие штаники, шерстью козлиной - наружу, перед, наконец, появившимся в нашу компанию... Виктором Стра-жевым, мной созерцаемым только в "Кружке", - где он фрак упоительный с лестницы дамам показывал; и - оскорбленный, приподнятый профиль.
  И мне стало ясно: кружок "Дмагага" - просто: "Гага-га-га!" Я, конечно, туда - ни ногой; пусть себе "дма-гагакают": частное дело; одно озабочивало: "дмагагаи-ца" - распространялась в "Эстетике", как лопухи и крапива в заброшенном домике.
  Скажем: зеленый лужок, свирель фавна, - оно, конечно...; погони же фавнов с высунутыми языками за нимфами, - оно, того! Когда открылось, что задание Переплет-чикова - снять штаны с нас и их заменить меховиною "а-ля козел", то стало ясно: Переплетчиков - это, это: того! К тому времени мы разглядели его: что сердечность, - прекрасно; а что хитреца и злой умысел, - тоже: того! "Очи" - пластыри; а из-под них - глазки: злые, веприные; перемигиваются за порогом "Эстетики", кто его знает, - с кем!
  Узел интриг, чтобы выкинуть Брюсова, нас, расскакаться, метая свою моховатую ногу над лысинкой! И - при такой-то наружности! И при эдаком имени, возрасте, "весе"! Василий Васильевич, - мы-то: а - вы-то!
  Вопрос был поставлен ребром!
  Я не стану описывать перипетий неприятной борьбы: в ней прибегли к приемам, подобным заманиванью в крысоловку увертливой крысы: Серов этим мучился; тут публичное выступление членов кружка "Дмагага" от "Свободной эстетики", но безо всякого права на это, дало повод нам привлечь к трибуналу; исключили Меркурьеву; но это - повод; она - лишь покров снеговой над медвежьей берлогой; хотели медведя поднять из берлоги; медведь сосал лапу под нами; и зубы точил; он - полез, бурый, злой, угрожающий череп снести; мы стояли с рогатинами; из "Эстетики" таки ушел он.
  Случайно скончалась Меркурьева около года спустя от, как помнится, аппендицита; после смерти встречаю Василия Васильевича на Арбате: такой ясноокий! Он нежно берет мою руку, ее прижимает и взглядом, сулящим зарю, залезает в глаза; и... и - шепотом:
  - "Вы, Борис Николаевич, - вы убили Меркурьеву!" Так мещанин в "Преступлении и наказании" шепчет
  Раскольникову:
  - "Убивец, убивец!"121
  Я, вырвавши руку, пошел, потому что я знал, что и это - прием: вковырнуться в мою сердобольность; желанье помучить; знал все подробности смерти Меркурьевой; до смерти была весела эта дама; смерть - случай.
  Порой "целина" - лишь цветочный покров: над болотом гнилым.
  Николай Разумникович Кочетов, профессор теории музыки и "сынок до седин" Александровой-Кочетовой, совокупно с Лавровской, вспоившей ряд славных певцов и певиц (между прочим, Хохлова), - взошел на старинных дрожжах музыкальной Москвы; седоволосый, рыжебородый, высокий, румяный блондин в синей паре, под-1 стриженною бородкою, галстуком, воротничком производил впечатление только что вышедшего из бани; хотелось поздравить его с легким паром; он молча присоединялся к решениям Брюсова и Трояновского; он был приятно беззлобен, талантами не блистая, а только пенсне золотым, придававшим младенческим взглядам его что-то важное; роли он не играл ни в консерватории, ни в "Эстетике", но честно нес службу, ничего нового не внося, ничего не портя, никому не мешая; мы с ним часто посиживали в безответственных тэт-а-тэтах; легко и невинно болтая; обычно лениво присоединялся добряк и брюзга, сонно-мрачный, заспавший действительный свой музыкальный талант, композитор, Арсений Николаевич Корещенко, автор оперы "Ледяной дом"122, серьезно и интересно задуманной, к сожалению, - тоже заспанной; он был типичный орловец: присиживал и поворачивал, потягивая винцо. Шестой член комитета - Брюсов; [Характеристика последнего - см. "Начало века"] седьмой - я.
  
  
  МОСКОВСКОЕ ОБЩЕСТВО ЭПОХИ РЕАКЦИИ
  "Эстетика" стала "наша", противополагаясь "Литературно-художественному кружку", где деятели искусства обрамлялись публикой, падкою до скандалов: газетчиками, адвокатами и зубными врачихами; "Эстетику" окантовали цветы буржуазии; на беседах кружка председательствовал Баженов, установивши на все свой скептический, психиатрический взгляд; а когда надоели беседы ему, председательский колокольчик подкинул С. А. Соколову: тогда пошел громкий скандал; скандалила часть модернистов с другой, расколовши врачих, адвокатов, газетчиков; я здесь барахтался с желтою прессою; и вынужден был убежать из "Кружка"; Брюсов, главный директор, налаживал кухню, финансы, с ехидством следя, как беседы разваливаются; он в "Эстетике" уровень их поднимал; о беседах "Кружка" мне с гадливостью раз говорил Иванцов, тоже важный директор:
  - "Охота вам там околачиваться: это ж - ... подлое место".
  "Эстетика" в лучшую пору ее создала атмосферу: развязывались языки; но позднее пуризм задушил ее чванством купчих, нарядившихся в слово, как в платье; они говорили по Оскару Уайльду; "Кружок", этот клуб пошляков, и "Эстетика", клуб эстетических пыжиков, вдруг заключились в одни буржуазные скобки, в которых они расширялись: "Эстетика" - в "Русскую мысль", в Религиозно-философское общество, в "Путь", в "Скорпион", в "Мусагет" и в "Дом песни"; "Кружок" - в "Бюро прессы", в Художественный театр, в бар "Ла-Скалу", в "Летучую мышь", в "Альпийскую розу"123, в кофейню Филиппова, в тот ресторан, что открылся около Тверской на бульваре, в то кафе, которое - посередине бульвара, и в "Прагу"; в "Кружке" - состоянья проигрывались;124 а в "Эстетике" - состоянья играли алмазами: на телесах.
  В 1907 году антиномия между "Кружком" и "Эстетикой" была не в пользу "Кружка".
  "Эстетику" окрасила "Голубая роза", слившаяся позднее уж с "Миром искусства"; голуборозники очень дружили с "Весами"; и я, возвратись из Парижа, читал у них; Павел Кузнецов аффектированно мне поднес ветвь цветов.
  Раз по зову Судейкина взялся и я за театр марионеток: дать фабулу; он - оформленье; еще молодой, густобровый, одетый со вкусом, причесанный, в цветном жилете, с глазами совы, как слепой, круглолицый и бледный брюнет этот с бритым лицом, привскочив, остро схватывал мысль, развивая ее очень странно; внезапно, с достоинством важным, с рукой, точно муху поймавшей, умолкнув, стоял неподвижно, внимая себе, сморщив бровь: ухо, ум! Он серьезничал; но в смешноватой игре его мыслей рождались какие-то бредики; раз он, вращая рукой, осчастливил меня:
  - "Я вас понял... Занавес - взлетает; на сцене - рояль; на рояли - скрипичный футляр; он раскрылся, а из него - мадонна с рожками: голая!"
  - "Знаете ли, - это несколько странно!" - сказал я; и - ретировался; потом мотивировал осторожно отказ от участия в таком театре.
  Но он превосходно держался; его церемонность и пылкая сухость внушали почтенье; хрупкая, юная, очаровательная блондинка, неглупо щебечущая, точно птичка, его жена, напоминала цейлонскую бабочку плеском шелков голубых и оранжевых в облаке бледных кисеи; муж, конечно, ее одевал; я смотрел на ее туалеты: полотна Судейкина!
  Эти художники к нам приходили со стайкой молоденьких женщин, которые вдруг принимались порхать пестротою на иссиня-серых стенах: как колибри! Все - жены, подруги и сестры; они отличались от тех голоручек, которых водил Переплетчиков, тем, что умели держать себя; они отличались умом от "алмазных" купчих, разбросавших свои состоянья на волосы, руки и плечи.
  Был жив и умен Кузнецов, развивавший градацию экстравагантных порывов; мне помнится он в желтом, клетчатом; талия же - с перехватом; старообразное, бритое, но интересное умной игрою лицо - чуть-чуть... песье; был весел и мил Дриттенпрейс, моложавый и длинный: в очках; вид - романтика: из Геттингена. И всюду мелькал губастым таким арапчонком - немного смешной, загорелый художник Арапов; как месяц, сквозной меланхолик, чуть сонный, склоненный, как сломанный, - бледно немел Сапунов, вид имея такой, что вот-вот он опустится в волны плечей и шелков, над которыми встал он; и он - опустился... на дно Балтийского моря... И бледные, чернобородые греки ходили сюда - Милиоти: талантливый брат, Николай, с неталантливым, злым интриганом, Василием, нашим врагом; с другим греком года сухо резался здесь этот грек: с М. Ф. Ликиардопуло; бывший присяжный поверенный, черным своим сюртуком и галантными серыми брюками (черной полоской) держался "окончившим университет"; Милиоти всегда ловко дергал за ниточку Н. Рябушинского; казался красавец этот - куафером; не зубы, а - блеск; губы - пурпуры; жемчуги - щеки; глаза - черносливы; волной завитой волоса, черней ваксы, спадали на лоб; борода, вакса, - вспучена: ее не выщиплешь - годы выщипывай: очень густа! Не хватало берета с пером: валет пиковый, но - отпустивший растительность. Помню Сарьяна, который, вниз свесивши черные усики, мрачно ходил и рассеянно, сухо совал свою руку, не глядя, кому он сует; был - зеленый, худой, пожираемый думой; когда морщил лоб, брови сращивались; и не знал я тогда: через двадцать лет с лишним Сарьян, - пополневший, усталый, - Армению с добротой приоткроет; и будет возить - в Аштарак, Айгер-Лич, в Баш-Гарни, в древний Вагаршатап, на Севан;125 он мне камень живил, на снега Арарата показывал; в эти года был кофейного цвета пиджак у него. Был нелеп Ларионов, таскаемый мо-локососиком всею семьей Трояновских, как в люльке; откуда с большою охотой выпрыгивал он: помню длинные ноги его; высоко не летал, но - подпрыгивал, нам улыбаясь не то глуповато, не то удивленно, что так он талантлив; меня удивляла его голова: шириною - в длину, а длиной - в ширину.
  С голуборозниками дружил; ненавидел меня Милиоти Василий.
  Отдельно держались Досекины; Сергей скоро умер; Николай же видался года. С головы до пят мирискусник, скептически, но снисходительно молокососикам-голубо-розникам палец дававший сосать, Игорь Грабарь, такой темно-розовый, гологоловый, почтенный, - ученым сатиром шутил с Остроуховым, с Брюсовым; он собирал материалы к истории памятников, тратя все средства свои на культурное дело это, метаясь по разным медвежьим углам; он являлся оттуда, хвалясь материалами; а как художник работал он мало, давая игру хрусталей, скатертей и букетов, кричавших о радости. Где-то между Поляковыми и Марьей Ивановной Балтрушайтис, роняя в костлявые пальцы лицо, локти - в ноги, ворчливо показывал свой длинный нос всей Москве из-за пальцев "московский Бердслей", Николай Петрович Феофилактов; сонливец, добряк и простяк, - постоянно искавшая и зубочисткой в зубах ковырявшая наша "весовская" цаца, рисующая одним росчерком то - козью ножку, то - башмачок; и его загогулины - "феофилулинами" кто-то раз обозвал; Поляков его выдвинул; точно поплевывал фразочками:
  - "Черт... - и горький вздошек из разинутой пасти, - по-моему, весь человек есть материя!" - пасть закрывалась; клюющий нос - всхрапывал; глаза закрыты - всегда.
  Ласково всех с перетиром пенсне обходил, пожимая руками обеими руки мужчин, прижимая к крахмальному сердцу их, голубоглазый блондин, - улыбающийся до ушей Середин; как к мощам, припадал к дамским пальчикам; ход по рукам - крестный ход: с перезвонами! Он длился весь вечер; кончалось уже заседание, а Середин, точно загнанный конь, отирая испарину, гнался в передней за шубами с шапкой в руке: руку жать. Он однажды вошел с разобиженным, детским лицом, сжавши губки подушечкой; и - отошел в уголочек; и тер там пенсне... - "Вы расстроены?" - Он же оком - обиженным, круглым, оленьим - метнулся: "А я - без жены!" - прокричал фистулою; и я испугался; как будто он жаловался: "Я - без носа остался!"
  Зато Гречанинов - женился; так стала мадам Середина - мадам Гречанинова; и Гречаниновы стали являться; она - точно помесь гречанки со старою ящерицей; носик - клювиком; сухенькая; глазки - точно ага-тики или - жестокие кончики игл дикобраза; не то в черном фоне - камея желтявая; не то - "фейль морт"; сердце - тоже: "фейль морт"; очевидно, ее первый муж,
  Середин, прибегал от нее: отмерзать; оттого он кидался: хватать и жать руки. Второй муж ее, Гречанинов, был маленький; и - во всех смыслах; стиль музыки - помесь "рюссизма" с гнильцом модернистическим; был сладко-кисл, робко-дерзок; капризно заискивал он, все присаживаясь к крупным силам; сев к Брюсову, - он модулировал, скажем, в дэс-молль; но вот - Энгель входил, мрачно-прямолинейный; глядишь - Гречанинов, став честным це-дур, - перестал модулировать: "Конь... в поле пал"127, - напевает он носиком цвета вишневого.
  Лучше развалистый, вечно чудивший Желяев, садившийся - битое стекло в ухо нам сыпать; и скрябинское "Vers la flamme"128 - оглашало "Эстетику".
  Вовсе свой - Марк Наумович Мейчик, в любую минуту готовый присесть, заиграть, как и культурный и мило-любезный Игумнов.
  Корещенко с Кочетовым, этим старым коням, как зениту надир, - соответствовала пара едких, сухих теоретиков музыки, дерзких насквозь: Н. Я. Брюсова и с иронической задержью молча сидевший Яворский. Как ящерка верткая, словоохотливая сестрица поэта, с малюсеньким носиком, с лбиною, напоминающей мне крепостной бастион, предлагала - научно: не переладить ли все лады - в нелады? Не построить ли нам неуряд - в звукоряде? А может, - ушами китайцев нам слушать созвучия? (А - почему не слоновьими? Большие уши!) Блестящая голо-вология! Брюсова, скалясь на "Wohltemperiertes Klavier" l29, писала статьи, волновавшие Метнеров. Молчаливый Яворский, повязанный шарфиком, не реагировал, склабясь: вот чем, - неизвестно; умом перерос даже Брюсову он, что-то медля творить из не-музыки - музыку; его учебник130 читал еще в верстке с почтением; безвдохновительна была все ж молчаливая эта "адамова голова"; и живей была Брюсова; годы носила в кармане она "целотонную" гамму131, чтоб, вынув ее, как завернутый клуби-ком метр, измерять сантиметрами - Баха, Бетховена, следуя принципам братца: - "Измерить и взвесить!"
  Мой друг, Э. К. Метнер, от этого - может быть, и заболел странной формы болезнью: недомоганием ушных лабиринтов, сопровождаемым рвотой и обмороками; от целотонных гармоний он корчился; но к проповеднице их относился с сухим уваженьем:
  - "Вот умница! Но - голова - не своя: костяная, привинченная".
  Да - вот: что у кого; у Яги - костяная стопа, а у Брюсовой глаза - агаты блистающие; но зато - головной аппаратик работал без промахов: "тйки-так, тйки-так" - громко, отчетливо; ну, а: где мелос? Он - выкладка цифр, наименьшее кратное...
  Успокаивал Борис Борисович Красин, большой, добрый, нежный: - с подревом мелодий мне в ухо; ревел, - и показывал пальцем на "рарарара", выползающее, точно уж, из ревевшего рта: целина - непочатая эта меня освежала; он, видя меня удрученным, брал под руку:
  - "Едем, Борис Николаич, - в Монголию: степь-то какая; послушаем бубен шамана!"
  Какой-то из братьев его жил в Монголии; Красин, туда исчезая, являлся цветущим, басистым, коричневым:
  - "Ах, как шаман в бубен бил!"
  Раз воспел он Монголию, - так, что едва я туда не уехал; побег был задуман давно; но бежал - не с Б. Б., а с Тургеневой, Асей: на запад. Б. Б. добродушно подмигивал "переворотом"; он многое знал, вероятно, от брата Л. Б., роль которого нам неизвестна была.
  Постоянно вертелся в "Эстетике" Л. Сабанеев, - ры-жавенький, маленький-сладенький, кисленький-вислень-кий; позже "доскрябил" он Скрябина - в книге о Скрябине132.
  Средь музыкантов "Эстетики" не было спайки: была лишь борьба точек зрения; и я говорил себе: с русскою музыкой - плохо; а Метнер во мне углублял эту мысль: и с немецкою - плохо; бывало: остановившись как вкопанный, ширит он ноздри с волчиным оскалом зубов на поклонников Листа133, со вздутыми жилами черепа:
  - "Слушайте... Нет, - каков гусь: тоже - с Листом!" И - с бешенством:
  - "Никому и в голову не может прийти подвергать сомнениям гений Листа... Но - мелодии - недостает... Но - фривольность... Но мненье о Листе такого, как Шуман... Но - пошлость... Лист звуком стучит в запертую дверь дара; он, как Мефистофель, затаскивает всю немецкую музыку - в ад: спекулянт Рихард Штраус его порожденье; ему удался Мефистофель, не Фауст, в симфонии "Фауст"; религиозное-де вдохновение? Полноте, - старчество: дряблый аббат лишь из кожи лез, чтоб обуздать в себе ухаря;134 ведь "рапсодии" - ухарство только".
  Бывало, д'Альгейм, затащив в уголок, - проповедует:
  - "Saint Francois marchaut sur les eaux" ["Святой Франциск, ходящий по водам" - музыкальная картина Листа] - вещь божественная: Лист - святой..."
  Сам д'Альгейм с жадным ужасом Метнера слушал: так точно, как Метнер - Н. Брюсову; для него Метнер - тоже: работающая голова костяная!
  Мне думалось: "Вот - два ума, два ценителя музыки: а - что выходит у них?" И опять возвращался к догадке своей: уже "чистая" музыка - кончилась; не "музыкальна" она у новаторов и реставраторов; Метнер же силился законсервировать в "чистой" музыке брата; и я боялся ему сказать, что с "консервами" дело не так уже просто; что - портятся; так: меня беспокоила сухость в последних творениях Н. К. Метнера; ритм стал подпрыгивать, точно надутая автомобильная шина, несущаяся в бездорожье: подпрыг за подпрыгом, исчисленным контрапунктически.
  Автомобиль уже нес без дорог: шоссе - кончилось, кончилась: "чистая музыка"!
  А прикладной - не нашли.
  Долгобрадый, растрепанный Бобринский, муж тараторившей деятельницы , отбурчивал шутки космато и глухо, с собою самим кувыркаясь в углу, как большой, безобидный дельфин, в ему нужной стихии.
  Приятный доцент и газетчик, в пенсне, в светлой паре, А. К. Дживилегов с хорошенькою женою являлся в "Эстетику"; в "Русском слове" писать меня звал; он был "с искрой"; он "Эстетику" декорировал; раз я попал к нему в гости, в компанию к Н. Н. Баженову, года считавшему нас пациентами и проводившему психиатрический стиль на беседах в "Кружке" - с ироническим скепсисом;136 был эпикуреец и циник до мозга костей; он любил шансонетку, вино и хорошеньких дам и плевал на все прочее; в "же-манфишизм"137 вложил пузо, как в кресло, считая: масону, спецмейстеру, мужу науки ничто не препятствует за-канканировать над убеждениями пациентов; научнейшим способом проканканировал жизнь, точно мстя ей за что-то; его благодушие - злость; этот старый кадет и "француз", гроссмейстер московских масонов, отстукивавший молотком ритуальным "войну до конца", притаившийся в странах Антанты от большевиков, он едва себе вымолил право вернуться: побитой собакой. Меня - не любил; и, когда журчал в ухо, ловил на себе его злые, веприные глазки; задолго до всех Рамзиных он казался вредителем мне:138 его взгляд точно глазил Москву, его толстые руки как бы аплодировали поплевательству.
  Мне запомнился у Дживилегова этот "саван-шантан": [Шантанный ученый] сев у рояля, бренчавшего "Тонкинуаз" [В свое время модная пошловатая парижская шансонетка], со стаканом вина, отвалясь и пропятясь всем пузом, пропятясь губами из желтых усов и покачивая головою очкастой, высвистывал он шансонетку, напоминая свинью, - ту, которая при шансонетных певицах плясала: с эстрады парижских шантанов; он появлялся в "Эстетике"; как не пустить? Даже Брюсов пускал его.
  Ведь - Николай Николаич Баженов!
  Обнинский, мрачневший из тени, как и не бывал; раз поднялся с запросом по поводу исключенья Меркурьевой; выслушав, успокоился: хмуро сел в тень и потух в уголке.
  Был точно свой Николай Ефимович Эфрос, старинный любитель театра и вдумчивый критик; меня привлекали к нему: тишина, ум и грусть; он ходил как под бременем пошлости прессы, меня понимая и в криках, и в ярости неопрометчивой, порой взрывавшей меня на трибуне "Кружка", где снискал репутацию я "поседелого" от постоянных скандалов; вот - сядешь; а мягкая ладонь Эфроса тихо опустится мне на плечо; в ухо - ласковый, добрый, меня согревающий шепот:
  - "Нельзя так наивничать... Думаете, - аплодируют с прочею публикой, так и простят? То, что вы говорили о "них", - не простят, потому что есть правды, которых касаться нельзя".
  Гершензон поощрял меня к резкости; Эфрос меня усмирял; он сидел на кружковской эстраде с сознаньем: есть правды, которых касаться нельзя; но и там меня тайно подбадривал он; а с артисткой Смирновой, супругой его, я поддерживал теплые связи, порой появляясь у Эфросов; когда работал я в Теоретической секции Тео139, то просил Николая Ефимовича мне помочь; он присутствовал на заседаниях; и обсуждал все детали тогда проектируемого Театрального университета (проект писал я).
  Он бывал постоянно в "Эстетике".
  Шпетт тотчас завелся в "Эстетике", как только приехал из Киева вместе с Челпановым, переведенный в Москву;140 в душе артист, - этот крепкий подкалыватель кантианцев при помощи Юма пенял: мое дело - стихи: ни к чему философия мне; с Балтрушайтисом, да и со мной, стал на "ты"; дружил с Метнерами; и его появленье бодрило.
  Рачинский здесь плавал как рыба в воде: бил хвостом и цитатою брызгался - Байрона, Шелли, Новалиса, Дан-та; раз, руку протягивая над согнувшимся Метнером, севшим к роялю, он взревел:
  - "Святися, святися, - брат Николае".
  Семен Владимирович Лурье, член "Эстетики", смолоду нищий, мечтал стать эстетиком; он поставил задачу: для этого разбогатеть; изобрел он какой-то состав: делать непромокаемым что-то; и продал его, превратись в богача, но погиб для искусства; средь нас он ходил, как акула, готовясь всех слопать; и вел уже переговоры с редакцией "Русской мысли", тогда отощавшей (ее засластил Айхен-вальд), чтоб купить этот орган и стать во главе его; он хотел создать орган ценой ликвидации "Весов", "Золотого руна", "Еженедельника"141, "Критического обозрения" и прочих московских журналов; он видел себя Мерили-зом;142 являясь, он скалился с ласковой хищностью черной пантеры, - такой моложавый (а было ему сорок пять уже лет), такой розовощекий: такой Мефистофель! Пенсне золотое, духи и ботиночки лаковые; сюртук - черный; и - серые полосатые брюки.
  Казалось: одна из ботинок сжимает копыто козлиное; стоит об этом шепнуть, - нет Лурье: пол раздвинется, вы-лизнет пламя; Лурье тарарахнет в геенну: не от заклинаний, а просто стараньем "весовцев", и Метнера, и Трубецкого, и М. Гершензона, - случилось подобное нечто; был разоблачен: не Колумб, а - Пизарро.
  Лурье после этого сразу смельчал до ненужного "умника", тускло писавшего; раз даже выступил он в "Доме песни"; и - сгинул. Он был лишь один среди многих, ходивших под маскою; маски - спадали; и демонические натуры, поздней обезвреженные, наносили лишь блошьи укусики; не скорпионьи; но - все ж: скорпионом зеленым поблизости ползала... Ольга Федоровна Пуцято (о ней скажу ниже); по счастью, она не бывала в "Эстетике".
  Я останавливаюсь на "Эстетике"; в ней - узел встреч с представителями купеческой знати; и главное: место свиданий художников слова и кисти друг с другом; я возненавидел салоны; бывал мало в них; но в "Эстетике" был характерно представлен московский салон, процветающий всякими вкусами; это цветенье совпало с началом упадочного настроенья среди символистов; мне мода на нас прозвучала, как звон похоронный, совпав с похоронным периодом жизни моей; никогда не ругали меня с такой силой, как в этот период; взлетал к славе - Блок; я же пал в представленьи вчерашних "друзей", принимавших из моды меня; я страдал от купеческой "тонности"; этот период блистанья "Эстетики" дамами был декадансом ее и отказом моим состоять в комитете; покончивши с ним, я являлся сюда очень редко.
  "Эстетика" помещалась в "Кружке"; в раздевальне всегда - суета: палки, лысины, шубы, меха; муший зуд голосов и их матовый рык; тот - в буфет, этот - на заседанье; а эта - в "Эстетику"; всходишь на лестницу, устланную сине-серым ковром, заворачиваешь в три-четыре нам отданных под заседания комнаты; те ж сине-серые стены; ковры под ногами, диванчики, кресла и столики тех же цветов: сине-серых и сине-зеленых; свет - матовый; в матовом фоне пестрь платьев, вуалей, бандо 143, "сюртуков и визиток, ...дыхание шарфов, ...свободные галстуки..." [См. "Москва", том I 144]
  Озираешься: Грабарь в визитке каштановой; дама, рисуясь на синем, сидит; ее профиль - китайский фарфор; с ее пальчика ценный алмаз самопросверком блещет; летит к ней навстречу - седой херувим с перехваченной талией, позы планируя, как балерина: богач Поздняков, тот, которого годы художники все рисовали: вид - пакостный: Дориан Грей! [Герой романа Уайльда145]
  Середин из дверей протирает усы; он идет грациозным взмаханьем пенсне на протянутый нос к ручке дамы, в прическе которой - пронизины бусинок; пепелоцветные волосы; платье - "гри-перль";146 и она что-то спросит; но он не ответит ей просто, а, точно споткнувшись о камень, наморщится и с величайшим усилием выпотевает изыск, вчера вычитанный, улыбаясь своим моргощурым, дергля-вым лицом. И не знаешь, кто этот двубакий старик, - академик иль... салопромышленник.
  Старый Рачинский с присосом дымит, деловито и быстро жундя, точно жук под стаканом, схватив меня под руку; бросит на стуло; елозит ногами под стулом; и - лающим голосом, перегоняя слова, свои собственные:
  - "Понимаешь!" "Паф" - клубы дыма.
  - "Когда, - клубы дыма, - Новалис, - паф, паф!.. - Когда Гете, - паф-паф, - когда Шелли, - паф-паф! - Переплетчиков? Что он? Вот - что", - и ногой сиганет,
  точно в чей-то невидимый зад; пухнут губы на дико багровом лице; тянет шею налево; рукою - направо, ногою - себе под пупок.
  Трояновский, удаленький, взвивши хохол, пятя грудь, петушком, собирая лоб в складки и их распуская, летит к колокольчику, строго втыкался глазками в стайку девиц голоруких с открытыми шеями; шарфы, цветные дымки с них слетают.
  Уже колокольчик колотится: пауза; и - удар в клавиши; видишь взлетевшую лапу с разъятыми пальцами: Мейчик повел уже уши по Скрябину, как по разбитым, дрезжащим и жалящим стеклам.
  
  
   "ЗОЛОТОЕ РУНО", "ПЕРЕВАЛ"
  ["Руно" - орган художников "Голубой розы";147 "Перевал" - литературно-общественный журнал, редактированный Соколовым, существовал недолго; "Весы" мной описаны в "Начале века"]
  Я стоял перед выбором: где концентрировать силы? В "Руне", в "Перевале" ли? В первом был Брюсов; и, стало быть, - я; в "Перевале" почти не писал; Соколов, разругавшись с "Руном", достал деньги для "Перевала";148 но мы, символисты "Весов", не могли заполнять трех журналов; судьба обрекла "Перевал" на дешевку, когда в нем скопились поэтики, не оцененные Брюсовым; здесь же печатались Зайцев, Муратов, Грифцов, Бунин, братья Койранские, Кречетов, Е. Янтарев, Диесперов, Л. Столица, Мизгирь (Попов), относившиеся враждебно к "Весам"; и казалось: позицию здесь обретут петербуржцы; издательство "Оры" нуждалось в собственном органе.
  Вспыхнула ссора меж Брюсовым и Рябушинским, который просунул свой нос в компетенцию Брюсова не без влияния В. Милиоти;149 решили: мне остаться в "Руне", чтоб туда не внедрились враги; Рябушинский, надеясь на "ссору" меж мною и Брюсовым, звал редактировать литературный отдел; но Брюсов и я порешили, что я предъявлю Рябушинскому требование невмешательства в литературную тактику:
  - "Вы понимаете, - Брюсов доказывал, - перед мешком золотым Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий, я - дело одно: мы - художники слова; а он - самодур! Одно дело - "Весы"; а другое - "Руно". Поляков, посмотрите, с каким же он тактом участвует в голосованьях, боясь давленья на нас; а он - право имеет: с студенческих лет пионер символизма! Но этот "мешок" стал развязничать лишь оттого, что ему нашептал Милио-ти: он "гений"-де. Тут не политика вовсе, а требованье: руки прочь от искусства!"
  Решили: коли Рябушинский отвергнет мои ультиматумы, я ухожу из "Руна"; вслед за мною уходит и Брюсов; тогда мне придется писать в "Перевале", чтобы не отдавать петербуржцам журнала.
  Шли переговоры; ко мне прилетел Тастевен;150 я взбесился, узнавши, что глупый кутила на вечере, данном "Руном", сделал выговор одному из сотрудников только за то, что последний явился на вечер без всяких крахмалов;151 тогда, не уведомив Брюсова, я написал Рябушин-скому с вызовом: с него достаточно чести журнал субсидировать; он, самодур и бездарность, не должен в журнале участвовать; следствие - выход мой; Брюсов ушел вслед за мною...152.
  "Руно", мстя ему, повернулось к мистическому анархизму; нам в пику "мешок" пригласил редактировать Блока;153 и Блок, не учтя, что наш выход есть общее заданье писателей в деле борьбы с обнаглевшим купчиной, идет на условия, мною отвергнутые (я считал их позорными) ; так петербуржцы ввалились в позиции, нами очищенные; в один день изменилась программа журнала, который теперь стал "народно-соборно-мистическим".
  Блок?
  С той поры каждый номер "Руна" посвящен его смутным "народно-соборным" статьям, переполненным злостью по нашему адресу и косолапым подшарком по адресу... Чириковых; все - "народушко", мистика, Телешев, Чириков154, только - не Брюсов, не Белый, - в журнале, убухавшем тысячи; уже поздней Рябушинские, взяв под опеку дурацкого "братца", журнал прекратили, который и их не обслуживал (не говорю о читателе).
  Блок оказался штрейкбрехером.
  С Брюсовым мы все же тщились отчасти журнал упорядочить путем обуздыванья Рябушинского; Блок же использовал нашу борьбу с Рябушинским, чтоб нам насолить, объясняя аферу "идейными соображеньями", делая вид, что ему неизвестен наш взгляд на конфликт; вспоминались слова В. Я. Брюсова мне:
  - "Блок, Иванов, Чулков, вы, Сергей Городецкий - одно: в борьбе с хамом, с мешком золотым..."
  Но Иванов и Блок посмотрели на дело иначе: пошли в "услужение" к хаму155, глядевшему на редактировавших как на "служащих".
  Я разразился посланием к Блоку, который ответил мне... вызовом;156 год же назад он отвергнул мой вызов; теперь вызывал меня - он; стало быть, я попал-таки в цель с обвиненьем в штрейкбрехерстве и с упором на то, что они в социальной борьбе против капиталиста нарушили этику.
  Об этом ниже.
  Недоразумения с "Руном" были тем тяжелей для меня, что в него замешали и Метнера, жившего в Мюнхене; ему послали статейку мою: "Против музыки"; и меломан разразился статьею, "Руном" напечатанною с наслаждением, против меня, - вслед за выходом;157 Метнера так на меня натравил Тастевен, что тот стал опрокидывать письма с полпуда - одно за другим;- над статейкой моей воздвигал Гималаи; едва помирились мы; это сражение с другом на мне отразилось больнее, чем спор с Рябушинским; хотелось воскликнуть: "И ты, Брут!"
  Борьба с петербуржцами переместилась в Москву, став борьбою "Весов" и "Руна". Надо было удерживать и "Перевал" от враждебных к нам действий; я ставил условие С. Соколову: журнал должен быть очень строго нейтральным к "Весам"; для этого я записал в "Перевале", следя за подбором рецензий; тут мне удалось создать группу союзников; сам Соколов недолюбливал Брюсова; он дружил с Зайцевым, П. П. Муратовым, Стражевым, "антивесовцами"; но он считался со мною; и даже когда в "Перевал" петербуржцы прислали А. Мейера, чтобы склонять "Перевал" к их воинственной литературной политике, то Соколов выдал мне их намеренья; с Мейером я объяснился; ему стало ясно: друзьям его не было места в отделе статей и рецензий; последние часто писалися мной, Ходасевичем, Муни [Псевдоним С. В. Киссина], Петровской.
  Я вынужден был очень часто являться в редакцию; душное лето окрашено этими явками; часть "перевальцев" "Весы" ненавидела; и среди них - Стражев, Зайцев, Муратов, редакторы "Литературно-художественной недели";168 за спинами их притаилися Бунин, Глаголь с "Бюро прессы", которое поставляло московские фельетоны в провинцию;159 так: по приказу "Бюро" В. Я. Брюсов мог быть атакован в не менее чем в двадцати пяти органах: сразу!
  Глаголь пригласил Соколова к работе в "Бюро"; я через Соколова давил на "Бюро"; на три месяца я был прикован к сиденью в редакции; сколько потрачено сил на удерживание петербуржцев и на умаление влияния Бунина, Зайцева; но помогали справляться со сложностью моего положенья Петровская, Ходасевич и Муни-Киссин; первая была еще недавно женой Соколова; она имела влияние на него; с ней мы носились, как няньки с больной; меланхолия обуревала ее; очень часто четверкой бродили по пыльным московским бульварам; присоединялся поэт Янтарев, унывавший, что служит корректором он; нас тянуло друг к другу; я был как развалина - прсле двухлетних терзаний; В. Ф. Ходасевича бросила его жена160, богачка, плененная тем, что из Питера к ней прилетел херувимом Сергей Константиныч Маковский; не знаю, за кем прилетел: не за сотнями ль тысяч ее? Вскоре он основал "Аполлон" [Петербургский художественный журнал; стал выходить с 1909 г.], - может быть, на "Маринины" деньги?161 В. Ф. Ходасевич остался без денег и бедствовал; Муни старался его приподнять; сам страдал беспричинною мрачностью он.
  Хороши были четверо!
  Муни, клокастый, с густыми бровями, отчаянно впяливал широкополую шляпу, ломая поля, и запахивался в черный плащ, обвисающий, точно с коня гробовая попона, с громадною трубкой в зубах, с крючковатою палкой, способной и камень разбить, пятя вверх бородищу, нас вел на бульвар, как пастух свое стадо; порою он сметывал шляпу, став, как пораженный громами небесными; и, угрожая рукой небесам, он под небо бросал свои мрачные истины; все проходящие - вздрагивали, когда он извещал, например, что висящее небо над нами есть бездна, подобная гробу; в ней жизнь невозможна; просил он стихии скорей занавесить ее облаками и нас облить ливнем (прохожие радовались: ясен день); Муни ж, плащ перекинувши, вел нас вперед по Тверскому бульвару невозмутимо, как будто он рта не растискивал; вел он нас мимо кофейни, в которой сидела компания: Зайцев, Муратов, Кожевников, меланхоличный горбун и писатель; а с ними зачем-то присиживал бактериолог, доцент Худяков.
  Муни мрачною мудростью, соединенной с нежнейшим отзывчивым сердцем, сплотил в эти месяцы нас; он просиживал днями у Н. И. Петровской, порой к ней врываясь - отнять дозу морфия; палкою в пол ударяя, кричал на нее:
  - "Как, опять?"
  Отнимал - и сидел, принимая больные проклятия, рушимые на косматую голову; так же отчитывал он Ходасевича; его одного Ходасевич боялся; когда ж Муни, этот беспрокий правдивец, покончил с собой, Ходасевич, как снежная куча, - затаял162.
  Я к Ходасевичу чувствовал вздрог; он, возникнув меж Брюсовым и меж журналом "Искусство"163, покусывал Брюсова, не оценившего сразу его; скоро он оказался при Брюсове; вновь отскочил от него; он капризно подергивался между Зайцевым, Брюсовым и Соколовым лет пять, перебрасывая свои сплетни из лагеря в лагерь; он, со всеми дружа, делал всем неприятности; жил в доме Брюсовых , распространяя семейные тайны о ссоре родителей с сыном; но всем импонировал Ходасевич: умом, вкусом, критическою остротой, источающей уксус и желчь, пониманием Пушкина; трудолюбивостью даже внушал уважение он; и, увы, - во всех смыслах пошел далеко Ходасевич; капризный, издерганный, самоядущий и загрызающий ум развивался за счет разложения этики.
  Жалкий, зеленый, больной, с личиком трупика, с выражением зеленоглазой змеи, мне казался порою юнцом, убежавшим из склепа, где он познакомился уже с червем; вздев пенсне, расчесавши пробориком черные волосы, серый пиджак затянувши на гордую грудку, года удивлял нас уменьем кусать и себя и других, в этом качестве напоминая скорлупчатого скорпионика165.
  Делалось жутко.
  Попав в "Перевал", Ходасевичу в лапы попал; он умел поразить прямотою, с которой он вас уличал, проплетая журенья свои утонченнейшей лестью, шармируя мужеством самоанализа; кто мог подумать, что это - прием: войти в душу ко всякому; он и входил во все души, в них располагаясь с комфортом; в них гадил; и вновь выходил с большой легкостью, неуличаемый; он говорил только "правду"; неправда была - в придыхании, в тоне; умел передергивать - в "как", а не в "что", клевеща на вас паузой, - вскидом бровей и скривленьем сухого, безусого ротика. Только гораздо поздней мне открылся до дна он166.
  Бывало, умел с тихой нежностью, с "детскою" грустью больного уродика тихо плакать о гибнущем в нем чувстве чести; любил он прикинуться ползающим в своей грязи из чувства подавленности перед ризами святости: делался даже изящным, когда, замерцавши глазами, с затягом сухой папироски, с подергом змеиной головки, он нервным, грудным, перекуренным голосом пел, точно страстный цыганский романс, как он Пушкина любит за то, что и Пушкин купался в грязи; и купается Брюсов; и он, даже... я, как все лучшие и обреченные люди.
  Многие крупные люди прощали ему очень многое за его роль, на себя

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 240 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа