Главная » Книги

Басаргин Николай Васильевич - Записки, Страница 2

Басаргин Николай Васильевич - Записки


1 2 3 4 5 6 7

чью сломя голову на перекладной и будучи очень утомлен, проведя две ночи сряду без сна, я нехотя задремал. Жандарм мой сделал то же самое. Вдруг чувствую, что мы остановились, и спрашиваю, что это значит? Ямщик-молдаван, не говоривший по-русски, что-то бормотал, но я ничего не понимал. Жандарм тоже не мог ничего объяснить. Наконец, догадываюсь, что мы сбились с дороги, и мой молдаван не знает, куда ехать. Можно вообразить себе мое положение: государь должен был выехать чем свет, а мне надобно было попасть в Тульчин по крайней мере четырьмя часами ранее его. Видя, что с ямщиком делать нечего и что мы едем степью, а не дорогою, я приказал жандарму взять вожжи и ехать наудачу прямо, чтобы попасть в какое-нибудь жилье. К счастью, так и случилось: через полчаса мы приехали в какую-то деревушку, где я взял проводника до большой дороги, находившейся в 10 верстах. На все это я потерял более часа и очень был рад, что тем отделался. Поздно ночью проезжал я Могилев на Днестре. Тут встретилась опять помеха. На станции мне сказали, что генерал-адъютант Чернышев (теперешний князь) приказал мне явиться, в. котором бы я часу ни приезжал. Нечего было делать: я побежал к нему не переодеваясь. Прихожу на квартиру, где он остановился. Все спят мертвым сном. Бужу хозяина, тот, в свою очередь, камердинера, а этот, наконец, генерала. Меня вводят к нему в спальню. Нельзя представить себе моего удивления. Я ожидал найти молодого, красивой наружности человека, каким в то время все знали и каким я сам видал его, и что же? Нахожу что-то вроде старухи, с чепцом на голове, с седыми почти усами и с обритыми седыми волосами, выглядывающими из-под чепца. Я не верил глазам своим. Он спросил меня, когда выезжает государь и когда будет в Могилеве. Ответив ему то, что об этом знал, я побежал от него, внутренне браня его за то, что он лишил меня нескольких дорогих минут, чтобы посмотреть на его вовсе непривлекательную фигуру. Я не предчувствовал, что вижу в нем будущего своего судью, и судью неумолимого, пристрастного и - дерзкого.
   В Тульчин я возвратился около 4-х часов после обеда. Вся главная квартира ожидала моего прибытия, и все сейчас собрались в Кирнасовку. Туда мы прибыли около шести часов, а в восемь приехал государь. Он остановился на несколько минут для переодевания в приготовленной для него квартире, при въезде в селение. Эту квартиру занимало семейство генерала Удома, который очень был рад очистить для него комнату. Государь был ими встречен при выходе из коляски, подарил после смотра жене генерала прекрасный бриллиантовый фермуар, который я сам отнес к ней, за что она осталась мне очень признательною. Дочь генерала Удома, девушка замечательной красоты, сделана была фрейлиною.
   Как теперь помню ту минуту, когда государь вышел к собравшимся в приемной зале помещичьего дома генералам и штабным офицерам. Нас было тут человек шестьдесят. Он так поклонился всем, что каждому показалось, что этот приветливый поклон особенно относится к нему. С главнокомандующим и Киселевым был он особенно любезен.
   На другой день был смотр 7-го корпуса {После смотра был обед в лагере генерала Рудзевича. Когда сели за стол, накрытый полукругом, середину коего занимал государь, то он, получив перед самым выходом к столу с фельдъегерем письмо от Шатобриана, бывшего тогда французским министром иностранных дел 31), сказал, обращаясь к сидевшим около него генералам: "Messieurs, je vous félicite:Riego est fait prisionnier" [Господа, я вас поздравляю, Риего схвачен (франц.)]. Все отвечали молчанием и потупили глаза, один только Воронцов воскликнул: "Quell heureuse nouvelle, Sir" [Какая счастливая новость, государь (франц.)]. Эта выходка так была неуместна и так не согласовалась с прежней его репутацией, что ответом этим он много потерял тогда в общем мнении. И в самом деле, зная, какая участь ожидала бедного Riego, жестоко было радоваться этому известию 32).}, а вечером мы были уже в Тульчине, где представляли ему штаб и разные команды. По осмотре на следующий день 6-го корпуса генерала Сабанеева назначены были маневры. Они продолжались два дня. Вся вторая армия участвовала в них, и зрелище действительно было великолепное: до 70 т[ысяч] под ружьем с кавалерией и артиллерией маневрировали на пространстве 4 или 5 квадратных верст. Маневры кончились на второй день, часу в первом пополудни. Все войска пришли к назначенному для обеда месту и образовали каре в три фаса. Четвертый фас этого каре занимал нарочно устроенный полукруглый павильон, где накрыт был стол человек на 300. По концам павильона поместились музыканты всех полков армии, а подле них устроены были в три яруса скамьи для почетных зрителей. Артиллерия заняла место на высотах позади пехоты, а кавалерия - часть одного из фасов. В средине каре было устроено место для молебна. К прибытию государя все уже было в порядке. Отслужив молебен, во время которого, при многолетии, артиллерия и пехота сделали оглушительный залп, пошли к обеду в павильон. Тогда войскам приказано было стоять вольно, и вся эта стотысячная масса рассыпалась в разных направлениях и перемешалась так, что для глаз представила какое-то странное, необыкновенное зрелище. Позади фронта приготовлены были для солдат и офицеров столы с яствами и напитками.
   Государь был очень весел и доволен. Когда же главнокомандующий провозгласил тост за его здоровье, то, по данному несколько прежде сигналу, войска в одну минуту пришли в прежний свой порядок: из всей этой нестройной массы образовалось опять то же самое правильное каре. При этом тосте загремела артиллерия, пехота начала стрельбу, заиграла вся музыка, и все войско крикнуло громогласное: ура! Государь был тронут и прослезился. Тут те, которые были около него (в том числе и я), могли видеть и убедиться, что сердца государей могут так же чувствовать, как и сердца простых людей. Почему несчастная политика, привычка властвовать, а всего более гнусная лесть и раболепие так сильно искажают природу земных владык, что заставляют их стыдиться, когда они невольно последуют влечению сердца.
   Вслед за маневрами посыпались милости и награды. С горестным чувством должен, однако, сказать, что эти милости и награды касались только тех, которые всего менее нуждались в них. Крест, чин, аренда, удовлетворяя минутное тщеславие или временные нужды, немного прибавляли к счастию тех, которые получали их. Те же, коим всего более нужно было милосердие государя, были им отвергнуты. Генерал Киселев, в числе прочих представителей, просил о смягчении участи разжалованных офицеров. В нашей армии их было человек до сорока, и в одной этой просьбе было ему отказано. Тут не нужно рассуждений!
   Государь, осмотрев вторую армию и будучи ею очень доволен, пригласил Киселева ехать с собою в поселенные войска Украинского поселения 33). Там ждал его граф Аракчеев. Киселев взял меня с собой, но как при генерале Дибиче не было адъютанта, то он попросил его прикомандировать меня на время смотра военных поселений к нему.
   Мы ехали с государем и прибыли вместе в Вознесенск. Там застали Аракчеева. Трудно объяснить то влияние, которое он имел на покойного Александра. Смешно было даже смотреть, с каким подобострастием царедворцы обходились с Аракчеевым. Я был свидетелем его стычки на словах с Киселевым, который его не любил и не унижался перед ним, и где он его славно отделал. Услышав от государя, как он остался доволен 2-ю армией, и, вероятно, будучи этим недоволен, Аракчеев в первое свидание с Киселевым, когда государь ушел в кабинет, обратился к нему при оставшемся многолюдном собрании с следующими словами: "Мне рассказывал государь, как вы угодили ему, Павел Дмитриевич. Он так доволен вами, что я желал поучиться у вашего превосходительства, как угождать его величеству. Позвольте мне приехать для этого к рам во 2-ю армию; даже не худо было бы, если бы ваше превосходительство взяли меня к себе в адъютанты". Слова эти всех удивили, и взоры всех обратились на Киселева. Тот без замешательства отвечал: "Милости просим, граф; я очень буду рад, если вы найдете во 2-й армии что-нибудь такое, что можно применить к военным поселениям. Что же касается до того, чтобы взять вас в адъютанты, то, извините меня, - прибавил он с усмешкою, - после этого вы, конечно, захотите сделать и меня своим адъютантом, а я этого не желаю". Аракчеев закусил губу и отошел.
   Вот одно из доказательств значения Аракчеева у императора Александра. С ним был в это время побочный сын его - Шумский, молодой прапорщик гвардейской артиллерии, шалун, пьяница и очень плохо образованный юноша. Во время случавшихся маневров его обыкновенно ставили с батареей на какое-нибудь видное место. Государь, зная, кто он, нередко подъезжал к нему и разговаривал с ним. Аракчеев, чтобы более и более обратить на него высочайшее внимание, обыкновенно брал его с собою, когда бывал с докладом у государя, извиняясь, что делает это потому, что не может по слабости зрения сам читать доклады. Однажды нас пригласил на вечер один из адъютантов графа Витта 34). Шумский был там же и так напился, что едва мог стоять на ногах. Вдруг прислал за ним граф, чтобы идти с докладом к государю. Мы принуждены были облить ему несколько раз голову холодной водой, чтобы хотя несколько протрезвить, и в таком положении он отправился. Впоследствии он был сделан флигель-адъютантом. Государь сам прислал ему мундир и эполеты с нарочным фельдъегерем. В следующее царствование его исключили за пьянство и перевели, кажется, в гарнизон.
   Две недели мы пробыли в военных поселениях, и я каждый раз имел случай видеть государя, а нередко и обедал с ним {Вот еще один пример немилосердия императора Александра к разжалованным. В Елизаветграде, где был штаб одной из поселенных дивизий, генерал Храповицкий, ею начальствующий, предложил государю зайти посмотреть заведенную им юнкерскую школу. В его присутствии стали экзаменовать одного из юнкеров, который так хорошо и свободно отвечал, что царь был в восхищении и приказал его тотчас произвести в офицеры и выдать 500 [рублей] на обмундирование. Юнкер обратился к нему и почти со слезами сказал: "Государь, если вам угодно наградить меня- облегчите участь моего отца, служащего рядовым". Государь не отвечал и вышел недовольный. Юнкер был произведен, деньги ему выданы, но отцу не сделали ничего.}. Он имел много привлекательного в обращении и, как я мог заметить, не сердился, когда обходились с ним свободно, даже когда, случалось, противоречили ему. По крайней мере, генерал Киселев не унижался и вел себя с достоинством, не теряя этим его расположения. Раз как-то государь спросил его, почему он, будучи небогат, не попросит у него никогда аренды или денег? "Я знаю, что вы охотно даете, государь, - отвечал он, - но не уважаете тех, которые принимают от вас дары. Мне же уважение ваше дороже денег". Ответ прекрасный, но и придворный. Надобно сказать, впрочем, что Киселев чрезвычайно был ловок и знал хорошо характер покойного императора.
   Возвратившись в Тульчин, я вскоре поехал в отпуск. Мне нужно было переговорить с родными и получить их согласие на союз мой с девушкой, которую я давно полюбил. Это была первая любовь моя и любовь глубокая. Она не имела состояния, хотя и была аристократической фамилии; я сам тоже был небогат, и потому надобно было устроить дела так, чтобы нужда не отравила нашего обоюдного счастья. Как я мог заметить, она была ко мне расположена, и я почти не сомневался ни в ее согласии, ни в согласии ее родителей. Я уговорился с Бурцовым и его женою из Москвы писать им, просить их передать будущей теще моей, княгине Мещерской, мое предложение.
   В Москве я пробыл всего недели две; туда приехал также и Киселев с женой. Мы вместе отправились в Петербург. Жизнь петербургская была не по мне. Несмотря на приглашения Киселева посещать с ним кое-кого из знатных того времени и аристократические вечера их, я более сидел дома или делил время с некоторыми прежними товарищами своими по корпусу, служившими тогда в Петербурге. В это время приехал туда и Пестель. Впоследствии узнал я, что цель поездки его состояла в том, чтобы убедить петербургское общество действовать в смысле Южного, в чем он успел 35). Но мне он ничего об этом не говорил, и я все это узнал в Сибири {Бывая в Петербурге у одного из моих товарищей по корпусу, офицера гвард[ейского] Генер[ального] штаба Корниловича 36), я имел случай встречать у него раза два К. Ф. Рылеева. Хотя я не знал тогда, что он был членом общества, но его разговор, его пылкая, живая натура мне очень понравились.}.
   Киселев, обласканный государем, отправился с женою за границу в Париж, а я возвратился в Тульчин, получив через Бурцова согласие покойной жены и ее матери на мое предложение.
   Приехавши в Тульчин, я вскоре соединил свою судьбу с тою, которая дала вкусить мне истинное на земле счастье. Союз наш был кратковременный, но одиннадцать месяцев такого счастия достаточно, чтобы усладить прежними воспоминаниями горечь тридцатилетней ссылки и неразлучные с ней нравственные и физические лишения.
   Перед женитьбою моею я открыл будущей жене своей, что принадлежу к тайному обществу и что хотя значение мое в нем неважное, но не менее того может и со мной последовать такое бедствие, которое ей трудно будет переносить. Она отвечала мне, что идет не за дворянина, адъютанта или будущего генерала, а за человека, избранного ее сердцем, и что в каком бы положении человек этот ни находился, в палатах или в хижинах, в Петербурге при дворе, или в Сибири, судьба ее будет совершенно одинакова. Этот ответ успокоил меня совершенно, мою совесть.
   В это время старший брат мой, женатый, находился с своей ротой близ Тульчина. Мы часто виделись с ним, и в жизни моей мне ровно ничего недоставало. Небольшой круг близких родных, добрых, умных и образованных знакомых, уважение и расположение начальства, небольшие, но достаточные средства к семейной жизни, одним словом, все, казалось, улыбалось мне. Но туча была недалеко, и первый удар грома должен был разразиться надо мною. С возвращением Киселева я назначен был старшим адъютантом в Главный штаб 2-й армии. На этой должности занятия мои были определеннее, и я мог с большими удобствами располагать своим досугом. Окончив часу во втором пополудни служебные занятия, остальную часть дня я мог посвящать семейной жизни и тем развлечениям, которые согласовались с моим характером и характером моей жены. Помню, что однажды я читал как-то жене моей только что тогда вышедшую поэму Рылеева "Войнаровский" 37) и при этом невольно задумался о своей будущности. "О чем ты думаешь?- спросила она. "Может быть, и меня ожидает ссылка",- сказал я. "Ну, что ж, я также приду утешить тебя, разделить твою участь. Ведь это не может разлучить нас, так об чем же думать?" - прибавила она с улыбкой. Воображал ли я тогда, что чрез несколько месяцев она будет в земле, а я через полтора года в Сибири.
   Кто-то сказал: счастливцы не знают времени 38), для них нет прошедшего, и им нечего говорить о себе. Так было и со мной.
   В августе 1825 года кончина жены моей после благополучных родов, от простуды, разрушила основание моего счастия. Не стану говорить ни о болезни, ни о том, что происходило со мной и что я перечувствовал при ее потере. Этим я не могу и не хочу делиться ни с кем. Да и какое дело постороннему, кто станет читать эти строки, знать все, что происходило в сердце, в мыслях, в чувствах, одним словом, во внутреннем мире такого незначительного лица, как я, этой незаметной песчинки в мире созданий? 39)
   Весь сентябрь я был болен: у меня отнялись ноги. В октябре же взял отпуск и отправился в Москву к родным и другому брату моему, жившему во Владимире.
   По окончании отпуска, в декабре месяце, я выехал из Владимира. На дороге к Москве, в г. Богородске, остановясь на несколько минут у одного родственника своего, я узнал, совсем неожиданно, о кончине императора Александра.
   В Москве, когда я приехал, все уже присягнули Константину Павловичу. Прожив там несколько дней, я поехал в Тульчин через Смоленск и Могилев на Днепре. В Дорогобуже я прочел в газетах отречение Константина и вступление на престол Николая 40). Приехал в Могилев; меня потребовали к главнокомандующему первой армией графу Сакену, полагая, что я еду из Петербурга. Тут я узнал о восстании 14 декабря.
   Это было в самое Рождество Христово. Сакен оставил меня обедать у себя. За столом все толковали только о 14-м. Старики-генералы ужасались, бранили мятежников, превозносили нового государя. Молодежь молчала и значительно переглядывалась между собою. Я заметил в некоторых симпатию к побежденным. Впоследствии оказалось, что между ними было несколько членов нашего общества 41).
   По дороге к Житомиру, не помню на какой-то станции, вечером, я встретил фельдъегеря, ехавшего в Петербург. С ним вошел человек огромного роста, закутанный в шубу; увидев меня, он остановился в углу почтовой комнаты. На столе стояла только одна свеча, и нельзя было хорошо рассмотреть его лицо, обвязанное шарфом. Мне показалось, однако, что он походил на капитана Майбороду, которого я знал в нашей армии. Действительно, как я узнал потом, это был он. Вслед за фельдъегерем ехал генерал-адъютант Чернышев. Первый заготовлял ему лошадей и предъявлял подорожную. Я узнал об этом от смотрителя станции, по отъезде фельдъегеря. Не зная ничего о доносе Майбороды, я очень удивился встрече с Чернышевым и с человеком, похожим на Майбороду. В Бердичеве я встретился с Пестелем, но не мог говорить с ним, потому что он находился в другой комнате, и фельдъегерь не отходил от него. Мне сказал об этом знавший его смотритель. Тут же я убедился, что в Тульчине арестуют тоже некоторых членов общества, и полагал, что это вследствие происшествия 14 декабря.
   В Летичеве, ночью, я встретил двух братьев Крюковых 42). Они уже выезжали со станции, когда я приехал, и потому я не мог ничего расспросить у них; с ними был тоже фельдъегерь.
   Я спешил приехать скорее в Тульчин, чтобы узнать, что там делается. К вечеру 27 числа я туда прибыл и остановился у Вольфа, которого застал дома. Он рассказал все, что там без меня происходило; донос Майбороды {Майборода служил капитаном в полку Пестеля и показывал всегда большую к нему преданность. Отчасти я был причиною поступления его в Вятский полк. Пестель просил Киселева назначить к нему хороших фронтовых офицеров из других полков. Я знал несколько Майбороду, служившего тогда в 34-м егерском полку, и рекомендовал его Пестелю, который действительно нашел в нем отличного фронтовика. Впоследствии он принял его в общество и доверился ему. В 1825 году он отправлен был Пестелем в Москву для приемки из комиссариата полковых вещей и каких-то сумм. Промотав там деньги и видя, что ему предстоит гибель, он решился на донос, отправив его императору Александру в Таганрог. По восшествии Николая Майборода был переведен в гвардию тем же чином. Вскоре должен был, однако, выйти в армию, где ему тоже было плохо, так что, наконец, он вышел в отставку. Вступивши некоторое время опять в службу на Кавказ, он там в припадке сумасшествия перерезал себе горло, вероятно, от угрызения совести. Другому доносчику, Шервуду-Верному, также не посчастливилось. Он должен был кинуть службу, надоел государю своими наглыми требованиями, десять лет содержался в крепости И, наконец, жил в Москве в крайней бедности. Мне случилось в 1858 году встретиться с ним в одном магазине. По обращению с ним знавших его лиц, по его одежде, наружности нельзя было не заметить, что он находится в самом незавидном положении 43).}, приезд Чернышева из Таганрога, арест Пестеля, Юшневского, Барятинского и других.
   На другой день, рано утром, я отправился к Киселеву. На дороге встретил князя Урусова, его адъютанта.
   После первых приветствий он сообщил мне, что имя мое находится тоже в списке членов общества, представленном при доносе Майбороды, и предложил скрыть мои бумаги, если есть такие, которые могут мне повредить. При этом он упрекал меня, что, будучи так короток с ним, я не принял его в общество, даже просил принять его теперь. Усмехнувшись, я отвечал ему, что вместо упрека он должен благодарить меня.
   Пришедши с Урусовым к Киселеву, я был позван им сейчас в кабинет. Вот мой с ним разговор. "Вы принадлежите к тайному обществу, - сказал он мне, как только мы остались одни, - отрицать этого вы не можете. Правительству все известно, и советую вам чистосердечно во всем признаться". Тон, которым он говорил мне и "вы", на которое он как будто нарочно ударял, удивили меня. "Я бы желал знать, ваше превосходительство, - отвечал я, - как вы спрашиваете меня, как начальник штаба, официально, или просто, как Павел Дмитриевич, с которым я привык быть откровенным". - "Разумеется, как начальник штаба", - возразил он. "В таком случае, - сказал я, - не угодно ли будет вашему превосходительству сделать вопросы на бумаге, я буду отвечать на них. На словах же мне и больно и неприятно будет говорить с вами, как с судьею, и смотреть на вас просто как на правительственное лицо". Он задумался и потом сказал: "Хорошо, вы получите вопросы". Я поклонился и хотел удалиться, но когда подходил к двери, он вдруг сказал, переменив тон: "Приходи же обедать к нам, либерал; мы с тобою давно не видались". Тон, с которым он произнес эти слова, меня тронул. "Я обедаю сегодня с родными и потому не могу воспользоваться вашим приглашением, а позвольте лучше прийти к вам вечером", - отвечал я. От Киселева я пошел к дежурному генералу. Тот принял меня ласково, даже дружески, и просил немедленно вступить в должность. Отобедав со своими и проведя с ними несколько часов, я отправился вечером к Киселеву. В гостиной я застал одну его супругу. Мы с нею были очень хороши, и она обрадовалась, увидевшись со мною.
   "M-r B.,-сказала она с чувством,-vous savez bien tout l'intérêt que je vous porte, et bien il faut que vous vous desidez à prendre votre parti. J'étais présenté à toutes les conversations de mon mari avec le g(enera)1 Tchernicheff; et je puis vous assurez que tous ceux qui veulent être sauves, n'ont qu'à se jeter aux pieds de l'Empereur et lui avouer franchement leur participation à la Socité". "M-me, - lui repondis je, - vous me conseillez une chose qui répugne à ma conscience et que j'envisage comme une lâcheté". - "Je m'attendais à cette réponse, - dit elle,- vous périrez, mais vous périrez, en honnête homme, et croyez que mon estime pour vous n'en sera qu'augmenté" {"Г-н Б[асаргин],- сказала она с чувством,- вы прекрасно знаете мое сочувствие вам; и все же нужно, чтобы решились. Я присутствовала при всех разговорах моего мужа с г[енерало]м Чернышевым и могу вас уверить, что все, кто хотят быть спасены, должны только броситься к ногам императора и откровенно признаться ему в своей принадлежности к обществу". "Сударыня,- отвечал я ей,- вы мне советуете сделать то, что противоречит моей совести и что я считаю низостью".- "Я ожидала этого ответа,- сказала она,- вы погибнете, но погибнете честным человеком, и поверьте, уважение мое к вам только увеличится от этого".}.
   Вскоре пришел генерал и еще кое-кто из военных. Мы провели вечер, как будто ничего не было особенного. Он был со мною так же добр и любезен, как и прежде. Говорили более о посторонних вещах, и после ужина я ушел, довольный тем, что не ошибся в моем о нем мнении.
   На другой день, придя на службу в Главный штаб и садясь за свой стол, я открыл ящик, чтобы посмотреть бывшие там бумаги. Между ними, совсем неожиданно, я нашел паспорт за границу, которым я мог воспользоваться без всякого сомнения в успехе. Вот как он очутился тут. Месяца четыре назад, не помню, в июле или августе, дивизионный наш доктор Шлегель (бывший потом президентом Медицинской академии) пришел однажды ко мне и просил дать ему совет, как вытребовать паспорт для жившего у него француза, которого он во время кампании 1813 года взял мальчиком лет одиннадцати под Лейпцигом и держал до этого времени без всякого вида. Теперь же этот молодой человек пожелал возвратиться на родину в г. Лион, и для этого ему нужен был паспорт. Я сказал ему, что пусть он объяснит все это на бумаге, подпишет ее, засвидетельствует все подписью 12 лиц из служащих и потом представит при рапорте дежурному генералу, который вытребует от себя паспорт от одесского французского консула. Все это сделано было, консул прислал паспорт дежурному генералу,. оставив пробелы для отметки месяца и числа и вписания примет. Он поступил ко мне в отделение для исполнения, а между тем француз раздумал отправиться на родину и остался опять у Шлегеля. Паспорт сохранился в столе и был совершенно забыт до того времени, как я нечаянно отыскал его, и тогда только об нем вспомнил.
   Признаюсь, долго я думал о том, чтобы, выставив свои приметы, воспользоваться им для избежания ареста. Тульчин находится в 250 верстах от границы. В одни сутки мне легко было уже быть вне всякого преследования. Отлучиться не только на день, но на два, на три я мог, не подавая никакого подозрения. Стоило только сказать дежурному генералу, что я еду повидаться с Аврамовым или Бурцовым, стоявшими с своими полками в окрестностях Тульчина. Из Петербурга обо мне еще не было никакого распоряжения.
   Но мысль оставить родину в такое время, когда угрожает опасность, отделить свою судьбу от судьбы товарищей и навлечь подозрение, а может быть, и негодование правительства на моих начальников, от которых, кроме ласки и благосклонности, я ничего не видел, - все это вместе заставило меня отказаться от первого помысла, и, чтобы избавиться навсегда от искушения, я тут же изорвал и сжег паспорт.
   Вскоре Киселев должен был ехать в Петербург с присягою от армий. Перед отъездом я пришел с ним проститься. "Любезный друг,- сказал он мне,- не знаю, до какой степени ты замешан в этом деле; помочь я тебе ничем не могу; не знаю даже, как я сам буду принят в Петербурге. Все, в чем я могу уверить тебя, это в моем к тебе уважении, которое не изменится, что бы ни случилось с тобою". Мы обнялись, и с тех пор я уже более не видал его.
   Утром 8-го января 1826 года я, по обыкновению, пришел в штаб и сел за свое дело. Дежурный генерал позвал меня и, показавши предписание военного министра, объявил мне, что вместе со многими другими велено меня арестованного привезти в Петербург. Это он говорил почти со слезами и потом спросил меня, увидимся ли мы? Я отвечал: "Бог знает". Подумавши, он сказал на это: "Ведь у вас нет ничего на бумаге? В таком случае: нет, нет и до конца нет, и мы еще свидимся. Завтра я приеду запечатать ваши бумаги, будьте готовы. Отправляться же можете, когда хотите; вы, вероятно, еще не отдохнули от дороги; можно повременить несколько дней". "Чем скорее, тем лучше, ваше превосходительство, - отвечал я, - неизвестность хуже всего. Позвольте мне ехать послезавтра и, если можно, вместе с Вольфом". Он охотно согласился на это.
   Грустно было для меня все это время, а особенно при воспоминании о прежней счастливой жизни моей. Я находил утешение в ласках и сочувствии родных жены моей, вместе с которыми тогда жил, и в дружеском внимании сослуживцев, которые не принадлежали к обществу и, следовательно, не опасались быть арестованными.
   Настал, наконец, день отъезда. Последний вечер я провел у матушки жены моей. Тут собрались кое-кто из близких друзей наших, приезжал проститься и дежурный генерал. Отужинали, грустно простились и обнялись в последний раз. Я сел с Вольфом в одну повозку, два жандарма в другую, и мы отправились, напутствуемые их благословениями. Как теперь помню, меня растрогала очень меньшая сестра покойной жены, 11-летняя умненькая и очень острая девочка. Она плакала неутешно и, видя, что я укладываю в чемодан две английские книги, спросила меня: зачем это? - "От скуки буду учиться в крепости по-английски, мой друг", - сказал я. "Боюсь, братец, что вы забудете там и русский язык", - возразила она, и при этом слезы градом полились из ее глаз.
   Дорогой мы встречали нередко арестованных с фельдъегерями и жандармами. Видеться мы не могли ни с кем из них. Мы уговорились с Вольфом при допросах молчать и не говорить ничего, чтобы не запутать товарищей. Это было неблагоразумно и бесполезно 44).
   Наконец мы прибыли в Петербург. Нас привезли в Главный штаб. Там принял нас старший адъютант, сколько помнится, Яковлев. Он что-то записал и приказал вести нас на дворцовую гауптвахту.
   Когда мы вошли туда и жандарм из Главного штаба, отправленный с нами, подал записку дежурному офицеру, тот послал за плац-майором, а сей последний распорядился отправлением наших людей и вещей в назначенное место; потом обыскал нас, отобрал деньги и рассадил порознь в какие-то небольшие темные комнаты со стеклянными дверями. Тут случилось маленькое происшествие, затруднившее коменданта и плац-майора и которое доказало преданность ко мне человека моего, мальчика лет 18-ти. Плац-майор, обыскав меня и посадив в темную комнату, приказал ему ехать с повозкой, куда скажет жандарм. Мой Василий отвечает ему, что он приехал с господином своим для услуг и что без моего приказания он не оставит меня. Плац-майор закричал было на него; но тот, не теряясь, очень спокойно отвечал то же и прибавил, что, исполняя свою обязанность, он не думает грубить этим его высокоблагородию. В это время вошел комендант Башуцкий (известный своею простотою) 45). Плац-майор рассказал ему, в чем дело, и тот, подойдя к моему человеку, приказывает ему исполнить распоряжение плац-майора. Ответ и ему был тот же. "Как ты смеешь так говорить со мной! - вскричал Башуцкий. - Ты видишь, кто я?"- "Я ничего не сказал противного, ваше превосходительство,- возразил мой человек. - Вижу, что вы генерал, и то, что говорю вам, готов повторить всякому". - "Каковы господа, таковы и люди!" - заметил Башуцкий. Я был свидетелем этой сцены за стеклянными дверями. Видно было, что Башуцкий и плац-майор в затруднении, как поступить. Наконец, поговоря между собою, решились обратиться ко мне, отворили дверь и сказали, чтобы я приказал моему человеку повиноваться их распоряжениям. Делай, что прикажет генерал, - сказал я ему, - любезный Вася. Ты не можешь оставаться со мной". У него полились слезы из глаз, и он едва мог проговорить: "Слушаю-с". Тогда я обратился к Башуцкому и попросил его позволить мне из отобранного у меня бумажника дать несколько денег моему мальчику: я мог догадаться из разговора их между собою, что человек мой должен будет оставаться в Петербурге до окончания нашего дела. Комендант охотно согласился на это, подал мне бумажвик мой, и я, вынув сто рублей, отдал их моему Василию, обнял его и вошел опять в свою темную комнату 46).
   В продолжение дня привезли еще несколько человек арестантов. Некоторых я прежде видал в Москве. То были полковник Граббе и Муравьев Ал. Ник.47); их посадили тоже в отдельные комнаты. Вечером меня повели во дворец, в покои государя, для допроса. В комнате, где посадили меня за ширмы, беспрестанно бегали люди с подносами и чашками. Минут через пять офицер фельдъегерского корпуса взял меня за руку и повел в большую залу, увешанную картинами. Я узнал Эрмитажную галерею. У стены раскрыт был небольшой столик, за которым сидел генерал Левашов 48); пред ним чернильница и несколько листов белой бумаги. Он предложил мне сесть против него, но вдруг вошел тот же фельдъегерь и доложил о прибытии князя Волконского (члена общества, генерал-майора). Тогда Левашов очень учтиво извинился, что должен отложить до завтрашнего дня допрос мой. Меня опять отвели в прежнюю комнату на гауптвахту.
   Утром на другой день повели меня опять к допросу. Левашов сидел на прежнем месте, и я только что успел сесть против него, как вошел государь в сюртуке без эполет. Я встал и поклонился ему. "Говорите всю правду, - сказал он мне сурово, - если скроете что-нибудь, то пеняйте на себя". С сими словами он вышел в противоположную дверь. Левашов указал мне опять на мое место и начал допрос: "Когда вы вступили в общество и кем были приняты?" - спросил он, приготовляясь записывать мои ответы. "Ваше превосходительство, - сказал я, - не считая себя членом тайного общества, решительно не знаю, что сказать вам". - "Стало быть, вы ничего не хотите говорить?- возразил он, - подумайте, это только может повредить вам. Правительству и без вас все известно". Я молчал. "Вы, господа, не хотите довериться милосердию государя и заставляете его поступать с вами со всею строгостью наших законов. Пеняйте, как он сам вам сказал, на себя". После этого он написал какую-то записку, на минуту вышел, потом, отдавая ее фельдъегерю, приказал мне идти за ним. Эта записка, вероятно, была к коменданту крепости, подписанная государем.
   Многие, может быть, обвинят нас в упорстве и подумают, что этим... мы отняли у самих себя доступ к милосердию государя. Судя по характеру покойного, я убежден, что не только откровенное признание истины с соблюдением собственного достоинства и безукоризненного поведения в отношении товарищей, но даже самое чистосердечное раскаяние не смягчило бы его сердца и политики. Намерения его в нашем деле были еще им обдуманы и определены заранее. Восстание 14 декабря, при его политике и самодержавной власти, заградило в сердце его путь к милосердию и состраданию. Последствия доказали это, и некоторые из наших товарищей, прибегнувшие к откровенности и раскаянию, испытали это на себе, подвергшись одной участи с нами. Что же касается нескольких лиц, которых он простил, как-то: молодого Витгенштейна, Суворова, Лопухина, Шипова и Орлова, то тут действовала политика 49), и это еще более доказывает, как хладнокровно он мог рассуждать и поступать при разборе нашего дела и в применении правосудия к лицам, чествовавшим в тайном обществе. Лучшее же доказательство его непреклонности находится в собственных его словах при кончине своей наследнику престола 50).
   Обращаюсь к рассказу. Зайдя на гауптвахту и взяв кое-какие вещи свои, я отправился с фельдъегерем в крепость. Там он представил меня коменданту и вручил ему записку Левашова. Генерал Сукин 51) велел позвать плац-майора и сдал меня ему; мы отправились с ним и с плац-адъютантом в Кронверкскую куртину и какими-то темными коридорами дошли до назначенного мне каземата - маленькой, в четыре шага длины и ширины комнатки, у которой окошко было вымазано мелом и где находились лазаретная кровать, столик и небольшая железная печь. Тут плац-майор совершенно раздел меня, осмотрел все, что было на мне, отобрал даже обручальное кольцо и взял это с собой, оставив мне две рубашки, сюртук, брюки и лазаретный халат. По выходе его дверь снаружи заперли. В коридоре ходил часовой и часто поглядывал ко мне в прорубленное у двери окошечко, завешенное с его стороны холстом.
   Тот, кто не испытал в России крепостного ареста, не может вообразить того мрачного, безнадежного чувства, того нравственного упадка духом, скажу более, даже отчаяния, которое не постепенно, а вдруг овладевает человеком, переступившим за порог каземата. Все его отношения с миром прерваны, все связи разорваны. Он остается один перед самодержавною, неограниченною властью, на него негодующею, которая может делать с ним что хочет, сначала подвергать его всем лишениям, а потом даже забыть о нем, и ниоткуда никакой помощи, ниоткуда даже звука в его пользу. Впереди ожидает его постепенное нравственное и физическое изнурение; он расстается ее всякой надеждой на будущее, ему представляется ежеминутно, что он погребен заживо, со всеми ужасами этого положения. После тридцати лет ссылки, исполненных множеством испытаний, я до сих пор без содрогания не могу вспомнить о первом дне, который я провел в каземате Петропавловской крепости. Удивляюсь, как в наше время, когда филантропические идеи не считаются мечтою, утопиями, когда сами правители и земные владыки более или менее стараются согласовать с ними свои действия, когда пытка везде уничтожена и признается всеми бесполезною жестокостью, существует еще крепостное одиночное заключение. Эта нравственная пытка более жестокая, более разрушительная для человека, нежели пытка телесная.
   То, что я испытал и перечувствовал в первый день заключения моего в каземате, описать невозможно. С одной стороны, воспоминания прошедшего, еще столь свежие, с другой - весь ужас настоящего и безнадежное будущее. Ночью я несколько раз вскакивал с своего жесткокого ложа и не понимал, где нахожусь. Сна не было, а какая-то тягостная дремота, еще более волновавшая мои расстроенные мысли. Я с нетерпением ждал дневного света и воображал уже, что помешан в рассудке. Утро застало меня совершенно изнуренным {Я уверен, что нервная болезнь, которою я до сих пор страдаю, возымела свое начало в крепости и с летами развилась потом.}.
   Часов в девять поутру отперли каземат и принесли булку, два куска сахару, чашку и чайник с очень жидким чаем. Помню, как я обрадовался этому. Первая мысль моя была: стало быть, меня не забыли, помнят, что я жив, заботятся о моем существовании. Я стал пить чай, а сторож в это время убирал кое-что в каземате; на вопрос мой о чем-то он не отвечал. Я спросил сквозь дверь у часового, который час, - то же молчание. Отвечали сами часы: в эту минуту на Петропавловской колокольне пробило девять.
   Сознаюсь откровенно, что в продолжение первых двух недель моего заключения я так ослаб нравственно, так упал духом, что до сих пор благодарю бога, что меня в это время не звали в Комитет 52). Немудрено, что, будучи в этом состоянии, я легко бы сделал такие показания, которые бы тревожили и теперь мою совесть.
   Эти две недели мне все представлялось, что я помешался или, по крайней мере, должен скоро сойти с ума. Каждое свое движение, каждое действие я считал несообразным с здравым смыслом. Если я обращался с вопросом к сторожу или требовал от него услуги, мне сейчас приходило на мысль, что это неестественно, что в моем положении человек с ясным рассудком не стал бы заниматься такими пустяками. Если, забывшись, я напевал какой-нибудь знакомый мотив, то мне сейчас воображалось, что это признак помешательства. Наконец, даже самая эта мысль о помешательстве, от которой я никак не мог отделаться, стала тревожить меня. Мне казалось, что именно на этой-то мысли я и могу сойти с ума и что, не имея силы отогнать ее от себя, я уже начинаю терять рассудок.
   Благодарю тебя, создатель мой, что ты дал мне возможность и силу преодолеть это гибельное настроение моих мыслей. Проведя таким образом более двух недель, я однажды с решимостью подумал о том, как бы выйти из такого положения. Я понял, что единственное средство не думать об этом состояло в том, чтобы найти себе какое-нибудь занятие. Но какое занятие мог я найти в этом тесном, душном и темном жилище? Книг мне не давали, ни бумаги, ни пера, ни чернил не позволяли иметь. В первое время я не мог ни с кем разговаривать. Часовой не отвечал даже на вопросы мои и ходил по коридору как автомат, поднимая каждую четверть часа навешенный кусок холстины и наблюдая, что я делаю. Сторож понемногу начинал ко мне привыкать; но видно, что боялся вступить со мной в разговор, опасаясь без надобности оставаться у меня. Одним словом, я всячески ломал себе голову и наконец придумал следующее.
   В голове моей еще было свежо все то, чему я учился.
   Память у меня тогда была хорошая, и вот я вздумал задавать себе вопросы по всем тем отраслям познаний, в которых я имел некоторые сведения, обсуждать и решать эти вопросы, как задачи или как предложения, которые Я должен был приводить в исполнение. Вопросы эти были нередко чисто нравственные или религиозные; иногда задачи математические, иногда планы военных действий, административных мер, политических учреждений, промышленных предприятий. Я сначала определял данные, которые служили основанием моих соображений, и потом рассуждал и решал, как бы я распорядился и действовал этими данными для достижения такой-то цели. Я достал маленький обломок стекла, и он служил мне для того, чтобы отмечать на окошке, стене или столе то, что мне нужно было припомнить. Таким образом я проводил по нескольку часов и мог продолжать свои занятия даже в темноте. Вставши поутру и помолившись мысленно богу (потому, что мне неприятно было наблюдение часового), я убирал сам постель и каземат, звал сторожа, пил чай, который он мне приносил обыкновенно в одно и то же каждый день время, потом приступал к своим занятиям до самого обеда. Отобедавши, ложился уснуть и, вставши, опять принимался за свое дело, начиная с того именно вывода, заключения или пункта, на котором остановился. В каземате я легко понял, как слепые и глухонемые научаются читать, говорить, слышать. Непостижимым покажется для тех, которые не испытали этого, как изощряются физические органы и умственные способности человека при тех случаях, когда отняты способы легкого и удобного отправления тех и других. Впоследствии многие из нас, проведя некоторое время в заключении, изобрели способ знаками сообщаться между собою чрез каменную, огромной толщины, стену, не обращая на себя внимания соглядатаев, с помощью такой азбуки, которую не легко даже придумать и объяснить на словах, а тем более передать ее другому (посредством легкого стука в стену) и потом употреблять ее для разговора.
   С этих пор мысли мои начали приходить в обыкновенный порядок, даже стали некоторым образом яснее, и страх сойти с ума, ослабевая мало-помалу, совсем прекратился. Духом я сделался даже покойнее, а убеждение, что эта временная жизнь ровно ничего не значит в сравнении с тем, что ожидает нас в будущем мире, и что не стоит даже думать о ней, окончательно укрепило мои нравственные силы.
   В конце января месяца меня позвали в Комитет к допросу. Это было ночью, часу в одиннадцатом. Я уже спал, когда вошел плац-майор и велел мне одеваться. Мне завязали глаза, на голову надели колпак, чтобы я ничего не мог видеть, взяли за руки и таким образом вывели меня из куртины. Мы доехали в санях до комендантского дома; плац-майор ввел меня по лестнице в небольшую комнатку и посадил за ширмы. Я слышал, как около меня ходили, говорили шепотом, и, наконец, кто-то, подойдя ко мне, взял меня опять за руку и велел следовать. "Снимите повязку", - сказал он мне, останавливаясь. Я снял с глаз платок и увидел перед собой священника. Мне вдруг было пришло на мысль, что нас тайно расстреливают и что священник должен приговорить меня к смерти, но в ту же минуту я понял всю неосновательность такой мысли. Пришедший со мной господин был какой-то аудитор 53). Он сейчас удалился. Священник, протоиерей (Казанского собора) Мысловский, с которым многие из наших товарищей впоследствии очень сблизились и которого до сих пор считают человеком, принимавшим в нас искреннее сердечное участие, чего, однако ж, в отношении меня я нисколько не заметил и в чем, признаюсь откровенно, очень сомневаюсь 54), пригласил меня сесть на диван и начал беседу, уверяя, что он совсем не с тем видится со мною, чтоб стараться возбудить во мне раскаяние и уговаривать к сознанию; что хотя это именно поручено ему Комитетом и составляет его обязанность, но что он хорошо понимает, что такое поручение должно необходимо возбудить наше к нему недоверие; что, не менее того, для него было бы чрезвычайно утешительно истребить в нас эту недоверчивость, чего, впрочем, он и надеется достигнуть своим к нам сердечным расположением: тогда бы мы вполне убедились, что он ничего более, как ревностный служитель алтаря, посланный богом для утешения нас в нашем грустном заключении. К этому он присовокупил, что он может быть тоже и полезен нам, передавая просьбы наши Комитету и стараясь в нашу пользу у лиц, от которых зависит удовлетворение их; что это именно есть единственная цель, которая заставила его принять на себя поручение государя и Комитета. Немудрено, что я ошибаюсь, но я тогда не поверил и теперь не верю этим словам. Я бы мог сказать и некоторые причины моей недоверчивости к нему; но, слышав впоследствии очень много в его пользу от некоторых из моих товарищей, я боюсь быть несправедливым и оставляю вопрос, чисто ли, прямо ли действовал он в отношении нас или лицемерно, нерешенным. Его уже нет на свете, и, конечно, он или достойно награжден за свое сострадание, за свою любовь к ближнему или отдает строгий, но справедливый отчет в своей двуличности.
   Я тогда отвечал ему довольно холодно, может быть, даже с заметною недоверчивостью. Беседа наша продолжалась недолго, и впоследствии он был у меня в каземате только один раз для исповеди великим постом. Более того я не видал его. Меня отвели от него тем же путем и посадили опять за ширмы. Вскоре, однако ж, повели куда-то и велели снять повязку. Вдруг я увидел себя в ярко освещенной комнате, перед столом, покрытым красным сукном, около которого сидели все члены нашего Комитета в мундирах и регалиях. Президентское место занимал генерал Татищев 55); по левую руку его находились князь А. Н. Голицын 56), генералы: Дибич, Чернышев, Бенкендорф 57); по правую - великий князь Михаил Павлович 58), с.-петербургский генерал-губернатор Кутузов 59), генералы: Левашов, Потапов 60), флигель-адъютант Адлерберг 61). В стороне сидел Блудов (теперешний граф, бывший делопроизводитель Следственной комиссии) 62). Вся эта обстановка должна была произвести внезапный и необходимый эффект на приведенного с завязанными глазами арестанта.
   И действительно, он был произведен на меня! Я несколько смутился, очутясь вдруг пред трибуналом, состоящим из таких высоких по своему значению лиц, и стоял безмолвно, ожидая вопроса. Генерал Чернышев, глядя на меня сурово, взял какую-то бумагу и сказал, обращаясь ко мне: "Такой-то, такой-то и такой-то (все это он лгал) показывают, что вы принадлежите к тайному обществу, имевшему целью изменить в России существующий порядок государственного управления; говорите все, что вы знаете, и говорите правду!"
   "Я не считаю себя членом Южного общества, - отвечал я, не оправившись еще совершенно от первого впечатления.- Правда, что я был в 1820 г. членом Союза благоденствия, но с 1821 г. не принимал никакого участия, и потому мне известно очень немного, да и то отчасти вышло у меня из памяти. Если вашему превосходительству угодно будет спросить меня о том, что я знаю, то я буду отвечать со всею откровенностью в отношении себя и умолчу только о том, что касается других, считая это бесчестным".- "Вы, сударь, не имеете понятия о чести,- возразил он, крутя усы, и с тем же суровым видом, - тот, кто изменяет присяге и восстает противу законной власти, не может говорить о чести". Отвечать на это было нечем. Я молчал. "Знаете ли вы что-нибудь о "Русской правде" 63),- продолжал он,- этом произведении превратного ума?"- "Не знаю ничего", - сказал я твердо. "Вас закуют в кандалы и заставят говорить, если не хотите признаваться добровольно",- вскричал он с горячностью. Б это время великий князь и прочие члены молчали; не

Другие авторы
  • Семенов Сергей Терентьевич
  • Клушин Александр Иванович
  • Ладенбург Макс
  • Озаровский Юрий Эрастович
  • Брилиант Семен Моисеевич
  • Скабичевский Александр Михайлович
  • Сушков Михаил Васильевич
  • Попов Михаил Иванович
  • Никитенко Александр Васильевич
  • Йенсен Йоханнес Вильгельм
  • Другие произведения
  • Глинка Федор Николаевич - Зиновий Богдан Хмельницкий, или Освобожденная Малороссия
  • Кривич Валентин - Заметки о русской беллетристике
  • Апухтин Алексей Николаевич - Архив графини Д **
  • Арватов Борис Игнатьевич - Алексей Гастев. "Пачка ордеров", Рига 1921 г.
  • Софокл - Антигона
  • Богословский Михаил Михаилович - Петр Великий по его письмам
  • Василевский Лев Маркович - Александр Блок. Стихи о Прекрасной Даме
  • Розанов Василий Васильевич - А. С. Пушкин
  • Маяковский Владимир Владимирович - Плакаты, манифесты 1913-1917 годов
  • Соболь Андрей Михайлович - Китайские тени
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 443 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа