Главная » Книги

Андреев Леонид Николаевич - Фельетоны разных лет, Страница 2

Андреев Леонид Николаевич - Фельетоны разных лет


1 2 3

nbsp; "Русское обозрение" (М., 1890 - 1898; 1901; 1903) - ежемесячный литературно-политический и научный журнал. Идейным вдохновителем "Русского обозрения" был обер-прокурор синода К. П. Победоносцев. Имевший незначительное число подписчиков журнал существовал на субсидии, получаемые от царской семьи. Фактически прекратился в 1898 г. Попытка сотрудника монархической газеты "Московские ведомости" А. Ф. Филиппова, перекупившего "Русское обозрение", возродить это угаснувшее издание успеха не имела. Не удалось осуществить и план сострудников газеты "Курьер" и членов литературного кружка "Среда" приобрести у А. Ф. Филиппова права на издание "Русского обозрения". Предполагалось, что новым издателем журнала станет родственник Андреева журналист А. П. Алексеевский, а необходимый залог за журнал будет внесен женой Андреева - А. М. Андреевой-Велигорской.
  А. А. Александров (1861 - 1930) - консервативный литератор, сотрудник "Русского вестника" и "Московских ведомостей". 14 ноября 1900 г. опубликовал в "Новом времени" (Š 8879) письма М. Е. Салтыкова-Щедрина к В. П. Безобразову. В. П. Буренин (1841 - 1926) - поэт и публицист. Начал литературную деятельность в "Колоколе" А. И. Герцена, в 1870-х гг. перешел в лагерь крайней политической реакции. В своих фельетонах в "Новом времени" выступал с яростными нападками на передовую художественную литературу.
  Н. К. Михайловский (1842 - 1904) - публицист, крупнейший теоретик народничества, сохранивший до конца жизни связь с революционным подпольем.
  В. Л. Величко (1860 - 1903) - поэт, реакционный публицист. Андреев имеет в виду свой фельетон "Впечатления" (Курьер, 1900, Š 300, 29 октября), написанный в связи с выступлением В. Л. Величко 28 октября 1900 г. с рефератом о философе-идеалисте В. С. Соловьеве на собрании московского Литературно-художественного кружка. Обращаясь к тому времени, когда В. Л. Величко был редактором неофициальной части газеты "Кавказ" (Тифлис), издававшейся при канцелярии кавказского наместника, Андреев писал: "Он <...> занимался тем, что своим пером добивал армян, ускользнувших от турецкого ятагана".
  Т. Л. Щепкина-Куперник (1874 - 1952) - писательница, переводчик. Правнучка актера М. С. Щепкина. В 1900 г. в Москве вышли два сборника ее рассказов - "Ничтожные мира сего" и "Незаметные люди". В начале своего фельетона-рецензии Андреев приводит отзывы о книгах Т. Л. Щепкиной-Куперник в рецензиях Ал. О. Н. (псевдоним А. О. Благоразумова) в журнале "Жизнь", 1900, т. XI, с. 330 - 332, и другой, без подписи, в журнале "Русское богатство", 1900, Š 11, отд. II, с. 64 - 68.
  

    Когда мы, живые, едим поросенка

  
  Завтра Рождество - большой праздник, и современный человек, живущий эмоциями, смутно и радостно волнуется. Не отдохновение нужно для него, как оно ни дорого для измученного, взвинченного организма - русский праздник требует от своего прозелита упорного туда: для ног, ушей, глаз и желудка. Важны для него те праздничные настроения, которые стихийно охватывают массу и сближают его, современного человека, со всем давно им позабытым, но дорогим и милым. Та паутина, которая аккуратно два раза в год сметается со всех русских домов - под Рождество и под Пасху,- имеет, если хотите, символический смысл, и не только стены освобождаются от нее, но и душа.
  Современный человек прекрасно сознает, что живет он вовсе не так, как бы это было желательно, что каждый шаг его, в какую бы сторону он ни был сделан, удаляет его от желательного. Он очень добр, современный человек, и хорошо понимает, что такое добродетель; и если ему, невзначай, и приходится проглотить карася-идеалиста, то у него во рту надолго появляется скверный вкус, а иногда и нравственная изжога. Он очень чувствителен к чужому горю и в такой высокой степени отзывчив, что принужден затыкать уши полфунтом ваты и закрывать глаза, если возле него кто-нибудь закричит истошным голосом "караул" или ревмя заревет от обиды. Он плачет кровавыми слезами, когда ест злодейски умерщвленного поросенка, и, надевая на бал сапоги, никогда не преминет вспомнить добрым и жалостливым словом теленка, из шкуры которого сапоги сделаны. Даже птицы в вольном воздухе пользуются его покровительством и защитой, и ничто так не может возмутить его, как жестокое и неделикатное обращение с невинным воробьем. До совершенства развив в себе способность к тончайшим ощущениям, он с поразительной ясностью представляет себе угнетенное состояние судака, из которого приготовляют котлеты, и с наслаждением мечтает о тех блаженных временах, когда личность судака будет неприкосновенна, а воробей приобретет возможность защищать свои права по суду. Вообще, при всяком удобном случае он энергично высказывается против существования на земле несчастных, кто бы они ни были, и совершенно искренно желает упразднения болезней, голода, передвижения на конке и всего остального, что составляет темные пятна на общей мировой картине.
  И эта постоянная двойственность между плачем по судаке и аппетитным пожиранием этого самого оплакиваемого судака весьма явственно ощущается им и глубоко печалит его. Между его устами и чашей всегда остается пространство, и в конце концов является прямо-таки необходимым хотя бы путем фикции уничтожить его и как следует, допьяна напиться любовью, жалостью и широкой человечностью. Нет на свете такого негодяя, у которого не было бы прелестного детства, и нет такого детства, в котором весь пышный свет его не собирался бы ослепительными лучами вокруг какого-нибудь излюбленного момента. Такими моментами служат преимущественно большие праздники,- и полнота и прелесть чистых впечатлений бывают так велики, что способны надолго, если не на всю жизнь, озарять скорбный путь современного двойственника и манить к себе. Хочется снять с себя позор двойственного лицемерного существования, во что бы то ни стало хочется быть обманутым,- старинное желание мира, узаконенное давностью и тем, что изложено оно на латинском языке, желание, препятствовать которому станет только безумный или злой человек, а всякий благоразумный с готовностью поддержит его и разделит.
  - Обманите нас. Пожалуйста, обманите,- криком кричит современный мир, протягивая руки к жареной утке и, белому молочному поросенку.
  Да, именно поросенку. Глубоко заблуждается тот, кто в поросенке видит только поросенка, а внутреннее содержание его измеряет количеством каши. Поросенок - это символ; поросенок - это реальное воплощение идеальнейших стремлений человеческой натуры; пока я вижу поро-сенка, я глубоко спокоен за все возвышенное и прекрасное. Если бы я был поэтом, я написал бы оду в честь поросенка или символическую драму под заглавием "Когда мы, живые, едим поросенка" - и уже, конечно, сам бы поторопился растолковать ее, пока еще не утрачена хоть малейшая надежда быть понятым.
  Не думайте, что я шучу или непочтительно смеюсь над означенным юным представителем древнего рода свиней. Я беру его только как типичный образчик всего того, что с формальной стороны составляет понятие праздника и что недостаточно, мне кажется, было оценено при измерении глубин человеческой души. С таким же правом я мог бы говорить о визитных карточках, которые тяжкой грудой непонятой человеческой любви гнут плечи почтальонов; о трижды осмеянных визитах, о фраках, извозчиках, "чаях" и обо всем прочем, что помогает миру быть добросовестно обманутым. И всей силой моего пера я восстаю против легкомысленных голосов, неблагоразумно требующих уничтожения всей этой картинной стороны праздников и неосновательно полагающих, что визиты или визитные карточки свободно могут быть заменены взносом в пользу бедных. Это - пагубное заблуждение, в основе подрывающее самую идею праздника. Из сотни карточек, которые я получу, быть может, только на двух-трех глаза мои остановятся с истинным удовольствием, и я с радостью подумаю, что вот этот человек вспомнил меня,- остальные карточки вызовут усмешку, а может быть, даже и грусть, особенно карточки кредиторов, которыми я желал бы навсегда быть забытым. И из сотни тех карточек, которые разошлю я, быть может, несколько штук вызовут сочувственное замечание, остальные же будут встречены полупренебрежительным вопросом:
  - Кто это прислал? Ах, да...
  И при всем том я был бы искренне огорчен, если бы не получил ни одной карточки. Мне показалось бы, что я забыт всем миром, и мне стало бы очень грустно: ведь даже и эта копеечно-марочная связь отпугивает призрак одиночества, которым болеют современные люди. И я положительно не верю в искренность тех, кто смеется над карточками, визитами и поросенком: просто им немного совестно подобных "пустяков", за которыми чувствуется пробудившаяся детская вера.
  Праздник должен быть резко выделен из той полосы жизни, что зовется буднями, и все, что клонится к этому, вызывает во мне сочувствие. Пусть звонят колокола; пусть люди улыбаются друг другу и рассказывают одно только хорошее; пусть весь мир приоденется по-праздничному,- я хочу быть обманутым. Я знаю, что Иван Иванович Икс .берет в год 360 % и что сюртук его с левой стороны отдулся не от того, что под ним бьется большое сердце, а просто от связки опротестованных векселей,- но если Иван Иванович улыбнется, я с удовольствием признаю в нем брата. Мне доподлинно известно, что в статистике несчастных людей ничего не изменится между сегодняшним днем и завтрашним, но если талантливый Андрон Андроныч Дзет без особенной натяжки расскажет мне о том, как трое несчастных получили неожиданно в подарок по гусю и от того стали счастливы, я с удовольствием прочту его рассказ и на слово поверю, что действительно тремя несчастными стало меньше. Поверю с тем большей охотой, что гусь уже подарен, и мне это ровно ничего не стоит. Каждый день я вижу мир таким, как он есть, и это мне страшно надоело. Теперь на три дня я хочу видеть мир таким, каким он мог бы быть, и заранее приношу благодарность всем тем, кто так или иначе будет содействовать иллюзии.
  Когда я впервые прочел о том, что Марс делает попытки вступить в сношения с Землей и Земля намерена отвечать ему, мне в первую минуту показалось это очень целесообразным со стороны Земли. Есть веские основания думать, что на Марсе давно уже введено всеобщее обучение, а при этом условии не было ничего мудреного, если бы земной газетный лист проник в марсианскую деревню - и компрометировал бы Землю в глазах тамошних жителей. Но потом я понял, что этой беды довольно легко избегнуть: для этого стоит только посылать ежедневно по одному рождественскому номеру русских газет,- если после этого с завтрашнего дня не начнется эмиграция марсиан на Землю, то, стало быть, они ничего не смыслят в хорошем. Если уж это не хорошо - так чего же им нужно?
  Опять-таки я не шучу. Как поросенок, как визит и карточки - так же вполне необходимым и целесообразным представляется мне существование особого рождественского номера газеты. Праздник не только был бы не полон, но его совсем бы не было, если бы, заглянувши утром в газету, я, по обыкновению, наткнулся бы на всякую гадость. Как человек, у которого в жилах течет не молоко, а кровь, я не в силах остаться равнодушным к несчастью ближнего и дальнего, и в то же время - имею же право я на отдых. И я прошу, я требую, чтобы меня обманули. Скройте от меня все темное - от него давно уже мраком застилаются мои глаза. Дайте мне светлое: дайте мне радостное,- я жажду его всей моей наболевшей совестью современного человека. Выдумайте его!
  И это будет обманом, но не ложью, ибо выдумать хорошее - значит уже тем самым создать его. Мы давно и далеко ушли от непосредственного познания жизни и людей и знаем их такими, какими они отражаются в глазах излюбленных наших писателей и художников. Человек, которого мы встречаем на улице, представляет для нас меньшую реальность, нежели тот же человек, изображенный в книге, и, прежде чем преисполниться к человеку жалостью или любовью, мы должны отдать его для соответствующей обработки писателю. Это, конечно, дурно, но не особенно, ввиду значительного количества писателей, а затем - это неотвратимо, как бы мы ни сердились. На днях характерный в этом отношении случай произошел в Петербурге. В одну из тамошних газет было прислано письмо с просьбой о помощи, и составлено оно было достаточно художественно,
  "Милая и дорогая редакция,- писала якобы двенадцатилетняя девочка,- бабушка очень просит, нельзя ли напечатать в милой газете и попросить добрых людей помочь немножечко... Бабушка очень старенькая: глазки плохо видят, ушки не слышат, спинка совсем согнулась..."
  И добрые люди, спокойно проходившие, наверно, мимо тысячи искривленных бабушек, отозвались на художественное письмо - и даже ночью к маленькому домику подвозились кульки и кулечки. А потом оказалось, что бабушка эта - типичная пройдоха.
  Так обманите же нас получше - миленькие писатели!
  
  

    Комментарий

  Впервые - в газете "Курьер", 1900, Š 356, 24 декабря (Москва. Мелочи жизни).
  Заглавие фельетона - пародийная ассоциация с заглавием пьесы Г. Ибсена "Когда мы, мертвые, пробуждаемся", поставленной Московским Художественным театром. В этом фельетоне Андреев иронически комментирует латинское выражение "Мир хочет, чтобы его обманули, пусть так и будет" (Munduc vult decipi, ergo decipiatur). Выражение приписывается Джованни Пиетро Караффе - будущему папе Павлу IV.
  ...проглотить карася-идеалиста... - намек на сказку М. Е. Салтыкова-Щедрина "Карась-идеалист"
  

   В кругу
  
  На днях мне сделалось ужасно скучно. Я почувствовал, что мне надоело что-то, что я не выношу чего-то и что, если с этим "чем-то" меня оставят еще на полчаса, я устрою сцену жене, разочту горничную Машу и, несмотря на протест тещи, отправлюсь добровольцем на Восток. И так как надоел мне именно я сам, то я пошел в гости к Ивану Петровичу. Хотя Иван Петрович мне тоже надоел, но я с ним бываю реже, чем с собой, и потому не так ненавижу его, как себя. По дороге я встретил Алексея Егоровича и увидел на его лице выражение радости. С поспешностью, делающею честь его дружескому расположению, он переделал зевок в приятную, хотя несколько широкую улыбку и сказал:
  - А я к вам. Такая, знаете, скука! - Он попробовал улыбнуться, но нечаянно зевнул, и, так как я зевнул с ним почти одновременно, это начинало походить на своеобразное развлечение. - С женой к тому же поссорился. Из-за Кати. Вы видали у меня горничную: с этакой лошадиной физиономией. Через рекомендательную достали. Пьет напропалую и неоднократно уличена в полиандрии. А вы куда?
  - К Ивану Петровичу. Пойдемте и вы, - предложил я. - Может, четвертый найдется, повинтим.
  Алексей Егорович задумался.
  - Надоел он мне, этот Иван Петрович, - нерешительно сказал он. - А впрочем, пойдемте. Такая, знаете, скука. Будь я доктор, сейчас в Китай поехал бы. Я теперь каждый день тещу Китаем дразню.
  Дорогой мы хотели сесть на конку, но она была полна. На перекрестке садились с передаточными билетами. Они садились, а кондуктор их высаживал и предлагал сесть на следующую. Никогда не видя следующей, он был добросовестно убежден, что она всегда пустая.
  - Этакое безобразие, - сказал Алексей Егорович. - Пора бы уже...
  - Да, пора бы уже... Вот тоже третьего дня я видел, как даму одну... в толкучке... спихнули...
  Многоточия обозначают мою зевоту, впрочем, также зевоту и Алексея Егоровича. На следующем перекрестке задавил было лихач. В непонятном для нас порыве восторга он гнал лошадь, и пустая пролетка подпрыгивала на своих обтрепанных шинах. На укоризненное замечание моего спутника лихач обидно усмехнулся.
  - Пора бы...- начал Алексей Егорович, но не кончил. Становилось отчаянно скучно. С трудом подавляя в себе раздражение, я с ненавистью смотрел на толстую фигуру Алексея Егоровича и думал, как не надоест ему говорить об этих конках, лихачах. Ведь столько уже говорили. Я отвернулся и почувствовал, что Алексей Егорович также смотрит на меня. Молчать было неприятно, и я сказал:
  - Какая погода хорошая.
  - Да, хорошая. Но представьте, какой странный случай: я сегодня десятый раз слышу это.
  Мы не смотрели друг на друга, так как это едва ли могло бы повести к чему-нибудь хорошему; и так, отвернувшись и молча, дошли до квартиры Ивана Петровича. Поднимаясь по лестнице, Алексей Егорович постарался принять развязный и веселый вид, как подобает гостю, и заговорил:
  - Говорят, квартиры дешевеют. Пора уже.
  Я так же весело и развязно ответил:
  - Да, дешевеют, говорят. Пора уже.
  И, весело смеясь, мы вошли в квартиру. Из кабинета Ивана Петровича доносился чем-то раздраженный, сердитый голос, но, увидя нас, Иван Петрович весело рассмеялся, обнял меня, похлопал Алексея Егоровича по животу и воскликнул:
  - Вот, кстати. А я было с женой собрался к вам, - обратился он к Алексею Егоровичу. - Такая, знаете, скука! Ну, как вы, как ваши?
  - Ничего, хорошо, а вы как?
  - Да ничего. Сейчас кухарку рассчитал. Возвращаюсь из суда голодный как собака, а мне вместо обеда черт знает что подают. Нет, знаете, с этой прислугой...
  Для начала мы поговорили о несчастье иметь прислугу и, к общей радости, пришли к одинаковым, хотя неутешительным выводам. Явилась и жена Ивана Петровича - Софья Андреевна, тоже рассказала о кухарке и передала несколько возмутительных случаев, Алексей Егорович снова повторил рассказ о горничной с лошадиной физиономией и в свою очередь передал несколько других возмутительных случаев. Я рассказал только три случая. Я рассказал бы и еще, но физиономий моих собеседников не давали для этого достаточно повода. Иван Петрович зевнул, шутливо заметив:
  - Поздно лег вчера. В "Аквариуме" засиделся.
  - Ах, это не при вас упал с каната? - спросил я.
  - Как же, как же, - отозвался Иван Петрович. - При мне. Мы недалеко сидели. Такой ужасный случай! Молодой, говорят, малый, семья там где-то.
  - Пора бы уже прекратить эти зверские зрелища, - негодующе заговорил Алексей Егорович. - Поистине "жестокие нравы"!
  - Да, поистине "жестокие", - сочувственно ответил я, вспомнив, что в трех газетах видел я это выражение и уже сам два раза в этот день употребил его. То же, по-видимому, вспомнил и Иван Петрович, потому что поспешно закрыл рот и виновато скосил глаза.
  - Нужно как-нибудь хлеб зарабатывать, - сказал он.
  Так как и эту фразу я уже слышал сегодня, то мне ничего решительно не стоило ответить тем, чем и раньше я ответил:
  - Да, но какова публика, требующая такого рода зрелищ.
  Разговор оживился. Алексей Егорович вспомнил Рим с его знаменитыми "хлеба и зрелищ". Софья Андреевна сообщила, что она вообще не может видеть эти трапеции и канаты, а Иван Петрович передал подробности другого такого же случая, которого он был свидетелем два года назад. Вывод, к которому мы пришли, был таков: подобные зрелища не должны быть допускаемы. И когда мы пришли к этому выводу, я вспомнил горничную Машу, которую нужно расчесть, конку, лихача, квартиру, и мне снова захотелось уехать добровольцем на Восток. Того же, очевидно, захотелось и Алексею Егоровичу, потому что он вздохнул и мечтательно промолвил:
  - А занятно теперь в Китае. Пекин горит...
  Мне уже давно чего-то хотелось, и при словах Алексея Егоровича я понял - чего: мне смертельно хотелось видеть горящий Пекин.
  - На улицах дерутся...- с жаром подхватил Иван Петрович, отличавшийся большой фантазией. - Представляю себе эту картину: узенькие переулочки, серые ряды солдат...
  - Пестрые, - поправил Алексей Егорович.
  - Да, пестрые. Дым, грохот пушек, свист пуль. Над головами черная туча дыма, вдалеке языки огня...
  - Треск падающих домов...- продолжал Алексей Егорович. Я не знал, что у него тоже есть фантазия. И я тоже хотел добавить кое-что к изображенной картине, но вовремя вспомнил, что я человек культурный, и вставил:
  - Но какое ужасное зло - война.
  - Зло, - не сразу понял Иван Петрович. - Ах да, конечно, зло. Вон баронесса Зуттнер пишет...
  - Н-да, - промямлил Алексей Егорович и почему-то свирепо посмотрел на меня.- Конечно. Кто же говорит, что не зло. А что, в винтик не сыграем? - с тоской оглянулся он и даже попробовал ногой под диваном, точно там мог быть запрятан "четвертый". Положительно, у этого толстяка была фантазия.
  Четвертого не нашлось, и мы продолжали разговаривать на ту тему, что война зло. Говорили мы горячо и убедительно. Иван Петрович представил даже, вроде гаршинского героя, как это лежат в ряд трупы: один, два... тысячи. Пришли к тому заключению, что война вредна во всех отношениях. А придя, вздохнули, и я вспомнил горничную Машу, конку, лихача, квартиры и канатоходца. Потом долго сидели молча и вздыхали.
  - Слава Богу, - заговорил Иван Петрович, - начинают, по-видимому, сокращать древние языки. Пора бы уже.
  - Давно пора, - согласился я. - Сколько напрасно потраченного времени, сколько мучений... Эти хотя бы экстемпоралии или каникулярные работы.
  - Именно, - согласился Иван Петрович.
  - Помню я, как раз...
  И Иван Петрович рассказал несколько анекдотов из гимназической жизни, отчасти по поводу экстемпоралий, но главным образом относительно курения. Рассказал несколько анекдотов и Алексей Егорович, немного оживившийся. К сожалению, я уже раньше слыхал их и не мог смеяться с надлежащей степенью веселья и искренности. Странное ощущение: о чем мы ни заговаривали, казалось, что мы уже говорили об этом, и не в той жизни, а только вчера, до того свежи в памяти были и слова и ощущения. Попробовал я смеяться - и мне чудилось, что и вчера я смеялся и третьего дня, и именно по этому же поводу; попробовал я негодовать - и вчера негодовал и третьего дня негодовал.
  - А читали, - перешел Иван Петрович к новой теме, - как один купец, не то мещанин выкатил проходившим войскам бочку пива и целовался с солдатами. Все плакали, - иронически добавил он.
  - Патриотизм, - иронически заметил Алексей Егорович.
  - Патриотизм! - усмехнулся я.
  Дальше иронии мы, однако, не пошли: уж очень скучно было. Так было скучно, что я снова размечтался о горящем Пекине. Потом мне вспомнился почему-то Наполеон и горящая Москва и стало жаль, что меня в то время не было, а потом я вздохнул от совершенно неожиданной мысли: антихрист придет очень еще не скоро. По счастью, нас позвали пить чай.
  За столом речь снова зашла о войне. Иван Петрович возмущался поведением Англии, Алексей Егорович иронизировал по поводу союзников вообще, я иронизировал по поводу Англии, союзников и культуры. Что-то ненужное, притворное было в иронии и в разговоре, и было не то совестно, не то обидно, не то просто скучно до отчаяния.
  - Хороша культура, - усмехнулся я.
  - Да уж, нечего говорить, - отвечал Иван Петрович. - Читали, как в Нью-Йорке негров избивали?
  - Да что негров, - иронизировал Алексей Егорович. - На что нам негры. У нас своих негров достаточно.
  - Но ведь нельзя же и без культуры?
  - Кто говорит!
  Какая-то бессмыслица, тупая и скучная, вырастала над нами, и некуда было уйти от нее, и каждое новое слово увеличивало ее. Мы замолчали, нагнувшись над стаканами, и тогда заговорила Антонина Ивановна, мать жены нашего хозяина. Младший сын ее, отбывавший повинность, был отправлен на Восток, и она, очевидно, думала о нем.
  - Какой это ужас - война, - сказала она, и голос ее дрожал, и в глазах ее я увидел слезы. И что-то живое, печальное, но странно чуждое нам пронеслось над нами, и стало еще скучнее и обиднее, и нелепость, в которой мы жили, которой мы дышали, которая окутывала нас, стала большой и грозной. И мы перестали говорить о войне.
  Потом мы опять перешли в кабинет и говорили о Гауптмане, Горьком и Чехове. И то, что мы говорили, вы можете найти в любом журнале или газете, и эта невольная публичность, избитость наших слов делала их ненужными, мертвыми и скучными. Мы горячились, размахивали руками, кричали, добросовестно симулируя оживленный спор, и даже с ненужной, но отрадной ядовитостью язвили друг друга, но все это было такое неживое, такое в высшей степени ненужное и нелепое, что становилось страшно и хотелось кричать или плакать. Минутами мне чудилось, что это не три свободных гражданина Российской империи коротают время в полезном досуге за литературной беседой, а три пожизненных каторжника, громыхающих своей цепью.
  Громкий звонок прервал наш оживленный спор, и в кабинет вошел Антон Антонович. Мы восторженными восклицаниями встретили его, а он удивленно посмотрел на нас, молча пожал нам руки и, отдышавшись от подъема по высокой лестнице, сказал:
  - Извините, Софья Андреевна, что так поздно. Такая, знаете, скука. Сел было работать, да не клеится. А тут жена с прислугой лезет, попалась ей там какая-то...
  - Ах, и не говорите, Антон Антонович, - вздохнула Софья Андреевна. - У нас тоже... Ваня, велеть раскладывать стол?
  - Да, да, пожалуйста. Голубчик, - обнимал Иван Петрович "четвертого". - Как это хорошо, что вы надумались зайти к нам.
  - Как живете-можете? - ласково спрашивал Алексей Егорович.
  - Что-то давно не видно? - спрашивал с интересом я.
  Тронутый нашей любовью, которой он раньше не замечал, Антон Антонович улыбался во все стороны, пока горничная расставляла стол. Через десять минут мы уже играли молча, с серьезными и довольными лицами.
  - А квартиры-то дешевеют, - говорил Антон Антонович во время сдачи карт.
  - Ага, дешевеют, - сочувственно отзывались мы.
  В следующей сдаче он сказал:
  - Читали, канатоходец-то.
  - Как же, как же. Ужасный случай. Две пики.
  - Бубны.
  - Пас.
  Когда мы возвращались домой вдвоем с Алексеем Егоровичем, он дружески держал меня под руки и говорил, задумчиво глядя на звезды:
  - Не испытываете ли вы иногда такого чувства: будто ты уже тысячу лет живешь, все знаешь, обо всем говорил. Даже вот и это, насчет тысячи лет, я как будто уже говорил вам когда-то... А?
  

   В переплёте из ослиной кожи
  
  Подобно птичке, которая по зернышку клюет и всегда сыта бывает, русский интеллигент отовсюду подбирает крупицы мудрости, не брезгуя ими даже в том случае, если они свалились с мужицкого стола. Нельзя не почтить в нем этого стремления, благодаря которому он и не сеет и не жнет, а в то же время в своей фрачно-лилейной красоте малым-мало уступает Соломону. В особенном почете у интеллигента находится народная пословица: "Один в поле не воин", и ею как магическим ключом можно отпереть для обзора и изучения почти всякую интеллигентную душу. И как всякую любимую и почитаемую вещь интеллигент обделал пословицу в ценные теоретические рассуждения и переплел в ослиную кожу.
  Один в поле не воин. Не знаю, у кого из наших достойных предков вырвалась эта горестная фраза, но, кто бы он ни был и с какой бы ратью ему сражаться в одиночку ни приходилось: с несметным ли полчищем татарским или с темной тучей подьячих, целовальников и опричнины, я с величайшим удовольствием отыскал бы его могилу, чтобы вбить в нее осиновый кол. И я буду очень благодарен всякому, кто укажет мне эту могилу,- только прошу комиссионеров не приходить, а также предупреждаю, что мне нужна могила именно первого провозгласителя означенной горестной фразы, но никак не тех, кто ее за ним повторял. Дело в том, что у меня не хватит времени, а в русских лесах - осины, чтобы достойно почтить все такие могилы.
  Много говорилось и до сих пор говорится о славянской розни, о чисто славянской неспособности в какой-либо прочной организации, о их вечном стремлении действовать вразброд и в одиночку - и все это положительная неправда, даже более того - клевета. Никто с такой силой не жаждет организации, никто с таким усердием не делает ее conditio sine qua non 1 , как славянин, в частности русский обыватель. Только в организации он сознает - себя человеком, у которого есть ноги, руки, язык. Без организации - он нуль, тряпка грязная, пятно, мокрая курица, все что угодно, но только не человек. Дайте ему организацию, зарегистрируйте его, наделите его членским билетом, форменным платьем и правилами поведения - и он почувствует в себе силы Сампсона, и если не унесет на своих плечах Никитских ворот, то только потому, что они есть понятие отвлеченное. С другой стороны, нет существа более беспомощного, более пассивного, нежели неорганизованный интеллигент; для всех кулаков, как вольнопрактикующих, так равно и зачисленных в штаты, это самый лучший, самый подходящий материал для упражнений. В результате - тысяча одно безобразие, какими кишит повседневная жизнь.
  - Что же я один-то поделаю, - с горьким презрением к своим силам говорит интеллигент, на глазах которого совершалось одно из таких безобразий. - Сам еще в участок попадешь, Дон-Кихотом прослывешь.
  Кстати будет заметить здесь, что всякий порядочный, уважающий себя обыватель, несомненно, предпочитает, чтобы его назвали Василием Чуркиным, нежели Дон-Кихотом. Назвать же его Гамлетом - это значит прямо польстить ему, но Дон-Кихот... Не оттого ли так случилось, что "Дон-Кихота" он читал только в переделке для детей младшего возраста?
  Быть первым, быть одному, это такое жуткое положение для обывателя, словно сам он и все ему подобные извеку страдают агорафобией. Даже такие отрицательные действия, как бросанье водки, обыватели предпочитают совершать скопом: на днях в Петербурге после какой-то лекции было предложено присутствовавшим отказаться на год от употребления водки, и 30, не то 40 человек с готовностью отозвались. На миру и смерть красна! Что же касается положительных действий, то одиночный интеллигент к ним решительно не способен даже в том случае, если действия заключаются в скромнейшем проявлении своей индивидуальности и охране ее. С раннего утра до поздней ночи интеллигент совершает бесчисленное множество нецелесообразных, даже глупых поступков, над которыми сам же смеется в тиши своей спальни мефистофельским смехом - и не в силах отказаться ни от одного из них. С уверенностью можно сказать, что почти в каждую минуту своей жизни он делает то, чего ему не хочется: бодрствует, когда хочется спать, спит в моменты наивысшего бодрствования, читает, когда хочется говорить, и говорит, когда тянет к книге. У него есть какой-нибудь пяток или десяток людей, беседа и общение с которыми дает ему действительное удовольствие, - и каждый день, с проклятием на устах, он таскается по людям, которые надоели ему до тошноты, сам надоедает им до тошноты и настойчиво, со слезами в голосе зовет их к себе в гости. Ни одеться, ни причесаться он не смеет так, как ему хочется, и больше всего в мире боится, чтобы его как-нибудь случайно не приняли за самостоятельную единицу, а не за единого от стада черных, пестрых или рябых. Будучи, однако, по природе блудливым, он старается в этих узких пределах стадности что-нибудь мошеннически урвать на свою пользу: фрак пустить на два пальца длиннее, этакий галстук заведет. Таких новаторов очень легко узнать в толпе по их виду еще не пойманного мошенника, за которым, однако, уже гонится полиция. И немногие понимают, сколько позорного и холопского в этом отречении от своей личности, своих вкусов и желаний, и насколько в своем стремлении принизиться и обезличиться они приближаются к тому своему предку, который под всякой бумагой подписывается: твой недостойный раб "Ивашка".
  Неспособные работать в одиночку, они ненавидят всеми силами своей Ивашкиной души одиноких и смелых работников, ненавидят, как больной ненавидит здорового, как преступник ненавидит судью. Случается, на наших глазах гибнут одинокие борцы - слыхали ли вы когда-нибудь слово искреннего сожаления о их судьбе, горячего, не фарисейского участия?
  - Не суйся!
  Вот та обычная, злорадная формула, какой засидевшийся интеллигент провожает в могилу своего погибшего брата.
  - Не суйся!
  И эти люди смеют обвинять жизнь, жаловаться на несправедливость, толковать о своих "идеалах"!
  
  __________
  1 обязательное условие (лат.) .
  

   Свободный полет
  
  В этом есть что-то особенное. Это не просто свободный полет шара с тремя пассажирами - это знамение времени, это торжество культуры, это символ!
  При грохоте и восторге сытой, пьяной и развеселой толпы из сада г. Омона поднимается воздушный шар с тремя представителями трех различных отраслей московской культуры. Неустрашимый аэронавт г. Жильбер, очень известный журналист г. Эр, сотрудник "Московского листка", и омоновская певица. Имя последней неизвестно, и сам присяжный историограф сада "Аквариум" г. Эр в своем высокопоучительном описании путешествия называет ее просто "барыня". Для полного комплекта не хватает хотя бы одного околоточного надзирателя. Зато, впрочем, есть коньяк и рябчики.
  Земля спит тяжелым и глубоким сном. Ни огня, ни проблеска жизни. Тьма, безмолвие; загадочная пустыня. Живы ли там люди и только спят, или все они повымерли?
  Путешественники философствуют.
  - Как там скучно,- говорит журналист и плюет вниз.
  - О да,- отвечает неустрашимый аэронавт.- Но разве это люди?
  Тоже плюет. Певица трясется от страха и просится:
  - Хочу вниз!
  Журналиста охватывает легонькая дрожь - от сырости? - и он мужественно говорит:
  - Действительно, г. Жильбер, не лучше ли опуститься. А то залетим, куда Макар телят не гонял...
  - Мы-то,- удивляется неустрашимый аэронавт.
  Даже певица и та перестает трястись и выполняет руладу, полную храбрости и благонадежного веселья. Журналист чувствует свою ошибку и поправляется:
  - Дело в том, что я сейчас не могу умирать. Положительно не могу. На мне лежит такая высокая обязанность... перед родиной, перед миром. И, кроме того, аванс.
  - У меня тоже аванс,- рыдает певица.
  Временно корзина наполняется стонами и воплями. Земля спит и не чувствует, какая страшная драма разыгрывается в верхних слоях атмосферы. Выручает всех неустрашимый аэронавт.
  - Успокойтесь, господа. За храбрых сама судьба. И потом у нас есть гайдроп.
  - Гайдроп?
  - Да, канат. Он волочится по земле, цепляется за ее поверхность и замедляет ход.
  Журналист быстро соображает и, просияв, спрашивает:
  - А если какой-нибудь прохожий подвернется под гайдроп?
  - То будет сбит,- решительно отвечает неустрашимый аэронавт.
  - Ха-ха!..- закатывается журналист.
  - А-ха-ха!..- заливается певица.
  - Хе-хе,- поддерживает аэронавт.
  Путешественники ликуют. Земля спит. Все охвачено тьмой. Внизу безмолвие и тяжелый загадочный сон. Вверху - звонкие рулады, бульканье и веселые возгласы:
  - Пью за французов, г. Жильбер!
  - Пью за русских, г. журналисты!
  Певица затягивает "Марсельезу", но, по незнакомству с мотивом, переходит на:
  - Караул, разбой, батюшки мои, мои...
  Земля спит, но на востоке уже загорается заря. Беседа высоких путешественников принимает спокойный, созерцательный характер. Неустрашимый аэронавт бросает вниз обглоданную косточку рябчика и глубокомысленно замечает:
  - Вот мы едим рябчика, а они что?
  - Глину,- острит журналист, отправляя вниз опорожнившуюся бутылку. В корзине веселье и новые тосты.
  Земля просыпается. На поле выгоняется скотина; кое-где показываются люди. Начинается самая прелесть путешествия. Здесь я позволю себе привести дословную выдержку из описания г. Эра. Она красноречива, искренна и правдива:
  "Мы видим, как пасущиеся в открытом поле животные, заслышав звук рожка г. Жильбера и заприметив несущееся над ними серое чудовище - шар, в испуге разоегаются во все стороны с диким криком и ревом; мы замечаем, что и на людей вид нашего шара производит не менее сильное впечатление. Мужики и бабы впопыхах выбегают из изб, другие мгновенно бросают работу, и многие от неожиданности явления падают ниц на землю. Мы даже слышим их ругань и проклятия, когда гайдроп неосторожно задевает и опрокидывает сложенную в порядке коноплю и крыши их изб". Путешественники помирают со смеху.
  - Вот ослы-то! - говорит журналист и, ввиду поднявшейся изжоги, впадает в кратковременную меланхолию.- Невежественная темная страна. Сколько еще нужно забот, чтобы просветить. Страшно подумать...
  - Ах, как они ругаются,- жалуется певица.
  - А что? Опять, кажется, крышу сорвали? - вглядывается журналист и хохочет.- Смотрите, смотрите - чуть всю избу не завалило. А баба-то, баба-то - на четвереньках!
  Хохот. Но обозленные невежды как-то ухитряются схватить конец гайдропа и удерживают шар. Путешественников охватывает благородное негодование и страх.
  - Пустите! - кричат они.- Пустите же, голубчики. Пустите, а то жаловаться будем!
  Но мужики неумолимы. Они привязывают шар к дверному косяку избы и ругаются. Но неустрашимый аэронавт выручает и здесь. "Он выбрасывает немного балласту,- пишет г. Эр,- шар с страшной силой рванулся вверх, потянув за собой и гайдроп... и снес всю крышу избы, к которой его привязали мужики".
  - Много взяли? - кричит насмешливо журналист и показывает фигу.
  Певица выполняет благонадежно веселую руладу.
  В селе Новоселье в путешественников стреляют из ружей, но не попадают.
  - Какое невежество! - восклицает неустрашимый аэронавт.
  - Какая дикая, бессмысленная злоба! - тоскует певица.
  - Мне стыдно быть русским! - сокрушается журналист.- От лица всей интеллигенции приношу вам горячее извинение, г. Жильбер. Передайте мое глубокое сожаление о случившемся высокочтимому амфитриону г. Омону. От лица всей русской прессы прошу его не придавать значения этому прискорбному факту. И смею надеяться, что ни на количестве бутербродов, ни на качестве всего остального это не отразится.
  - Я с удовольствием извиняю Россию, г. журналист, но как посмотрит на это г. Омон...
  - Пожалуйста, я умоляю вас. Хотите, я стану на колена?
  - Хорошо, хорошо, я постараюсь. Чувство справедливости подскажет г. Омону, что вы не ответственны за грех ваших невежественных и некультурных соотечественников.
  Конец путешествия несколько изгладил неприятное впечатление и возродил надежду на возможность культуры и в России. Спустился шар в Калужской губернии, около города Мещовска. "Из Мещовска, где в тот день открылось земское собрание, прибыли к месту спуска шара губернский предводитель дворянства, уездный исправник и масса горожан".
  
  

  
  Комментарий
  Впервые - в газете "Курьер", 1901, Š 254, 14 сентября (Впечатления) .
  В целях рекламы и для привлечения публики Ш. Омон предоставил свой сад "Аквариум" французскому аэронавту Жильберу для демонстрации им свободных полетов на воздушных шарах. Вечером 9 сентября 1901 г. при огромном стечении народа Жильбер поднялся из сада "Аквариум" на большом воздушном шаре "Северный полюс". При благоприятном направлении ветров Жильбер предполагал долететь до Орла. Пассажирами его были репортер "Московского листка" Г. М. Редер и пожелавшая остаться неизвестной "дама-француженка", по-видимому служившая у Омона кафешантанная певица. На следующий день шар благополучно опустился на посадки картофеля в деревне Серебряной, в Калужской губернии, в двух верстах от уездного города Мещевска. Мужики, которым было заплачено за поврежденный картофель и выдано на водку, на двух подводах доставили воздушный шар на станцию Кудринское, откуда он поездом был возвращен в Москву. Источником для фельетона Андреева стал подробный отчет Эра (Г. М. Редера) "Воздушный полет" в "Московском листке", 1901, Š 254 - 258, 12 - 16 сентября. Андреев написал свой фельетон, не дожидаясь окончания отчета Эра. Разговоры совершающих полет в фельетоне Андреева вымышлены.
  "Московский листок" (1881 - 1918) - один из первых в России органов бульварной прессы.
  

   Люди теневой стороны
  
  Обращали ли вы когда-нибудь внимание на то, как светит апрельское солнце? Свет его не расплывается в воздухе, как свет летнего солнца, когда все синее небо превращается в златотканый покров, на который больно смотреть ослепленным глазам. Не похоже оно и на грустное солнце осени, мягкая прощальная улыбка которого так печально гармонирует с побледневшей синевой и элегической окраской умирающей листвы; далеко оно и от тусклого багрового солнца декабрьских закатов, бросающего сквозь замерзшее стекло кровавые пятна на белую стену, холодного,

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 385 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа