Главная » Книги

Белый Андрей - Между двух революций, Страница 9

Белый Андрей - Между двух революций



  Были Поль Фор (поэт, брат Себастьяна), и, кажется, был сам Танкред де Визан, обещающий мастером сделаться; густо висела зеленая скука; и то, о чем спорили, мне, москвичу, показалось азами "Весов"; Жан Гурмон, Рене Гиль обо всем написали: реторика бледная! Избранные в "Симплициссимусе", - те хотя бы резвились; а здесь - неестественно пыжились; Брюсов, конечно же, преувеличил: мы расходились в оценке французов-мо-дерн;136 символизм невозможен, как узкая школочка.
  Это я стал проповедовать скоро [См. ряд моих заметок в отделе "На перевале" ("Весы", 1907 - 1909 гг.).].
  Опять улизнул; и, случайно попавши в "кино", слушал вальсы плаксивые; видел с экрана, как пес человека спасал.
  Человека, пожалуй, спасут на экране и люди:
  - "Меня бы спасли?"
  Но для этого надо попасть на экран? Точно смертные когти вонзились: ущипом; весьма неприятные боли!
  
  
  
  
  БОЛЕЗНЬ
  До болезни своей я работал над "Кубком метелей"; без пыла доламывал фабулу парадоксальною формою; Блок мне предстал; я, охваченный добрым порывом, ему написал, полагая: он сердцем на сердце - откликнется137.
  Он же - молчал.
  Уже с Мюнхена я наблюдал: психология оплотневала во мне в физиологию; огненное "домино", потухая, как уголь, завеялось в серые пеплы, став недомоганием, сопровождавшим меня; ощущение твердого тела давило физически в определенных частях организма; однажды, проснувшись, я понял, что болен: едва сошел к завтраку .
  Вечером с кряхтом пошел я за Гиппиус: ехать с ней вместе в театр "Антуан"; но, не будучи в силах сидеть, из театра пополз, убоявшись взять фьякр, потому что сидеть было больно мне; утром же стало значительно хуже; но доктор сказал, что пустяк, что придется дней пять пострадать: до прокола; он, дав невозможный в условиях жизни отеля режим, удалился; решил быть стоическим, перемогая страданья, которые пухли от пухнущей опухоли: ни сидеть, ни лежать; и, - поползав, повис между кресел, ногой опираясь на ногу; я спал на карачках, в подушку вонзаясь зубами. Как бред: Мережковские, два анархиста, Д. В. Философов ввалились ко мне; дебатировать вместе: Христос или... бомба? Я, перемогая себя, кипятил воду к чаю и производил ряд движений, уже для меня невозможных; а ночью подушкой душил вырывавшийся крик.
  В канун нового года висел между кресел, вперясь в синий сумерок; черный вошел силуэт.
  - "Смерть!"
  Он сунул тетрадку: из синего сумрака:
  - "Это - стихи мои".
  Я же, не в силах ему объяснить, что страдаю, просил его выйти движеньем руки.
  Не везло с Гумилевым!
  Но, перемогая себя, я стащился и полз два часа к Мережковским: в бреду и в жару; оказалось: нарыв мог прорваться - внутри; и тогда - заражение крови; ввалясь, пал в диван; меня пледом накрыли, поили шампанским; нахмурился доктор, явившийся утром: флегмона - глубоко сидела; вчера еще надо бы вспарывать:
  - "Дома держать невозможно: в больницу!" Сквозь жар слышал - дорого: пища, уход, операция, ряд перевязок, сиделка; трещал телефон; выяснялось: больница при монастырьке - принимает; ухаживать будут монашенки, а оперировать - очень известный хирург; перекутанного - потащили в каретку: Д. В. Философов и доктор; не помню, как перевезли; лебединые, белые крылья чепца; и меж ними лицо итальянки склонилось; и кто-то мне впрыскивал морфий.
  Ночь - кубари бреда: в трубу вылетал с Николаем Коперником, чтобы винтить в мировой пустоте; ясно: грифоголовый мужчина с жезлом, прощербленным на старых гробницах Египта, который водил коридорами, - смерть; потушив электричество, снова вперялся в каминные пасти; оттуда - встал красный: я сам.
  Будят:
  - "Ах!"
  Два служителя - тащат в носилках по лестнице вниз; я слетаю на саночках с радостным чувством - к веселому ножику.
  В эти же дни Петербург пировал; жезлоносец Иванов, Чулков, Городецкий, артистки, пианистки, эстеты, поэты, попойки и тройки из "Балаганчика", музыка - бум-бум-бум-бум - Кузмина:139 все неслося галопами - издали; Блок воспевал в "Снежной маске" свое увлечение Волоховой;140 а у Щ. был роман141.
  "Люблю вас, а - не Блока! Его, - а не вас", - оказалось: "Ни Блока, ни вас!"
  Роман - с У***, потом - с Ф***, потом - с Ш***!
  Очень просто и весело.
  Я-то!
  Блок оповестил мир стихом: умирает-де он на костре своем... снежном142, несяся к Елагину острову - в тройке;143 смерть эта - виньеточка Сомова; что же еще? Говорят в просторечии: "Смерть как приятно!"
  Наверное, умер бы я, - запоздай операция: на одни сутки.
  Вот, голый, лежу на столе жестяном; он как льдом обжигает мне кожу; я искоса вижу: на рядом поставленном столике - пилочки, вилочки, цапкие лапки, пинцеты, ланцеты серебряным смехом пищат: "Я кусаюсь", - хихикают щипчики: "Цапаюсь", - искрится злой металлический коготь.
  Дверь - настежь: обстанный халатами белыми, вышел тот самый, к которому рвался давно, -
  - с бородой ассирийца, весь в белом, напрягший свои волосатые голые руки - ...
  Накрыл бородой:
  - "Повр месье!" [Бедный господин]
  Потрепал по плечу; обдал жаром:
  - "Вы - много страдали: сейчас мы поможем!"
  От этого доброго слова - из глаз - слезы брызнули; он - к колпачку с хлороформом; его на лицо опрокинул; и я от себя самого, как свободно скользящая гайка с винта, отвинтился; летал, бестелесно твердя:
  - "Сознаю": -
  - ознаю -
  - знаю
  - аю
  - ю -
  Точно: в ворота железные кто-то железными молотами - "бум-бум-бум" - заломился: то - сердце, с которым мы связаны, -
  - бухало!
  Я возвращался откуда-то, как из гостей, где случилось прекрасное что-то; с блаженством глаза разожмурил: наткнулся на белые крылья чепца:
  - "Тише!"
  - "Как?" - прикоснулась ладонь: Мережковский. Ни боли, ни тяжести!
  Д. Мережковский с утра дожидался конца операции; видел: меня принесли на носилках - с глазами открытыми; я на вопрос его: "Как?" - отвечал:
  - "Ничего".
  Он был ласков, уютен и добр; я за это прощал ему многое; а Философов, как нянька, возился; он в нижний этаж перенес мои вещи, расставил внимательно; Гиппиус матери письма писала144.
  - "Здоровый у вас организм", - говорил мне молоденький врач; но разрез был ужасный: как красная яма; явился хирург: бинтовать.
  Зубы стиснул: Трах!
  - "И терпеливый же вы!"
  Мощь огромной руки, рвавшей к ране прилипшие и пересохшие марли, - прекрасна!
  Лежал, забинтованный; веяли белые крылья широкого чепчика; нравилось нежиться перед букетом цветов; пища - легкая, вкусная; в окна весна уже грела лучом легкоперстным; в открытые двери вещал мне орган: коридор был подобие хоров капеллы; в час службы стояли монашенки; чепчики их - точно плеск лебединых, слетающих стай; оказался я в мире, который воспел Роденбах; [Писатель, описывающий капеллы, монашек, старинные католические города Бельгии] монастырь, превращенный в больницу, ютился вблизи Люксембургского парка; с него начинался Латинский квартал.
  Мережковские, Минский, супруга Бальмонта, Е. А., и Бальмонт - посещали меня;145 а соседка по столику передавала приветы Жореса; ходила и русская дама, писавшая книгу, - ученая: доктор Сорбонны; я ей диктовал текст главы: "Символизм" .
  Хорошо очень думалось в звуках органа; стихи, как ручьи, истекли из меня, когда мать, тишина, обнимала рукой теневой изголовье:
  Извечная, она, как мать,
  В темнотах бархатных восстанет;
  Слезами звездными рыдать
  Над бедным сыном не устанет.
  Мне бездна явлена тоской;
  И в изначальном мир раздвинут;
  Над этой бездной я рукой
  Нечеловеческой закинут.
  ("Урна")147
  Порой было грустно:
  Непоправимое мое
  Припоминается былое;
  Припоминается ее
  Лицо, холодное и злое...
  Покоя не найдут они;
  Пред ними протекут отныне
  Мои засыпанные дни
  В холодной, нежилой пустыне.
  ("Урна")148
  В Париж доносившийся гам Петербурга звучал как насмешка: над болью; возврат был отрезан; враги и друзья - за порогом болезни увиделись; был им - мертвец, не умерший, но и... не живой; им мой выход в иное сознанье - казался могилой; а мне агонией казались их песни и пляски.
  "Могила" написана тотчас же:
  Вышел из бедной могилы.
  Никто меня не встречал.
  Никто: только кустик хилый
  Облетевшей веткой кивал.
  Я сел на могильный камень...
  Куда мне теперь идти?
  Куда свой потухший пламень -
  Потухший пламень нести?..
  Нет, - спрячусь под душные плиты.
  Могила, родная мать,
  Ты одна венком разбитым
  Не устанешь над сыном вздыхать149.
  В приведенных строках, сочиненных в больнице, - рубеж, отделяющий "Пепел" от "Урны"; [Названия сборников стихов] недаром вперялся я в жар, истлевающий в серые пеплы; недаром мне комнатка виделась гробом с дырой (дымовою трубой), открывающей небо Коперника; в нем я очистился: под колпаком хлороформа; так "Урна" возникла в больнице; так опепелевшая страсть года два собиралась мной в урну: над гробом истлевшей души -
  - не моей.
  
  
  
   ПРЕДОТЪЕЗДНЫЕ ДНИ
  Наконец я вернулся в отельчик150, но в нижний этаж; перевязка мешала осиливать лестницу; доктор еще перевязывал рану; она заживала; так длилось до марта; поездка в Италию рухнула: деньги - пролечены; а в перспективе - расплата долгов; даже к Метнеру в Мюнхен заехать не мог уже.
  Доктор грозил:
  - "Операция вас наградила на год или два малокровием: воздух, питанье, природа, покой! Организм ваш - подорван".
  Стояла весна; небо - синее; мило Париж улыбался протертым стеклом; среди веющих веток и птичьего щебета ветер развеивал складки плаща моего; как глазочки, открылись цветочки - в Булонском лесу; я бежал из заросших дорожек к центральным аллеям, куда с "авеню" перехлестывал ток элегантных ландо; и светлели приветливей дамские платья: вуалетками синими и голубыми бу-кетцами; всюду - светлейшие серые платья; я гнался блаженными толпами по Елисейским полям, проходя к Тюильери; я склонялся к перилам задумчивой Сены: рассматривать башни Нотр-Дам; иль, закинувши голову перед чудовищем Эйфеля, скроенным из переплетов сквозных, удивлялся: качается в воздухе; став под ребром распростертой ноги, - видел: падает - на голову!
  Черт возьми!
  В месте скрепа коротеньких лапочек с телом - четыре кафе; к ним бросают по лапкам четыре подъемника; к высшим площадкам - ведет пеший ход; и туда же летает подъемник; однажды осилил пространство от первой площадки к второй (выше двигаться сил не хватило); Париж уходил под пяты, умаляясь; над воздухом - в воздухе шел; небеса, опускаясь, - смыкали объятья.
  Весною Париж - бледно-серый; щебечущим розовым отблеском, купами зелени, контурами колоннад он нежнел; упоительны: светопись отблесков и колорит отработанных временем (копотью, пылью, дождями) орнаментов; в мреющем воздухе синие вырезы зелени; бабочка порхами вспыхнет и снова погаснет.
  Я понял - плэн-эр! [Планеризм - ответвление импрессионизма] И я думаю: пуэнтелизм есть усилие глаза отметить смешение дыма и пыли со влагой туманистой; свет разлагается в два дополнительных; из пестри точек глаз ищет не данной ему колоритной реальности; коли Париж в декабре меня встретил Мане, то меня проводил он веселеньким, мартовским щебетом искорок - пуэнтелизмом151.
  Бывало: спешу пробежаться по гладким аллеям Версаля (туда и назад - поезда); здесь ты, где ни окажешься, - издали, из-за пропущенных куп - видишь абрис дворца.
  Я влюбился в весенний Париж: было жалко расстаться с ним.
  Раз слушал лекцию я Мережковского в русской колонии;152 твердого вида мужчина, сложив свои руки крестом на груди, прислоняясь плечами к стене, вздернув профиль, замраморел, стоя как статуя древняя:
  - "Кто это?" - Гиппиус.
  Он не пошел возражать, грянув с места отчетливым голосом, тщательнейше вылепляя, как профиль, слова; и, умолкнув, сложил свои руки крестом, прислоняясь к стене и не двигаясь с места.
  - "Грузин, Робакидзе, - философ"153, - сказала позднее мне Гиппиус.
  С этим, виднейшим, писателем, классиком от символизма и руководителем группы грузинских поэтов, которого книга поздней прогремела в Германии, встретился я - через двадцать три года: в Тифлисе154.
  Прощаясь за день до отъезда с Д. С. Мережковским, Д. В. Философовым, Гиппиус, благодарил их за братскую помощь больному;155 три месяца, прожитых здесь, как три года; Париж - перевал, разделяющий четырехлетье; двухлетье, к нему подводившее, - бури: страстей, рост отчаянья; взмахом ножа, отворяющим кровь, это все пролилось из меня; обескровленный, серым, как пепел, лицом, я два года вперялся в себя и в обстанье, которое виделось мне балаганом; союз, заключенный с Валерием Брюсовым против Иванова, Блока, Чулкова и прочих недавних друзей, - вот что вез из Парижа в Москву; и последний, кто мне пожелал "бон-вуаяж" [Доброго пути], был Жорес; с ним позавтракав, вещи забрав, я уехал, чтоб видеть в обратном порядке течение времени; выехал яркой весною, а въехал в Россию глухою зимою156.
  Вороны с заборов московских, встречая, закаркали из сине-серого мрачно-клокастого неба.
  Арбат: колоколенка розовая:
  - "Боря, сын мой", - объятия матери.
  Извечная, она, как мать,
  В темнотах бархатных восстанет;
  Слезами звездными рыдать
  Над бедным сыном не устанет157.
  
  
  
   Глава четвертая
  
  
  
   ГОДЫ ПОЛЕМИКИ
  
  
  
   НОВОЕ ВЕЯНЬЕ
  В этой главе почти нет биографии; она - внутренняя; события жизни - литературная летопись.
  1907 год - ознаменован победою модернизма в мелкобуржуазных кругах; до 1907 года мы - отщепенцы; читатели наши - оторванцы разных классов, несколько десятков эстетов, да несколько меценатов типа Мамонтова, ранее сплотившего Врубеля, Якунчикову, Коровиных и Шаляпина; с начала века читатели наши сплотились В группу, предъявившую новый спрос; провинция мало интересовалась нами; столичный же мещанин знал нас по боям в "Кружке", куда он ходил надрывать свой животик или в позе трибуна требовать казни нам.
  Вернувшись в Москву, я впервые столкнулся с новым читателем; не снобы, не одиночки, не дамы из буржуазии, валившие в Общество свободной эстетики, интересовали меня, а - учащаяся молодежь из провинции, съехавшаяся в Москву: студенты, курсистки; юная провинция впервые выступила в поле моего зрения.
  Это весьма взволновало меня, - не "Кружок", где вчера нас ругали, сегодня ж встречали с сочувствием; линия фронта - менялась; газетчики, критики, исчезая из стана врагов, появились с невинными лицами в лагере "символистов", заводили знакомства и жали нам руки; иные сочли модным теперь гарцевать статьями в защиту Брюсова и Бальмонта; я не заискивал среди московской прессы и не искал в ней друзей; и даже не заметил, как видные деятели тогдашней прессы оказались знакомыми: Н. Е. Эфрос [Дядя А. М. Эфроса], Дживилегов, М. Духовской, Сергей Мамонтов, Сергей Яблоновский, Любошиц, Ашешев, Виленский, Ардов, Белорусов, Чуковский, Сергей Глаголь; и - сколькие прочие; царство врагов было явно расколото; борьба с нами, ставши борьбой из-за нас, скоро превратилась в борьбу одних из нас с другими из нас: орудием прессы; в одних органах чтили "мистических анархистов" и боролись с "весовцами"; "бюро прессы", возглавляемое Глаголем, размножало фельетон поэтиков "Грифа" в массе провинциальных газет1, объявляя провинции тех, кого "Весы" отвергали; сотрудники "Весов" одно время стали поставщиками литературного фельетона для марксистской газеты, скоро прихлопнутой генерал-губернатором Гер-шельманом2.
  Руководители верхов либеральной интеллигенции сперва отставали от моды; старцы из "Русских ведомостей" редко снисходили даже до ругани; но и этот лед - таял; популярнейший публицист и профессор философии Евгений Трубецкой, заняв кафедру брата, открыто признал, что проблема непонимания нас - серьезна; он добился сносного отношения к нам от своих коллег; с той поры группа профессоров (В. М. Хвостов, Л. М. Лопатин, С. А. Котляревский, Б. А. Кистяковский и т. д.) стали вступать в серьезные споры с нами, держась достойного тона; и московский университет тронулся вслед за "Кружком", в нашу сторону; мы являемся в университетской аудитории (в студенческом Обществе деятелей литературы, руководимом Н. Н. Русовым).
  Поворот мнений дошел до того, что в "Кружок" явился маститый Семен Афанасьевич Венгеров; [Скоро академик3] и объяснил присяжным поверенным Москвы и их женам: декаденты суть гуманисты; они, как Некрасов, Никитин, засеяли "доброе, вечное";4 правда, - недавно писали они про "козлов"; но теперь они от этого отказались; в сущности, они - добрые люди, как и прочие либеральные граждане: сальных свечей не едят; это мнение стали подхватывать; Головин, председатель Второй Государственной думы, появился в кругу Соколова-"Грифа".
  Создалась и формула перехода для тех, кто вчера изживал себя в неприличной травле: "Они - раскаялись!"
  Фальшивка действовала; и декаденты оказались в позе раскаянья пред избирательной урной, голосуя за Милюкова (?!). Передавали: Андреев - друг Зайцева; Зайцев же признает Белого; но дружит с тем, кто всех обскакал: с Виктором Стражевым; фрак весьма "радикального" Стражева, символиста "третьей волны", начинает эру побед... в "Кружке".
  То же в Петербурге: Чулков, политкаторжанин5, друг Блока, Иванова, Городецкого, преодолевший старую красоту в символизм, а символизм в новую мистическую и анархическую общественность, втянул в нее Блока и завязал связи с газетами; и там, как в Москве, недавние вагоны декадентского экспресса перецепили к товарному поезду "Шиповника" [Издательство], оповестившего: "Писатели всех партий, объединяйтесь вокруг Андреева!"6
  В итоге фальшивки началось якобы "возрождение", мной увиденное как опухоль на символизме; перебегающие в лагерь "врагов" оповестили о побеге этих "врагов" в их стан; был создан плакат, изображавший раскаявшегося символиста в венке, ему поднесенном "русской общественной мыслью". Вчерашний символист и вчерашний общественник вдруг засели в ресторане "Вена", рождая таланты; второго вели "козлить" к Вячеславу Иванову, внушая ему, что у Иванова совершается "обобществление" жен и снятие фиговых листиков; первого вели в редакцию еженедельной газетки: делиться сведениями о событиях жизни квартир В. Иванова и А. Блока; вдруг газеты облетело печатное сведение: "Г. И. Чулков - обрился"; [Такая заметка имела место] стали цитировать и мудрое изречение Кузмина:
  Ах, зачем же нам даны -
  Лицемерные штаны.
  Вернувшись из Парижа, после раздумий над чепухой, едва не стоившей жизни мне, - все это: в лоб!
  Недавние перебежчики в лагерь символистов, распинавшиеся за Блока, Иванова и Чулкова, не распинались за меня, а уверяли, что я - пережил себя и не могу числиться в среде живых символистов.
  Расцвет модернизма в российском мещанстве собирал новые уголья на мою разгромленную голову; последующее четырехлетье есть рост славы - Мережковского, Сологуба, Бальмонта, Брюсова, Блока, Ауслендера, Кузмина, Иванова; Андрей же Белый к концу 1909 года стоял едва ли не за порогом литературы.
  Понятен мне такой сговор мнений: я сам его вызвал.
  
  
  
  
  ПОЛЕМИКА
  Травле меня как "Белого", а не как символиста я был обязан "друзьям" - символистам; ее истоки - редакция "Ор" (издательство В. Иванова)7, группировавшая вокруг "мэтра" С. Городецкого, Блока, Чулкова, Ауслендера, Кузмина, М. Сабашникову, Потемкина и т. д.; иные "матерые" символисты на нас натравливали молодежь, репортериков и модных фельетонистов ресторана "Вена", как Пильского; стоило последнему что-нибудь на уши нахихикать о Белом, как перо опытного инсинуатора начинало работать, давая тон шавкам; инициаторы травли при личных свиданиях сердобольно вздыхали:
  - "Ты - сам виноват; не надо было того-то писать".
  Не любил я привздохов таких, после них пуще прежнего изобличая политику группочки; гневы мои заострились напрасно на Г. И. Чулкове; в прямоте последнего не сомневался; кричал благим матом он; очень бесили "молчальники", тайно мечтавшие на чулковских плечах выплыть к славе, хотя бы под флагом мистического анархизма; открыто
  признать
  себя "мистико-анархистами" они не решались; по ним я и бил, обрушиваясь на Чулкова, дававшего повод к насмешкам по поводу лозунгов, которые компрометировали для меня символизм; примазь уличной мистики и дешевого келейного анархизма казались мне профанацией;8 каждый кадетский присяжный поверенный в эти месяцы, руки засунув в штаны, утверждал: "Я ведь, собственно... гм.:. анархист!" Я писал: Чехов более для меня символист, чем Морис Метерлинк;9 а тут - нате: "неизреченность" вводилась в салон; а анархия становилась свержением штанов под девизами "нового" культа; этого Чулков не желал; но писал неумно; вот "плоды" - лесбианская повесть Зиновьевой-Аннибал10 и педерастические стихи Кузмина; они вместе с программной лирикой Вячеслава Иванова о "333" объятиях11 брались слишком просто в эротическом, плясовом, огарочном ["Огарочной психологией" в то время называли проповедь "трын-травизма", подхватываемую послереволюционным надрывом; "огарочное" настроение захватывало и молодежь] бреде; "оргиазм" В. Иванова на языке желтой прессы понимался упрощенно: "свальным грехом"; почтенный же оргиаст лишь хитренько помалкивал: "Понимайте как знаете!"
  Я ставил точку над "и":
  - "Отмежуйтесь: раскройте "объятия", чтобы стало ясно, во что жаждете преодолеть символизм: в народ или - в хлыстовскую баню?"
  Не раз я получал ответ, - шепотком, на ушко:
  - "Как можешь ты думать так?"
  После чего писалось стихотворение, смысл которого вызывал во мне вскрик: изнасилование девушки называлось громко "причастием";12 не нравились и филологические комментарии на смысл евангельской любви с неизменным припевом: любовь - дерзновенна; хотелось воскликнуть: в каком же смысле? Розанов хрюкал весьма недвусмысленно: эта любовь - платоническая; а Платон любил юношей. ;
  Зная факты вредительства психик и помня предостережение Гете, что от бескрайной романтики до публичного дома один только шаг, - я писал: "Лицевая сторона Фальков - эклектизм... в котором видел смерть Ницше... Песком софизмов бросают они в доверчиво раскрытые глаза женщины, чтобы она, потеряв зрение, не отбивалась от их объятий..." ("Арабески", стр. 10)13.
  В петербургских газетах разоблачали писателей-хулиганов: где-то стали пропадать кошки; что же оказалось? Компания литераторов (назывались небезызвестные имена модернистов, как-то Потемкина), собираясь пьянствовать у какого-то фрукта, истязала-де кошек, которых для этого раздобывал фрукт; в каком-то салоне кололи булавкой кого-то и кровь выжимали в вино, называя идиотизм "сопричастием" (слово Иванова);14 публика называла имена писателей-кошкодавов; говорили потом: инцидент - газетная утка; но повод к "уткам" подавала вся атмосфера: между огарочничеством Потемкина и проповедью "любовных мистерий", которою занялся вдруг Иванов, не было вовсе четких границ; и "башня" Иванова, в передаче сплетников, сходила в уличное хулиганство.
  Я требовал, чтобы границы эти поставили новоявленные "дерзатели"; они - молчали. И я писал: "Мы должны... струны лиры натянуть на лук тетивой, чтобы... разить саранчиную стаю, издевающуюся над жизнью" ("Арабески", стр. 16) 15. Безответственность ведь только что искалечила мою жизнь. ; -
  Я - требовал внятности.
  Нельзя было писать о фактах и слухах, сопровождавших двусмыслицы преодолевателей символизма; я знал: нескольким юным девушкам лозунги В. Иванова отлились; я знал: в "модном" публичном доме выставлен портрет его почетного посетителя, известного всем писателя (для заманки "гостей"); я знал: в одном доме супруг и супруга преследовали барышню: супруга - лесбийской любовью, супруг - ...?16 Но он был не прочь поухаживать и за юношами; скажут: личная жизнь; нет: в данном случае практика стихов об "объятиях"; несколько шалых дамочек, взяв клятву молчанья с понравившегося им мужчины, появляясь пред ним голыми, на него нападали.
  Таков был грубый, огарочный вывод из утонченных двусмыслиц.
  Ставка моего выздоравливающего сознания была на четкость: в искусстве, в политике, в философии, в этике; если преодолеваешь искусство, говори - куда. В политику? В какую? В религию? В какую? Наивную путаницу щедро сеял Чулков в газетах и альманахах, давая повод крыть себя за чужие грехи; я - его крыл; я делал ошибку; я овиноватил себя тем, что Чулкова превратил в символ; "друзья" отдавали его на съеденье "Весам"; когда они испугались "Весов", то они его бросили; никто никогда-де ему не сочувствовал; первый отрекся печатно от мистического анархизма под моим давлением - Блок;17 Чулков ушел работать в иные сферы, символизму далекие; он оказался хорошим литературоведом18.
  Но мистический анархизм на символизме таки оставил не стертые моими статьями следы; "Весы" не читались; газетки, где дребеденили "анархисты", и альманашки, где испражнялись писатели-кошкодавы, - читались; случилось то, чего я боялся в 1907 году: символизм восприняли под флагом "мистического анархизма".
  "Маститые" исказители редко полемизировали со мною; они действовали обходным путем: через критиков, подобных Ляцким и Абрамовичам; первый, говорят, мне приписал какие-то стихи о козе; что-то вроде:
  Чтобы в листьях туберозы Лишь меня лобзали козы...
  Второй систематически твердил про меня: "Труп, труп, труп". От той поры Корней Чуковский почтенно пронес на протяжении двадцати пяти лет умело таимую ко мне неприязнь.
  Горжусь не ошибкой полемики [Перед Чулковым особенно я виноват], а тем, что травля меня шла из кругов, не свободных от "огарочничества" в мрачнейшие годы реакции, раскрывшей мне всю гниль буржуазной прессы; многие тогда взяли курс на "козла"; я взял курс на... Некрасова:
  Исчезни в пространство, исчезни,
  Россия, Россия моя!19
  Я горжусь: Тэффи так не понравились эти строки, что она высказалась печатно: "Не люблю этого старого слюнтяя" [См. ее фельетон в "Речи" (за 1908 - 1909 гг.)].
  Опасным симптомом предстала молодая группа московских литераторов, объявивших себя символистами третьей волны: первая - "Весы"; вторая - "Оры" ("мистический анархизм"); третья волна посягала на журнал "Перевал", лидером группы был Виктор Стражев. Входивший в маститость уже Борис Константинович Зайцев отечески опекал эту группу; он был объявлен... неореалистом; неореализм и проповедовали символисты этой волны; суть течения: спекулятивная политика глубоко "старых" поэтиков, готовых пройти под каким угодно соусом в свет; группочка потрафила кружковским присяжным поверенным, жаждавшим присуседиться к моде; неореалисты сочетали отбросы либерализма с отбросами символизма - и получили опору в тучковской газете "Голос Москвы"; Зайцев стал классиком их; Ницше мог назвать зарю "матово-бирюзовой"; но он не писал приемами Писемского; Борис Зайцев писал; но называл поручика - "матово-бирюзовым", а нос полковника Розова2 называл "рубиновым" носом.
  "Реализм... переходит в символизм" ("Весы", 1904 г.)21, - писал я до "неореалистов"; и - писал после них: "Момент реализма всегда присутствует в символизме" ("Арабески", стр. 244);22 "Истинный символизм совпадает с истинным реализмом" ("Весы", 1908 г.)23. По адресу ж представителей "ползучего натурализма", при-румяненного отбросами символизма, - писал я иначе: "Новейшие полудекаденты ("реальные символисты") - эти эпигоны символизма и реализма - как бы нам говорят: "Окно не окно, но и не не-окно". "И творчество Чехова беспощадно уличает их... лживость" (1907 г.)24.
  Мог ли мне это простить Виктор Стражев, обстанный присяжными поверенными "Кружка". Зайцев тащил его в лагерь Андреева; Бунин Иван, ненавидевший Брюсова, аплодировал всем нашим подкалывателям; так: участь моя и в Москве была решена; ничего не стоило спровоцировать скандалом Белого, взлезавшего на все кафедры по мандату "Весов".
  И - Тэффи, Ардовы, Абрамовичи, Ляцкие, Измайловы, Яблоновские, "нововременцы" (и Буренины, и Бурна-кины), и октябристы "Голоса Москвы", и Бескин из "Раннего утра", к явному удовольствию тогдашних Иванова, Блока, Городецкого, Бунина, Стражева, Зайцева, Айхен-вальда и прочих, превратив меня в скандалиста, убрали со сцены; пересмотрите журналы и альманахи 1908 - 1910 гг., и вы встретите все имена от Блока до... Андрусона и Рос-лавлева: за исключением Белого.
  Рощицами вырастали "калифы на час" (Анатолий Каменский, Потемкин, Арцыбашев, Юшкевич, Осип Дымов), - мечтавшие обскакать и Андреева; один из них, Дымов, которого объявили потом "лихачом" беллетристики, однажды меня трепанул по плечу за котлеткой из рябчика:
  - "Бедные вы, символисты: старались, учились; читают-то - нас; мы, - лучезарные дети, вашими руками гребем себе жар".
  Я ответил ему в статье характеристикой "лучезарных щенят".
  Подчеркнутая нелюбовь к либералам, омоложаемым при помощи модернизма, усилила симпатии к лагерю марксистов, с которым я тоже полемизировал: "Следует отметить... похвальную сторону в "Литературном распаде". Авторы его... честно объявили себя нашими литературными врагами... Ни предателя, ни симулянта не встретишь в их рядах; а этого не скажешь про тот лагерь, который объединяют наши враги в понятии модернизма... Пусть... поборники пролетарского искусства... выбросят из своих рядов представителей лозунга "и вашим и нашим", как выбрасываем мы из наших рядов все серединное; тогда... дух рекламы и шарлатанства, одушевляющий "обозную сволочь", обозначившись ярко между эсдекским молотом и наковальней символизма, скомпрометирует любителей мутной воды" ["Литературный распад", книгоиздательство "Зерна", 1908. (Авторы: В. Базаров, Л. Войтоловский, М. Горький, Ст. Иванов, А. Луначарский, М. Морозов, Ю. Стеклов, П. Юшкевич.)] (1908 г.)25.
  Мне казался нечетким и Леонид Андреев, занявший позицию между Горьким и Блоком - и этим "между" сгруппировавший вокруг себя четыре пятых литературы; с "Царя-Голода", с "Черных масок"26 я понял: сдвиг его в сторону символизма от "Знания" - только мистико-анархическая бурда, в которой он встретился с Блоком эпохи "Балаганчика".
  Я ему прощал более, чем Блоку и Борису Зайцеву; он был - сама талантливая бескультурица; он выдвигался тогда левизной; левизна казалась декоративной; и мы не были равнодушны к политике; и Брюсов и Блок стихотворениями показывали, на чьей стороне их симпатии; их сочувствие революции через тринадцать лет стало неоспоримым: без громких фраз; Андреев же был сплошной громкой фразой; тогдашние его "левые" друзья, - Бунин, Чириков, Зайцев, Юшкевич, - где они оказались? Его политика выявилась во всей неприглядности к 1916 году: в позорной агитации за протопоповскую газету, во главе которой он не постыдился встать [Кажется, "Воля России"27], когда и Мережковские даже отказались от "почетного" сотрудничества, отвергнув крупные куши; отказались и мы с Блоком.
  Политически Андреев был мне подозрителен с "Царя-Голода"; в те годы более волновала меня линия его литературной нечеткости; в 1907 году я пережил кратковременное увлечение писателем;28 но, подойдя ближе, я разглядел нечто в нем, навсегда оттолкнувшее; его "Шиповник" стал резервуаром дешевого модернизма, с которым боролись "Весы"; все, что делало модными андреевцев, было ими украдено у символистов.
  "Хаос всегда за спиной у героев... Л. Андреева" [ "Арабески", стр. 486], - писал я в 1904 году, приглядываясь к нему;29 "мистический анархизм... как теория не выдерживает критики... Леонид Андреев, может быть, единственный мистический анархист" [Там же, стр. 489], - пишу я в начале 1906 года;30 в 1907 году по поводу "Жизни Человека": "Читаешь - точно черновик"; Андреев "менее, чем кто-либо, установился". "Жизнь Человека" нельзя ни хвалить, ни порицать". "Ее можно отвергнуть или - принять" ; [Там же, стр. 497 31] в эти дни я клюнул и на Л. Андреева, и на драмочки Блока; уже в начале 1908 года о Блоке-драматурге пишу: "Искренностью провала, краха, банкротства покупается сила впечатления и смысл этой бессмысленности: но... какою ценою"; [Там же, стр. 467 32] то же я думал в то время и о драмах Андреева; об "Анатэме" я писал: "Помилуй бог, как легко быть символистом: стоит поставить мировой разум на две ноги...", "...ламентации черта... напоминают... захмелевшего приказчика, а поведение... поведение сыщика... бедный, бедный Леонид Андреев" ["Арабески", стр. 498 - 501 33].
  В противоположность Андрееву, Блоку и их критическим друзьям я стал подчеркивать Горького: "Общество... начинает забывать, что Горький - автор "Челкаша"... "Исповедь"... знаменательна... своей внутренней правдой"; слова Горького ближе принимаем мы к сердцу, чем квазинароднические выкрики... Серьезность звучит нам в "Исповеди"; а этой серьезности нет у самоновейших мистиков-модернистов" ; [Там же, стр. 298 34] Горький был противопоставлен позиции "Весов" как зенит надиру; он нас бранил, смешивая с модернизмом в широком смысле; свою позицию "надира" не переменил я на "зенит", ибо я укрепился в "Весах" и резко критиковал стиль писателей "Знания", сборники которого редактировал Горький; я уважал писателей "Знания"; все ж меж "зенитом" и "надиром" считал я линией подозрительной: "модернизмом из моды".
  В лозунге "бить по модернизму" с двух противоположных концов совпали: я, Брюсов - с Горьким; и это сходство из противоположности длилось до 1910 года.
  Можно подумать, что "Весы" проповедовали доризм и боролись с аморальностью; увы, - не было так; в одном секторе их, в полемическом, водворилась моя обличительная тенденция, поддержанная Эллисом и Соловьевым, моими друзьями; Брюсов был с нами на три четверти; его склоняла к нам тактика, не этика; он направлял перо Садовского и некоторых других рецензентов "Весов"; громил мистический анархизм и Антон Крайний (псевдоним Гиппиус), в котором кипела злость ради злости; в эпоху нашей борьбы с модернизмом отношения мои с Мережковскими не были четки.
  О Мережковских пишу: "Мережковский, поспешив с утверждением необходимости религии с точки зрения разума, объявляет... культуру... деревом с сухими корнями... апеллируя к разуму, он... обошел гносеологическую проблему... Мережковский заражает... но не убеждает" [Там же, стр. 435-43635] (1908); о Гиппиус: "Недостатки ее рассказов: сухость, тенденциозность и... безжизненность... Верим, что 3. Н. Гиппиус наконец снизойдет до литературы, мимо которой она все проходит" [Там же, стр. 447 36] (1908).
  Мережковские - случайные попутчики в борьбе с модернизмом; Брюсов на три четверти - союзник; и в секторе "Весов", из которого мы обстреливали модернизм, не все обстояло гладко; печально было то, что эротизм, который преследовала наша тройка (я, Эллис и Соловьев), свил себе гнездо и в книгоиздательстве "Скорпион", печатавшем Кузмина;37 в "Весах" появлялись эротические рисунки; то, что бичевалось в одной половине журнала, насаждалось в другой, обессиливая и без того ничтожную нашу4 кучку; я был порою в отчаяньи и от "Весов". Но: писать было негде.
  
  
  
  
  ТАКТИКА
  Моя жизнь два года исчерпывалась тактикой: все для "Весов";38 это значило: все - для Брюсова; тень тяжелых недоразумений, описанных в "Начале века", еще отделяла меня от него в 1906 году; мы редко виделись и избегали оставаться вдвоем, но я стал необходим "Весам" в условиях литературной полемики; Брюсов шел мне навстречу; ведь отдались я, он остался бы без Эллиса и Соловьева, ему нужных в то время; они с жаром мирили меня с Брюсовым; и доказывали последнему правильность моей тактики; так сложилась четверка, к которой примкнули: Ю. К. Балтрушайтис, Б. А. Садовской, М. Ф. Ликиардопуло.
  Стабилизировалась семерка литературного сектора "Весов"; она и давала весь тон полемике.
  Брюсов, прекрасный литературовед, образованнейший историк, тонкий критик и старший из нас, соединял в себе знания, талант и практичность; только его мы могли провозгласить вождем; он этого хотел, имея и честолюбивые замыслы; мы их видели; но время не допускало колебаний; он был всем нужен; кроме того: честолюбие в личных делах сочеталось с большой скромностью; он не вмешивался в детали мной наспех сформулированной платформы; без позиции нельзя было обстреливать фронт, занимавший огромное пространству: и Леонид Андреев (с группою), и Бунин (с группою), и Чулков (с группою), и Зайцев (с группою), и группа "Русского богатства", и сахарный либерализм-модерн Ю. И. Айхенвальда - были частями фронта; есть от чего растеряться в пестри врагов; твердая позиция была нам необходима; только я делал выводы в злобы дня из ненаписанного кирпича: "Теория символизма"; выводы из теории были мною выстраданы; я ручался за платформу; смелость Брюсову импонировала; и он не перечил мне; я же готов был навлечь на голову себе все семь казней египетских; и Брюсов, грустно улыбаясь, не раз воркотал: "Поступайте как знаете, Борис Николаевич"; он мне вверялся, не вмешиваясь в мое "мы", произносимое от лица группы; теоретизировать он не любил; и мне предоставил теорию; не было тут уговора; просто: я - начал формулировать, а он... - нет; разделение функций началось еще в 1906 году; оно завершилось конституцией "Весов" 1909 года, по которой и формально я стал заведующим теоретической секции, а он - литературно-критической;39 с 1907 года другой теоретик, Вячеслав Иванов, казался врагом; "Весам" надо было противопоставить Иванову крепкое "credo".
  Я, переживший огромное разуверение в "мистерии" человеческих отношений, в "коммуне" творцов и в "религии жизни", вне социального переворота, теперь видел лозунги моего вчера, побиваемые петербуржцами, в искалеченном виде.
  В 1903 году я писал: новаторы должны верить в то, что у них "вырастут... крылья и понесут над историей" ("Арабески", стр. 238) ;40 в 1904 году и я ждал мистерий: "драма переходит в мистерию" ("Арабески, стр. 141) ;41 но мечты поколебались во мне; ставка была на "мистерию человеческих отношений" (моих к Щ.): "Когда я один, родственные души посещают меня..." ("Луг зеленый", стр. 3 - 16) ;42 статья "Луг зеленый" - письмо к Щ. через голову читателей; мистерия - только любовь; но обманутый и в мистерии моих человеческих отношений, я в 1906 году бью по всему фронту: "вот уж воистину гора родила мышь" ("Арабески", стр. 321) ;43 в 1907 году пишу того крепче: "мы... пять лет... назад говорили... о мистерии... На слова эти, вами произнесенные, мы... ответим веселым смехом... Оставьте нас, Иван Александрович..." ("Арабески", стр. 345 - 346) ;44 какая "мистерия": "вопль какого-то петрушки о том, что... кровь трагической жертвы есть кровь клюквенная" (по адресу Блока) ("Арабески", стр. 311 - 313) ;45 "мистерия" - не вмещаема в формах искусства; был бы дик возврат вспять; а "мистерия" как коллективное творчество в будущем - в социализме раскрытое царство свободы; и потому: ныне она фальшива, двусмысленна, ненужна.
  Я волил ясности, четкости, трезвости, самоограничения, самопознания; а видел преодолевателей символизма:
  "Когда дразнят нас многосмысленным лозунгом... нам все кажется, что одинаково нас хотят сделать утопистами и в области политики, и в области эстетической теории"; ["Луг зеленый", стр. 48 46] я указывал: символисты "хотят трезвой теории; ...только упорный ряд исследований подведет под эстетику твердый фундамент" [Там же, стр. 49 47].
  С этого времени почти в каждом номере "Весов" - моя передовица: "На перевале";48 она - звук камертона к статьям и рецензиям "Весов". Два года выпыживал передовицы я: часть их вперемежку с фельетонами, игравшими ту же роль, составили половину "Арабесок": двадцать восемь номеров "На перевале", двадцать три номера "О писателях"; каждый - продиктован тактикой; присоедините: тринадцать статей "Арабесок", одиннадцать - книги "Луг зеленый", четырнадцать "Символизма", ряд неперепечатанных фельетонов, рецензий, - и вы получите материал усилий бороться за лозунги, которые были выводами из теории, отработанной в голове, но не в трактате; каждая статья - била в цель, заостряя тенденцию; нынешним читателям не видна тогдашняя злоба дня; в выборе тем не было ничего от полета; теоретические рассуждения подводились под "данный случай"; отсюда - скривленность и утриро

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 503 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа