Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 4

Белый Андрей - Между двух революций



и, могущей ему оправдать терроризм; из слов Ремизовой Савинков конца 1905 года рисуется так, как мною изображен террорист; [См. роман "Петербург"40] Ремизова передала ему разговор о нем, и он хотел бы тайно явиться к Д. С. Мережковскому; воображение Гиппиус разыгралось; но Мережковский, пугаясь полиции и держа курс на Струве, этого не допускал, углубляя дебат: убить - нужно, а - нельзя; нельзя, а - нужно.
  Щ., отделив от Москвы, мне внедрила: жить в Петербурге, где уже разлаживались мои отношения с Мережковскими; с неинтересом они отнеслись к аресту рабочих депутатов;41 мои негодующие слова били в ватой набитые уши головных резонеров.
  Была объявлена всеобщая забастовка; она сорвалась. Ответ - гром восстания: из Москвы42, куда - путь был отрезан; пришлось выжидать, питаясь смутными слухами. "Это безумие", - брюзжал Мережковский. Первый свидетель московских событий, Владимиров, кое-как выбравшийся из Москвы, нашел меня в красной гостиной; поняв тон обсужденья событий, он сразу же переменился в лице; и вывел меня - в переменный блеск вывесок, под которыми текла река - перьев, пудрою пахнущих лиц, козырьков и бобровых воротников.
  Угол блещущий: Палкин; сюда!
  Тот же лепной, тяжеловатый, сияющий зал, переполненный столиками, за которыми сидели гвардейские с кантом мундиры, серебряные аксельбанты, лысины, красные лампасы; губоцветные дамы развивали со шляп брызжущие кометы, - не перья; вон - серебряное ведерцо; а вон - фрак лакея; пестрь звуков и слов.
  Но ни звука о том, что в пожаром объятую Пресню летают снаряды!
  Над этим бедламом с эстрады простерлась рука все того же красного неаполитанца; бархатистому тремоло внимал, распуская слюну, генерал; неаполитанец вращал грациозно и задом, и талией; десять таких же, как он, молодцов десятью мандолинами стрекотали в спину ему; Владимиров схватился рукою за лоб:
  - "Нет: слишком! В эту минуту сжигаются баррикады, через которые только что лазали мы; у меня в глазах красные пятна: чего эти черти кривляются?"
  Он рассказывал: между нашими домами в Москве (оба жили мы на Арбате: я - около Денежного; он - около Никольского) - выросло до семи баррикад; Арбат в один день ощетинился ими; все строили их:
  - "Сестры, я, Малафеев - тащили то, что мог каждый; дружинники валили столбы телеграфа; проезжий извозчик соскакивал с лошади; и помогал сцеплять вывеску; опрокидывались трамваи; останавливались прохожие, высыпали жильцы квартир; из переулков бежали: кто с ящиком, кто с доской: перегораживать улицу; завязывались знакомства и дружбы; на баррикады ходили в гости; Арбат был восставшим районом дня два... А потом - началось!"
  Вдоль Арбата забухало; появились драгуны: над баррикадами взвился огонь; квартиранты прятались в задних комнатах; драгуны с ружьями, упертыми в бока, дулом - в окна, проезжая, вглядывались: нет ли в окне головы; им мерещились всюду дружинники, которые стреляли из-за заборов сквозных дворов.
  - "Теперь кончено; вчера зарево еще стояло над Пресней: патрули гнали кучки к реке; там - расстреливали; лед покрыт трупами".
  Не знали мы о карательном поезде Мина43.
  - "А мама?"
  - "Я был у вас: на углу убили газетчика; из вашего подъезда ранена дама; ваших в квартире нет".
  Тремоло неаполитанца с закрученными усами нам било в уши: рукоплесменты; ему подбежавший лакей поднес рюмку; неаполитанец, принявши рюмку, отвесил игривый поклон генералу, ее пославшему; лицо генерала слюняво осклабилось: видимо, - гомосексуалист!
  Мы - вышли; те же крашеные проститутки с угла Литейного; простясь с другом, спешу поделиться известьями с красной гостиной; там - те же речи: о Струве и о митинге, освященном попом.
  На другой день, уезжая в Москву44, отдаю отчиму Блока отцовский "бульдог", за нахожденье которого платили жизнью.
  Москва, - или: на лицах - ужас; телеграфные столбы свалены, сожжены; снег окрашен развеянным пеплом; с девяти вечера прохожих хватают патрули; бьют с отнятием кошелька и часов; иных же выводят в расход. Ограбили философа Фохта.
  Когда началась арбатская перепалка, у нас в квартире раздался резкий звонок; в передней стоял старик Танеев, качая веско рукою со шляпой:
  - "Вставайте и одевайтесь: идемте за мной!"
  Мать с теткою оказались на улице; карабкаясь и кряхтя, Танеев, протягивая попеременно им руку, помогал карабкаться через препятствия баррикад; он вывел их в тишь Мертвого переулка, остановись у подъезда собственного особнячка:45 "Здесь вам будет спокойней!" Отсюда не выпустил, пока бухали пушки.
  Не веселое Рождество! Еще господствовал террор; жители ж повылезли из квартир; реже разбойничали патрули; и наконец - исчезли; долгое время торчали городовые с ружьем; примелькалась фигура в башлыке, опиравшаяся на штык у ночного костра, разведенного на перекрестке.
  До отъезда в Питер бывал я только у рядом живших Владимировых, где с друзьями переоценивали еще недавние вкусы; и против Достоевского пишу я статью, за которую обрушилось на меня негодование Мережковского [См. "Весы", 1905 г., Š 12 - "Ибсен и Достоевский"46].
  Перед отъездом в Питер47 кляксою в сознание влеплен вечер в "Метрополе", устроенный Рябушинским по случаю выхода первого номера "Золотого руна"48, перевязанного золотою тесемочкой и выходившего на двух языках: французском и русском; Рябушинский, редактор-издатель ненужного нам предприятия (нужного, впрочем, художникам "Голубой розы")49, держал Соколова в заведующих литературным отделом;50 последний едва уломал сотрудничать Брюсова и меня.
  Высокий, белокурый, с бородкой янки, с лицом, передернутым тиком и похожим на розового, но уже издерганного поросенка, длинноногий, Н. П. Рябушинский просунулся всюду, гордясь очень, что он приобрел плохую поэму Д. С. Мережковского51 и что Бальмонт ему покровительствовал; Бальмонту он во всем подражал; и розовый бутон розы всегда висел из петлицы его полосатого, светло-желтого пиджака; про него плели слухи, что будто бы он состоял в тайном обществе самоубийц, учрежденном сынками капиталистов; и устраивал оргии на могилах тех, кто по жребию убивался; был он в Австралии; и отстреливался от дикарей, его едва не убивших; сперва все пытался он печатать стихи; потом вдруг выставил с десяток своих кричавших полотен на выставке той же "Розы"; полотна были не слишком плохи: они являли собою фейерверки малиново-апельсинных и винно-желтых огней; этот неврастеник, пьяница умел и стушеваться, шепеляво польстить, уступая место "таланту"; у него было и достаточно хитрости, чтобы симулировать интуицию поэта-художника и ею оправдать купецкое самодурство 52, этим пленял он Бальмонта; в вопросах идеологии он выказывал непроходимую глупость, которую опять-таки умел он, где нужно, спрятать в карман, принюхиваясь к течениям и приседая на корточки то за Брюсова, то за Чулкова и Блока, шепелявя им в тон: "Я тоже думаю так"; через год, раскусив все "величие" его беспринципности, я с Брюсовым ставлю ему ультиматумы, после которых демонстративно мы отказались сотрудничать в его журнале; тогда и раскрыл он объятия мистическим анархистам - нам в пику;53 позднее скандальные дебоши редактора, с пустым ухлопываньем деньжищ в никому не нужный журнал, привели к опеке более практичных братцев над братцем-мотом.
  Вечер, которым он объявился, меня ужаснул; ведь еще не дохлопали выстрелы; а зала "Метрополя" огласилась хлопаньем пробок; художники в обнимку с сынками миллионеров сразу перепились среди груд хрусталей и золотоголовых бутылок; я вынужденно лишил себя этого неаппетитного зрелища, поспешив удалиться, - еще и потому, что известная художница, имевшая в Париже салон, под влиянием винного возбуждения неожиданно уселась ко мне на колени; и - не желала сходить54.
  Ссадив ее, я - бежал; а через день бежал: в Питер55.
  
  
  
   НЕОБЪЯСНИХА
  Февраль - май: перепутаны внешние события жизни за эти четыре месяца; я мог бы их вести и в обратном порядке; сбиваюсь: что, как, когда? В Москве ль, в Петербурге ль? В марте ли, в мае ли?
  То мчусь в Москву, как ядро из жерла; то бомбой несусь из Москвы - разорваться у запертых дверей Щ.; их насильно раскрыть для себя; и - дебатировать: кого же Щ. любит? Который из двух? Прочее - пестрь из разговоров, дебатов, писанья статей и рецензий или - таскание в "обществе" своего сюртука!
  Будучи с детства натаскан на двойственность (показывал отцу - "паиньку", матери - "ребенка"), кажусь оживленным, веселым и "светским", - таким, каким меня, мне в угоду, вторично нарисовал Бакст: мужем с усами, с поднятой головой, как с эстрады. Изнанка же - первый портрет Бакста: перекривленное от боли лицо; показать боль, убрать себя из гостиных, - навлечь любопытство (знали, что - в Петербурге) - значило: разослать визитную карточку с надписью: "Переживаю личную драму".
  Этого не хотел ради Щ.
  В скором времени Щ. и ряд лиц подчеркнули мне мое "легкомыслие": де все - нипочем; что "почем" - сказалось самоотравлением организма; и - операцией.
  - "Эта болезнь бывает у стариков, видевших много горя", - мне объяснил один доктор.
  "Старику", видевшему так много горя, едва стукнуло двадцать шесть лет.
  Ближе стоявшие Блоки не видели моей главной особенности: рассеянный, а - видит; говорит гладко, а - мимо; во что вперен - о том молчит; слово - велосипед, на котором, не падая, лупит по жизни; а ноги - изранены.
  Портрет Бакста, напечатанный во втором номере "Золотого руна"56, - это чем я не был: в те дни; это - защитный цвет; не посвященные в "историю" не видели истории моих терзаний, когда я подчеркнуто появлялся с Блоком, а тот ленился выдержать тон; я - "тон" выдерживал - до момента; не окончив последнего "словесно-велосипедного" рейса, - я рухнул; поднялось - "красное домино" в черной маске, с кинжалом в руке, чтобы мстить за святыню: в других и в себе.
  Образ этого домино следует за мной в больных годах моей жизни, просовываясь и в стихах, и в романе:57 сенаторский сын так безумствует в бреде переодевания и в бреде убийства, как безумствовал я перед тем, как улечься под нож хирурга - в Париже, куда я попал рикошетом, ударившись о людей, мне ставивших в вину легкомыслие, когда "страдали" они-де; эти люди, умевшие не страдать, но капризничать, отдались забавам "козлиных игрищ" в те именно дни, когда из меня пролилось ведро крови - не метафорической, настоящей: о-т-р-а-в-л-е-н-н-о-й!
  Через головы всех читателей считаю нужным сказать это сплетницам, исказившим суть моих отношений с Блоком; поздней мой друг (видный критик) признался мне: выслушав в свое время ходившие обо мне легенды, почувствовал он неприязнь ко мне, которую перенес и в печать;58 никто не понял, что под коврами гостиных, которые мы попирали, уж виделась бездна; в нее должен был пасть: Блок - или я; я ведро не пролитой еще крови прятал под сюртуком, и болтая, и дебатируя.
  Февраль - март - Питер этого времени во мне жив, как с трудом разбираемые наброски в блокнот; вот безвкусица неуютного номера на углу Караванной;59 на столике чай; из теневого угла торчит нос; это - Блок; слишком быстро он выпускает дымок папироски; я словоохотливее, чем нужно; Л. Д., скучая, зевает; Блок встает, прохаживается, садится, отряхивает пепел, отрезывает:
  - "Нет, у нас в Петербурге - не так!"
  Я - москвич: москвичи не умеют повязывать галстук; я ощущаю: приезд мой - вторжение в его личную жизнь (сам же звал); его рот отведал лимона.
  Не так и не то!
  Л. Д. встала:
  - "Спать хочется!"
  Вот - я у Блоков: белые, холодные стены с зелеными креслами, с чистыми шкапчиками не рады, что я в них сижу; Александра Андреевна, кутаясь в шаль, говорит о своих сердечных припадках:
  - "Займется дыханье, и сделается все - не так и не то!"
  Здесь - тоже: не то!
  А вот - первое чтение "Балаганчика":60 в той же гостиной стоят Городецкий, Евгений Иванов, Пяст, я, - кто еще? Блок подходит к тому, к другому, с рукой, подставляющей портсигар; его защелкнув, усаживается: о нет, - не читать, а истекать... "клюквенным соком"; ["Истекаю клюквенным соком" - строчка из "Балаганчика"61] истекает он вяло; и - в нос:
  - "Э, да это - издевка?"
  Традиции "приличного тона": застегиваюсь и натягиваю, как перчатку, улыбку:
  - "Да, да, - знаете". С Блоком - ни слова.
  А вот везу Блока к Д. С. Мережковскому; день - золотая капель; снег - халва, разрезаемый саночками; Блок - как мертвое тело; бобровая шапка - на лоб; нос нырнул в воротник; рыже-розовые волосы белой Гиппиус перевязаны алою ленточкой; она вполуоборот лорнирует Блока; талия - как у осы; я - сижу, мешая щипцами сияющий жар; Блок - в позе непонимающего каприза:
  Ночь глуха.
  Ночь не может понимать
  Петуха62.
  (Блок)
  Это его ответ на разговорную тему, поднятую Мережковским: "Петуха ночное пенье. Холод утра; это - мы";63 3. Н. - на ту же тему:
  Ты пойми: мы - ни здесь, ни тут:
  Наше дело - такое бездомное...
  Петухи - поют, поют.
  Но лицо небес еще темное64.
  Молчание Блока бесит: "Не соглашайся, оспаривай, доказывай несостоятельность петушиного пенья!" И быстрым движеньем выхватываю из камина щипцы; взмах ими в воздухе: раскаленный кончик щипцов рисует красный зигзаг; и я - усовываю щипцы в багряно-золотой жар; "петух", - Мережковский, - старается; а потухающий жар - в пепельных пятнах.
  Не то!
  В эти дни мы разгуливаем по Невскому: с Зинаидою Гиппиус; на ней короткая, мехом вверх шубка; она лорнирует шляпы дам и парфюмерию в окнах; мы покупаем фиалки и возвращаемся в красную комнату укладывать открытый сундук; она бросает в него переплетенные книжечки, дневники, стихи, чулки, духи, ленточки; я - сижу около; Мережковские едут в Париж отдыхать от прений:65 Пирожков - уплатил [Издатель Мережковского]. И Д. С. очень радостно шлепает туфлей с помпоном пред нами; он заложил за спину свою руку с сигарой, бросающей запах корицы мне в нос; он - малюсенький, щупленький, зарастающий коричневым волосом, вертит шейку и пучит глаза, нам показывая свои белые зубы:
  - "В Паггиже - весна!"
  И здесь - тоже: но, отправлялся на Варшавский вокзал, он еще прячет голову в меха шубы (боится простуды); и только в купе надевает легкое пальтецо, свалив шубу нам на руки; Карташев, Серафима Павловна, Тата и Ната тащат ее обратно: на угол Литейного; перед отъездом я покупал "пипифакс" для дорожного пользования: Д. С. Мережковскому; это такая бумага, которой значение, по-моему, всем известно.
  В эти дни я - на выставке "Мира искусства"66, набитой шуршащими дамами света и крахмальными чиновниками министерств; тут и паж с осиною талией, с золотым воротником; подошедшая Ремизова локтем толкает под руку, показывая глазами на смежный зал; в проходе, отдельный от всех, заложив руки за спину, кто-то бритый вперился в нас: два сияющих глаза; Ремизова же шепчет мне:
  - "Он!"
  Он - Савинков; я, опуская глаза, - прохожу; таки смелость! Шпики снуют здесь; скоро я везу стихи его в "Золотое руно"; Соколов их не принял67.
  Все - мелочи, меркнущие перед объяснением с Щ,68 и - с Блоком.
  Щ. призналась, что любит меня и... Блока; а - через день: не любит - меня и Блока; еще через день: она - любит его, - как сестра; а меня - "по-земному"; а через день все - наоборот;6 от эдакой сложности у меня ломается череп; и перебалтываются мозги; наконец: Щ. любит меня одного; если она позднее скажет обратное, я должен бороться с ней ценой жизни (ее и моей); даю клятву ей, что я разнесу все препятствия между нами иль - уничтожу себя.
  С этим являюсь к Блоку: "Нам надо с тобой говорить"; его губы дрогнули и открылись: по-детскому; глаза попросили: "Не надо бы"; но, натягивая улыбку на боль, он бросил:
  - "Что же, - рад".
  Он стоит над столом в черной рубашке из шерсти, ложащейся складками и не прячущей шеи, - великолепнейшим сочетанием из света и тени: на фоне окна, из которого смотрит пространство оледенелой воды; очень издали там - принизились здания; серое небо, снежинки, и - черно-синие, черно-серые тучи; и - черно-серые, низкие хвосты копоти.
  Мы идем с ним: замкнуться; на оранжевом фоне стены Александра Андреевна рисуется платьем тетеричьих колеров; она провожает глазами и, вероятно, следит за удаляющимся нашим шагом, пересекающим белые стены гостиной.
  Я стою перед ним в кабинете - грудь в грудь, пока еще братскую: с готовностью - буде нужно - принять и удар, направленный прямо в сердце, но не отступиться от клятвы, только что данной Щ.; я - все сказал: и я - жду; лицо его открывается мне в глаза голубыми глазами; и - слышу ли?
  - "Я - рад".
  - "Что ж..."
  Силится мужественно принять катастрофу и кажется в эту минуту прекрасным: и матовым лицом, и пепельно-рыжеватыми волосами70.
  Впоследствии не раз вспоминал его - улыбкою отражающим ему наносимый удар; вспоминал: и первое его явление у меня на Арбате, и какое-то внезапное охватившее нас замешательство; вспоминалось окно; и - лед за ним; и очень малые здания издали; там грязнели клокастые, черно-синие, черно-серые тучи, повисшие сиро над крапом летящих ворон.
  Вот - все, что осталося от Петербурга; я - снова в Москве: для разговора с матерью и хлопот, как мне достать денег на отъезд с Щ.;71 от нее - ливень писем; такого-то: Щ. - меня любит;72 такого-то - любит Блока; такого-то: не Блока, а - меня; она зовет; и - просит не забывать клятвы; и снова: не любит73.
  Сколько дней, - столько взрывов сердца, готового выпрыгнуть вон, столько ж кризисов перетерзанного сознания.
  
  
  
   МАЙСКОЕ МАЯНЬЕ
  Письмо от Щ.: не сметь приезжать;74 во имя данного Щ. обещанья, - спешу с отъездом; письмо от Блока: вежливо изложенная неохота со мной увидеться: он держит экзамены;75 всю зиму звал! Еду к Щ., - не к нему; а ему прибавится один только лишний экзамен: короткий ответ на короткое извещение: Щ. и я поедем в Италию; от Александры Андреевны вскрик: не приезжать, не являться: "Сашеньку" разговоры рассеют. Я - бомбою: в Питер;76 но - двери Щ. замкнуты; я - в переднюю Блоков; Александра Андреевна, суясь в щель двери, делает вид, что не видит меня: глазки - прыгают! "Саша" же:
  - "Здравствуй, Боря!"
  Л. Д. еле-еле пускает меня в кабинет, где сидит, развалясь, молодой переводчик Ганс Гюнтер, рассказывавший, что старик-литератор, вообразивший, что он - педераст, приударил за ним; тут же: рыжий, раздутый, багровый латышский поэт77 восхищен перспективами Санкт-Петербурга; Блок задерживает посетителей: не остаться со мной; звонок: влетает Сергей Городецкий; а я - удаляюсь.
  Но я - вернусь, хотя бы закрыв лицо маской, закутавши плечи и грудь домино.
  Щ. - таки приняла;78 поняла, что не "Боря" сорвет замок с двери, а кто-то неведомый, с кинжалом под домино; надо снять "домино"; надо вынуть из пальцев "кинжал";79 и поэтому - дипломатия усовещаний, советов; пущены в ход и "глазки": сначала - "сестринские"; вдруг - "влюбленные"; вспыхивает "тигрица" в них; в который раз позиции мною взяты, ибо она признается, удостоверившись, что готов я на все для нее: - она любит меня; истинная любовь - торжествует.
  Мы - едем в Италию!80
  Я, размягченный, счастливый, великодушный, - в который раз верю; нехотя уступаю ей: оба устали-де; небо Италии не для истерики; мне на два месяца - уединиться-де; уединиться - и ей; в августе - встреча; что значат два месяца? Впереди - вместе жизнь!
  Блок знает об этом; иду к нему; на этот раз внятно он скажется - дуэлью, слезами или хоть... оскорблением. Он:
  - "Здравствуй, Боря! Пойдем: мама хочет увидеть тебя".
  И - мимо белых стен, мимо шкапчиков, мимо зеленых кресел: в оранжевую столовую с открытыми окнами на сине-зеленоватую глубину вод, всю изблещенную; "Саша" подсаживает к Александре Андреевне, которая наливает мне чай; завтра экзамен; и он - уходит: к книге; иду вторично: его нет дома: после экзамена он поехал рассеяться на острова; мы сидим без него; вот и он - нетвердой походкою мимо проходит; лицо его - серое.
  - "Ты - пьян?"
  - "Да, Люба, - пьян"81.
  На другой день читается написанная на островах "Незнакомка", или - о том, как повис "крендель булочныи"; пьяница, клюнув носом с последней строки, восклицает:
  - "In vino veritas!"83
  Я спросил Щ., как относится Блок к нашему будущему:
  - "Сел на ковер и сделал из себя раскоряку, сказавши: "Вот так со мной будет".
  - "И все?"
  Не убедительно!
  Убедительны: вызов, отчаянье или мольба; даже - пролитие крови; но - ни вызова, ни "человеческих" слез (разве я-то не выплакал прав своих?); и - решаю: с придорожным кустом - не теряют слов: проходят мимо; коли зацепит - отломят ветвь .
  Две темы, определявшие тогдашнюю жизнь, перепутались: "логика" чувств нашептала ложную аксиому: одинаковый эффект, высекаемый из разных причин, свидетельствует о том, что "причины" - одна причина: Николая Второго вижу я Александром Блоком, сидящим на троне; правительственные репрессии подливают масла в огонь моего гнева на Блока; бегаю под дворцами по набережным гранитам; и вот - шпиц Петропавловской крепости; сижу у Медного Всадника; лунными ночами смотрю на янтарные огонечки заневских зданий от перегиба Зимней Канавки, припоминая, как в феврале мы с Щ. стояли здесь, "глядя на луч пурпурного заката"85, мечтая о будущем: о лагунах Венеции; отблески этого - в "Петербурге", романе моем86.
  Если бомбою лишь доконаешь сидящего в нас "угнетателя", - брошенной бомбою доконаю его; разотру ее собственною пятой под собою; и, взрываясь, разброшусь своими составами:
  - "К вечному счастью!"
  Этими бредами объяснимо мое поведение перед зданием открываемой Государственной думы87, где закачался с толпою, качавшей меня перед мордою лошади, на которой качался усатый жандарм; но вот я разрываю свой рот до ушей и бегу за пролеткою... Родичева, которому прокричали "ура".
  Внешние впечатления Питера - пестрь "сред" Вячеслава Иванова; в башне огромного нового дома над Государственной думой я что-то сказал об искусстве88, за что Бакст жал руку, а Габрилович из "Речи" знакомился; слово сказал тогда длинный, с бородкой, блондин, - не седой - во всем прочем такой, как сейчас, Константин Александрович Эрберг; он высказался за анархию: точно, прилично; анархия получалась кургузенькая, скучноватенькая, как цвет пары: не то - серо-пегонькой, а не то - пего-серенькой.
  Тоже жал руку Зиновий Исаевич Гржебин, впоследствии издатель "Шиповника", а пока - чернобрадый художник, с лиловым бантом, но - в твердых, огромных очках роговых; скелетиком вышмыгнул из-за плеча поэт Дике; подмигнул; и опять ушмыгнул: за плечо; на другой день проснулся я: бухают два кулака; неодетый, выскакиваю из постели; и отпираю дверь; в щель ее высунулась головка, как - чертика:
  - "Это я - Дике: с кузиною Лелею;89 вы - надпишите".
  И - книга вышмыгнула; а головка слизнулась; одевшись кой-как, заглянул в коридор; там стояло и радостно улыбалось мне желтое нечто (наверное, волосы).
  - "Кузина Леля!"
  С Ольгою Николаевной Анненковой познакомился коротко я за границею, лет через шесть, не узнав в ней "кузины"90.
  Запомнился у Иванова начинающий пролетарский писатель Чапыгин, теперь уже крупный писатель; и врезался в память короткий и толстый, такой краснощекий, такой пухлогубый, с усищами, с густой бородкой, Евгений Васильич Аничков; казалось, что сам петергофский Самсон [Самый большой фонтан в Петергофе] бил - не он говорил; потрясая рукой, приподнявшись на цыпочки, храбро бросая в атаку живот, едва стянутый белым жилетом, казался скорее гусарским полковником он, чем профессором-меньшевиком; он поздней агитировал за "Петербург" - мой роман; и - спасибо ему.
  В час расхода гостей, когда толстое солнце палило над . крышами, мы очутились на крыше огромного дома, где толстый профессор-гусар ужаснул своей живостью; стоя на желобе одною ногой, он пятой другой резко дрыгал над крышею Государственной думы, воскинувши руку в зенит и приветствуя толстое солнце; схватясь за него, убеждали его: не низринуться; он же сопротивлялся, пыхтя.
  Вот и все, что осталося от литературного Питера; все - как во сне; отрезвляюсь лишь в Дедове91, когда - два удара: бац, бац! И один оглушил меня: разгон Думы;9 другой - раздавил: это - Щ.; извещала она, что любовь наша - вздор, что меня никогда не любила; о нет, не допустит она моего появления осенью в Питере; Гиль-да [Из пьесы Ибсена "Строитель Сольнес"], ее героиня, имеет "здоровую" совесть, которой она и последует .
  Знать, не Аничкову толстою дрыгать ногою от желоба крыши над бездною, а мне - в бездну броситься!
  
  
  
  МАСКА КРАСНОЙ СМЕРТИ
  
  
   [Заглавие рассказа Эдгара По94]
  Дедово!
  Душное, мутное, полное грозами лето, охваченное пожаром крестьянских волнений; от Волги шли полчища вооруженных крестьян, босяков, батраков; уже красный петух залетал над усадьбами; мощно поднялся аграрный вопрос; распространялись листки "Донской речи";95 и действовал осторожный "крестьянский союз";96 раз наткнулись в лесу на жандарма, который... "грибы" собирал, потому что в окрестных лесах собиралися тайно крестьянские митинги: доктор, Иван Николаевич, в дело это - внес лепту.
  Сережа все знал, сидя в бреховских, дедовских и на-довражинских избах; меня ж ориентировал "друг", рыжий Федор, извозчик, ужасный свергатель властей, почитатель Иван Николаича, доктора; Федор меня возил в Крюково; и возвращал меня в Дедово, стаскивая в буераки и вновь выволакивая между рощицами; он повертывал на меня красный нос и выбрасывал руку, показывая кнутовищем:
  - "За энтим леском - в сосняке, в том: намедни митинга была; хорррошо ж арараторы подымали; а все это - доктор: Иван Николаич! Года ведет линию; и - осторожен же: к энтому не подъедешь!"
  И вдруг, повернувшись, кидался хлыстом на клячонку:
  - "Но... но!.. Будет наша! А Коваленскую, энту, - мы выгоним..."
  Бросивши вожжи, - ко мне:
  - "Не Сергея Михайловича! Знают: он - за народ, как Михал Сергеич покойник".
  Семейные трения меж Коваленскими и Соловьевыми претворялись народом в легенду: о народолюбце, Михал Сергеиче; был-де эсером и он; все - Сережа; уж истинно вышло: папаша - в сынка, чтоб народ мог сказать: а сынок-то - в папашу пошел.
  Так, проехавшись с Федором, в Дедове я, бывало, сражаю Сережу:
  - "Откуда ты знаешь?"
  Сережа, бывало, рассказывает в свою очередь: Коваленских честят; но "бабусю" - щадил: ведь не столь уж с народом плоха она? Но - не любили старушку за "барыню"; да и за то, что читала, поджав свои губы, она лицемернейшие назиданья с террасы - таскающим ягоды бабам: у бабы надутый живот; а самой-то сынок - лапил баб; и за пазуху лазал: в кустах; что живот-то надутый - все видят; а кто надувал, еще надо расследовать.
  Друг мой захаживал к парням: орать с ними песни и щелкать подсолнухи; с ними он рос, а не то что "в народ ходил" он; с ним - в открытую; я же не лазил по избам, не щелкал подсолнухов, не агитировал; мне были ближе рабочие и городские мастеровые; оставшись с Сережей вдвоем, жарко спорили мы; и Сережа помарщивался на статеечки Каутского, мной привезенные; я же кричал на эсерство сермяжное в нем. Почему же мне дедовцы верили? Растолковали по-своему отъединенность мою: я-де
  есть закавыка такая, что... конспиративная, что ли; мне явно по избам ходить невозможно никак.
  Уважали - "дистанцию".
  Странная жизнь завелась тут: Сережа всклокоченный, перегорелый, взъерошась усами, свисающими над губой, искривленной усмешкой, бывало, трепнет:
  - "Помнишь ли прошлогодний июнь? Ты писал "Дитя-Солнце"; в крылатке покойного дяди ходил; и все ждал, когда будут цвести колокольчики белые... Нынче, смотри: и природа не та".
  Лето - душное: страсти душили.
  Жил в раскаленьи двух яростен, слитых в одну, изживаемую стиском рта до зубного скрежета: и - да чего тут!
  И слушали шелест дерев: нарастающий; листовороты раскрытые, ветви, паветви, сучья, суки трудно гнулись, качались; все ревмя ревело; и лиственный винт, отрываемый, в воздухе мчался пустом; из души вставал крик: бомбой бить - по кому попало, чему попало: убить!
  А - кого?
  Тут порыв отлетал; листья взвешивались, укрывая - коряги, стволы, суки, сучья; мы шелест листов утихающих слушали; те же: сушь, сонь.
  Оставалось выполнить клятву, почти договор, кровью собственной писанный: с нею бороться до... смерти кого-то из нас: за нее ж; я клятвой припер себя к стенке, и сам ужасаясь насилию; не за горами и август: положенный ею же срок: для нее; и - угрюмо продумывал форму насилия; виделось явственно: бомба какая-то брошена будет; а коли не так, разотрется она под пятою моею, коли не сумею убить я предавшую "я" - свое собственное; и, - в который раз, - упав в стол, умолял ее в письмах: себя же, себя ж пощадить, сознавая, что в мыслях и я - не по воле своей, а по воле судьбы - уж вступил на дорогу... Ивана Каляева.
  МОИ МОЛОДОЙ ДРУГ
  Наш флигелек приседал за кустами; над крышею шумы вершин, точно возгласы красных апостолов, тихо поскрипывал шаг; и - взрывалися ветви; и - красного цвета рубаха Сережи являлася; он сжимал кол; подобрал на дороге его, сделав посохом.
  Он в эти дни себе на голову вздувши страсть к миловидной девчонке, Еленке, служившей в кухарках у полуслепого художника близ Надовражина, каждый день молча меня уводил: мне Еленку показывать; а как Еленка вбежит с самоваром, - ни жив он, ни мертв; не посмеет взглянуть; опускает глаза; и скорее удавится, чем слово скажет; Еленка закусит лукавую губку и ноздри от пыха расширит; и бросит на стол самовар; и обратно топочет босыми ногами на кухне расфыркаться: носом в передник.
  Тогда попрощаемся; и верещим сухоломом; изогнутая еловая ветвь, как венок, протопорщена ярко-зеленою лапой над лбом его; этой веткой себя увенчал он в знак страсти; и весь испыхтелся под нею.
  - "Сказал ли хоть слово, хоть раз ей?"
  - "Ни разу, ни слова!" Не смел!
  Но поехал верхом верст за двадцать - в деревню, где братья Еленки, из лавочников, самых мелких, имели свой дом; о Сереже не слыхивали; он - является в красной рубахе, слезает с седла: предлагаю-де руку и сердце!
  Разинули рты; а потом, помолчавши с достоинством, галантерейно решили: так сразу - нельзя:
  - "Вы с сестрою сперва познакомьтесь; а там - мы посмотрим".
  Он скрыл от меня путешествие это; вернулся - сконфуженно, струсивши: можно ль теперь на попятную? Вдруг и Еленка лишь образ, рождаемый пеной; Елена Прекрасная - греческий миф; а он Грецией бредил; и бредил народом; соединял миф Эллады с творимой легендой о русском крестьянине;97 видел в цветных сарафанах, в присядке под звуки гармоники - пляс на полях Елисейских; бывало: орехом кто щелкнул - вкушенье оливок; и в стаде узрел "цветоядных" коров; и о бабьем лице, том, которое "писаной миской", он выразился: "мирро уст"; даже в дудочке слышалась флейта ему; сочетав миф с эсерством ("земля для народа", "долой власть помещиков"), он пожелал омужичиться; "барина" сбросить, женясь на крестьянке.
  Отсюда - Еленка: Елена Прекрасная!
  Днями бродил, взявши кол, увенчав себя ветвью еловою, в красной рубахе, в стволах, перерезанных тенью и светом и стайками ясненьких зайчиков; он был - раскал, как и я; заключались, как два заговорщика, в флигеле; там, захватясь за бока, - он:
  - "Осталось одно".
  Мне - взорваться; ему - омужичиться. Он еще в декабре очень резко отверг предложение мое - примириться с кузеном:
  - "Я в Шахматове для того и остался, когда ты уехал, чтобы доиграть свою партию с Блоком;98 и верь: этот спрут полонил Щ., представясь, что ранено щупальце; тянет ее перевязывать щупальце; ты излечи ее, или", - он супился:
  - "Знаешь ли, Боря, ужасно, но если тебе не удастся уехать с ней..." - не договаривал он.
  - "Если б я отговаривал, я бы фальшивил".
  Тут слухи пошли: соловьевский барчук предложение сделал Еленке;99 Любимовы нам сообщили об этом; около Сережи стоит в эти годы Любимова, Александра Степановна, выходившая Коваленского Мишу, историка; стройная, крепкая, с горьким, поблекнувшим ртом, черноглазая, черноволосая, с белыми зубами, - умница с "вкусами", она проницала все вздроги душевных изгибов Сережи; ей нес он себя; не боролся с вмешательствами: напоминала она Розу Дартль; [Действующее лицо романа "Давид Копперфильд" Диккенса] ведь и источник забот о Сереже - таимая страсть ее к его отцу: Александра Степановна понимала и острую строку Валерия Брюсова, и ядовитость двусмыслицы Блока; простая, сердечная женщина эта увиделась нам символистской в противовес своей толстой сестрице Авдотье Степановне - ярой "общественнице" и двум "левым" племянникам; третья сестрица, Екатерина Степановна, трогала ясной, пылающей добротой; Надовражино, где обитали сестрицы, - гнездо недоверий ко всем Коваленским;100 как в прошлом году, здесь певали народные и революционные песни; рыдала гитара; бывало: вдвоем возвращаемся звездною ночью; загамкает пес; лес, канава и папоротники - сырые, злые; полянка.
  - "Александра Степановна уверяет, что Вере Владимировне о Еленке все сказано; стало быть: "бабуся" узнала".
  "Бабуся" молчит.
  Мы выходим на луг; и вон, вон оно, - Дедово!
  В Дедове перед лицом Коваленских перерождались; и с мукой тащилися завтракать на большую террасу; не более полсотни шагов отделяло наш флигель от дома "бабуси", а... а - две культуры, два быта; там - жив восемнадцатый век; здесь - двадцатый; там - "рай" просвещенного абсолютизма; здесь - "ужасы" анархизма: и бомба, и красный петух; там невестою прочится "Ася" Тургенева; а по округе - молва, что невеста - Еленка.
  Терраса; у Веры Владимировны Коваленской - улыбка кривая: "Еленка"; бабуся, трясяся наколкой, трясясь пелеринами, лапку нам тянет.
  Но - сжатые губы; но - косо на внука метаемый взгляд, от которого вздрагивал он, потому что он видел уже: будет, будет падение в великолепнейший обморок.
  - "Здравствуй, "бабуся", - храбрится Сережа, - а знаешь ли, что говорит Феокрит?"
  И поскрипывает сапогом; повисает настурцией; над ним яркий шмель; вот - кузиночка Лиза, которую ловко Сережа, подбросивши, ловит из воздуха; вот, захватясь за салфетки, сопят уж над рисом с рубленой говядиной; чай; дядя Витя, свой палец поставя на клавиши, фальшивит: "Я стражду, я жажду";101 а дядя Коля над "Русскими ведомостями", традицией дома, - традицией "тона", - трунит, зло скосясь на меня.
  Став мгновенно "марксистом", бросаю рабочим вопросом в него; он марксизм ненавидит: марксист - Миша, сын, не желающий знать его; очень угрюмый, сосредоточенный спор, с утаенным желанием перейти от слов к делу: я или - его "превосходительство": кто-то здесь - лишний; наверное, я, потому что визгливые тявки мои нарушают традицию; уже Сережа хватает меня за рукав; уж головка "бабуси", с такою решимостью павшая в спину, - закинута; смотрит не глаз, а губа на меня.
  И Сережа уводит - дрожащего:
  - "Боря, иу ради "бабуси", - сдержись; ты ведь эдак здесь все оборвешь, каково без тебя будет мне!"
  Не сдержавшись:
  - "А впрочем, так длить невозможно, - шагаем обратно, - я в каждой настурции, в каждом шипке самовара, в наколке, в поджатии губ ощущаю падение рода; и коли так длить, я - погибну".
  И думаю: след на Еленке жениться ему; а он думал, что след мне убить иль - убиться.
  - "Я стражду, я жажду", - стучал дядя Витя нам издали клавишем.
  
  
  
  
  домино
  Переменить впечатления еду в имение матери;102 время проходит в писании жесточайших стихов; я пишу "Панихиду" 103, - историю трупа, в которой есть строки:
  Приятно!
  На желтом лице моем выпали
  Пятна104.
  Пишу на мотивы из "Чижика":
  "Со святыми упокой"
  Придавили нас доской105.
  Собираю украдкою группу крестьян; объясняю: "Земля будет ваша; не надо усадьбы палить: пригодятся еще". Управляющий мне показывает на овсы: я - взрываюся: "Эти овсы есть грабеж у крестьян". На меня - донос земскому; земский уж хочет приехать с советом: мне вовремя выехать за пределы губернии; я - исчезаю до этого: нет ни покоя, ни отдыха!106 И... и... - куда ж мне деваться?
  Я - сызнова в Дедове107, где нахожу письмо Щ.; переписка - как тренье клинков друг о друга; теперь она - просто резня за мое возвращение в Питер, которое - значит: отъезд с ней в Италию;108 вдруг - письмо Блока (из Шахматова), объясняющее, что он будет в Москве: иметь встречу со мной; я - в пустую квартиру, в московскую; кресла - в чехлах; нафталины...
  Звонок: это - красная шапка посыльного с краткой запискою: Блок зовет в "Прагу"; [Ресторан на углу Арбатской площади]109 свидание - не обещает; спешу: и - взлетаю по лестнице; рано: пустеющий зал; белоснежные столики; и за одним сидит бритый "арап", а не Блок; он, увидев меня, мешковато встает; он протягивает нерешительно руку, сконфузясь улыбкой, застывшей морщинками; я подаю ему руку, бросая лакею:
  - "Токайского".
  И - мы садимся, чтобы предъявить ультиматумы; он предъявляет, конфузясь, и - в нос: мне-де лучше не ехать; в ответ угрожаю войною с такого-то; это число на носу; говорить больше не о чем; вскакиваю, размахнувшись салфеткой, которая падает к ногам лакея, спешащего с толстой бутылкой в руке; он откупоривает, наполняет бокалы в то время, как Блок поднимается, странно моргая в глаза мало что выражающими глазами; и, не оборачиваясь, идет к выходу; бросивши десятирублевик лакею, присевшему от изумленья, - за ним; два бокала с подносика пеной играют, а мы опускаемся с лестницы; он - впереди; я - за ним; мы выходим из "Праги"; повертываясь к Поварской, Блок бросает косой, растревоженный взгляд, на который ему отвечаю я мысленно: "Еще оружия нет: успокойся!"110
  Сворачиваю на Арбат и, пройдя пять домов, подзываю извозчика:
  - "На Николаевский!"
  Солнце не село, когда, ни на что не похожий, я сваливаюсь с таратайки у флигеля в руки Сережи, который со мной начинает возиться; мне отступа - нет; я - к убийству приперт обстоятельством, а - не умею убить; и хочу уходить себя голодом, тайно от друга, "бабуси"; я делаю вид, что я ем; через несколько дней я так слаб, что усилием воли держусь на ногах; тут Сережа, меня заперев, объясняется очень серьезно.
  Я пойман с поличным: откладываю голодовку.
  Сережа ужасен; "бабусю" едва он выносит; к Еленке боится ходить: шах и мат! Раз, открывши чуланчик, который был заперт, - ко мне он; и - тащит в чуланчик:
  - "Смотри-ка!"
  Из кресла в тенях на нас смотрит коричнево-желтая мумия, в рост человеческий; то деревянная кукла, служившая манекеном художнице:
  - "Как очутился он здесь? Надо вынести!"
  Ольга Михайловна перед кончиною в спальне своей посадила на кресло его, одев в платье: писала с него; очень скоро потом под ногами его в луже крови лежала с простреленным черепом; кукла Сереже связалась с тогдашними днями, с психическим заболеванием матери, с самоубийством, со смертью отца; он сказал:
  - "Худу быть!"
  Каюсь я: деревянный коричневый профиль во мне вызвал образ из только что мною написанной "Панихиды":
  На желтом лице моем выпали
  Пятна.
  Ив подсознании откликнулось:
  - "Я!" Куклу вынесли.
  А через день допекаю-таки Николая Михайловича, и получаю: ведут себя так дураки; тотчас требую я лошадей; и "бабуся", неискренно ахнувши, падает в кресло: сидеть в позе обморока.
  Вот и Федор: с тележкой; Сережа - исчез, не простившись; я - трогаюсь; кончилось Дедово; впрочем, - кончается жизнь; выезжаем на взгорбок, возвышенный над крюковскою дорогою; луг - переехали; к спуску дороги сбежались две рощицы; и между ними - прощеп горизонта: огромное солнце, как злой леопард, приседая к земле, все охватывает красноватыми лапами; что вижу я? Перед солнцем, весь вспыхнувший точно вихрами осолнечными, поджидает Сережа меня, - без вещей, зажимая в руке перемятый картуз; вот он прыгнул в тележку.
  - "Куда ты?"
  - "С тобою... Я после бывшего только что зд

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 282 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа