угрюмого, торопящегося скорее
уйти от обледенелых равнин севера.
В апреле солнце восходит на ясный небосклон, как молодой, красивый
воин, блистающий доспехами, и лучи его как огненные стрелы. Не нужно
воображения, чтобы видеть их на фоне спокойного неба, ласкающего взоры, и
проследить их падение на землю. На две половины делит улицу солнце: на
одной, в тени, все желто, темно и каменно-твердо от ночного мороза, а на
другой, куда падают стрелы, все ярко, празднично и мягко. И люди совсем
разные идут по той и другой стороне, и я ненавижу тех людей, которые в
апрельский солнечный день ходят по теневой стороне.
Быть может, здесь уже замешалось немного воображения, но человек,
который в эту пору прячется от солнца или равнодушен к нему, внушает мне
величайшее недоверие к потайным прелестям его натуры. При всем желании
любить всех людей, а по отношению к врагам быть даже предупредительным, я
не могу отрешиться от мысли, что этот теневой человек так же каменно-тверд,
как подмерзшая грязь, по которой он шагает, а кровь его так же холодна, как
и не согретый лучами солнца воздух, которым он дышит. Присматриваясь ближе,
я делаю много интересных выводов о людях теневой стороны.
Одни из них равнодушно переходят из стороны на сторону, не замечая
солнца и неуязвимые для его ласковых стрел. Это люди, которые не любят
природы и не любят жизни, потому что нельзя любить жизнь, оставаясь
равнодушным к солнцу, синему небу, всей божественной красоте мироздания.
Они и людей не любят, эти равнодушные; очень возможно и часто случается,
что они честно выполняют свои обязанности, платят аккуратно долги и
подставляют щеку, когда кому-нибудь захочется по ней ударить, но это - та
честность, та самая убийственная честность, вблизи которой нельзя заводить
в стене ни одного крюка: тотчас кто-нибудь повесится. Та честность, от
которой слабые духом слабеют окончательно, а сильных охватывает нестерпимое
желание ударить многократно честного по голове палкой и сказать:
- Не будь честен! Не будь честен! Будь жив!
На других людях теневой стороны вы увидите калоши, хотя бы на улице
было сухо, и я считаю своим долгом предупредить вас, сударыня: как бы ни
уговаривали вас родители, ни за что не выходите замуж за этого господина в
калошах. Это эгоист, самый скверный из всех видов эгоиста, ибо вся его
человеческая душа направлена к охранению собственной персоны. Вы думаете,
он не любит солнца и тепла? О, нет, он любит их, и если ему гарантировать
полную безопасность, он с удовольствием подставит спину, но сейчас это
рискованно: на солнце он может вспотеть, а в тени охладеть и простудиться,
а потом и умереть. В мае, когда все станут искать прохлады, он вылезет на
солнце, ибо в благовремении и пропотеть бывает полезно. Около этого
человека так же удобно повеситься, как и возле первого, и даже еще удобнее:
первый двадцать раз настойчиво будет перерезать веревку, а этот с
готовностью потянет за ноги, дабы избавиться от неприятного вида корчей.
Третьи из людей теневой стороны принадлежат к породе ночных птиц, и
молодой воин - солнце всегда их непримиримый враг. Они его боятся и
ненавидят. Они ненавидят жизнь. Их душа - клубок спутавшихся змей, слепых и
жадных, жалящих друг друга и того, в чьем сердце они приютились и
человеческим теплом которого согрелись. Это страшные и несчастные люди, как
несчастны все те, кто обречен быть хранилищем зла на земле.
Много их, людей теневой стороны, и с трудом вкладывается в
определенные рамки их чрезвычайное разнообразие. Одно сближает их и делает
их такими серыми, скучными и враждебными жизни: это нелюбовь к солнцу или
боязнь его. В дни осенние и зимние, когда над головой вместо неба
раскидывается серая солдатская шинель, когда все тонет в сером тумане и
жуткая, загадочная муть душит все живое, эти люди кажутся настоящими людьми
и их унылая речь об отсутствии и ненужности солнца - настоящей правдой. Тут
они господа. Родственная их душам тень царит над землей, и лица, жаждущие
солнца, так же серы, как лица его ненавистников.
Но с первым лучом апрельского солнца раскрывается обман, и, как на
суде, одни становятся одесную, а те, которые так долго казались настоящими
людьми с настоящей правдой на устах, занимают места ошую. Солнце уже
высоко, и горячи его стрелы, а они уверяют, что солнца нет и воздух
холоден, а когда им указывают на небо, они доказывают, что это солнце не
настоящее.
Настоящее солнце, говорят они, взойдет еще не скоро, а вернее, никогда
не взойдет, а это, что сейчас посылает какие-то стрелы, обманчивое весеннее
солнце, которому нельзя верить. И тепло его обманчиво и опасно: ведь
никогда не бывает так много больных насморком, как весной. Они, эти люди
теневой стороны, всегда знают, сколько градусов в тени, и никогда не
ведают, сколько градусов на солнце, и когда они возвращаются с прогулки
домой и домашние закидывают их нетерпеливыми вопросами о погоде, они уныло
отвечают:
- Холодно. Серо. Если вздумаете выходить, надевайте калоши и
захватывайте зонтик.
Как не поверить человеку, у которого даже нос посинел от холода, - и с
недоверием смотрят домашние сквозь стекло на сияние солнца и думают: "Как
все обманчиво - кажется теплым, а в действительности холодно". Если вы
хотите как следует узнать человека, спросите у него весной о погоде, и если
он ответит: "8 гр. в тени" - немедленно порвите с ним отношения, ибо ничего
путного из этих отношений не выйдет.
В литературе людей теневой стороны называют пессимистами, скептиками,
мизантропами, загадочными натурами, одинокими душами и другими красивыми
именами, а в общежитии именуют их, ближе к правде, кикиморами и постылыми
людьми. Причина в том, что в книгах о них только читают, и когда они
надоедают, достаточно захлопнуть книгу, а в действительности с ними
приходится жить без всякой надежды, в случае чего, их прихлопнуть - закон
не позволяет.
Сейчас песенка пессимизма спета, и какие бы новые мотивы для нее ни
придумывать, она даже в исполнении величайшего артиста прозвучит фальшью. Я
имею в виду, конечно, не научный пессимизм, далекий от жизни, а пессимизм
обывательский, от которого мухи дохнут.
Беллетристу или драматургу, улавливающему в свои сети современность, я
рекомендовал бы обратить внимание на одну фигурку, довольно
распространенную. Искони он был человеком теневой стороны и в свое время
имел успех: его слушали и, когда он приходил в гости, кормили пирожными;
теперь он остается за штатом и занимается тем, что мефистофельствует:
подсмеивается, иронизирует и каркает:
- Не бывать солнцу! Не бывать погоде!
Да. Много теперь заштатных россиян.
Впервые - в газете "Курьер", 1901, 360, 30 декабря (Москва. Мелочи
жизни). Вошло в кн.: Джемс Линч и Сергей Глаголь. Под впечатлением
Художественного театра. М., 1902.
Вспоминая о своих встречах и беседах с Андреевым, М. Горький
рассказывал: "Он говорил: - Ненавижу субъектов, которые не ходят по
солнечной стороне улицы из боязни, что у них загорит лицо или выцветет
пиджак... - Однажды он написал довольно едкий фельетон о людях теневой
стороны..." (Горький М. Полн. собр. соч., т. 16, с. 324).
...одесную - по правую сторону, ошую - по левую.
Искренний смех
Только раз в жизни я так смеялся. Это не была та натянутая улыбка, с
которой мы выслушиваем анекдоты друзей и в морщинках смеха вокруг глаз
прячем не веселье, а неловкость и даже стыд; это не был даже смех
сангвиника - продолжительный, раскатисто-свободный грохот, которому
завидуют прохожие и соседи по вагону; это был хохот, властно овладевший не
только лицом, но и всем моим телом. Он полчаса душил меня и бил, как в
коклюше, он выворачивал меня наизнанку, бросал на траву, на постель,
выворачивал руки и ноги, сокращая мускулы в таких жестоких судорогах, что
окружающие уже начали опасаться за мою жизнь. Чуждый притворства, искренний
до глубины души, - это был тот редкий и счастливый смех, который оставляет
светлый след на всю вашу жизнь и в самой глубокой старости, когда все уже
пережито, похоронено, забыто, - вызывает отраженную улыбку.
Смешной случай, о котором я хочу рассказать, произошел очень давно.
Десятки лет проползли над моей головою и стерли с нее все волосы, но уже ни
разу я так не смеялся - ни разу! - хотя вовсе не принадлежу к числу людей
мрачных, по самой природе своей не отзывчивых на смешное. Есть такие люди,
и мне их душевно жаль. Так как искренний чистый и приятный смех, даже
только веселая, но искренняя улыбка составляют одно из украшений жизни,
быть может, даже наивысшую ценность ее.
Нет, я совсем другой, я веселый человек! Я люблю юмористические
журналы, остроумную карикатуру и крепко просоленный, как голландская
селедка, анекдот; бываю в театре легкой комедии и даже не прочь заглянуть в
кинематограф: там попадаются не лишенные юмора вещицы.
Но увы! Тщетно ищу я на людях и в книге тот мой прекрасный,
единственный, до глубины души искренний смех, который, как солнце за
спиною, озаряет до сих пор мой нелегкий путь среди колдобин и оврагов
жизни, - его нет. И так же бесплодно ищу я счастливой комбинации всех тех
условий, какие в тот памятный день соединились в искусный узел комического.
Конечно, я смеюсь, было бы неправдой сказать другое, но нет уже
искренности в моем смехе. А что такое смех без искренности? - это гримаса,
это только маска смеха, кощунственная в своем наглом стремлении подделать
жизнь и самое правду. Не знаю, как отнесетесь вы, но меня оскорбляет череп
с его традиционной, костяной усмешкой - ведь это же ложь, он не смеется,
ему вовсе не над чем смеяться, не таково его положение.
Даже неискренние слезы как-то допустимее, нежели неискренний смех
(обращали ли вы внимание, что самая плохая актриса на сцене плачет очень
недурно, а для хорошего смеха на той же сцене нужен уже исключительный
талант?). А как могу я искренно смеяться, если меня заранее предупреждают:
вот это анекдот - смейтесь! Вот это юмористический журнал - хохочите на
весь гривенник! Я улыбаюсь, так как знаю приличия; иногда, если этого
требуют настойчиво, произношу: ха-ха-ха, и даже гляжу на незнакомого
соседа, как бы и его привлекая к общему веселью, но в глазах моих
притворство, а в душе скорбь. О, тогда, в то утро, мне и в голову не
приходило посмотреть на соседа, - я и до сих пор не знаю, смеялся ли
кто-нибудь еще, кроме меня!
Если бы они, желающие насмешить, еще умели как-нибудь скрывать свои
намерения. Но нет: как придворные шуты добрых старых времен, они издали
предупреждают о прибытии своими погремушками, и я уже заранее улыбаюсь - а
что значит заранее улыбаться? Это то же, что и заранее умереть или сойти
заранее с ума - как же это возможно! Пусть бы они замаскировывали
как-нибудь свои шутки: принесли, например, гробы, или что-нибудь в этом
роде, и, только что я испугался, вдруг в гробу оказывается смешное,
например, живой поросенок или что-нибудь другое в этом роде, - тогда я еще
засмеялся бы, пожалуй!
А так, как делается - нет, не могу!
Случай, о котором я рассказываю и который сейчас, при одном только
воспоминании, вызывает у меня неудержимый хохот, не представляет собою, как
увидите, что-либо исключительное. Да это и не нужно. Все исключительное
поражает ум, а от ума идет смех холодный и не совсем искренний, ибо ум
всегда двуличен; для искреннего смеха необходимо что-нибудь совсем простое,
ясное, как день, бесхитростное, как палец, но палец, поставленный в условия
высшего комизма.
Ни элементов холодной сатиры, ни игры слов, претендующей на остроумие,
ни морали - и это самое главное! - не найдете вы в "моем случае", и только
потому, быть может, "мой случай" так невероятно смешон, так полно
захватывает вас и отдает во власть искреннейшему смеху. И еще одна важная
особенность моего смешного случая: рассказан он может быть в нескольких
словах, но представлять его вы можете бесконечно, и с каждым разом ваше
представление будет все ярче, и смех все неудержимее и полнее.
Я знаю, что некоторые, в начале даже не улыбнувшиеся при моем
рассказе, под конец изнемогали от смеха и даже заболевали; и уже не рады
были, что услыхали, но забыть не могли. Есть какая-то особенная
назойливость в этом комическом случае, - жаловались они: он лезет в голову,
садится на память, как та всемирно известная муха, которую нельзя согнать с
носа, щекочет где-то под языком, вызывая даже слюнотечение; думаешь
отделаться от него, рассказав знакомому, но чем больше рассказываешь, тем
больше хочется - ужасно!
Но предисловие, я вижу, разрослось больше, чем следует, перехожу прямо
к рассказу. В коротких словах дело в следующем...
Впрочем, еще одна оговорка: я умышленно избегаю многословия, так как в
таких случаях одно лишнее, даже неудачное слово может только ослабить
впечатление глубоко-комического и придать всему рассказу характер все той
же неприятной нарочитости.
Нет, дело было очень просто.
Моя бабушка, идя по садовой дорожке, наткнулась на протянутую веревку
и упала носом прямо в песок. И дело в том, что веревку протянул я сам!
Да. Мало смеха в жизни, и так редко встречается случай искренно
посмеяться!
1910
Впервые, с подзаголовком "Рассказ веселого человека", в журнале
"Сатирикон", 1910, 14, 3 апреля.
Фельетон направлен против так называемой "понедельничной" печати -
еженедельных, развлекающий обывателя изданий, выходивших в выходной для
"серьезной" прессы день. Фельетон Андреева написан в форме монолога
типичного представителя "понедельничной" юмористики - тупо-самодовольного
поставщика "искреннего смеха", очищенного от "сатиры", "остроумия" и
"морали".
Этот фельетон, как удавшийся ему, Андреев отобрал для посмертного
издания своих избранных сочинений.
...живой поросенок... - В журнальном тексте - В. М. Пуришкевич (1870 -
1920) - крупный помещик, один из лидеров "Союза русского народа" и "Союза
Михаила Архангела", член Государственной думы, где выступал с погромными
речами.
...муха, которую нельзя согнать с носа... - Ср. басню И. А. Крылова
"Муха и дорожные".
В защиту критики
...Так тяжкий млат,
дробя стекло, кует булат.
Пушкин
Ежели, дескать, каждый-то день пса кормить,
так он, чего доброго, в одну неделю разопсеет.
Щедрин
Надо с нами, со псами, серьезно поступать:
и за дело бей, и без дела бей - вперед наука!
Тогда только мы, псы, настоящими псами будем!
Щедрин
Как всем известно, жизнеспособность организма познается по той степени
сопротивления, какое приходится ему преодолевать в борьбе за существование;
тем же признаком определяется и всякая сила, будет ли это - сила живая или
механическая. Так в оранжерее, при ее исключительном тепле, добываемом
огромной затратой дров на отопление, самое дрянное и квёленькое растение
может возомнить себя деревом и полезть к потолку; выставленное даже на
средний мороз, оно немедленно гибнет, тем самым явно свидетельствуя о своем
истинном бессилии.
То же самое и с талантом. Возьмите самый маленький талант, согрейте
его, поливайте ежедневно слезами восхищения, подпирайте колышками его
слабую древесину, лелейте и хольте - и вот у вас получится пышный куст,
изобилующий цветами. Но хорошо ли это будет? Не нарушится ли правда
биологическая, по которой все в этой жизни добывается с бою? Не будет ли
таким поступком оскорблена сама народная мудрость, извлекшая из опыта
суровое, но справедливое правило: "Кабы на горох да не мороз, он бы и через
тын перерос"?! И не нарушится ли, наконец, сама мировая гармония, если
всякий горошишко будет перерастать через тын?
Но эти вопросы напрасно тревожат ум. Мудрая и предусмотрительная
природа, создавая в море щуку с единственной целью не дать задремывать
карасю, для растений сотворила мороз, ограничивающий их произвольный и даже
наглый рост, для пса Трезора выдумала купца Воротилова, который
своевременным пинком, цепью и голодными помоями вводит размечтавшегося пса
в круг прямых его обязанностей, - и, наконец, для таланта нарочито сочинила
так называемую критику.
К сожалению, не все критики понимают ту высокую цель, ради которой
появились они на земле; и даже у нас, в России, где зоологические основания
наиболее прочны, всегда можно было найти трех-четырех критиков, которые
покровительствовали талантам, вместо того чтобы их преследовать, морозить,
корнать, душить и тем выявлять их истинную силу. Вместо того чтобы
ненавидеть искусство, они его любят; вместо того чтобы, подобно суровому
морозу, с высоким безразличием одинаково прихлопывать и горох, и розу, и
лопух, и виноград, - они пытаются что-то рассмотреть, внести какие-то
вредные разделения, часто обнаруживают даже пристрастие! Само собою понятен
вред, отсюда вытекающий.
Но эти исключения редки и едва ли могут приниматься в расчет при
рассмотрении вопроса о великой роли и полезности критики. Ибо большинство
критиков, совершенно правильно поняв свою жизненную задачу, все недюжинные
силы свои охотно посвящают на постоянную кровавую борьбу с талантом. Следуя
биологическому принципу: "Я тебя буду душить, а ты все-таки расти, если
можешь", - они тщательно душат всякого писателя и художника, сажают его на
кол, пытаются выковырять ему глаза, режут поджилки. Способ придушения,
наиболее распространенный ввиду своей доступности, - он требует только двух
здоровых рук, - удобен еще в том смысле, что дает возможность критику
рассмотреть "язык" у придушенного и таким образом определить и стиль; но и
другие способы не лишены своих выгод: так, сажание на кол дает возможность
определить удельный вес писателя, а подрезанные поджилки - крепость его
ног.
И чем критик безразличнее, чем менее доступна ему разница между розой
и лопухом, чем более он слеп, глух и бестолков, тем продуктивнее его работа
и тем больше он приближается к возвышенному образу Фемиды с завязанными
глазами или сурового Рока. Ум, чуткость, широкий взгляд на мир, талант и
образованность вредны критику. Способность к увлечениям - также. И
наоборот: наилучшим орудием критика в борьбе является невежество и
безразличие идиота (или Рока, что звучит красивее) к судьбам искусства и
людей.
Только при наличии этих условий критик приобретает ту великую и
непобедимую свободу в борьбе с талантом, которая позволяет ему шельмовать
Достоевского, находить бездарным Льва Толстого и "Ревизора" признавать
фарсом. Как бы он осмелился поднять руку на "Анну Каренину" или "Братьев
Карамазовых", не носи он столь твердого панциря, не будь он глух и слеп,
как щедринский сенатор, не обладай он такими крепкими принципами идиота
(или Рока, что звучит красивее)!
Конечно, в этой борьбе, где вдобавок на стороне критики еще и
численное превосходство и писателя всегда бьют скопом, как конокрада,
слабые и узкогрудые таланты, подобно Надсону, гибнут совершенно, кончаются
вместе с жизнью. Но разве в этом нет высшей, почти божеской справедливости,
по которой и все слабое обречено на гибель и уничтожение? "Раз не выдержал,
то, стало быть, туда ему и дорога", - справедливо резюмирует критик
результаты своих многолетних и бескорыстных усилий, а на жалобы гибнущих и
ослабевающих суровым жестом указывает на того же Толстого и Достоевского.
- Чего ты хнычешь, кисляй! Смотри: не мы ли душили и заушали
Достоевского, не мы ли жизнь отравляли Чехову и "приканчивали" еще живого
Горького, - а что из этого вышло? Вышли очень хорошие писатели, которых мы
теперь и сами уважаем. Так и ты выходи хорошим писателем и держись на твоем
заборе крепче, пока я буду тащить тебя за ноги и стаей собак выть у твоего
подножия. Не жалуйся и не скули, а держись!
Самый смысл этой борьбы с талантом еще глубже, чем это видимо с
первого взгляда. Ибо здесь, при самых различных формах, всегда идет борьба
за одно: за власть. Каждый писатель, каждый художник уже тем самым, что он
- талант, неизбежно стремится властвовать над умами и душами, устанавливать
новые для толпы законы формы и вкуса, требует отказа от привычного и
подчинения своим идеям; и как бы мало сам ни сознавал свои властительные
замашки - критик сразу его понимает и весь ощетинивается для борьбы.
- Ты?! Это ты хочешь стать господином? - говорит он яростно, засучивая
рукава. - Ну так - стань им!
Отсюда и напряженная борьба почти всегда соответствует силе нового
таланта, степени его новизны и властительности. Даже большой, но скромный
талант, скромно поддакивающий вчерашнему дню, самым слепым и сердитым
криком встречается приветливо. Но беда Чеховым, беда Врубелям, беда
Достоевским! Здесь талант не должен ждать никакой пощады, а всё его
дарование - на собственные силы и широкую грудь, где бьется сильное сердце
и куда не залезут никакие туберкулезы. А если грудь узка, а сердце слишком
чувствительно и мягко, если не двужилен ты, как ломовая лошадь, - то лучше
не топорщись ты, талант, а гибни поскорее, лезь добром в темную яму! И
тогда с тем же трудолюбием, с каким рылась для тебя яма, та же критика
будет день за днем реабилитировать тебя, чествовать каждогодие твоей
скромной, хотя и не вполне добровольной смерти.
В нарисованной мною картине, утешительность которой признает всякий
беспристрастный человек, есть один пробел, который постараюсь восполнить.
Речь идет о писателях и художниках, которые в то же самое время и критики.
Утешительно это или нет? Как к этому отнестись? Для самого писателя такое
совмещение, конечно, утешительно: оно дает ему возможность бороться с
критикой и другими писателями обычным критическим оружием, на которое я
указал выше. А так как критики, по общему наблюдению, решительно не
выносят, чтобы о них что-нибудь писалось и говорилось, то в интересах
самоохраны они избегают неосторожно касаться "говорящего" писателя и,
естественно, предпочитают ему безмолвных, - это уже большая выгода.
Возможность же, вмешавшись в толпу критиков и перелицевавшись иногда до
неузнаваемости, слегка расчистить себе путь и облегчить трудное дело жизни
- тоже выгода не малая.
Но, как норма, такое совмещение двух естеств и уподобление купцу,
который днем торговал, а ночью под видом собаки лаял на воров, мне кажется
ненужным и даже опасным. Ибо, если в немногих случаях писатель-критик
сумеет присоединиться к исключениям и сохранить чистоту своего таланта и
задач, то в большинстве, увлекаемый пылом борьбы за существование, он легко
может с прямого пути свернуть на ту лесную тропку, по которой ходят к
водопою и на работу критические стада. А если и писатель начнет душить,
корнать, морозить и законопачивать брата писателя, то это уж будет
незаконно, это уж даже и не биологично: ведь даже и ворон ворону глаз не
выклюнет, и если хищные волки и загрызают слабеющих товарищей, - ни одна
хрестоматия им этого в заслугу не ставит. Лишнее!
Так, "в бореньях силы напрягая", мужает истинный талант под суровым
напором безликой и недремлющей критики. Ни мгновения отдыха, ни минуты
покоя - всегда под оружием, всегда на коне! Здесь в плен не берут и
почетных капитуляций не знают - жив, пока на ногах, а пошарахнулся на
скользком месте, а задремал от усталости - тут тебе и каюк. Не спит и не
дремлет многоглазая стая и воплем жадного ликования встречает каждого
упавшего: это ее законная добыча! И пусть один критик заплачет о павшем или
руку помощи протянет слабеющему - тысячи его критических подобий в шумном
потоке своем затопят его, его благородный жест сотрут и затеряют в чаще
поднятых рук и оскаленных зубов.
Моя защита критики была бы не полна, если бы я не указал на одно еще
обстоятельство, доселе казавшееся сомнительным: когда художник ищет новых
путей в искусстве, то не критике ли мы этим обязаны? Конечно, критике.
Вспомните зайца, удирающего от гончих, - а сколько новых путей открывает
заяц, позади которого гончие!
Комментарий
Впервые - в газете "Биржевые ведомости", 1915, 15275, утр. вып. 17
декабря.
В этом фельетоне саркастические похвалы Андреева современной критике
построены на цитатах и ассоциациях из сказок М. Е. Салтыкова-Щедрина
("Верный Трезор", "Недреманное око", "Здравомыслящий заяц") и цитатах из
поэмы А. С. Пушкина "Полтава". Продолжая разговор, Андреев в новой статье
"Ответ художника критику" заявлял, что писатель на критику отвечать не
должен. "Те ценности, что создает в своих произведениях художник,
предназначаются лишь в слабой степени для настоящего, а главным образом для
будущего, более или менее продолжительного... Поскольку произведение
интуитивное, т. е. опять-таки значительно, сам автор является по отношению
к нему лишь критиком-рационалистом, способным ко всяким ошибкам и
кривотолкам: можно сказать с уверенностью, что Шекспир (я беру крупно)
умер, не догадываясь и не зная точно всех глубин и возможностей своего
таланта" (Биржевые ведомости, 1915, 15276, веч. вып. 17 декабря). В 1909
г. перед звукозаписывающим аппаратом граммофонной фирмы "Орфеон" Андреев
произнес импровизацию "Слово о критике". Он сказал: "Если бы я сделал сотни
преступлений <...> грабил, убивал, я никогда не услышал бы столько
оскорбляющих и злобных слов, столько клеветы <...> Я различаю критику и
критику <...>, но почему, объясните мне, так легко теперь переходят ту
грань, которая отделяет критику от хулиганства. Меня бранят за дела,
которые я не делал, и за слова, которых и не произносил <...> Моя "Анатэма"
еще не вышла в свет, а ее уже бранят, и меня "ликвидируют". Амфитеатров
обвиняет меня в плагиате одинаково и у Шекспира и у... Семена Юшкевича. Но
помилуйте, - ведь пьесы еще нет, ее никто не читал, она не поступила в
продажу!.. Разве критика имеет право становиться между писателем и
читателем? Писатель имеет же право непосредственного обращения к нему! Если
бы я писал статью о писателе моего положения, я озаглавил бы эту статью "На
Лобном месте"... (Новости сезона, 1909, 1811, 17 сентября, с. 7 - 8).
Всесоюзная студия грамзаписи разыскала старую пластинку фирмы "Орфеон" и
перезаписала отрывок из импровизации Андреева на долгоиграющий диск
"Говорят писатели" (пластинка вторая). Поскольку в "Новостях сезона"
произнесенное Андреевым "Слово о критике" дано в пересказе, приведем
подлинные слова Андреева в перезаписанном отрывке: "Я хочу сказать
несколько слов о том, что особенно волнует сейчас и меня и некоторых моих
товарищей. Это о положении русского писателя в данную минуту и об отношении
к нему критики. Если бы я вздумал писать статью на эту тему, я назвал бы ее
так: "На Лобном месте", ибо действительно каждый, почти каждый, из нас
находится на Лобном месте. Трудно, почти невозможно, перечислить всю, всю
ту массу инсинуаций, лжи, клеветы, что валится на голову почти каждого из
нас..."