Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 2

Белый Андрей - Между двух революций



реческим словарем, привезенным в Шахматово (работа профессору Соболевскому) ; он все более погрязал в филологии, в трудах Роде и Ницше; забывая на года философию дяди, о которой он тем упорнее хотел знать взгляд "кузена", он до времени затаил скепсис свой к теориям дяди о "мировой душе"; Блок был для него теперь скорее экспериментальным кроликом, чем озаренным "наитием" трубадуром; здесь, в Шахматове, впервые вырвалось из него бурное возмущение невнятицей Блока:
  - "Это просто идиотизм!"
  За тяготящим чайным столом происходило мучительное перерождение двух друзей: в двух врагов.
  Ни жена, ни мать, ни тем менее тетка Блока не видели в прямом свете трагедии этой; а Блок был рассеян, переживая собственную трагедию, поплевывая на Сережину: ему не давались стихи; и он мучился ими: сидел обалдевшим, тараща глаза в пустоту; удалялся на кочки болот, чтоб на них сочинять:
  И сидим мы, дурачки,
  Нежить, немочь вод:
  Зеленеют колпачки -
  Задом наперед54.
  Одурь эту свою противопоставил он требованиям: объясниться (зачем и приехали); этим он вызывал Сережу на резкости; им в ответ - град шпилек Александры Андреевны; Л. Д. вела какую-то двойную или тройную игру, видясь единственно понимающей каждого и оставаясь к каждому безучастной.
  Так мы томились. Зачем здесь сидели?
  Затем, что Сережа уже предъявил ультиматум, от которого корчился Блок, понимая: не удастся его растворить в молчаливом покуре, с "Сережа - какой-то такой"; этой фальши последний не принял бы; он ждал, до чего ж кузен домолчится; затем и сидел.
  И было "пыхтение вместе" за чаем, обедами, после которых каждый "пыхтел" у себя, "пыхтел" на прогулке; мне, более мягкому, было вдвойне тяжело: за себя и Сережу; и я отдувался бесцельными тэт-а-тэтами, выслушивая укоризны Сереже; Блока же менее всего понимал.
  Изживался пустой разговор; Сережа расхваливал драму "Тантал" В. Иванова55, - а мать Блока темнела: привыкла к расхвалам лишь "Саши"; невеселое сидение за столом! Сережа, прожженный, взъерошенный, дикий, подняв бровь и стиснувши губы за темным усом, старается бахнуть, бывало, крепчайшую дикость; и похохатывает жутковатым громком; Александра Андреевна сереет от этого; припав головкой к столу, перепархивает карими глазками: по салфеткам, по краю стола и по ртам (не глазам), шелестя придыханием:
  - "Я полагаю, Сережа, что это - не то и не так: это - брюсовщина".
  - "Отчего же? Валерий Яковлевич - наш первый поэт, и он ясен как день" .
  Ясность раздражала ее в стихах Сережи; их выслушав, Блок накрывает, бывало, стаканом: муху:
  - "Нет, как-то не так!" И - мне:
  - "Поэзия не для Сережи". Сережа же, в свою очередь, мне:
  - "Саша просто лентяй... Не работает... Не могу участвовать в общем чревовещании; греческий словарь - живей".
  "Лентяй" переживал полосу бесплодий, входя в мрак ритмов "Нечаянной радости", которая, по его же позднейшим словам, совпала для него с эпохой "преданья заветов"; впоследствии признавался он мне, что не любит поклонников "Нечаянной радости"; почему же в 1908 году занелюбил он нас? За нежелание принимать поэзию этой "радости", казавшейся нечаянным отчаянным горем57.
  Виделся серым не один Блок; виделась серенькой в эти дни Александра Андреевна; блекла и прекрасная пара, иль "Саша и Люба"; кроме того: тетка и мать Блока вели какие-то счеты с третьей, присутствовавшей за обедом сестрой; [Софья Андреевна Кублицкая] Сережа невнятице противопоставил: Брюсова, Ницше, профессора Соболевского, отмахиваясь и от "колпачков", и от "дурачков"; какова ж была его злость, когда в шедевре идиотизма (слова его), иль в "Балаганчике", себя узнал "мистиком": с провалившейся головой58.
  - "Нет, каков лгун, каков клеветник! - облегчал душу он. - Не мы ли его хватали за шиворот: "Говори - да яснее, яснее!" Он же в свою чепуху облек - нас!"
  Факт: по мнению многих, - Соловьев и Белый тащили невинного Блока в невнятицу; корень же "при" между нами: Блок нас усадил в неразбериху свою, отказавшись дать объяснение; потом: заявил в письме, что разорвал с "лучшими своими друзьями" 59; свидетельствую: в эти дни не он рвал отношения с тем, кого называл лучшим другом, - с ним рвали; он - все еще мямлил:
  - "Сережу люблю я... хнн... хнн... Он - какой-то особенный".
  Литературные, застольные разговоры выродились в замаскированные поединки; спрятавши острия рапир за цветы (Шахматово пылало пурпурным шиповником), наносили друг другу удары. Раз Л. Д. не выдержала, воскликнув:
  - "Ишь - стали "испанцами": Бальмонты какие-то!"60
  И кто-то предложил:
  - "Давайте играть в разбойники!"
  Вздрогнула Александра Андреевна. Сережа запел: "Не бродил с кистенем я в дремучем лесу";61 Л. Д. - усмехнулась; Блок издал носовой звук и жалобно заширил мутные, голубые глаза; сидел растаращей на стуле; мне его стало жалко; думалось: Сережа - жесток; он мне виделся Брандом62, которому не во всем я сочувствовал, предпочитая ему не фанатика; но перед ним сидел "дурачок", или - поза умницы Блока; этой позою мстил избалованный близкими.
  В таких условиях я предпочел "Бранда"; не благороден ответ на прямой удар в грудь экивоком от рода (Бекетовы - не Коваленские-де); "отродье" карлика Миме, не Зигфрида63, наносило такие удары [См. "Кольцо Нибелунгов"].
  Правду сказать: припахивали дворянские роды; припахивали и слова: кто чье отродье; уродлива философия рода, преподаваемая поэмой "Возмездие", в которой описан упадочник, профессор Александр Львович Блок; всякая родовая мораль - поворот на "Содомы"; не "выродок" ли отравил кровь поэта? Что там "Коваленские"! У каждого собственного "добра" довольно.
  В 1905 году, сидя в "гнезде", А. Блок с видимым наслажденьем выслушивал колкости по адресу чужого "гнезда"; и - думал я: уничтожить бы "дворянские гнезда"; они - "клопиные гнезда"; скоро я требовал решительных действ, а не только митингов протеста - от всех тех, кто себя причислил к интеллигенции, независимо от того, Бекетовы ль, Коваленские ль, Блоки ли они; я должен сказать: то, что я выслушал в Шахматове за чайным столом, что потом дослушивал в Дедове о Бекетовых, Коваленских, видящих лишь чужие сучки, а не "бревна" свои64, лишь усиливало желанье ударить по всем "родам" одинаково.
  ТАРАРАХ
  Никчемная жизнь вела к взрыву, который случился не так, как его ожидали.
  Вот как он случился.
  Блок просил читать "Дитя-Солнце", мою поэму: в грозою насыщенный день; был Сережа угрюм; он остался сидеть над своим словарем, морща брови, готовясь к каким-то решеньям, продумываемым на прогулках; бывало, сидит: как укушенный встанет, рассеянно спустится со ступенек террасы; и - ну: замахал километрами - по полям, лесам, топям; вернется веселый; его ни о чем не расспрашиваю: расскажет и сам.
  Итак, - я читал, имея перед глазами террасу: со сходом в сад; я случайно увидел, читая, сутулую спину, нырнувшую в зелень: Сережа - в тужурке, без шапки, прошел там... Читал два часа; Блоку нравились ритмы поэмы; он их обсуждал; уже подали чай: уже - ночь.
  - "Где Сережа?"
  - "Наверное, шагает в окрестностях; и сочиняет стихи".
  Я же знал, - не стихи сочиняет, а ищет решенья; чай - выпит.
  - "Сережа?"
  - "Как в воду канул!"
  Пробило одиннадцать: и мы сошли в сад; мы кричали:
  - "Сережа!"
  Обегали все дорожки; шагали по полю; над лесом повесился месяц, вытягивая наши тени на желтых своих косяках, полосатящих луг; где-то плакал сычонок.
  - "Се-ре-жа!"
  И кто-то сказал:
  - "А в лесах много топей; коли попадет, то... Был случай..."
  - "Се-ре-жа!"
  Блок в стареньком, пегом своем пальтеце с перетрепанными рукавами казался длинней и рукастей, когда подобрал длинный кол; он, его прижимая к груди, на него опираясь, топтался растерянно, полуоткрыв рот: стоял без шапки; кольца вставших, рыжеватых волос завивались; и месяц облещивал их.
  Било издали: час!
  Мы вернулись и почему-то втроем оказались в верхней комнате: моей и Сережиной; растерянная Александра Андреевна осталась внизу; ее сердце шалило; Л. Д. уронила голову в руки; и куталась молча в свой темный платок; у всех была одна мысль: "Болотные окна!" Блок теперь поминал Сережу - с сочувственной мягкостью; стало светать; тут увидели шейный крестик, забытый на столике: зачем его снял он с себя? Л. Д. на меня покосилась с тревожным вопросом в глазах; ей ответил на мысль: "Никогда!"
  - "Ты уверен ли?" - переспрашивал Блок.
  Мы глаз не смыкали в ту ночь; и сидели на лавочке в розовом косяке восходящего солнца, передавая глазами друг другу: "Пожалуй что... окна"; в шесть часов верховые опять ускакали в лес: обследовать топи; Блок, севши на рыжую лошадь, за ними умчался галопом; говорили: надо бы заявить о случившемся в волости; надо бы обследовать ярмарку в Тараканове.
  Я без шапки пустился бежать по дороге в синейшее утро: ни облачка; вспоминалась кончина родителей друга; и бедствия, случившиеся в его роде; неужели стряслось и над ним?
  Ярмарка: останавливал - баб, мужиков, писарей и торговцев:
  - "Не видели ли студента, - без шапки, в тужурке, в больших сапогах, сутулого, темноусого?"
  Обежал все ряды: ничего не узнал; вдруг - сзади: за локоть:
  - "Эй, - спросите-ка женщину из Боблова: она - видела".
  Женщина вытолкалась:
  - "А вы про студента из Шахматова?"
  - "Да".
  - "Они ночевали у нас: я сама-то от Менделеевых; студент пришел ночью; собаки наши было его покусали; барышня с барыней чаем поили; у нас ночевал".
  Я - понесся обратно; кричал еще издали:
  - "В Боблове, в Боблове он".
  Александра Андреевна, которая задыхалась всю ночь, - тут не выдержала: прошипела со злостью:
  - "Эгоист с черствым сердцем... Никому ничего не сказал... Ушел в гости... А мы-то!"
  Л. Д. улыбнулась; Александра Андреевна, это видя, - пошла и пошла: и тут - о, господи - "род"; Анну Ивановну Менделееву не любила она, отделяя "Любу" от матери ("Люба" же ненавидела - "тещу"); "Менделеевы" не чтились "Бекетовыми"; визит в Боблово был истолкован по-своему: "отродье" сделало этот визит, имея мысль заключить союз с Менделеевыми в "пику" Блокам: вот, вот-де они, - "Коваленские"!
  Ход этих мыслей я тотчас же понял; он был оскорбителен мне; я подумал, что "мамы" и "тети" в своих родовых подозреньях не лучше "Сен" и "Душ", - бледных дев, омрачивших последние месяцы О. М. Соловьевой [См. "Начало века", глава вторая], ослабленной ими до... нервной болезни. О, гнезда дворянские: "Души" и "Сены", и "мамы", и "тети", и "бабиньки".
  О, - fin de siecle! [конец века (фр.). - Ред]
  Я - сдержался.
  Сережу мы ждали к обеду; но он не явился; под вечер из лесу всплакнуло: захлебываясь бубенцами, нарядная, пестрая тройка вдруг выскочила из деревьев; Сережа, без шапки, махал из нее, хохоча; но его Александра Андреевна как обухом:
  - "Что ж, по-твоему, ты так поступил?"
  Скажи просто, - он сконфузился бы; перед "тетушкой" извинился бы; услышав шипение, он вместо всякого объяснения "казуса" с ним заартачился:
  - "Я поступил, как был должен".
  Под "долгом" он разумел лишь продолжительную прогулку: он мыслил, гуляя; его слова были приняты в другом смысле, для него обидном: он нанес-де визит в Боблово в чью-то "пику"; визит был обдуман-де65.
  - "Думал ли ты, что я могу умереть?"
  - "Мой долг..."
  - "Так из долга ты можешь переступить через жизнь?" - развивала свою "психологию" тетушка; это значило: "Иван Карамазов перед убийством отца"; она же мне говорила: Сережа-де - вылитый Иван Карамазов; под "карамазовщиной" - разумелась злосчастная "коваленщина", Иван Карамазов - черств; его братец - чувственен; черствость и чувственность сочетаются: в черствую чувственность; и это-де случай Сережи; а почему не сынка? "Саша" Блок, молчавший в ответ на просьбу быть внятным, - не черств ли? И "Саша" Блок, посещающий проституток, - не чувственник ли? Это все не в стиле Сережи, открытом и чистом.
  Багрово засвирепев, он молчал; вопрос повторился:
  - "Так можешь из долга переступить через жизнь?" Брови сдвинулись:
  - "Могу!"
  И он был прекрасен, когда высказывал то, чему аплодировали и Бекетовы: Каляев и Савинков приводили в восторг их; в эти ж года слово и дело расходилось не в Сереже, а в Саше.
  Мы стояли втроем перед домом; Сережа ушел; я ж излился в словах, очень резких, по адресу Александры Андреевны; и - обратился к Блоку:
  - "Я более не могу: я уеду".
  - "Тебя понимаю", - ответил мне Блок. То же сказал и Сережа:
  - "Тебя понимаю".
  - "А ты?"
  - "Ну уж нет, - усмехнулся со смыслом он, - я остаюсь"66.
  Он мне стал объяснять казус с Бобловым: все эти дни много думал о Блоке он над словарями, затая от меня процесс своей мысли; для него провалился "кузен", точно в топь, в галиматейные образы "Нечаянной радости", которые силился увить розами он; гниловата ли "мистика" В. Соловьева, коли из нее вырастает подобное, - вот вопрос, поставленный Сережей.
  - "Я шагал по лесам, разобраться во всем этом; вдруг, как звезда, осенило меня: есть, есть путь; веру в жизнь я почувствовал; тут вижу: заря впереди; я сказал себе: "Ты иди: все вперед, все вперед, не оглядываясь и не возвращаясь; путь - выведет"; я очнулся от мыслей; я понял, что я заплутался, и оказался под Бобловым".
  В эту минуту он был угловат, но прекрасен67.
  Последней визитной карточкой обитателей Шахматова к нам влетела из окон летучая мышь; мы ее выгоняли, подняв свои свечи; я утром уехал; и более не был здесь.
  Пережитое стояло, как боль; предстояло еще мое личное столкновение с Блоком (я был "секундантом" Сережи пока); мне казалось: противник коварен; не скрестит меча своего он с моим: "Боря, Боря" - с задумываньем удара мне в спину; горела обида за оскорбление друга; задумался и - пролетел мимо Крюкова; вот и Москва; но на что она мне?
  На перроне, купивши газету, узнал: взбунтовавшийся броненосец "Потемкин" ушел из Одессы в Румынию;68 ненависть к "гнездам", к традициям переплеталась с ненавистью к режиму.
  "Ага, - думал я, - началось: навести бы орудия на все Одессы, столицы, усадьбы; и жарить гранатами!"
  И - попадаю я в Павшино [По Виндавской дороге], не зная зачем; здесь товарищ, Владимиров, этим летом расписывал церковь в имении Поляковых; я вылез из мрака пред ним; он же ахнул:
  - "Лица на вас нет!"
  Утром еду я в Дедово; умница "бабуся", увидев, каким стал у Блоков, меня ни о чем не расспрашивает; на ее устах змеится та сладенькая улыбочка; по адресу же Бекетовых - тонкие жальца; известно-де ей: тяжеловаты Бекетовы; Саша Блок - недоросль; словом, - "гнездо"; я знал: эти "гнезда" - "змеиные"; Дедово - тоже.
  На следующий день - Сережа:69 худой, опаленный, оскаленный смехом.
  - "Ну как?"
  - "Ничего, - подмигнул он мне дьявольски, - жарились в мельники!"
  Вместо внятного объяснения он предложил: биться в карты; над картами три дня орал он:
  - "О, карты, о, карты!"
  Раскланялся: больше туда - ни ногой; "объяснился" позднее - полемикой нашей в "Весах".
  Блок не понял "иронии" карт, означавшей ведь: с "умницей" - с тем говорить любопытно; с тобой любопытно сыграть в "дурачки". Партия карт отразилась в поэзии Блока стихотвореньем, написанным: вслед за карточной битвой.
  Палатка. Разбросаны карты.
  Гадалка, смуглее июльского дня,
  Бормочет, монетой звеня,
  "Слова слаще звуков Моцарта"
  [Последняя строка взята из баллады Томского в "Пиковой даме"] 70.
  Это карты судьбы: человеческих отношений!
  В начале лета в Дедове была мода на Оссиана, Жуковского; к концу лета на наших столиках лежали: Достоевский и Гоголь: мы сократили "бабусины" сказки за чайным столом; исчезла и "крылатка" В. Соловьева; Сережа ходил теперь в красной рубахе; крушенье утопии о человеческих отношениях отразилось в статье моей "Луг зеленый";71 вечерами, когда из окон "бабуси" мерцали осиного цвета огни, шли в село Надовражино из обвисшего цветами "гнезда"; и там покупали себе папиросы "Лев" (шесть копеек за пачку); все это выкуривалось у Любимовых, где задорней орались "бунтарские" песни; и им иногда откликалось издали революционное Брехово [Село недалеко от Дедова], мерцая огнями; и там парни пели: "Вставай, подымайся" 2.
  О Блоке не было произнесено ни единого слова.
  По приезде в Москву я получил пук его темноватых, последних стихов: невпрочет73. Я послал свое мнение о них;74 в ответ на него - Л. Д. уведомила, что она оскорбилась;75 после чего ей писал: предпочитаю пока наши письменные отношения ликвидировать76.
  
  
  
  ИЗ ТАРАРАХА В ТАРАРАХ
  Переезд из Дедова в Москву77 подобен спрыгу с утеса - в волны; смыт островок вытягиваемых сказок: таким оказалось Дедово; забыт инцидент с Блоками; недаром Брехово издали посылало нам революционные песни; недаром в Дедове мы подымали протест, превышавший повод к нему; повод - ссора кузенов, эффект - взрыв, пережитый органами чувств, реагировавших не на ход событий моей личной жизни.
  Москва клокотала - банкетом, митингом, взвизгом передовиц: о "весне" в октябре и об октябре в весне; клокотали салоны; из заведений, ворот заводов, подвалов выскакивали взволнованные, говорливые кучки с дергами рук, ног и шей; пыхали протестом и трубы домов; казалось: фабричный гудок вырвался: в центр города; мохнатая, манчжурская шапка на самом Кузнецком торчала вопросом; человек с фронта подымал голос: "Так жить нельзя"; рабочий явился из пригорода смущать пернатую даму с Кузнецкого Моста.
  Растерянный министр "Мирский" мирил всех со всеми расплывчатым обещанием, вызывая взрывы разноголосицы78.
  В воспоминаниях не осталось следа о том, что твердили мне о Цусиме, Артуре79, о мире с японцами, о парламенте и о законодательно-совещательном соборе; не тематика споров о способах штопанья дырявистого гниловища меня волновала; хотя ею были заняты две трети знакомых: Астровы, Рачинские, Кистяковские, даже... Щукин.
  Я даже не понимал, до какой степени я уже не ответствую большинству тех, с которыми связывали и знакомство и дружба; мой пафос был - ненависть ко всему режиму, не к дырам его: традиции, быту, системе правления; знакомые еще не видели моего полевения, подсовывая протесты, которые еще охотно подписывал я; оппозиционный душок шел от каждого: "Как возмутительно!"
  Таково - шелестение интеллигенции: правого и левого бескрылых крыльев: до дней забастовки. Каждый строчил бумажку; и с нею летал по кружкам, организуясь и согласуясь; не до меня, "путаника", которому простителен и левый заскок, котируемый как "стихотворная строчка" (не более): "Кричите - вы; кричим - и мы; вы - по пустякам; мы - о деле".
  Собирались - у того, этого, десятого-пятого; голосовали - за то, это, десятое-пятое; недоразуменья одних из "нас" с другими из "нас" еще казались случайны; и Астров весьма опечалился, когда я, Володя Поливанов, Петровский и Эллис бросили обвинения "старикам" нашего сборника "Свободная совесть", что готовимый для второго сборника материал - слащеватая заваль;80 удивился М. Н. Семенов, скорпионовский "дядька", сперва - репетитор детей Плеханова, потом носитель цилиндра, когда я сцепился с ним; а Леонид Семенов, завтра эсер, избиваемый черносотенцами и заключенный в тюрьму, еще восклицал, побывавши у Астрова: "Как там славно: не по-петербургски!" Присяжный поверенный Кистяковский, принимавший Эллиса, не видел анархии в его выпускаемых с быстротой пулемета словах; Эллис же алогически вынырнул: в марксистских квартирах, когда-то им посещавшихся, таща из них и меньшевиков и большевиков - к нам; около него вижу товарища Пигита входящим в наши квартиры; он, нас взяв за рукав, длинноносый и большеглазый, дудел о браунингах, транспортируемых из Финляндии; и предлагал красными пропученными губами: "У меня есть для вас".
  Юноша нашего кружка, студент Оленин, с браунингом, от Пигита поздней удалился за город: упражняться в стрельбе.
  Кистяковский еще терпел Эллиса, пока этот предавал огню и мечу не Москву, а весь мир; я еще не узнал будущего "героя" Кронштадта, Бунакова Непобедимого, в Илье Фундаминском81, скромно сидевшем у Фохта; пьянистка Сударская, жена Фохта, была в тесной связи с эсерами; а сестры Мамековы, посетительницы религиозных собраний, - с группою Савинкова; знали друг друга в литературных кружках; не знали еще - кто какой политической ориентации; и Морозова, меж Лопатиным и Хвостовым склонясь ко мне, очень мило конфузилась под трелями моего голоса, певшего об Эрфуртской программе82.
  - "Да, да, конечно... Прекрасно... только вот: заря и Ницше".
  Я ж: зорями - зори: а революция - революцией; все это свяжется: в царстве свободы; умная барышня, Клара Борисовна Розенберг, в салоне которой бывал Каблуков, мне это доказывала меж двумя цитатами: из Ницше и... Энгельса; тайные организации уже брали "салон" на прицел.
  Университет сам по себе интересовал мало; его новый "ректор от автономии", князь С. Трубецкой, пока еще "умиритель" студентов, открыл для сходок аудитории; сходки шли перманентно; ежедневно торчала моя голова из моря тужурок, чтобы потом штурмом атаковать двери квартир: и внедрять в сознания обитателей речи ораторов; я встречал сочувствие у Владимировых; я кричал с воспаленным Рачинским, а прятавшийся под мамашиной юбкой Эртель кивал из-под юбки мне: бомбы - не для него, а для нас.
  - "Я же чеаэк науки, Боинька".
  Я себя не узнал; папа бы сказал: "Что с тобой, Боренька?"; я поднял руку за немедленное прекращение всех занятий с превращением университета в трибуну революции; аудитория ж голосовала за эту трибуну, но - с сохранением занятий; ректор, князь Трубецкой, не раз появлялся на кафедре; он вытягивал оттуда длинную шею и прижимал к груди руки в усилиях нас усовестить; он поставлен был перед неизбежностью: запереть двери аудиторий, чего не хотел, иль сложить ректорство, которого он добился для прав университета.
  Помню последнее его появление с усилием "спасти" автономию; тщетно: в стенах университета была свергнута власть, изгнаны либералы; шел же турнир: эсеров с эсдеками; Трубецкому не дали договорить; уронив на кафедру руки и упираясь на них, он глазами, полными слез, оглядывал море тужурок:
  - "Эх, господа!"
  И, махнувши рукой, вышел он.
  Скоро он попал в Петербург; и взлетел там в министры; но с разорванным сердцем упал на "министерском" собрании; Сережа был у него, в силу традиций детства, в Москве незадолго до его смерти; он нашел его возбужденным; Трубецкой то бил себя в грудь и доказывал "безумие" нашего поведения; то, невесело веселясь, исходил в шаржах.
  В эти дни я - пара Эллису, сгоравшему без остатка; то влетал он с марксистом, а то - с драматургом Полевым, - плодовитым, бездарным; обтрепанный, длинноволосый, хромой (кажется, с деревянной ногой), Полевой опирался на палку, и все ею взмахивал, свергая традиции, быты, редакции; он зачитывал Павла Астрова своими драмами, от которых мы падали в обморок; мы прозвали этого читуна - Капитан Копейкин!84 Леонид Семенов, супясь, упорствовал:
  - "Такие, как он, интереснее Дягилевых!" Забежав без калош, наследив на полу, Эллис плюхался
  в плюши кресла в сыром пальтеце, в набок съехавшем котелке; и тяжело дышал, мне подставив зеленое ухо (изговорился, избегался); отдышавшись, куда-то все влек:
  - "Будет и Череванин!"
  Мы с ним мчались по взъерошенной улице; и - бежали кругом; вероятно - добрая половина бежавших - бежала на митинг, где на стул уже вставал присяжный поверенный Соколов, чтобы басом бить в сердце дам, где со стула уже квакал Бальмонт, обдавая презрением "трусов"; от Эллиса узнаю, что рабочие готовятся выступить; он мчал меня по каким-то квартирам - без передышки, без отдыха: от похорон Трубецкого до похорон Баумана;85 и - ничего не помню; какой-то туман; вот с знакомого дивана мадам Христофоровой поднимается Озеров, экономист, уясняющий нам ситуацию дня; Христофорова ему кивает умильно: она поняла теперь; она едва отдувается от налога, потребованного Эллисом: в пользу организаций; у нее бывает и умница К. Б. Розенберг; эта, по-моему, открывала сеть пунктов для записи давления и политической температуры салонов; записи ориентировали, вероятно, эсдеков.
  Все - туман: в эти дни: Христофорова, Озеров, Розенберг и Пигит, неумело куда-то тащащий словами о браунинге и десятках; раз он прочитал нам стихи; все мы писали стихи о "вершинах"; но мы ж - декаденты; мы - ахнули: и... и... Пигит стал за нами шагать на вершины.
  - "Ги-ги-ги, - залился Эллис смехом, - вершинами таки я допек его: даже и он - "зашагал"!"
  Может, шагал для того, чтобы мы, "аргонавты", шагнули: с вершины - к браунингу из Финляндии!
  Памятен день похорон Трубецкого: Никитская, солнце, толпа из знакомых (казалось: незнакомые - примесь лишь): М. К. Морозова, Г. А. Рачинский, все Астровы, Л. М. Лопатин, Хвостов, Кизеветтер, и "аргонавты", и все писатели, все художники, все композиторы, профессора; и - вчерашняя сходка филологической и большой юридической; за гробом два чернобородых брата, - высокий Евгений, завтра же заместитель Сергея по кафедре, и малорослый Григорий, ответственный дипломат: хоронили - министра, ректора, философа, "либерала", профессора; гроб стянул партии: от будущих октябристов до анархистов; процессия тронулась; вспыхнули в солнце: и красные ленты венков, и золотые трубы, зарявкавшие марсельезу; московский "протест" впервые вышел на улицу; стало это бесспорно; руки, тащившие груду цветов или - гроб, перевалили за Каменный мост; из боковых улиц, расстраивая ряды Трубецких, Морозовых и Рачинских, ввалились рабочие; отовсюду проткнулись в лазурь острия ярко-красных знамен; заворчало - оттуда, отсюда: "Вы жертвою пали"; пьянил теплый день; веселились: не похороны - светлый праздник, которого ждали86.
  Не помня себя, я летел вдоль процессии: от головы до хвоста, от хвоста к голове: от Морозовой - к Леониду Семенову; и от него: к неизвестному мне рабочему, с которым затеялся разговор; точно клуб, - перенесенный под небо; точно струящийся митинг по Замоскворечью; спорящие отдельные пары, тройки, четверки; голоса заглушали оркестр и хор; Леонид Семенов, вцепившийся в цепь, и меня в цепь вцепил; мы качались с ним в цепи, схватяся за руки, растягиваясь и стягиваясь:
  - "Хорошо здесь толкаться", - он бросил под солнце; и ярким румянцем дышало лицо его.
  Такова прелюдия к дням, стоившим столько жизней; процессия пухла, растягиваясь на версту: за гробом впервые шло - пятьдесят тысяч; и - не знали: через недели две пройдет двести тысяч: за гробом Баумана.
  Из боковых улиц нас провожали злые, узкие, монгольские глазки маленьких, плотноватых бородачей в синих кафтанах, в мохнатых шапках, вцепившихся сапогами в бока взъерошенных лошаденок, с кулаками, сжимающими нагайки: отряды уральцев и оренбуржцев; уже зажглись фонари; пухнувшая толпа, в которой уже затеривались знакомые, только тронулась: от Калужской площади; вдруг закупоренно все встали: издали виделись стены Донского монастыря, проглотившего лишь испуганно жавшихся к гробу университетцев; проголодавшийся, потерявший знакомых, я, выцепясь и выхвостясь, сел на извозчика; а еще позднее, когда рабочие со знаменем шли обратно, то отовсюду на рыженьких лошаденках выскакивали мохноголовые дикари калмыцкого вида: и - захлестала нагайка.
  Скоро потом на столбах закричало объявление Трепова: "Патронов не жалеть!";87 я влетел к Эллису:
  - "Бойкот офицерам!"
  Они, вернувшись с войны, казались мне левыми; я ждал заявления: "Стрелять не будем"; его - не было; вот я и придумал бойкот; мы с Эллисом мчались к Астрову, рассуждая: имея брата, Николая, в Думе, чего ему стоит широко организовать бойкот? С Астровым сидел тяжеловатый, прихрамывающий блондин; выпучив глаза, он быстро захромал в переднюю после нашего заявления; это был М. Челноков, будущий городской голова; Астров, пальцами защемивши коленку, ломая суставы, сверлил глазами, став строгим, напомнивши какого-то прокурора; и суховато нам разъяснил: такой бойкот - озорство политической недозрелости, дробящее силы: вооружать против нас ни в чем не повинных.
  Мы - вон, на все четыре стороны агитировать и получать щелчки в нос; куда там бойкот: изо всех учреждений высыпали кучи чиновников, присоединявшихся к забастовке; учреждения - одно за другим - закрывались; мой "дядя Коля" (брат матери), тишайший столоначальник казенной палаты, выпятил бакен и грудь, требуя прав; и он - бастовал; "тетя Катя" - и та пищала на "Службе сборов".
  "Широко организованный" бойкот был изжит индивидуально: увидавши незнакомого генерала в пустом переулке, я вдруг, точно гусь, вытянул шею; и мелкими шажочками за ним побежал, пересек пустевшую мостовую; в генеральское ухо, заросшее седым волосом, раздался шип:
  - "Убийца, убийца!"
  "Убийца" остановился, посмотрел на меня, вполне растерянного, серыми испуганными глазами; и мы - наутек: друг другу выставив спины.
  Долго потом я конфузился: "убийца" ли незнакомый старик? Помнились все - морщинки у глаз; и - виноватая улыбка.
  
  
  
  ВСЕОБЩАЯ ЗАБАСТОВКА
  Забастовывал завод за заводом; железнодорожники останавливали движение поездов; московский узел отрезался;88 забастовали газеты; лихорадочно раскупались листовочки Забастовочного комитета, ведшего переговоры с бессменно заседавшей Думой; электричество вдруг погасло; улицы погрузились во мрак; в квартирах теплились свечи; я успокаивал мать, наполнявшую все сосуды водой: комитет позаботится о воде и о прочем; но водопровод - действовал.
  Улица: темь, слепые окна, щиты на витринах да бараний тулуп, ставший уже при воротах и озлобленно провожавший глазами прохожего: с поднятым воротником:
  - "Студента - избить!"
  Таков Арбат; одинокий прохожий - я.
  Пустыня неосвещенного переулка; и - гвалт улиц центра, где терлись люди, ощупями, напоминающими пожатие поздравляющих рук: дожили до красных деньков; заливал мрак и энтузиазм расширенного сознания: рекорд забастовок - побит; Европа видит впервые на деле разрешенье спорного доселе вопроса о том, осуществима ли всеобщая забастовка.
  Осуществилась!
  Сознание осветило тьму в светлый праздник, а гул улицы - в перезвоны колоколов; неизвестные люди, в помятых шапках, схватывались руками на переполненных мостовых без единого полицейского, без единой пролетки; передавали друг другу надежды; переживали друг друга братьями; уши строились в кабель, по которому бежал ток от завода к Думе, отражаясь мгновенно же во всех квартирах:
  - "Слышали?"
  - "Что?"
  - "Где?"
  - "Как?"
  Встав на тумбу, оглашали известие улице.
  Петровский, Эллис, Сизов, - тройка, яркая мне в эти дни, - переносились из конца в конец города: делали набег на Владимировых; [См. "Начало века"] "мамаша-вулкан" с середины комнаты, сидя на стуле, нога на ногу, - дымящейся папироскою дирижировала в революцию: "Здорово!.. Молодцы!"
  С раннего утра я пропадал, обегая квартиры, митинги, улицы; толкался на переполненной народом Тверской, где мостовую громил сапог забастовщика; поздней ночью я нахлобучивал на лоб старую отцовскую шапку, чтобы спрятать "студента", сжимая рукою в кармане отцовский "бульдог"; я шагал в кромешные тьмы, думая, что вооружен: до зубов; впоследствии выявилось: дуло "бульдога" залеплено дрянью; выстрели я, - он бы тявкнул в лицо; в кривых, заборчатых дорогомиловских закоулках шмыгала тень избивателя; видел я приподымаемый кулак с движеньем навстречу мне, но бросался рукою в карман: схватить свой - "бульдог"; тулуп отступал, обливая руганью в спину: "Жидовская сволочь!"
  Памятен вечер: я, Петровский, Сизов снова были у Астрова: опираясь на Думу, чего ему стоит наладить бойкот (и наивен же был!)? Астровы сидели, толкуя о левых думцах и правых комитетчиках; вторичный отказ, и мы - во тьме Каретной-Садовой: с решением пробовать свои силы; сутулый извозчик везет к Моховой; университет, ставший многотысячным митингом, нас разделяет: в одну аудиторию - Сизов; мы с Петровским - в другую: с идеей бойкота офицеров, могущего повлиять на дух войск; попадаем к эсерам; тусклые свечки у кафедры отбрасывают точно бледные свои веки на море голов, утопающих в мраке; гавк о том, что режим - свергнут; какая-нибудь ничтожная схватка; и - кончено; от, скажу прямо, бреда пьянеем: крик, граничащий с провокацией, иль провокация с риском стать действием бомб? Заявлялось: завтра сорок тысяч с ног до головы вооруженных рабочих явятся в такой-то час перед Думой; и подлец тот - кто не явится с ног до головы вооруженным туда.
  Впоследствии оказалось: сорок тысяч вооруженных с ног до головы рабочих не помышляли явиться: помышляли об этом сумские гусары, чтобы с черносотенцами Охотного ряда произвести обычное избиение попавшихся в ловушку; ловушка и породила карикатурную по последствиям, но трагически начавшуюся "осаду" университета89. Бред действовал: нам представилось: не явиться у Думы - быть трусами; думалось не о бойкоте совсем: ожидая очереди, я переговорил с председателем сходки, сказавшим: "Вы видите сами: какой тут бойкот?"
  Задумчиво возвращались с Петровским в пустыне улиц с решеньем: слить судьбу с завтрашним утром, которое казалось не шуткой; прощаясь, Петровский сказал: "Хоть раз в жизни надо хоть в чем-нибудь стать в точку правды, чтоб хоть одно из слов стало делом".
  Решили встретиться: перед Думой.
  На другое утро, до чая, я выюркнул на пустынный Арбат: ни дворников, ни полиции; такова ж и Арбатская площадь; пусто - перед Манежем; оглядываясь, искал: где сорок тысяч? Не было и вчера оравших студентов; я думал, что драться-то не с кем; на площади - никого; есть-таки: "союзники" в борьбе с произволом, или - спина впалогрудого студента, с ушами, обмотанными башлыком; он, качаясь, стучал своей палкой по направлению к Думе, перед которой топталось человек пятнадцать, не настроенных дорого продать свою жизнь; сиро - на Думской площади; и - на горбатой Красной; поражающее отсутствие даже случайных студентов, снующих всегда здесь: распрятались по постелям.
  В ожидании хотя б "сорока" человек, а не тысяч прошло с полчаса; подошло еще полтора десятка; попробовали думскую дверь; она - заперта; а вот и пляшущий конями эскадрон сумцов с картавящим команду офицером-мальчишкой, их выстроившим перед нами; посмехи добродушные: сумцов на нас; было видно: "битвы" не будет; боевой пыл во мне стал мыслью о чае: в кофейной Филиппова, куда я направился, чтоб, подкрепив силы, заглянуть и сюда: не наклюнется ли что-нибудь.
  В таких мыслях вошел я в кофейню; и сел за столик около окна; видел уже за чаем: фигуры с палками замелькали мимо; и, очевидно, к Думе; удостоверившись по часам, что я был на месте ранее срока, я, расплатившись, слился с шагавшими вниз по Тверской; и сразу ж заметил необыкновенное возбуждение: в конце улицы; люди валили навстречу; говор усилился; мостовая пропустила ехавших на рысях все тех же гусар, предводимых все тем же розовогубым мальчишкой; солдаты теперь озлобленно торопились проскочить мимо с багрово дрожащими лицами; глазки их бегали по толпе; у офицерика дергался каждый мускул сжатого губами и бровями лица, избегавшего взглядов.
  Я, ахнув, - вперед, сшибаясь с бегущими навстречу; водоворот, голосящий, что били и бьют; пролокотившись к концу Тверской и вставши на цыпочки, видел кусок Думской площади и бег со всех ног - на нас; послышались выстрелы; набежавшие смяли нас, увиделась и доска над согнутой спиной, и вздерг толстых палок в ручищах, привыкших разрубать бычиные туши; далее - бегство всех нас (я бежал, как и все); и крики: "Охотнорядцы!"90
  В те годы я всех обгонял; и по мере того, как я обгонял, настроенье менялось; паника переходила в спортивное упражнение; свернувши с Тверской, с поредевшими кучками убегающих, я попал в Долгоруковский переулок; пробегая мимо лаборатории [Здание химической лаборатории выходило на переулок], часть "бегунов" ринулась в ворота университета, за которыми суетились студенты, рабочие, штатские; вот с какими-то досками побежали к воротам из глубины двора.
  На Никитской остановился: и стал расспрашивать про подробности избиения.
  Не помню, куда попал; помню Эллиса, сообщавшего мне: вечером - мы на фабрике "Дукат", где эсдекский доклад; тут узнал: университет забаррикадирован; я бросился обратно к университету.
  На Моховой и Никитской - полиция, пристава; конница распрятана в переулках, против Зоологического музея, на тротуаре - черносотенные картузы; у щели полуприкрытых университетских ворот - кучка вооруженных студентов: организованная охрана; я - к ней; и напал на знакомого, руководившего охраной ворот, за которыми уж лежали какие-то груды, чтобы можно было в любую минуту завалить проход; на университетском дворе - беготня и таек ящиков; юноши, выдернув жерди университетской решетки, вооружались ими; окрик паролей и куда-то откуда-то спешный проход десяток; в лаборатории делали динамит и бомбы; мне сообщили, что серную кислоту будут лить с музея на головы черносотенцам: в случае приступа; предвиделась осада с измором; нужен-де провиант; потому - денег, денег!
  Я получаю миссию: собирать эти деньги; и или приносить самому, или передавать в руки тех, которые будут держать связь с городом; меня вывели через щель; я - куда-то ушмыгиваю и уже себя застаю в богатых квартирах: за сбором дани; оттуда - на подступах к обложенному университету: сдать свою сумму; с второй же порцией денег я застреваю в гнилых, ныне сломанных переулках: меж Моховой и Александровским садом: отрезана - Никитская; на Моховой - ловят; передаю деньги в "руки", меня уверившие, что они тут - от "связи"; не было же мандатов: ни у меня, ни у "рук"; "руки" - ушмыгивают: от крадущихся в переулках теней; я ж - оказываюсь около Александровского сада: во мраке, чтобы найти себя на Тверской в толоке тел, мне сующих деньги на оборону без справок; даже не сообразил, что могу сойти за обманщика; то же проделываю и в кофейне Филиппова, обходя тускло освещенные столики с шапкой в руке; кто-то в перемятой шляпе меня усаживает рядом с собою за столик и мне басит в ухо, что бомбы делать - легко: отвинти ламповый шар, высыпь дробь, и - оболочка готова; поблагодарив за науку, я прощаюсь; и на этот раз с новым "уловом" проныриваю: в ту же все воротную щель.
  Ночной университетский двор освещен пламенами костров, за которыми греются дружинники; иные калят на огне острия своих "пик" (жердей решетки).
  - "Алексей Сергеич, как, - вы?"
  Петровский, тоже дружинник, тоже присел: калить "пику"; он объяснил, как явился к Думе позднее меня и вместе с другими был загнан в университет, где засел в решимости выдержать осаду; и - драться; побродив по двору среди вооруженных кучек, я получаю задание: выйти, чтоб завтра, с утра, - продолжать свои сборы; я узнаю: Оленин, знакомец, сидит на крыше: с серною кислотою.
  Я - выюркнул: встретиться с Эллисом, чтобы вместе - на фабрику "Дукат"91.
  Тащимся: на извозчике; с ворчаньем стегал он лошадь мимо каких-то вокзалов; пакгауз торчит из мрака; а на коленях у нас - караморой скрючен под верхом пролетки Сизов: в широкополой шляпе; пересекаем какие-то рельсы и натыкаемся на рогатку.
  - "Стой!" - голос из тьмы; и - твердые физиономии; схватывается за узду лошадь; проломленный котелочек Эллиса и угол локтя руки с тросточкой описывают дугу - во мрак; голоса, уже где-то поодаль:
  - "Свой!"
  Рабочим это вполне неизвестно; и, - слышу, - склоняется:
  - "Дукат, Дуката, Дукату!"
  Пропущены: в район, охраняемый вооруженными забастовщиками; звонимся в массивные двери подъезда: "дукатова", вероятно, особняка (я-то думал, - к рабочим на фабрику); дискуссия - в салоне у фабриканта (сам на себя он, что ли, восстал?); Дукат, плотный брюнет в кофеинои пиджачной паре 92, выходит в переднюю с извинением: публики - нет, дискуссии - нет; он вводит в комнату: в бархате мягких ковров из наляпанной великолепицы тяжелого безвкусия - стол ломится хрусталями, дюшесами, прочим "бон-боном"; серебряно-серое платье мадам Дукат; приветствует нас бородкой и длинным носом... Пигит, а К. Б. Розенберг беседует с моложавым, седоволосым Адашевым, артистом театра. Дукат потчует папироской ("Дукат"); я же думаю: что же он, - ниспровергает себя? Пигита не интересуют бомбоны: "бомбы"; ох уж эта К. Б. Розенберг, собирательница с буржуазных салонов дани "на партию"; с Христофоровой, с мадам Кистяковской - дань собрана; завтра за данью визит к Щукину; "осада" отлагательств не терпит.
  И - что слышу я? Потирая руки и силясь быть светским, Пигит предлагает Дукату с Дукатшей из этой уютной гостиной совершить невиннейший "парти де плезир" ;93 то есть - в ночь на извозчиках двинуться в университет: присоединиться к восставшим!?!
  Приняли ль перетерянные хозяева это игривое предложение, - не помню; но помню: Адашев,

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 482 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа