Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 16

Белый Андрей - Между двух революций



ывод: ага, - курил, был мрачен, писал рецензию для "Весов", читал Бальмонта; и все это учтя, вводил в первом же слове беседы тональность, ответствующую твоему настроению; эта приметчивость придавала незначащим его репликам пленительную отзывчивость под формой сухости; и ей противостоять было трудно; фраза звучала порой комплиментом тебе.
  Очень часто в пальто, в шляпе, с палкой в руке, в дверь просунувши голову, он открывал в кресле лысину Эллиса:
  - "Ах, и Лев Львович здесь?"
  С несколько искусственной паузой и с несколько искусственным юмором разводя руками и пожимая плечами:
  - "Ну уж, - придется раздеться".
  Мы, бывало, как школьники, вырывали из рук его палку и шляпу; он, стремительно сдернув пальто, развертывал носовой свой платок (стереть с усов сырость); и, сжавши пальцы, прижав их к груди, точно ими из воздуха что-то выдергивал, он порывистыми шагами из двери - раз, два и три; руки быстро выбрасывались, чтоб схватиться за кресло, над которым он, выгибая корпус, раздельно докладывал о причине внезапного появленья; но Эллис выпаливал шуткой в него; и он дергал губами, показывая свои белые зубы (улыбка); глаза, оставаяся грустными, продолжали скакать по стенам, по предметам: с меня - на Эллиса; с Эллиса - на меня; он парировал шутку и, отпарировав, - дергал губами, кланяясь креслу, которое он сжимал; и возникал софистический спор; в нем он бывал непобедимый искусник; спор возникал из защиты им не убедительного на первый взгляд парадокса; словесно он побеждал всех, во всем, если его, бывало, не взорвет бомба Эллиса в виде внезапного изображения в лицах разыгранного парадокса; бывало, Эллис, ногою - на кресло, рукой - к потолку, а глазами - в пол, изображает Блока, сжигаемого на снежном костре (такова была строчка Блока);37 и Брюсов, сраженный экспрессией позы, как раненый, падает в кресло, бросивши ногу на ногу и вцепяся руками в коленку; припавши к ней носом, бородкой, хохлом, красный от даже не хохота, а сиплого кашля - кхо-кхо, - бросит:
  - "Вы победили, Лев Львович, меня".
  Только Эллис один извлекал этот даже не хохот, - а - кашель; а то вместо хохота - укус улыбки или - мгновенный оскал ослепительных, белых зубов; глаза ж - строгие, грустные; я не видел у Брюсова смеха: вместо него - Дерг улыбки; а в исключительных случаях лающий кашель, "кхо, кхо", вызываемый Эллисом, за что последнему прощались грехи.
  - "Удивительный человек, - мне говаривал Брюсов; и вдруг, взморщив лоб, как обидясь: - А что написал опять? Плохо, ужасно!"
  Нахохотавшися над "фильмою" Эллиса и бросив веселую тему, он, бывало, пуская дымок, начинал воркотать: не то гулькать, не то клохтать; он представлялся обиженным и безоружным:
  - "Они обо мне вот что пишут".
  "Они" - петербуржцы, Чулков, Тастевен из "Руна", Айхенвальд и т. д. Посмотреть, так мороз подирает по коже: такою казанскою сиротою представится он, что его оскорбивший Ю. И. Айхенвальд38, если б видел его в этой позе, наверное б, кинулся, став "красной шапочкой", слезы его утирать; и тогда бы последовало: рргам! и - где голова Айхенвальда? Съел "красную шапочку" волк; это все знали мы; но вид Брюсова, жалующегося на беспомощность, в нас вызывал потрясение; и вызывал механическое возмущение; мы, потрясая руками, громили обидчиков Брюсова; он, изменяясь в лице, нам внимал во все уши; и выраженье обиды сменялось в нем выражением радости; он наслаждался (иль делал лишь вид, что в восторге) картиною декапитированного противника; он начинал нам показывать зубы; и даже, став красным как рак, начинал он давиться своим жутким кашлем, схватясь за коленку; и после с блистающими, бриллиантовыми какими-то огнями больших черных глаз он выбрасывал руку от сердца мне, Эллису:
  - "Вот бы это вы и написали в "Весах"; мы отложим весь материал; пустим в первую очередь вас: превосходно, чудесно".
  И мы обещаем, бывало: а в результате - Иванов скрежещет зубами: пять месяцев; Блок же заносит в своем "Дневнике": "Отвратительно: точно клопа раздавили";39 а Брюсов, нас бархатно обласкавши глазами, пленит, уходя, парадоксом, нарочно придуманным им; и мы долго еще шепчемся с Эллисом; Эллис хватает руками меня:
  - "Гениально!"
  - "Достойно иссечь выражение это на мраморе!"
  - "Как он при этом рукой схватил пепельницу!"
  - "А как дергал губами?"
  - "Как высморкался!"
  В результате ж: я - с кафедры в уши бью публике: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов - пророк его; Эллис - еще раз обходит всех Астровых, сестер Цветаевых, знакомых партийцев, почтенных судейцев и Рубеновича, Сеню, - с напоминанием: нет иного бога, кроме символизма; и Брюсов - пророк его!
  Брюсов же, бывало, нам дав свой заказ под утонченной формою искреннего удивления нам, вдруг спохватится, схватываясь рукою за лоб:
  - "Как! Уже три часа? В два меня ожидали у Воронова: в типографии..."
  Вскочит; и, сунув нам руки с крепчайшим пожимом, - в переднюю; молниеносно надето пальто; и - порывисто схвачена палка; и - след простыл.
  Так вместо Блока в те годы передо мной стояла переосвещенная фигура Брюсова, пленяя воображенье рельефом деталей; он их выбивал, как на мраморе, в поте лица; и детали гласили нам: умница! Мысль, что та умница - крупный поэт, поддавала лишь жара.
  Не заседанья в редакции и не формальные отношенья к "редактору" в нас высекали воинственный пыл, а эти внезапнейшие появленья его у меня, Эллиса, Соловьева, вплоть до его явления в Дедово, где он пленил всех. В эти годы бывал он у N - постоянно; она же жила на Арбате, т. е. в двух шагах от меня, очень близко от С. Соловьева и недалеко от Эллиса; эти быванья у N он использовал и для захода к "сотрудникам", до нее или после нее, по-явясь ненароком и схватывая на лету все нюансы моих настроений; игрою ума нас "редактор" пленял; и "заказ" в нас всходил, - неожиданно, как осознание собственных мыслей; он имел интуицию знать, что из нас извлекаемо; трудолюбиво работал над психикой необходимых сотрудников он; и в этом жесте мне напоминал Поливанова; тот был педагогом-учителем; этот был педагогом-редактором; он претворял в яркий ритм самый темп публицистики; многие думали: "Бедные, им суждено, нести иго!" Раздавалось по нашему адресу часто: "Клевреты!" И не понимали, что иго его было легко; так что и "лай" наш в сознании нашем уподоблялся лирической строчке.
  Когда ж стал заглядываться он на "Русскую мысль" и "Весы" ему стали лишь бременем, то перестал в отношения с нами он вкладывать свой тонкий шарм; он потух для нас, как и "Весы"; донкихотством ненужным увиделась вся полемика; а Кизеветтер, глаза свои выпучив на него, в это время с тупою почтительностью передергивал бородищей; таким его видел в редакции я "Русской мысли", - в той самой комнате, где сотрудников принимали, сидя вдвоем: Кизеветтер и... Брюсов.
  
  
  
  
  МЕТНЕР И Я
  В это мрачное время меня ожидала и радость; в Москву перебрался на жительство Метнер; в "Начале века" я описал нашу первую встречу, которая в жизни моей отложилась событием; быстрый отъезд из Москвы его не оборвал яркой дружбы, которая теплилась несколько лет в переписке; с 1904 года я с ним не видался; когда он явился в Москву, я был в Мюнхене, куда он ехал; когда он был там, я уже был в Париже40, откуда вернулся в Россию; он прожил в Германии до декабря; и явился внезапно на мою лекцию о Фридрихе Ницше;41 с громким задором мне бросил в ладонь свою руку, показывая волчьи зубы:
  - "А я прямо с поезда; и - точно в омут. Черт возьми! У вас кверх ногами поставлены все проблемы классического ницшеанства; послушали б немцы вас".
  И отмахнулся он с хохотом:
  - "Москва, Москва! Я вращался в различных культурных кругах: ницшеанцев, антиницшеанцев... Там все расчленено и ясно. У вас - хаос стреляет ракетами... Я не о вас - о Москве; что касается вас, то, наверное б, немцы чихали! Завтра увидимся? Я - у папаши".
  И, покинув меня, с тем же бурным задором он бросился - с лестницы, запахиваясь в великолепную шубу свою с тонкой талией и с меховым, пышным воротом; обернув-шися, шапку сорвав, он блеснул мне зубами.
  Как и в первой встрече, мелькнула сквозь радость как будто угроза далекая, как вспых зарницы зеленой. В словах о Москве, стреляющей-де ракетой из хаоса, прозвучала старинная тема его раздвоенья: как будто в одном отношении мы впереди; а в другом мы - отчаянная бес-культурица, взывающая к распашке ее томами немецких исследований; надо-де выстроить башню из них; и на башню ракету поднять: пусть себе фонарем освещает проспекты культуры; проповедовал Метнер гелертерство, но не с гелертерским, а с романтическим пылом. Эта тема его поднимала во мне тему некой неясной судьбы между нами.
  Поэтому - припоминаю: на этой же лекции вслед за встречей с Э. К. произошла неожиданная моя встреча и с Асей Тургеневой, жившей в Брюсселе и появившейся тоже внезапно в Москве; в будущем моем разрыве с Э. К. она играла роль разъединительницы; Метнер видел в моем отношении к ней выявление темы, враждебной ему, - темы себя изжившей культуры, мне гибельной-де; это высказал он ей в глаза (с максимальным признанием ее крупности):
  - "Вы - источник разрыва меж мной и Б. Н.".
  Встреча с Асей в тот вечер не зацепилася за сознание; а встреча с Метнером переполнила радостью; начались посещения Гнездниковского переулка, где остановились супруги Метнеры; с этого времени я бегу в Гнездниковский, свободное время деля между Метнерами и д'Альгеймами; квартира Метнеров глядела окнами в окна квартиры д'Альгеймов (он жил против них).
  Тогдашние культурники-москвичи делились резко на немцев и на французов; д'Альгеймы являлися центром французских традиций культуры; дом Метнеров - центр удобрения хаотических москвичей германизмом; дружба с д'Альгеймами, с Метнерами - разрывала даже географически; бывало: бежишь в Гнездниковский к д'Альгей-мам; нет дома, - перебегаешь дорогу и застаешь дома Метнера; он тебе в уши - Новалисом, Гельдерлином, Рихардом Вагнером, Зиммелем и Христиансеном; бежишь - к Метнеру: дома нет; перебегаешь дорогу - к д'Альгей-мам; и он тебе в уши - Корнелем и Ламартином, Вилье де Лиль-Аданом и Франсуа Вийоном. Поздней с А. Тургеневой сблизился я у д'Альгеймов - в комнате, которая окнами глядела на Метнеров: сближение это пугало Метнера; позднее в квартире Метнеров я впервые начал подозревать: А. М. Метнер (супруга брата) способна наши недоразумения с Э. К. обострить до не знаю чего; А. Тургенева ей не верила; а та ее ненавидела.
  Это вскрылось через восемь лет; а пока в ряде месяцев ярко справляли мы с Метнером встречу в десятках интимных бесед и вдвоем, и втроем (вместе с Эллисом), и вчетвером (Метнер, Эллис, Петровский и я); были буйные, искристые застольные речи; Э. К., я и Эллис бросали друг в друга каскады сквозных афоризмов, втягивая в эти игры "папашу" Э. К., композитора-брата; и многочисленное семейство за "Bier" нам внимало; являлися к ужину - Гедике, Гольденвейзер и Конюс.
  Метнер - общительный и любопытный, вошел очень быстро в круг наших друзей, появляясь в "Эстетике", в философском кружке, у д'Альгеймов, у Эллиса, у Соловьева, ни с кем не сливаясь и даже всем противопоставляя себя, верней, - миссию: приобщать к руслам индогер-манской культуры; он миссию эту таил; но она из него выпирала; от чистого сердца старался со мной он сойтись, проникая во все закоулки сознанья с прекрасною целью - меня поддержать, укрепить и взбодрить; одновременно: с большим трудолюбием строил карьеру он брата; как брата, старался поставить меня на увиденный им пьедестал; в упорстве нас видеть такими, какими поволил он нас, было много и от деспотизма, - порою; он силился видеть себя дирижером стремлений друзей, становяся порой... командором, что значило: он выделывал из нас немцев, придуманных им; таких немцев я и не встретил в Германии; "немец" Метнера взят был из Веймара эпохи Гете; германо-русские фантазии Метнера были разбиты войной; и он стал обитателем ему чуждой Швейцарии.
  Этот властный порыв его дружбы порой отзывался нажимом на волю; и появлялась невольная задержь, которая в нем вызывала приемы разведки по отношению к моему душевному миру, вполне инстинктивные; между течениями московской жизни он балансировал, уравновешивая кружки кружками; в таком отделеньи себя ото всех думал он уберечься от и его разъедавшего московского "хаоса"; он был слишком "москвич", несмотря ни на что; и, спасаясь от хаоса, баррикадировался Чемберленами, Зиммелями, не понимая: последние - вовсе не "немцы" его, а скорей представители той глубокомысленной тусклости, из-под которой уже осаждалися: в Чемберлене - фашизм42, а в Зиммеле - метафизика; Метнер не был империалистом, конечно; но он, гипертрофировавши арийство, проявлял культурное высокомерие ко всему неарийскому; в ахиллесову пяту его укусывало мещанство; этот "немецкий" русский был подобен "русско-французу" д'Альгейму; а все, исходящее из "Дома песни", считал для меня и для Коли, брата, - отравой.
  Сквозь радость свидания все это встало в нем: с первых же встреч. Он прекрасно мне скрасил темнейшие годы и укрепил мое мужество, как Гершензон; только форма поддержки иная была; Гершензон говорил: "Да наплюйте на все: затворитесь, сидите, пишите и даже ко мне не ходите!" А Метнер в квартире своей разводил просто кузни какие-то, собирая всех "гномов" Германии (Зиммелей,
  Риккертов, Гансликов) ковать мечи для друзей его; он говорил как бы мне: "Только этим мечом вы пронзите дракона, освободите Брунгильду и станете Зигфридом" [Зигфрид освободил Брунгильду, убив стерегущего ее дракона; Брунгильда в символике Метнера - будущая культура России].
  Эти речи бодрили меня - до момента совместной работы с ним, воспринимаясь застольной песней; Метнер был невероятно талантлив в веденьи ее (но лишь в тесном кругу) : а оставшись один, он - раздваивался, грустно жалуясь, что - бездарен; видя нас, - преображался он в жизнерадостного в высшем смысле; и делался необходимым - мне, Морозовой, Эллису, скольким.
  Скоро дом Метнеров стал ярким центром; и в нем Э. К. властвовал; он изменился за годы, в которые мы не видались; куда делись эти длинные волосы? Лысина - в четких буграх придавала лицу выраженье упорства; когда-то зеленоватые глаза стали твердыми глазками; зыбкая, мягкая очень улыбка - обернулась сатирической, выжидательной, готовой лопнуть в отчаянный хохот иль вовсе исчезнуть в зажатых, упорных губах; и тогда - раздува-лися ноздри; морщина внезапная перерезала напруженный лоб; исчезла и эластичность в пружинных движеньях, сменясь четкой силой выкидываемых ног иль - рубящей руки с карандашиком; другая рука, подлетев выше талии, схватывалась за бок; он, откинувшись, с крикливой надсадой доказывал: музыкальная критика Каратыгина должна быть вырвана с корнем; и вдруг принимался метаться меж стен и с задохом выкрикивать прямо бреды о том, что культуры - в огне; глазами - под ноги, рукой - в потолок; было ясно: фанатик!
  Он был - дикий рыв во все стороны, но прикрываемый стремлением выглядеть уравновешенным; только в этом моменте, будучи противоположен Брюсову, он был аналогичен ему; порою внутренно он разрывался: восток или - запад? Толстой или - Гете? Германия иль - Россия! Искусство иль - философия? Но, разрывался, деспотически школил он, пестовал, взбадривал нас, свои силы ухлопывая и не умея показывать своих целей конкретно; он все ожидал, что мы выносим их; в этой ноте доверия было что-то беспомощно-детское, что заставляло любить и беречь его.
  В ряде месяцев мы высказались друг перед другом, жалуясь друг другу на трудности жить; он заведовал музыкальным отделом "Руна", не дававшим возможности развернуться; нам с Эллисом было уж тесно в "Весах"; Метнер вскрикивал:
  - "Имея такое имя, как вы, писатель в Германии жил бы в собственной вилле. Нет, - тут надо что-то решительно предпринять!"
  На что я жил? Даже не представляю сейчас; сотрудничество в газетах, обеспечивающее материально, пресеклось; до этого сотрудничал я в "Руне", в "Перевале", в "Весах"; такое сотрудничество длилось, однако, менее года; скоро вышел я из "Руна", а "Перевал" закрылся;43 я жил на гроши, получаемые в "Весах" (лекции я читал безвозмездно); я никогда не мог понять точно, - я ли должен "Весам" иль они мне; попытки всегда обрывалися:
  - "Сколько вам надо?"
  Я выдвигал минимальную сумму, которая и выплачивалась; отказа от выплаты я не встречал; но щедрость из "сколько вам нужно" в силу моей щепетильности приносила убыток; книги? За "Пепел" я получил четыреста рублей; и удивлялся, что - много, ибо за "Золото в лазури" я получил - сто рублей; вообще говоря: за печатный лист платили мне от семидесяти пяти рублей до ста, в то время как Сологубу платили пятьсот, Куприну - восемьсот, а Андрееву - тысячу.
  - "Нет, безобразие! Я отныне поставлю себе непреклонную цель, чтобы люди, подобные вам и Эллису, освободились от кабалы; в этом - моя задача! Ведь мог бы я быть для вас более подходящим редактором? И я приложу все усилия, чтобы им стать! Только бы достать денег! Да и я с восторгом бы ушел из "Руна"!"
  Метнер полтора года ковал в планах своих мечты для совместного культурного дела; и выковал "Мусагет"44.
  Вместе с тем он работал и над карьерою Николая Мет-нера, композитора и профессора консерватории; и бывал везде, где встречались издатели, критики и т. д.; со вступлением в дирекцию Музыкального общества М. К. Морозовой, с приглашением Н. К. Метнера Кусевицким в его издательство положение композитора окрепло морально и материально; и это было в значительной мере дело рук его брата.
  Но и тут встретились затруднения: Кусевицкий, аннексировав Метнера и этим его поддержав, преподнес ему Скрябина, за которым ухаживал в те годы; Э. К. считал своего брата гением, долженствующим вывести музыку из тупика; а Скрябина он считал чудящим весьма опасно талантом; Скрябин же не любил "метнеризма"; мненье о Скрябине для Э. К. осложнялось еще всякою дипломатией; отзывался о нем он с тактом; я удивлялся степени признания Метнером таланта А. Н. Скрябина при отрицании им всего второго периода творчества Скрябина; а человека в Скрябине он своеобразно любил, живо общаясь при встречах с ним; было в его воспоминаниях о Скрябине много симпатии, смешанной с юмором; Николай Метнер, по-моему, Скрябина отрицал в корне, все же подчеркивая его единственность по сравнению с прочими; Николай Метнер высоко ценил Глинку; и боготворил Пушкина.
  Помнится мне встреча со Скрябиным у Морозовой в присутствии Метнера;45 Скрябина Морозова мне всегда подносила; и, кажется, многое обо мне говорила ему; но, кажется, мы в те годы не слишком нуждались друг в друге (Скрябин пришел позднее ведь к необходимости пропустить сквозь себя символистов); из нарочно подстроенной встречи не многое вышло, судя по тому, с какой утрированной вежливостью поворачивала ко мне бледная фигурочка Скрябина свой расчесанный и пушистый гусарский ус, доминировавший над небольшою светловатой бородкой, в то время как тонкие пальчики бледной ручонки брали в воздухе эн-аккорды какие-то, аккомпанируя разговору; мизинчиком бралась нота "Кант"; средний палец захватывал тему "культура"; и вдруг - хоп - прыжок указательного через ряд клавишей на клавиш: Блават-ская! Четвертую ноту не воспринимало уже ухо; воспринимались: встряс хохолка волос и очаровательная улыбка с движением руки от меня, через Морозову, Метнера к сидевшему вместе с нами ехиднейшему когеньянцу, Б. А. Фохту, - с игривым:
  - "Не правда ли?"
  Фохт рассматривал маленького "маркизика" с пристальным восхищением из... бешенства; но запевал он лукавым и бархатным тенором:
  - "Оно, коне-е-е-чно... Блава-а-а-тская... любопытна!.. Не мне судить! Кант, смею вас уверить, Александр Николаевич, это немного - не та-а-а-к-с!.."
  На что Скрябин с жестом, пленяющим нас, поворачивал голову к Татьяне Федоровне (жене), молча евшей глазами нас; и, смеясь, соглашался:
  - "Не смею спорить".
  Но оставлял в нас уверенность, что про себя он думал иначе. И было что-то веселое в торжественной светскости, в его задорной бородке и пышных усах: волосы - редковатые; сюртук сжимал тонкую талию; лицо чуть дергалось; Морозова прыскала лукаво глазами на него; Метнер весело покашивался на меня; и у самого Скрябина в глазах таилась лукавость: каждый про каждого знал многое из того, что не есть предмет "светского" разговора; и было ясно, что к личностям друг друга мы относились с симпатией; но - что нам друг с другом делать?
  В заключение Скрябина попросили играть; он сел за рояль; гибко откинулся; поставил вверх выпяченные усы; взвесил в воздухе ручку, ею повращал; и разрезвился на клавишах, откинувшись еще более; впечатление от игры его - скорей впечатление изящнейшей легкости, чем глубины; признаться: я более любил Скрябина в исполнении Веры Ивановны, его первой жены, которую в этой же комнате я столько раз слушал.
  На прощание с пленяющей светскостью Александр Николаевич звал его посетить; остановился он, кажется, рядом: у Кусевицких; и я искренно обещал скоро зайти к нему; но эта искренность, вспыхнувши, тут же погасла. Ни разу не поднялось во мне: надо бы пойти к Скрябину.
  Мы весело с Метнером возвращались домой; падал снежок; Метнер в шубе с перетянутой талией, пышным воротником, такой моложавый в ту ночь, искренно веселился, размахивал палкой и оглашал ночной переулочек хохотом, воспроизводя вечер в лицах; и он напомнил мне того "легкого" Метнера, который в этих же переулочках мне показывал на зарю - в год выхода "Симфонии": теперь в качестве "зари" между нами он обещал мне издательство; через год телеграмма из-за границы оповестила меня: издательство - есть: казалось, - заря разгорится; а она угасала: в издательстве!
  В двух смежных главках даю я характеристику двух тогдашних редакторов своих: Брюсова, Метнера; Метнер-редактор пленял меня дружбою; о Брюсове говорили, что как редактор он черств; но будущее показало: в деталях работы он менее стеснял меня, чем пленительный в личном общении друг, Эмилий Метнер.
  
  
  
   ТОЧКА ПЕРЕВАЛА
  Хождение к Метнеру и Гершензону, культ Брюсова и игра в философию - не угашали во мне моей боли; между душевной периферией и центром, где звучал еще "Реквием", где из зеленого зеркала свешивался надо мною двойник, - росла трещина.
  Если 1908 год был мне впадиной, отделяющей семилетие спуска от семилетья подъема, то в декабре 1908 года я пережил нечто подобное шоку.
  Декабрь: или - впечатление от последней попытки поддержать Мережковского, приехавшего в Москву; она была для меня скандалом на докладе Философова в Литературном кружке; и - криком на Е. Н. Трубецкого (на лекции Мережковского);46 "долг", или - личная благодарность за участие, проявленное Мережковским во время моей болезни в Париже, - наткнулся на столь сильное отчуждение от всей линии Мережковского, что вслед за его отъездом я пишу ему письмо о моем отходе от него; он - молчит;47 и это знак, что семилетие отношений с ним выдохлось; 6 или 7 декабря 1901 года впервые я встретился в Москве [Зигфрид освободил Брунгильду, убив стерегущего ее дракона; Брунгильда в символике Метнера - будущая культура России] с ним; через семь, лет в эти же числа письмо мое поставило точку на отношениях (мы позднее встречались, но внешне).
  Но и с "Весами" в этот же месяц - неблагополучно: становится ясным: базироваться на "Скорпионе" - нельзя (ссора Брюсова с Поляковым, попытка Брюсова издавать "Весы", нечеткость его в отношении к сотрудникам, примирение Брюсова с Поляковым и решение сохранить "Весы" лишь на год)48. Существование "Весов" с этих пор - агония, осложняемая борьбой "партии" Брюсова (Эллиса, Соловьева) с моей (таковая, к моему изумлению, появилась в лице Полякова и Балтрушайтиса); Соловьев и Эл-лис с хохотом относились к пертурбации в "весовской" политике; а - факт фактом: я уже кое в чем расходился с ближайшими; и главное: не по дням, а часам меркла для всех нас и удалялась близкая вчера фигура Валерия Брюсова, - в направлении к чужой "Русской мысли". Корни разброда группы "Весов" - в том же декабре 1908 года; скоро первая тень легла между мною, Эллисом, Соловьевым. Напомню: встреча с Брюсовым опять-таки - декабрь 1901 года; а начало кружка "аргонавтов", которого инспиратор - Эллис, 1902 год; с Эллисом я познакомился в ноябре 1901 года.
  Все вместе взятое переживалось как горечь - в декабре; дочерчивалось мое одиночество; я стоял, вперяясь в свою химеру, на пустом островке, до которого не долетали отклики из недавнего прошлого. Какие социальные явления способствовали химере? Разоблачение Азефа, Пуцято, огарочный взвизг, крепнущий над Москвой из месяца в месяц; на носу был уже новый скандал в кружке, чуть не кончившийся всеобщим побоищем49, из которого я был выхвачен, увезен домой и отправлен в глушь Тверской губернии50, в угрюмый дом, спрятанный в сосновом парке, с совами и филинами, с фундаментальнейшей библиотекой; здесь я провел более месяца в сплошном одиночестве над решением вопроса, как же мне жить и быть; и внешнее оформление моей немоты: мне прислуживал глухонемой, косматый старик, объяснявшийся знаками, так что неделями не слышал я звука собственного голоса.
  Скандал в "Кружке" случился уже в начале января; а за ним, летом, - новый удар: Эллиса объявили вором на всю Россию с единственной целью: свести счеты с "Весами";51 одновременно объявили плагиаторами Ремизова и Бальмонта; Яблоновские кричали о нас: "Они все таковы!" Все это оказывалось тотчас чистейшим вздором; суть не в этом, а в действии на сознание; кто-то, передо мною являясь в маске - то капиталиста, а то Азефа, - грозил: "Я гублю без возврата"; а когда исчезал, - торчали тюремные стены, о которые оставалось разбить себе череп.
  Соедините горечь предыдущего трехлетия, неприятности в декабре и предчувствие новых, которым конца не предвиделось, и спрессуйте сумму эффектов их в переживания нескольких дней, и вы получите картину моего душевного состояния между 20 и 25 декабрем 1908 года; я почти заболел физически и душевно; к этому присоединился бронхит, для излечения которого явился меня знавший ребенком профессор Усов, - тот самый, с которым пережили мы ночное сидение у трупа покойной О. М. Соловьевой (в ночь самоубийства ее); постукивая стетоскопом, он фыркал:
  - "Знаешь ли, что я тебе скажу, Борька? - "Борькой" меня как резнуло (этот, в сущности говоря, мне враждебный кадет обругался). - Если ты будешь якшаться и впредь с декадентами, то, - надул губы он, - не жилец ты на свете".
  Это он произнес с явным желанием меня доконать; папашины сынки не могли простить мне того, что я пошел собственными путями, и использовали даже ложе больного для сведения счетов.
  Через месяц после инцидента в "Кружке" меня, еле живого, Петровский повез в Бобровку, где собрались: Ра-чинский с женой, Петровский, сестра Рачинского, не жившая в имении, а у родственников, верстах в тридцати; она изредка наезжала на день или два к себе; и потом пропадала надолго; через два дня разъехались все; я остался вдвоем с глухонемым стариком; и пять недель, проведенных в уединении, стоят в памяти перевального точкой, после которой линия жизни моей начинает медленно подниматься на протяжении целого семилетия; равновесие медленно восстанавливалось из самопознания и связанной с ним работы; я стал терять вкус и к литполемике, и к "клубному отдыху" в виде беседы с философами: о Ко-гене и Наторпе.
  В Бобровке родилась новая потребность, которой я и начал усиленно отдаваться в месяцах, даже в годах, пока она не подытожилась в ряде узнаний; я начал методически изучать особенности русского четырехстопного ямба, начиная от Ломоносова; в Бобровке были полно представлены поэты XVIII и XIX века; начав с Ломоносова, я скрупулезно описывал строчку за строчкой четырехстопный ямб по мной изобретенному способу, не имея при этом никаких предвзятых суждений, дроме уверенности, что в данном участке работы меня ожидает богатый улов;53 я, бывший естественник, - знал: всякий участок природы, взятый в обстрел описанием, ведет к обобщениям; и далее: к формулам; и я знал: до меня не разглядывалась природа русского стиха в его строчках (таких, а не этих); руководились традициями, слагавшимися немецкими профессорами; традиции античной метрики, условные и для немецкого языка, для русского были сугубо условны. Не удивился я, что из материалов разгляда рос вывод за выводом; я удивлялся тому, что такой плодотворной и легкой работе никто до меня не отдался и что с Ломоносова проблемы стиха не брались под углом зрения стиховедения54. Но задание первоположника русского стиха сводилось к тому, чтобы появилась возможность к бытию русской стихотворной строчки; до него не было ведь природы ее; не могло быть и ведения отсутствующего объекта; прошло полтораста лет; шкафы ломились от материалов в виде собрания сочинений русских поэтов, для изучения которых практиковалось правило средневековой схоластики иль субъективные домыслы.
  Не стыдно признаться: в начале своей работы я мало знал литературу предмета и существующую терминологию, настоянную на схоластике; и мне нисколько не стыдно: в описании никем еще не описанного сырья я делал ошибки в классификации и в учете ритмических элементов; не до убора пылинок с почвы, из которой надо было корчевать пни; эти пылинки с расчищенной мной целины снимали позднее профессора десять лет, вдруг откуда-то, как сверчки, прискакавшие на расчищенное им место: где они были сто лет?
  Факт явления первого, более грамотного учебника стиховедения в виде тома Шульговского55, рекомендованного профессорами, вскоре по выходе моих работ, мне показал: победителя не судят; ведь могу ж я сказать теперь: том Шульговского - снимание сливок со статей, напечатанных в "Символизме"56, при неприлично туманном напоминании о них. Скоро и академик Лукьянов начал описывать стихи моим способом57.
  Описывая свойства русского ямба и не имея за собою ни одной работы (они десятками наросли на моей), я не мог быть точен и скрупулезен; но я же обратил внимание на свои погрешности - первых ритмистов, пришедших работать в кружок, организованный при "Мусагете" (Ду-рылина, Шенрока, будущего профессора Сидорова и других), - я, а не "пигмеики", в течение семнадцати лет меня учившие, как надо работать над стихом.
  Работа над ритмом, которой я в годах отдавался, была начата в Бобровке как выход из тоски и как перенос внимания от пустот философского формализма к конкретным деталям скромного участка культуры.
  И там же, в Бобровке, я, наконец, по настоянию Гер-шензона, засел за первый роман;58 сразу же выявилось: материал к нему собран; типы давно отлежались в душе; мой обостренный интерес к религиозным искателям из интеллигенции и народа оказался разведкой писателя, прослеживающего в подоплеке исканий поднимающуюся тему хлыстовства; последнее, видоизменяясь, просачивалось Отовсюду; эротика и огарочничество как следствие реакции, разливаясь в интеллигенции, были почвой появления хлыстовской эпидемии в столицах; я имел беседы с хлыстами;59 я их изучал и по материалам (Пругавина, Бонч-Бруевича и других);60 но более всего интересовали меня многовидные метаморфозы хлыстовства; я услышал распутинский дух до появления на арене Распутина; я его сфантазировал в фигуре своего столяра;61 она - деревенское прошлое Распутина; дух распутинства я наблюдал в селах; а дух распутства - в столицах; и боролся с душком его в литературной полемике с "мистическими" со-борниками еще так недавно. Когда же я, повернув спину им, в уединеньи отдался оформлению романа, все, бессознательно мною изученное в пятилетии, оказалося под руками; натура моего столяра сложилась из ряда натур (из мною виденного столяра плюс Мережковский и т. д.); натура Матрены - из одной крестьянки, плюс Щ., плюс... и т. д.62. В романе отразилась и личная нота, мучившая меня весь период: болезненное ощущение "преследования", чувство сетей и ожидание гибели; она - в фабуле "Голубя": в заманивании сектантами героя романа и в убийстве его при попытке бежать от них; объективировав свою "болезнь" в фабулу, я освободился от нее; может быть, часть "болезни" - театрализация моих состояний, как макет будущей постановки: в красках и в сценах.
  "Серебряный голубь" - роман, неудачный во многом, удачен в одном: из него торчит палец, указывающий на пока еще пустое место; но это место скоро займет Распутин.
  Пять недель, проведенных в Бобровке, видоизменили меня; формальные интересы перетекли в работу, все-таки сдвинувшую стиховедение с мертвой точки; реальные - захватились романом; времени для уныния не было; я усилием воли отвлек от себя то, что разлагало сознание.
  
  
  
  
  МИНЦЛОВА
  Большеголовая, грузно-нелепая, точно пространством космическим, торичеллиевою своей пустотою огромных масштабов от всех отделенная, - в черном своем балахоне она на мгновение передо мною разрослась; и казалось: ком толстого тела ее - пухнет, давит, наваливается; и - выхватывает: в никуда!
  А годами ком толстого тела ее между нами катился почти незаметно: до 1908 года; а в 1908-м встреча с ней отдалася поздней63, точно встреча планеты с кометным хвостом, отравляющим воздух цианом; в момент же разрыва с ней (в мае 1910) мы проходили под этим хвостом;64 шлиссельбуржец Морозов - и тот ждал внезапного воспламенения атмосферы65.
  Комета Галлея прошла; все осталось по-прежнему; в черных пространствах исчезла она; ее яд был безвреден.
  Исчезла и Минцлова.
  Я помню, бывало, - дверь настежь; и - вваливалась, бултыхаяся в черном мешке (балахоны, носимые ею, казались мешками); просовывалась между нами тяжелая
  головища; и дыбились желтые космы над нею; и как ни старалась причесываться, торчали, как змеи, клоки над огромнейшим лбиной, безбровым; и щурились маленькие, подслеповатые и жидко-голубые глазенки; а разорви их, - как два колеса: не глаза; и - темнели: казалось, что дна у них нет; вот, бывало, глаза разорвет: и - застынет, напоминая до ужаса каменные изваяния степных скифских баб средь сожженных степей.
  И казалася каменной бабой средь нас: эти "бабы", - ей-ей, жутковаты!
  Кто ее в эти годы не знал - в Петербурге, в Москве? Фурьерист, богохульник скептический, В. И. Танеев порою не мог без нее обходиться; она помогала ему расставлять его книги по полкам, к которым он не подпускал никого; Минцлова, "своя", - подпускалась; она же была дочерью его друга; и умела вольно шутить.
  Помню себя у Танеева семилетним младенцем: я, разгасяся, рассказываю Танееву с Минцловым об индейцах; а из-за Минцлова - на меня глядит юная, грузная, желтоволосая его дочь.
  Круг Танеева, Минцлова - круг вольнодумцев восьмидесятых годов; вероятно, к традициям детства следует отнести ее постоянные встречи с К. А. Тимирязевым; человек французской культуры, вероятно, клевал и он на ее "вольтерианские" шуточки; она постоянно общалась с доцентом Строгановым, учеником Тимирязева.
  В этом обществе ее брали как литературную остроум-ницу, настоянную на французах; и теософские странности ей охотно прощались, как "муха" чудачества.
  - "Людям так скучно в полной действительности, что они чудят", - бывало, плакал Танеев; что "теософка" - не важно; а важно - "своя".
  Но "своей" она была и у Бальмонта, Сабашниковых; она, как никто, понимала поэзию модернистов; а то, что она возится со стариками, - чудачество, стиль.
  В кругу Бальмонтов - "своя".
  Помню - посещение Брюсова в начале 1902 года; при разговоре моем с Мережковским присутствовала какая-то толстая дама с желтыми космами и в платье, напоминающем черный мешок; барахтаясь в нем, она щурила голубые подслеповатые глазки, казавшиеся щелками, уморительно к ним приставив лорнетку и силясь подслушать беседу.
  - "Кто?"
  - "Анна Рудольфовна Минцлова".
  - "Дочь адвоката?"
  А через два дня захожу к Гончаровой; и та мне дословно выкладывает, что я говорил Мережковскому и что Мережковский ответил.
  - "Откуда узнали?"
  - "От Минцловой". Опять Минцлова!
  - "Чем она занимается?"
  - "Она оккультистка". Я ее обходил.
  Попав в Петербург читать лекцию в первых числах 1909 года, я был с лекции прямо-таки похищен В. И. Ивановым:
  - "Ты у меня ночуешь: с тобою будет иметь беседу одно близкое мне лицо".
  Приехали; поднялись на пятый этаж; звонимся; дверь распахнулась; и точно - в сознании моем брешь; из тяжелого коридора на меня покатился ком тела в мешке: как, как, - Минцлова? И - здесь? Я же только что ее видел в Москве!
  Остановилась, слегка разведя руки, помахивая платочком, блистая лорнеточкой; она-то и была тем, Иванову близким, лицом, меня требовавшим для интимной беседы; я и не подозревал степени близости к ней Иванова66.
  - "Ты удивлен?" - мне Иванов; а Минцлова засмеялася подслеповатыми глазками, принимаясь шутливо и быстро вылепетывать что-то; и покатилася передо мной в кабинет В. Иванова, приставляя лорнеточку и спотыкая-ся о пыльный ковер; Иванов взял под руку, откинул коричневую портьеру, толкнув под нее; внесли крепкий чай; Минцлова села в черного дерева итальянское кресло, откинула голову и уронила на толстый живот свой короткую, толстую ручку с лорнеткой; глазеночки, вдруг разорвавшись, как два колеса, завращались перед гравюрою Пи-ранези, висевшей на красно-оранжевом фоне стены; и я услышал ее совсем другой голос, - не лепет, а буханье, как из бочки пустой; можно прямо сказать: она чревом вещала, - не горлом: о том, что образы "Пепла", который тогда появился в печати67, действительно отражают те ужасы, в которых живем; но ужасы эти-де посылаемы - все тем же "врагом"; и два колеса - не глаза, перелетев с Пиранези, вращалися передо мной.
  И я - вздрогнул; она попала в точку моей тогдашней болезни.
  - "Каким врагом?"
  - "Тем, которого вы знаете!"
  - "А есть такой?"
  - "Вам ли спрашивать!"
  Напомню читателю: мои химеры, таимые от всех, таки она унюхала.
  - "Об этом нельзя говорить уже вслух. И надо - шептаться!"
  Она замолчала: и два колеса, не глаза, перелетели опять на гравюру; мне стало жутко. Еще напомню: я только что пережил дни ужасных растерзов, после которых профессор Усов мне стал грозить:
  - "Проживешь ты недолго!"
  Напомню: через три недели случился меня добивший скандал в "Кружке", после которого я переехал в Бобров-ку; в течение месяца между двумя валами больших неприятностей в мое деформированное сознанье она сумела вложить свою личинку бреда68.
  Здесь должен сказать: раз признался я Эллису о меня посещающих мыслях, напоминающих манию преследования; он передал Христофоровой, та - Минцловой; с последней встречался я только что в теософском кружке, где ее - не любили, боялись, но чтили; я не понимал, почему она, приставляя лорнетку, и там еще щурила на меня свои глазки, их вдруг разрывая в глазищи; и ошарашивала взглядами без единого слова; в теософский кружок я забрался сорвать маску с Эртеля; [См. "Начало века", главка "Эртель"] она уже знала о крайнем моем раздвоеньи; и, так сказать, издали прицеливалась ко мне.
  Что-то было в серых ее глазах от Блаватской.
  После встречи у В. И. Иванова, едва вернувшись в Москву, где и она появилась, я стал объектом почти ежедневных экспериментов ее по умению ослаблять волю; на болевых точках души моей ею брались прямо-таки виртуозно аккорды:69
  - "Вы - избранный!"70
  И она трясла мою руку; и живот колыхался ее; и колеса разорванных глаз начинали вращаться; она вылепе-тывала:
  - "Руки, руки мои вы почувствуйте".
  - "Вы - слышите?"
  - "Что?"
  - "Как струится от рук..."
  Таким напутствием перед моим скандалом в "Кружке" она развинтила сознанье; и после скандала меня провожала в деревню; прощаясь, сказала, что едет она за границу; по возвращении-де будет у нас разговор, от которого зависит вся моя будущность.
  Появление Минцловой, просунутой в центр болезни сознанья, таимой от всех, - в миг, когда интерес к полемике, к философии угасал, имело последствия; я вперялся в картину растления и провокации, мне представшую картиной России; я только что написал: "Исчезни в пространство, исчезни, Россия, Россия моя!"71 И не я один испытывал ужас: газетный практик Виленский, с которым встретился в Киеве, - был напуган не менее моего; Блок в то время набрасывал "Куликово поле", полное жутких предчувствий: "Доспех тяжел, как перед боем"72. Лепеты Минцловой о борьбе ее с "черными" оккультистами нашли-таки слушателя; ее дар волновать и подманивать к себе признавали позднее - Иванов и Метнер. Она использовала и тему самопознания, во мне заживавшую: самопознание-де есть доспех, ею готовимый для меня; ею был использован ряд скандалов, как раз надо мной разражавшихся, как удары; то удары-де без промаха, наносимые мне масонами; в их руках-де вся пресса; в рисовке бредов она была ослепительна; и кроме того, она нажимала ловко педали лести, подставив мне "миссию"; использовано было все, что нужно: и нежная роль сиделки, и мгновенное излечение флюса рукой, от которой струи-лась-де сила, и угад ото всех скрываемых настроений, и разрисовка мифов, талантливо напеваемых в ухо; моя депрессия угашала сознанье; догадываясь о ее душевной болезни, я все же не мог не внимать ей; склоняясь большой головой, лепетала какие-то древние саги; это был ее пересказ обыкновенной газетной хроники; но она лепетала порой и о том, как думают скалы на острове Рюгене, и как растет цветик, и как шепчет струечка:
  - "Все, все, все расскажу: все, все, все!"
  Слова ее лились в ухо лепечущей струйкой о - всем, всем, всем, всем; настоящий Пер Гюнт73, окрыляемый душевной болезнью; она была настолько хитра, что не сразу вводила в сознанье гротески свои, наблюдая зорко, как слушают; при первом же движении подозрения она с вольтеровским юмором зашучивала себя самое, - но лишь для того, чтобы опять красться с бредом, но оформляемым по-другому; в тот период она таки отколдовала меня от тоски; а в деревне переход к работе над ритмом и над романом восстановил мои силы; я чувствовал к Минцловой род благодарности: и таки она интриговала меня.
  Не стану описывать печального продолжения наших с ней отношений; скажу: тайно являясь ко мне раскрывать свои мифы, ходила и к ряду других, как впоследствии оказалось, знакомых; и, нащупавши точку доверия, ста-ралася каждому сделаться необходимой: по-своему; после уже, сведя каждого с каждым, поставила каждого она перед фактом: она опирается на ряд людей, доверяющих ее мифу о братстве, приобщенье к которому дает с

Другие авторы
  • Греч Николай Иванович
  • Соловьев Николай Яковлевич
  • Алексеев Глеб Васильевич
  • Уаймен Стенли Джон
  • Сорель Шарль
  • Новицкая Вера Сергеевна
  • Горбов Николай Михайлович
  • Гиляровский Владимир Алексеевич
  • Азов Владимир Александрович
  • Медведев М. В.
  • Другие произведения
  • Каченовский Михаил Трофимович - Эпиграммы на М. Т. Каченовского
  • Мандельштам Исай Бенедиктович - Жюль Ромэн. Детская любовь
  • Бунин Иван Алексеевич - В августе
  • Толстой Алексей Константинович - Проект постановки на сцену трагедии 'Царь Федор Иоаннович'
  • Соловьев Сергей Михайлович - Начала Русской земли
  • Иванов Вячеслав Иванович - Письма к М. А. Волошину
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Валерий Брюсов
  • Гайдар Аркадий Петрович - Тимур и его команда
  • Иванов Вячеслав Иванович - Доклад "Евангельский смысл слова "Земля""
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Коротенькая жизнь
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 486 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа