Главная » Книги

Маяковский Владимир Владимирович - В. Маяковский в воспоминаниях современников, Страница 6

Маяковский Владимир Владимирович - В. Маяковский в воспоминаниях современников



его побаиваясь.
   Маяковский подтрунивал над обоими, бормоча им вслед: Косорадович и Милорадкин.
   Позднее, уже утверждая себя как поэта, в период своей близости с Ларионовым, Маяковский не забрасывает живопись. Помню, что им был даже написан специально для Ларионовской выставки 1 какой-то "лучистый" этюд - довольно случайные диссонансы зеленых, синих и красных пересекающихся беспорядочных мазков. Но несерьезность попытки была, очевидно, ясна каждому, и лучистой картине так и не суждено было увидеть свет.
   Маяковский как живописец проявился позднее. Он стал ярким плакатистом, создав свой собственный, вполне самостоятельный стиль политической карикатуры для "Окон РОСТА".
   Впрочем, дарование Маяковского как карикатуриста стало проявляться еще в Школе живописи, в период первых стихов, собранных в его книжке "Я!" 2
   В связи со стихом:
  
   В небе жирафий рисунок готов
   выпестрить ржавые чубы 3,-
  
   я вспоминаю, что Маяковский испещрял в ту пору изображениями жирафов любой кусок бумаги, случайно попадавший ему под руку, или даже целые альбомы для рисования.
   В Школе живописи можно было видеть, как Маяковский "выколачивает" ритмы своих кованых строк. Забравшись в какой-нибудь отдаленный угол мастерской, Маяковский, сидя на табуретке и обняв обеими руками голову, раскачивался вперед и назад, что-то бормоча себе под нос. Точно так же (по крайней мере в ту пору), путем бесконечных повторений и изменений создавал Маяковский и свои графические образы.
   Бесконечно долго рисовалась обложка к книжечке "Я!". На ней весьма декоративно расположены какое-то черное пятно и надпись: В. Маяковский. "Я!". Это пятно, которое можно признать просто за растекшуюся чернильную кляксу, имеет в основе реальный прообраз: это галстук "бабочкой", который тогда носил Маяковский. На фотографиях, сохранившихся от того времени, галстук этот запечатлен.
   Тогда Маяковский немного придерживался стиля "vagabond". Байроновский поэт-корсар, сдвинутая на брови широкополая черная шляпа, черная рубашка (вскоре смененная на ярко-желтую), черный галстук и вообще все черное,- таков был внешний облик поэта в период, когда в нем шла большая внутренняя работа, когда намечались основные линии его творческой индивидуальности.
   Штаб-издательской квартирой была моя комната. Маяковский принес литографской бумаги и диктовал Чекрыгину стихи, которые тот своим четким почерком переписывал особыми литографскими чернилами.
   Четыре рисунка, сделанные Чекрыгиным тем же способом (литографским), сами по себе замечательны, однако только внешне вяжутся с текстом Маяковского.
   - Ну вот, Вася,- бурчит Маяковский,- опять ангела нарисовал. Ну нарисовал бы муху. Давно муху не рисовал.
   Работа над внешним оформлением книжечки продолжалась неделю или полторы.
   Наконец подготовленные к печати листки были собраны с большой осторожностью (ибо литографская бумага чувствительна к каждому прикосновению пальцев) и снесены в маленькую литографию, которая, как помнится, помещалась на Никитской, в Хлыновском тупике.
   Была весна. Весело глядело голубое небо, ярко пестрели вывески и витрины магазинов. Маяковский был в несколько приподнятом благодушном настроении и, по своему обыкновению, острил играя словами.
   В Леонтьевском переулке (ныне ул. Станиславского) был тогда целый ряд антикварных магазинов. Ковры, картины и фарфор.
   - Фар-фор,- читает Маяковский, шевеля челюстями.- Фар-фор-роф-раф.
   Дальше зубной врач, который тотчас же обращается в зубного рвача.
   - Осторожней, Владимир Владимирович! Трамвай!
   - Ничего, не беспокойтесь, отскочит.
   Маяковский не шел, а маячил. Его можно было узнать за версту не только благодаря его росту, но, главным образом, по размашистости его движений и немного корявой и тяжелой походке.
   Сдержанность, четкость, почти сухость - все это выработалось позднее, когда черная, а затем желтая блуза или, по контрасту с ними, недолго просуществовавшие цилиндр и сюртук, застегнутый на все пуговицы, были сменены иным внешним стилем: коротко остриженные волосы, фуфайка или простой серый костюм. Но тогда Маяковский еще сохранял стиль "поэта с длинными волосами".
   Через две-три недели книжечка "Я!" с рисунками Чекрыгина и моими была отпечатана в количестве триста экземпляров. Маяковский разнес их по магазинам, где они были довольно скоро распроданы.
   Книжка имела, несомненно, некоторый успех, обратила на себя даже внимание самого "медного всадника русской речи" - Валерия Брюсова 4. Маяковский быстро завоевывал популярность.
   1935
  
  

Б. К. Лившиц

Из книги "Полутораглазый стрелец"

   В этот же вечер Давид сообщил мне, что к нашей группе примкнули еще Крученых и Маяковский, товарищ Бурлюка по Училищу живописи, ваяния и зодчества, невероятно талантливый юноша, которого он "открыл" около года назад. Если упоминание о Крученых заставило меня, в связи с его начавшейся "издательской" деятельностью 1, враждебно насторожиться, то второе имя не говорило мне ровно ничего.
   - Ты с ним, должно быть, завтра познакомишься,- ответил на мои расспросы Давид,- он приехал из Москвы вместе со мною. Кроме того, тебе непременно нужно зайти к Кульбину: Николай Иванович тебя целовать будет, сведет с Евреиновым и Мейерхольдом. Пойди также к Гуро - замечательная женщина, ее высоко ценит Витя 2.
   Если в необходимости кульбинских поцелуев у меня и возникали некоторые сомнения, то с Еленой Генриховной Гуро, участницей первого "Садка Судей" и автором "Шарманки", мне хотелось завязать личное знакомство.
   Однако на следующий день, как раз когда я собирался отправиться к ней вместе с Колей Бурлюком, в гилейский форт Шаброль, пришел высокого роста темноглазый юноша, встреченный радостными восклицаниями Антоши Безваля и Николая.
   Одетый не по сезону легко, в черную морскую пелерину со львиной застежкой на груди, в широкополой черной шляпе, надвинутой на самые брови, он казался членом сицилианской мафии, игрою случая заброшенным на Петербургскую сторону.
   Его размашистые, аффектированно резкие движения, традиционный для всех оперных злодеев басовый регистр и прогнатическая нижняя челюсть, волевого выражения которой не ослабляло даже отсутствие передних зубов, сообщающее вялость всякому рту,- еще усугубляли сходство двадцатилетнего Маяковского с участником разбойничьей шайки или с анархистом-бомбометателем, каким он рисовался в ту пору напуганным багровским выстрелом салопницам. Однако достаточно было заглянуть в умные, насмешливые глаза, отслаивавшие нарочито выпячиваемый образ от подлинной сущности его носителя, чтобы увидать, что все это - уже поднадоевший "театр для себя", которому он, Маяковский, хорошо знает цену и от которого сразу откажется, как только найдет более подходящие формы своего утверждения в мире.
   Это был, конечно, юношески наивный протест против условных общественных приличий, индивидуалистический протест, шедший по линии наименьшего сопротивления. И все-таки, несмотря на невольную улыбку, которую вызывал у меня этот ходячий grand guignol 3 (общее впечатление его очень удачно передано шаржем тогдашней приятельницы Маяковского Веры Шехтель 4), я был готов согласиться с Давидом: незаурядная внутренняя сила угадывалась в моем новом знакомце.
   Он рассказывал о московских делах, почти исключительно о художественных кругах, в которых он вращался (выбор судьбы еще не был как будто сделан), о скандалах, назревавших в Училище живописи, ваяния и зодчества, где он с Бурлюком были белыми воронами, и его самоуверенное "мы", окрашенное оттенком pluralis majestatis 5, вот-вот грозило прорваться уже набухавшим в нем, отвергающим всякую групповую дисциплину, анархическим "я".
   Ему нужно было переговорить, о чем-то условиться с устроительницей модных выставок и "салонов" Д.6, и он предложил всей компанией отправиться к ней. Мы пошли втроем: он, Коля Бурлюк, в качестве неизменного блюстителя гилейского 7 правоверия, и я.
   У Д., занимавшей квартиру на Мойке, ставшую впоследствии настоящим музеем левой живописи, мы застали несколько бесцветных молодых людей и нарядных девиц, с которыми, неизвестно по какому праву, Володя Маяковский, видевший их впервые, обращался как со своими одалисками. За столом он осыпал колкостями хозяйку, издевался над ее мужем, молчаливым человеком, безропотно сносившим его оскорбления, красными от холода руками вызывающе отламывал себе кекс, а когда Д., выведенная из терпения, отпустила какое-то замечание по поводу его грязных ногтей, он ответил ей чудовищной дерзостью, за которую, я думал, нас всех попросят немедленно удалиться.
   Ничуть не бывало: очевидно, и Д., привыкшей относиться к художественному Олимпу обеих столиц как к собственному, домашнему зверинцу, импонировал этот развязный, пока еще ничем не проявивший себя юноша.
   Мы ушли поздно (Коля скрылся вскоре после чая), трамваев уже не было, и Маяковский предложил пойти пешком на Петербургскую сторону. Мне хотелось поближе присмотреться к нашему новому соратнику, он тоже проявлял известный интерес ко мне, и между нами завязалась непринужденная, довольно откровенная беседа, в которой я впервые столкнулся с Маяковским без маски.
   Вдумчивый, стыдливо сдержанный, осторожно - из предельной честности - выбиравший каждое выражение, он не имел ничего общего с человеком, которого я только что видел за чайным столом.
   Я решил "ощупать" его со всех сторон, расспрашивал о прошлом, о том, что привело его к нам, гилейцам, и он, как мог, постарался удовлетворить мое любопытство, иногда подолгу медля с ответом. Помню, между прочим, он не без гордости сообщил мне, что успел основательно "посидеть" - разумеется, за политику.
   Больше всего, должно быть, его смущало мое желание заглянуть в его поэтическое хозяйство, определить вес багажа, с которым он вошел в нашу группу. Я не знаю, с какого года считал нужным Маяковский впоследствии датировать свою литературную биографию 8, но зимою 1912 года он упорно отказывался признавать все написанное им до того времени, за исключением двух стихотворений: "Ночь" ("Багровый и белый отброшен и скомкан...") и "Утро" ("Угрюмый дождь скосил глаза..."), вскоре появившихся в "Пощечине общественному вкусу" 9.
   Он хотел, очевидно, войти в литературу без отягчающего груза собственного прошлого, снять с себя всякую ответственность за него, уничтожить его без сожаления, и это беспощадное отношение к самому себе как нельзя лучше свидетельствовало об огромной уверенности молодого Маяковского в своих силах. Если все было впереди, стоило ли вступать в компромиссы со вчерашним днем?
   Своим прекрасным, всем еще памятным голосом, вспугнув у какого-то подъезда задремавшего ночного сторожа, он прочитал мне обе вещи и ждал, казалось, одобрения.
   Я не видел оснований церемониться с Маяковским и недвусмысленно дал ему понять, что стихи мне не нравятся. Наивный урбанизм, подхватывавший брюсовскую традицию, и не менее наивный антропоморфизм, вконец испошленный Леонидом Андреевым, не искупались ни двумя-тремя неожиданными образами, ни "обратной" рифмой, которую Володя Маяковский был готов объявить чуть ли не рычагом Архимеда, способным сдвинуть с оси всю мировую поэзию, и слабо вязались с горделивым утверждением о "выплевываемом нами, навязшем на наших зубах, прошлом" 10. Печатая эти стихи в "Пощечине общественному вкусу", Маяковский делал ту же ошибку, какую допустил и я, поместив в боевом программном сборнике вещи, в которых еще не перебродил старый символистский хмель: наши лозунги опережали нашу практику.
   Маяковский не хотел со мной согласиться и защищал от моих нападок свои первые стихотворные опыты (их надо было признавать первыми, раз он сам на этом настаивал) с упорством, достойным лучшего применения. В овладении тематикой города ему мерещился какой-то прорыв к новым лексическим и семантическим возможностям, к сдвигу словаря, к освежению образа: более широкие задачи его как будто не интересовали. Говорил он, конечно, не этими словами, но в переводе на сегодняшний язык его речь звучала бы именно так.
   Мы увлеклись спором и не заметили, как очутились совсем в другом конце города, где-то у Покрова. Какими-то несусветными путями побрели мы обратно, к Петербургской стороне. В четвертом часу ночи, продрогнув от холода и проголодавшись, мы встретили на Мытнинской набережной уличного торговца колбасками. Я и не подозревал о существовании такой профессии, но ночные нравы столичных окраин были хорошо знакомы Володе, и он, бесстрашно погружая руку в уже остывший жестяной самовар, пальцами вылавливал оттуда (это было в таком противоречии с его всегдашней брезгливой подозрительностью) смертоносные сардельки. Движимый чувством, не менее повелительным, чем товарищеская солидарность, я рискнул последовать его примеру. Русское будетлянство родилось под счастливой звездой: и я, и, насколько мне известно, мой сотрапезник, мы оба отделались только расстройством желудка.
   Ночь была уже на исходе, когда, наговорившись до одури, мы наконец расстались, как люди, знакомые между собою не один лишь день.
  

А. А. Мгебров

Трагедия "Владимир Маяковский"

(Из книги "Жизнь в театре")

   Итак- о спектакле футуристов. Это была трагедия "Владимир Маяковский" Маяковского 1.
   Поразил ли, возмутил ли, разочаровал ли меня этот спектакль? Нет. Понравился ли он мне? - не знаю. Я не был восхищен, но я был им взволнован. Чем и отчего? На этот вопрос не легко ответить, но тогда я пережил такое состояние, как будто кто-то вдруг коснулся самой глубины моей души и наполнил ее тоской и страхом, радостью и жутким и сладостным одновременно предчувствием... Грядущее вдруг стало передо мною; быть может, на одно мгновение, только как предчувствие, но это дало мне внутренне право с какой-то иной точки зрения взглянуть на все вокруг и, в частности, на такое совсем необычное явление, как футуризм.
   До этого спектакля я мало был заинтересован футуризмом и даже мое отношение к нему было, в сущности говоря, отрицательным; я знал о нем только из газет и из сравнительно немногочисленных частных расспросов некоторых близко стоящих к нему. Когда же поднялся разговор о предстоящем представлении футуристов на Офицерской в бывшем театре Комиссаржевской, я твердо решил не смотреть. Зачем видеть ужас человеческого падения, как казалось мне, и быть свидетелем неминуемого скандала, который, конечно, должен произойти там? Все это было тем более неприятно, что в этом самом театре когда-то я имел счастье выступать на одних подмостках с незабвенной Верой Федоровной, - ведь с тех пор я даже не бывал там... А скандал не мог не разыграться: билеты брались нарасхват, и люди, покупавшие их, по крайней мере многие, заранее шли на скандал и для скандала. Но так или иначе футуристам несли деньги, их поддерживали. "Зачем же поддерживать тех, кто достоин лишь осмеяния? - Увы, таково уже время", - с грустью думалось мне. Впрочем, во всем этом был, пожалуй, своеобразный привкус. Это - жестокость и грубость, открытая и беззастенчивая. Я не хотел ни издеваться над футуристами, ни быть просто зрителем. До последнего мгновения я не собирался идти и лишь за несколько минут до спектакля вдруг странно почувствовал, что идти нужно во что бы то ни стало. Какая-то сила неудержимо потянула меня...
   Я пришел в театр серьезным и сосредоточенным и тотчас же побрел на сцену. Волнение охватило меня. Три года я не был здесь. Теперь было пусто. Вся сцена была открыта. Место действия - совсем небольшое пространство. Участвующие - их было немного - уже в костюмах. Это - молодежь, ничего общего с театром не имеющая. Настроение подавленное. Все немного сконфужены: сами не знают, что делают. Однако их полуосвещенные фигуры странно занимают меня. Какие-то картонные куклы. Лиц нет - маски. Вот тысячелетний старик, высокий, с лицом, облепленным пухом; впереди на нем разрисован во весь рост картон; по этому картону ярко выступают черные кошки. Дальше мимо меня мелькают человек без уха, человек без головы, человек без ноги. Все они - коленкор и картон. Это - по нему нарисовано. А лица закрыты 2.
   Мне показывают декорации. Не понимаю. Ко мне подходят разные люди: одни, кто любят, то есть - друзья, другие - кто смеется, то есть - враги. Любящие спокойны, смеющиеся шипят, цитируют текст и грубо, грубо острят. Хотя это тоже участники. "Зачем вы здесь?" Ответ: "Зачем? - Жить надо". На задней стене сцены и на грандиозной железной двери большими буквами надпись: "Фу-дуристы"... Это написали рабочие сцены - футуристы не стерли ее. Не все ли равно им в конце концов? Но где же они? Вот Владимир Маяковский, в пальто и мягкой шляпе. Величественный и самоуверенный и, как всегда, красивый. Однако я замечаю, что на этот раз Маяковский волнуется. Вот другие. Но все они скромны и тихи. Все это совсем не похоже на скандал. Как-то мучительно за них... Маяковский делает последнее распоряжение. Он один сосредоточен.
   А в зрительном зале уже толпа. Она ждет. Как-то по-особенному волнуется. Еще до поднятия занавеса все в зале смеются и гогочут. На сцене же тишина. Сейчас начало. Меня проводят в оркестр. В первом ряду замечаю критика Юрия Беляева. Дальше Россовского и вообще множество всяких рецензентов. В зале много женщин, много молодежи - публика не первых представлений, но совершенно особенная и притом разнородная не по-обычному.
   Я сижу вместе с Велемиром Хлебниковым, сосредоточенным и тихим до странности. Он тоже футурист.
   Погас свет, и вот поднялся занавес. Началось представление. Полумистический свет слабо освещает затянутую сукном или коленкором сцену и высокий задник из черного картона, который, в сущности, один и составляет всю декорацию. Весь картон причудливо разрисован. Понять, что на нем написано, я не могу, да и не пытаюсь: какие-то трубы, перевернутые снизу вверх, дома, надписи - прямые и косые, яркие листья и краски. Что этот картон должен изображать? - я так же, как и другие, не понимаю, но странное дело,- он производит впечатление; в нем много крови, движения. Он хаотичен... он отталкивает и притягивает, он непонятен и все же близок. Там, кажется, есть какие-то кренделя, бутылки, и все словно падает, и весь он точно крутится в своей пестроте. Он - движение, жизнь, не фокус ли жизни? Быть может, ребенок, который прогуливается по шумному современному городу, потом, когда заснет, именно во сне увидит такой картон, такие краски; увидит окна вверх ногами, пирожки или пирожные на крыше домов, и все вместе будет уплывать куда-то... и все как будто так легко можно снять и взять; а утром - снова свет, гул, шум и стук, рожки автомобилей, фрукты, пирожки, бутылки, солнечные лучи, извозчики, трамваи, солдаты,- все это будет пугать, оглушать, развлекать, восхищать и радовать маленький, слабый детский мозг, и часто, в смешении разных чувств, детское личико вдруг подернется, глазки раскроются в испуге, и сколько, сколько раз, неведомо почему, заплачет крошка; и потом опять - маленькая кроватка, и тихая, тихая ночь с ее снами!..
   Мы, взрослые, не плачем, но и мы часто вздрагиваем на улице и утомляемся улицею... Однако мы привыкли. Многие не выносят города от эстетизма, от безвкусия, от пестроты реклам и красок. Но город - город. Мы же - люди, и жизнь - жизнь.
   Быть может, то, что я увидел тогда, на этом картоне, - самое реальное изображение города, какое когда-либо я видел. Да, этот картон произвел на меня впечатление. Я почувствовал движение в самом себе, я почувствовал движение города в вечности, всю жуть его, как часть хаоса. Но перейду к действию.
   Из-за кулис медленно дефилировали, одни за другими, действующие лица: картонные, живые куклы. Публика пробовала смеяться, но смех обрывался. Почему? Да потому, что это вовсе не было смешно,- это было жутко. Мало кто из сидящих в зале мог бы осознать и объяснить это. Если я пришел требовать зрелища, непременно забавного, непременно смешного, если я пришел издеваться над паяцем и вдруг этот паяц серьезно заговорит обо мне, - смех застынет на устах. И когда с первого мгновения замолк смех, - сразу почувствовалась настороженность зрительного зала, и настороженность неприятная. Ему еще хотелось смеяться - ведь для этого все пришли сюда. И зал ждал, зал жадно глядел на сцену...
   Вышел Маяковский. Он взошел на трибуну без грима, в своем собственном костюме. Он был как бы над толпою, над городом; ведь он - сын города, и город воздвиг ему памятник. За что? Хотя бы за то, что он поэт. "Издевайтесь надо мною! - словно говорил Маяковский.- Я стою, как памятник, среди вас. Смейтесь, я - поэт. Я нищий и принц в одно и то же время. Я - рыцарь на час. Мое богатство и мое утешение - любовь. Моя радость в том, что я поэт. Я - стремление, вы подножие. Я иду на вас, против вас и с вами - но иду над вами. Я великолепен в это мгновение, ибо вы - жалки. Вы - стадо, я - вождь. Но я люблю вас. Я одинок, я голоден, я нищий... Почему? Только потому, что я - поэт, только потому, что я чувствую и страдаю. Вот мои грезы, - возьмите их, если можете. Вот моя трагедия - вы не сумеете взять ее..."
   Всего этого, разумеется, не говорил Маяковский, но мне казалось, что он говорил так. Потом он сел на картон, изображающий полено. Потом стал говорить тысячелетний старик: все картонные куклы - это его сны, сны человеческой души, одинокой, забытой, затравленной в хаосе движений.
   Маяковский был в своей собственной желтой кофте; Маяковский ходил и курил, как ходят и курят все люди. А вокруг двигались куклы, и в их причудливых движениях, в их странных словах было много и непонятного и жуткого оттого, что и вся жизнь непонятна и в ней - много жути. И зал, вслушивавшийся в трагедию Маяковского, зал со своим смехом и дешевыми остротами был также непонятен. И было непонятно и жутко, когда со сцены неслись слова, подобные тем, какие говорил Маяковский. Он же действительно говорил так: "Вы - крысы..." 3 И в ответ люди хохотали, их хохот напоминал тогда боязливое царапанье крыс в открытые двери. "Не уходите, Маяковский", - кричала насмешливо публика, когда он, растерянный, взволнованно собирал в большой мешок и слезы, и газетные листочки, и свои картонные игрушки, и насмешки зала - в большой холщовый мешок; он собирал их, с тем чтобы уйти в вечность, в бесконечно широкие пространства и к морю...
   Ничего нельзя было понять... Футуристическая труппа - это молодежь, только лепечущая. Разумеется, они плохо играли, плохо и непонятно произносили слова, но все же у них было, мне кажется, что-то от всей души. Зал же слушал слишком грубо для того, чтобы хоть что-нибудь могло долететь со сцены. Однако за время представления мои глаза дважды наполнялись слезами. Я был тронут и взволнован.
   Мне сделалось невыразимо грустно, когда я пришел домой; грустно не от спектакля, не от дурного представления, но лишь от того, что я как бы соприкоснулся в тот вечер со скорбью, соприкоснулся с вечно затравленной человеческой душой, которая, как принц в лохмотьях нищего, нашла исход своим слезам в бунте футуристов.
   После первого спектакля я почувствовал, что футуристы провалились. Они не выдержали экзамена перед современным зрителем. Зритель ушел разочарованный. Были слабые аплодисменты и слабое шиканье. Публика вызывала автора, но больше для смеха. Пожалуй, хуже всего, что скандала большого не было, да и смеха особенного. Просто было что-то, не совсем то, что ожидала праздная толпа, и вот потому она стала шипеть: шипели хорошенькие личики женщин; шипели изящные мужчины во фраках и смокингах, многие отмахивались, некоторые снисходительно острили и шутили. На рецензентских лицах была разлита приятность чуть-чуть снисходительная, но особенного возмущения не чувствовалось. "Странно!.. Не за этим все они пришли, волновались и чего-то ждали: а вдруг талантливо?" И если бы это оказалось талантливым, как вместить тогда футуризм в свои рамки? Но неслышно, незримо пронеслось по залу: "Бездарно". Рецензенты облегченно вздохнули. Кто произнес этот суд? Неизвестно. Футуристы не сумели быть развязными до конца. Они были еще застенчивы, и это их погубило, - были слишком неопытны. Какое дело кому бы то ни было до каких-то проблем? Толпа не восприняла их. Не поняла совершенно. И рецензенты могли спокойно, пожалуй снисходительно, слегка пощелкать и погрызть уже и так уничтоженного и раздавленного врага: это вовсе не страшный бунтарь - футурист, он просто немного беззастенчив относительно чужого кармана,- вот и все...4
   Не менее довольна была и полиция 5. Ее было очень много; разумеется, полиция ничего не понимала во всем этом, но почему-то что-то сторожила. После конца спектакля, улыбаясь протестующей публике, пристав снисходительно, как добрая нянька, разгонял толпу, а толпа все стояла недовольная и чего-то ждала. Потом она разошлась. Вот и все.
  

М. Ф. Андреева

Из воспоминаний

  
   Как-то осенью 1914 года в местечко Мустамяки, где Алексей Максимович жил на вилле Ланг, приехал какой-то человек 1. Ко мне пришла снизу служащая у нас и сказала: "Мария Федоровна, там пришел какой-то длинный, очень длинный человек и хочет видеть непременно Алексея Максимовича. Что ему сказать?" Говорю ей: "А вы подождите, я сначала посмотрю и сама скажу". Пошла к Алексею Максимовичу. Он работал. Я не стала его тревожить, у него всегда было обыкновение работать до часу, до половины второго, то есть до того времени, когда наша семья собиралась к обеду.
   Жили мы в большом деревянном доме, в верхнем этаже, а низ почти целиком занимала огромная комната - она же гостиная, она же и столовая. В дальней части этой комнаты действительно стоял какой-то очень высокий человек, молодой, довольно красивый. Показался он мне на кого-то похожим, видела я его где-то в Москве, а кто такой - сразу не вспомнила. Подошла к нему и говорю:
   - Здравствуйте! Алексей Максимович не может сейчас с вами разговаривать. Вы что, к нему по делу приехали?
   Он круто повернулся ко мне, держа руки в карманах:
   - Не знаю, как вам сказать. Должно быть, по делу... по всей вероятности, по делу. А в общем, просто мне его видеть хочется.
   - Чудесно! Так вот и подождите.
   У нас стоял еще утренний завтрак на столе. Спрашиваю:
   - Вы кофе хотите? Или, может быть, чаю?
   - Да, не откажусь.
   - Вот и хорошо. Вы посидите, я пойду скажу, чтобы подогрели.
   И пошла из комнаты, а он мне вдогонку.
   - А вы не боитесь, что я у вас серебряные ложки украду?
   Помню, так это мне странно показалось, что я немножко оторопела, но говорю:
   - Нет, не боюсь. Да, по правде сказать, у нас и ложки-то не серебряные.
   И ушла.
   Потом пришла, принесла кофе, подвинула хлеб, ветчину, что там еще было, прошу:
   - Угощайтесь, пожалуйста!
   Он посмотрел на меня и говорит:
   - Вы на меня не обиделись?
   - Нет, не обиделась. А почему вы так сказали?
   И тут мне стало мерещиться: да ведь вот кто это, "человек в желтой кофте". Повернулась к нему и говорю:
   - А вы не Маяковский?
   - Маяковский.
   Он широко и весело улыбнулся, и мне бросилось в глаза - молодой, а зубов у него нет.
   Так мы с ним немного поговорили. Я спросила его:
   - Вы что, приехали с Алексеем Максимовичем познакомиться или у вас действительно дело есть?
   - Нет, я бы хотел только познакомиться.
   - Вот, - говорю, - влюбитесь вы друг в друга.
   - Почему, - говорит, - влюбимся?
   - А это уж всегда так: есть люди, которые в него влюбляются, но в которых он не влюбляется, и есть люди, которые в него влюбляются и в которых он влюбляется.
   - А я, - говорит, - боюсь.
   - Это, - говорю, - хорошо, что вы боитесь! Больше, однако, кажется, что вы вообще ничего не боитесь.
   - Это верно.
   Говорить больше нам как будто не о чем.
   - Давайте, - предлагаю, - пойдем в лес грибы собирать.
   - Да я никогда в лесу не был.
   - Извините, но этому я поверить не могу. Вам двадцать-то лет есть?
   - Ох, - говорит, - мне гораздо больше.
   Так он и не сказал, сколько ему лет.
   - Ну, пойдемте!
   - Я грибов не знаю, никогда их не собирал.
   - Ну что же, разберемся. Увидите гриб, вы - ко мне. Покажете, а я скажу, что это, поганка, или сыроежка, или еще какой гриб.
   Пошли мы. Час или полтора ходили по лесу. И вдруг с него слезла вся эта шелуха. Он стал рассказывать, как был он маленький, как жил на Кавказе. Рассказывал, что мать его вроде как бы прачка, потом я узнала, что мать у него была учительница 2. Не знаю, зачем он это сказал: не то посмеяться ему надо мной хотелось, не то еще что. Трудно бывает таких людей сразу понять.
   Потом он стал мне рассказывать про свои стихи, читать их вслух, и совсем не такие, какие я читала. Помню, мне очень понравилось одно, оно начиналось так:
  
   Послушайте!
   Ведь, если звезды зажигают -
   значит - это кому-нибудь нужно?..3
  
   Голос у него хороший был, читал он, как хороший актер. В 1918 году я видела его на сцене, - должна сказать, что он был бы великолепным актером, если бы он этим делом занимался 4.
   Потом он прочел стихи, о которых, кажется, никто не знает:
  
   На дворе, на третьем, петербургском, грязном,
   играют маленькие дети:
  
  
  Ванька и Танька,
  
  
  
  Петька и Манька.
   И говорят друг другу:
  
  
  Ванька, глянь-ка,
  
  
  
   а ведь небо-то четырехугольное! 5
  
   Ужасно меня эти маленькие простые строфы растрогали! Я, может быть, ошибаюсь в именах, но кажется мне, что как раз эти имена он и называл.
   Потом он все приносил большие червивые, скверные грибы и очень обижался, что я нахожу маленькие белые, а он все шлюпики, - видно было, что в грибах он действительно ничего не понимает. Страшно радовался, что находил много брусники.
   Когда мы вернулись домой, пришли все наши - стол у нас всегда был большой и многолюдный. Слышим: лестница скрипит, спускается Алексей Максимович. Очень было занятно смотреть, как волновался Маяковский. У него челюсти ходили, он им места как-то не находил, и руку в карман то положит, то вынет, то положит, то вынет.
   Алексей Максимович вошел, посмотрел на него:
   - А, здравствуйте! Вы кто - вы Владимир Маяковский?
   - Да.
   - Ну, отлично, чудесно, чудесно! Давайте обедать! Вы уже познакомились?
   За обедом говорил больше Алексей Максимович, а Маяковский больше слушал, и по тому, как он смотрел на Алексея Максимовича, и по тому, как Алексей Максимович на него посматривал, я твердо знала, что мое предположение о том, что они друг в друга влюбятся, правильно, - весьма ближайшее будущее показало, что это так и было. Алексей Максимович сильно увлекся талантливым и темпераментным Владимиром Владимировичем, а Владимир Владимирович, несомненно, чувствовал то, что большинство настоящих талантливых людей по отношению к Алексею Максимовичу, - огромное уважение и благодарность.
   Такова была первая встреча Алексея Максимовича с Маяковским.
   Помню, Маяковский несколько раз к нам приезжал в Мустамяки.
   Очень часто он бывал у нас в Петербурге, на Кронверкском проспекте, когда мы еще жили на пятом этаже. Это было в 1915-1916 году.
   Маяковский писал в это время свои большие поэмы, приносил к Алексею Максимовичу почти каждую главу отдельно, советовался с ним.
   По инициативе Алексея Максимовича, он стал сотрудничать в журнале "Летопись" 6.
   Алексей Максимович очень восторженно относился к поэме "Человек", к поэмам "Война и мир" и "Облако в штанах", нередко он говорил с Владимиром Владимировичем, намечая ряд новых тем. Это вообще было манерой Алексея Максимовича - он шел по жизни, как человек, в пригоршнях которого насыпаны неисчислимые богатства, драгоценности, и они щедро сыпались из рук его - пусть берет их кто угодно - берите только.
   Так было по отношению к Владимиру Владимировичу, только относился к нему Алексей Максимович особенно тепло и бережно.
   Алексей Максимович восхищался им, хотя беспокоила его немножко, если можно так выразиться, зычность поэзии Владимира Владимировича. Помнится, как-то он ему даже сказал: "Посмотрите, - вышли вы на заре и сразу заорали что есть силы-мочи. А хватит ли вас? День-то велик, времени много?"
   Про Маяковского много времени спустя он говорил также, что это чудесный лирический поэт, с прекрасным чувством, что хорошо у него выходит и тогда, когда он и не лирикой мысли высказывает.
  

К. И. Чуковский

Маяковский

  

I

   Отношение мое к футуристам было в ту пору сложное: я ненавидел их проповедь, но любил их самих, их таланты.
   В моих глазах они были носителями ненавистных мне нигилистических тенденций в поэзии, направленных к полному уничтожению той проникновенной, гениально утонченной лирики, которой русская литература вправе гордиться перед всеми литературами мира. В то же время многие отдельные вещи Елены Гуро, Василия Каменского, Хлебникова, Давида Бурлюка и других были в моих глазах зачастую подлинными произведениями искусства, и я не мог чувствовать себя солидарным с беспардонными газетными критиками, предававшими анафеме не только "будетлянство", но и самих "будетлян".
   Несмотря также на свое неуважение к парфюмерной тематике Игоря Северянина, я высоко ценил его неотразимо лиричную песенность и восхищался звуковой выразительностью многих его - пусть и фатоватых - "поэз".
   Этим и объясняется то, что хотя футуристы официально враждовали со мной на эстрадах и в своих выступлениях, хотя во многих своих манифестах они едко ругали меня, валя меня в общую кучу своих оголтелых противников, но в жизни, в быту, так сказать за кулисами, у нас были отношения добрые; "будетляне" охотно навещали меня в моем уединении в Куоккале, читали мне свои опусы в рукописях, публично выступали вместе со мною в разных аудиториях и пр.
   Свое двойственное отношение к ним я пытался выразить в обширной статье, над которой работал все лето 1913 года 1. О Маяковском в этой статье было сказано мало, потому что в немногих стихах, которые он опубликовал к тому времени, он представлялся мне совершенно иным, чем вся группа его сотоварищей: сквозь эксцентрику футуристических образов мне чудилась подлинная человеческая тоска, несовместимая с шумной бравадой его эстрадных высказываний. Должно быть, я слишком субъективно воспринимал некоторые из его тогдашних стихов, но они казались мне раньше всего выражением боли:
  
   Это душа моя
   клочьями порванной тучи
   в выжженном небе
   на ржавом кресте колокольни!
   ...................................
   Я одинок, как последний глаз
   у идущего к слепым человека! 2
  
   Этими стихами в ту пору был окрашен для меня весь Маяковский.
   Уезжая в Москву, я решил встретиться с Владимиром Владимировичем и поговорить с ним вплотную, так как мне хотелось дознаться, откуда в нем эта тоска, почему он ощущает себя "ораненной, загнанной ланью"3. Мне хотелось также выразить свое восхищение перед некоторыми из его отдельных стихов, которые я затвердил наизусть.
   Словом, я заранее приготовил себя к задушевной и взволнованной беседе.
   Но вышло совсем не то.
   Приехав из Петербурга в Москву и зайдя вечером по какому-то делу в Литературно-художественный кружок (Большая Дмитровка, 15), я узнал, что Маяковский находится здесь, рядом с рестораном, в биллиардной. Кто-то сказал ему, что я хочу его видеть. Он вышел ко мне, нахмуренный, с кием в руке, и неприязненно спросил:
   - Что вам надо?
   Я вынул из кармана его книжку и стал с горячностью излагать свои мысли о ней.
   Он слушал меня не дольше минуты, отнюдь не с тем интересом, с каким слушают "влиятельных критиков" юные авторы, и наконец, к моему изумлению, сказал:
   - Я занят... извините... меня ждут... А если вам хочется похвалить эту книгу, подите, пожалуйста, в тот угол... к тому крайнему столику... видите, там сидит старичок... в белом галстуке... подите и скажите ему все...
   Это было сказано учтиво, но твердо.
   - При чем же здесь какой-то старичок?
   - Я ухаживаю за его дочерью. Она уже знает, что я великий поэт... А папаша сомневается. Вот и скажите ему.
   Я хотел было обидеться, но засмеялся и пошел к старичку.
   Маяковский изредка появлялся у двери, сочувственно следил за успехом моего разговора, делал мне какие-то знаки и опять исчезал в биллиардной.
   После этой встречи я понял, что покровительствовать Маяковскому вообще невозможно. Он был из тех, кому не покровительствуют. Начинающие поэты - я видел их множество - обычно в своих отношениях к критикам бывали заискивающи, а в Маяковском уже в ранней молодости была величавость.
   Познакомившись с ним ближе, я увидел, что в нем вообще нет ничего мелкого, юркого, дряблого, свойственного слабовольным, хотя бы и талантливым, людям. В нем уже чувствовался человек большой судьбы, большой исторической миссии. Не то чтобы он был надменен. Но он ходил среди людей как Гулливер, и хотя нисколько не старался о том, чтобы они ощущали себя рядом с ним лилипутами, но как-то так само собою делалось, что самым спесивым и заносчивым людям не удавалось взглянуть на него свысока.
   Поговорив со старичком сколько надо, - а старичок оказался прелестный, - я поспешил уйти из ресторана. Маяковский догнал меня в вестибюле. Мы стали одеваться. Он с чрезвычайной учтивостью помог мне надеть пальто, но то была учтивость вельможи. Едва только мы вышли на улицу, он стал вполголоса декламировать отрывки стихов Саши Черного, а потом переведенные мною стихи Уолта Уитмена:
  
   Я Уитмен, я космос, я сын Манхаттана...
  
   - Неплохой писатель, - сказал он. - Но вы переводите его чересчур бонбоньерочно. Надо бы корявее, жестче. И ритмика у вас бальмонтовская, слишком певучая.
   Я сказал ему, что он, к сожалению, знает лишь юношеские мои переводы, которые уже давно забракованы мною, и что теперь я перевожу Уитмена именно так - не подслащая и не лакируя его.
   И я стал читать ему только что законченный мною перевод "Поэмы изумления при виде воскресшей пшеницы":
  
   Куда же ты девала эти трупы, Земля?
   Этих пьяниц и жирных обжор, умиравших из рода в род?
  
   - Занятно! - сказал он без большого восторга.- Прочтите эти стихи Бурлюку. Но все же в вашем переводе есть патока. Вот вы, например, говорите в этом стихотворении "плоть". Тут нужна не "плоть", тут нужно "мясо":
  
   Я не прижмусь моим мясом к земле, чтобы ее мясо обновило меня...
  
   Уверен, что в подлиннике сказано "мясо".
   В подлиннике действительно было сказано "мясо". Не зная английского подлинника, Маяковский угадывал его так безошибочно и говорил о нем с такой твердой уверенностью, словно сам был автором этих стихов.
   Таким образом, начинающий автор, талант котор

Другие авторы
  • Ирецкий Виктор Яковлевич
  • Шкапская Мария Михайловна
  • Иванчина-Писарева Софья Абрамовна
  • Беляев Тимофей Савельевич
  • Палеолог Морис
  • Лютер Мартин
  • Филдинг Генри
  • Стриндберг Август
  • Ксанина Ксения Афанасьевна
  • Шершеневич Вадим Габриэлевич
  • Другие произведения
  • Розанов Василий Васильевич - Где и как основывать университеты?
  • Мопассан Ги Де - Дело о разводе
  • Старицкий Михаил Петрович - Зимний вечер
  • Шмелев Иван Сергеевич - Переписка И. С. Шмелева и О. А. Бредиус-Субботиной. Неизвестные редакции произведений
  • Толстой Лев Николаевич - О значении христианской религии
  • Анненская Александра Никитична - Неудачник
  • Мопассан Ги Де - Вор
  • Розанов Василий Васильевич - Гугеноты-"освободители"
  • Туган-Барановская Лидия Карловна - Л. К. Туган-Барановская (Давыдова): биографическая справка
  • Иванов-Разумник Р. В. - Писательские судьбы
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 507 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа