аки оставался в моем понятии
идеалом истинного поэта. Только постепенное духовное развитие в лоне
пушкинской поэзии могло оторвать меня от глубоко вкоренившихся впечатлений
детства и довести до сознания тайны, сущности и значения истинной поэзии. И
эта сила детских впечатлений имеет свою причину в богатстве и могуществе
поэтических элементов, какими одарен был от природы Державин. Родись этот
человек в благоприятное для поэзии время, - может быть, он был бы великим
поэтом и векам завещал бы свои могучие и полетистые вдохновения; но судьба
велела ему быть _первою ступенью_ рождающейся в народе поэзии, - и вот едва
прошло двадцать пять лет после его смерти, а его уже никто не читает, и
только безотчетно, на веру и по преданиям, восторгаются им... Повторяю: я
поставил бы долгом и обязанностию всякому юноше не только прочесть - даже
изучить Державина, как великий факт в истории русской литературы, языка и
эстетического образования общества; но никому не возьмусь советовать читать
Державина для эстетического наслаждения: я знаю наперед, что мой совет
пропал бы втуне после первой прочитанной оды или после первых стихов ее.
Воля ваша, я так же не умею представить женщину с Державиным в руках, как
Пушкин не умел ее представить себе с "Благонамеренным" в руках {24}. Знаю,
что со мною многие согласятся, но с насмешливою улыбкою, - которая будет не
очень любезна в отношении к дамам; но, право, пора бы нам оставить этот
_мусульманский_ взгляд на женщину и в справедливом смирении сознаться, что
наши женщины едва ли не умнее наших мужчин, хоть эти господа и превосходят
их в учености. Кто первый, вопреки школьным предрассудкам, живым,
непосредственным чувством оценил поэзию Жуковского? - женщины. Пока наши
романтики подводили поэзию Пушкина под новую теорию и отстаивали ее от не
заслуживавших внимания педантов-классиков, - женщины наши уже заучили
наизусть стихи Пушкина. Мнение, что женщина годна только рождать и нянчить
детей, варить мужу щи и кашу или плясать и сплетничать да почитывать
легонькие пустячки - это истинно киргиз-кайсацкое мнение! Женщина имеет
равные права и равное участие с мужчиной в дарах высшей духовной жизни, - и
если она во всех отношениях стоит ниже его на лестнице нравственного
развития, - этому причиною не ее натура, а злоупотребление грубой
материальной силы мужчины, полуварварское, немного восточное устройство
общества и сахарное, аркадское воспитание, которое дается женщине... Но век
идет, идеи движутся, и варварство начинает колебаться: женщина уже сознает
свои права человеческие и блистательными подвигами доказывает гордому
мужчине, что и она так же дочь неба, как и он сын неба... Кому не известны
имена Беттины и Рахели {25}, которых глубокие натуры от всякого
прикосновения к ним жизни издавали из себя электрические искры откровения
тайн духа? Кому не известно имя гениальной Жорж Занд? Недавно в Англии вышла
книга мисс Джемсон - "Характеры шекспировских женщин", _изумившая_ ученую и
философскую Германию силою и глубиною анализа сокровенной души женщины,
верным и мощным постижением величайшего поэта в мире, вдохновенным,
поэтическим и в то же время полным мысли и определительности изложением
{26}. Недавно вышла в Германии книга "Мифология греков и римлян" - плод
глубочайшего изучения древности, книга столь же глубоко философская, сколько
и высоко поэтическая: автор этой книги - женщина, Тинетта Гомберг... {27} У
нас еще так недавно начали появляться истинно ученые мужчины -
следовательно, нам еще рано думать о своих Джемсон и Гомберг; но и наша
литература может по справедливости гордиться многими женскими именами (если
она уж гордится столь многими мужскими), из которых особенно замечательны -
графиня Сара Толстая и неизвестная дама, автор многих превосходных повестей,
подписывающаяся _Зенеидою Р-вою_... Итак, если женщины понимают глубоко
Шекспира и Гомера, то я, право, не вижу, почему бы они не могли понимать
Державина... А между тем они точно его не понимают и никогда не будут
читать, особенно видя, что и мужчины давно уже отказались от этого
удовольствия...
Б. - Я понимаю ваш взгляд на Державина, и каков бы он ни был в самом
деле, но я уверен, что во многом не могут не согласиться с вами самые
ожесточенные поклонники старины. Но после такого взгляда на Державина я уже
боюсь предложить вам Фонвизина...
А. - Напрасно: этому писателю я не только всегда дам почетное место на
полке моего небогатого русскими книгами шкапа, но и не откажусь подчас и
перелистовать и перечесть его, сколько для исторического изучения, столько и
для удовольствия. Вместе с Державиным Фонвизин есть полное выражение
екатерининского времени. Смешно, когда хотят делать из него поэта и комика;
но как писатель он бесценен. Что бы вы ни читали в нем, - комедии ли его,
забавное ли и злое послание его к Шумилову {28}, письма ли из-за границы,
исповедь ли, вопросы ли - везде видите умного и острого человека, тонкого
наблюдателя, живую историю своего времени. Он принадлежит к числу тех
писателей, которые, имея значение в своей литературе, не совсем бы утратили
его и в переводе на иностранных языках. Что до его поэзии, он невинен в ней.
В комедиях его нет ничего идеального, а следовательно, и творческого:
характеры дураков в них - верные и ловкие списки с карикатур тогдашней
действительности; характеры умных и добродетельных - реторические сентенции,
образы без лиц; юмор его комедий довольно легок и мелок: он ищет больше
смешного и карикатурного, чем комического и характерного. Но при всем том
"Недоросль" и "Бригадир", уже согнанные с театра, никогда не будут изгнаны
ни из истории русской литературы, ни из библиотек _порядочных людей_. Не
будучи комедиями в художественном значении, они - прекрасные произведения
беллетрической литературы, драгоценные летописи общественности того времени.
"Дворянские выборы" {29} были сколком с комедий Фонвизина и в достоинствах и
недостатках, но _скалывать_ и _изобретать_ две вещи розные; притом же все
хорошо в свое время, - и честь и слава уму и таланту Фонвизина, что он
угадал, что можно и что нужно было в его время...
Б. - Вот мы с вами и переговорили о целом периоде русской литературы.
Конечно, надо согласиться, что немного потратишь времени на прочтение всего,
что произвел этот период.
А. - Следующий будет несравненно богаче; только необходимо надо строго
определять степень этого богатства, относительную или безусловную ценность
частностей, из которых состоит его ценность. А то - чего доброго! -
вообразим себя такими богачами, что, положась, конечно, на большое и уже
прожитое богатство, и не увидим, как придется по миру идти.
Б. - Интересно мне, что вы скажете о Карамзине и Дмитриеве, начавших
собою второй период нашей литературы. Вероятно, их еще можно читать и
перечитывать?
А. - Прежде всего надо заметить, что Карамзин не ровня Дмитриеву.
Дмитриев написал очень небольшую книгу стихов, и надо, чтоб в стихах такой
книги было слишком много поэзии, чтоб ее читали в наше время... Но ее не
читают уже лет двадцать, а в наше время немногие даже знакомы с ней, и то не
лично, а по слухам, по рекомендации учителей словесности и по литературным
адрес-календарям, известным под названием "истории русской литературы"...
{30} И Дмитриев в самом деле - примечательное лицо в истории русской
литературы. Я очень любил его в детстве и от души благодарен ему за пользу и
удовольствие, которые принесли мне его стихотворения в мои детские годы.
Впрочем, басни и сказки Дмитриева и теперь еще могут доставлять детям пользу
и удовольствие; если же будут для них вредны, то разве со стороны своей
негармонической и непоэтической версификации; но его оды и песни теперь не
годятся ни для детей, ни для стариков - их время давно прошло! А в свое
время они были прекрасны, распространяли в обществе охоту к чтению, приучали
публику к благородным наслаждениям ума, доставляли ей возвышенное
удовольствие. Но это все-таки не мешало Дмитриеву не быть поэтом, не иметь
ни фантазии, ни чувства: они заменялись у него умом и ловкостию. Русская
версификация в стихах Дмитриева сделала значительный шаг вперед: в свое
время они считались чрезвычайно гладкими и гармоническими. Вообще стихи
Дмитриева гораздо лучше стихов Карамзина. Дмитриева можно назвать
сотрудником и помощником Карамзина в деле преобразования русского языка и
русской литературы: что Карамзин делал в отношении к прозе, то Дмитриев
делал в отношении к стихотворству. Но проза тогда была важнее стихов, и
потому заслуги Карамзина уничтожают собою заслугу Дмитриева: между ними нет
ни сравнения, ни параллели в этом отношении. Карамзин _первый_ родил в
обществе потребность чтения, размножил читателей во всех классах общества,
создал русскую публику; с него первого должно полагать начало русской
литературы не как школьного, "ученого" занятия, но как предмета живого
интереса со стороны общества {31}. Правда, этот живой интерес был еще
довольно апатичен, а ограниченное число читателей не могло назваться
публикою; но что же и теперь у нас за публика? а между тем теперешняя
публика и огромна и образована в сравнении с тою публикою; без той публики
не было бы и теперешней. Поэтому дело Карамзина - великий подвиг, вполне
достойный того, чтоб наше время обессмертило его монументом. Карамзин явился
преобразователем языка и стилистики. В обществе бродили уже новые идеи, для
выражения которых недоставало в русском языке ни слов, ни оборотов. Карамзин
улегитимировал своим талантом употребление вошедших и входивших в русский
язык слов и ввел совершенно новые не только иностранные, но и русские слова,
как, например, "промышленность". Карамзина обвиняют в растлении
чужестранными словами и оборотами, преимущественно галлицизмами,
девственности русского языка. Но эти люди забывают, что тогда не было
никакого русского языка и что латино-славянская проза Ломоносова и Хераскова
гораздо меньше была русским языком, чем проза не только Карамзина, но и
самых неловких его подражателей, отчаянных галломанов. Карамзин начал писать
языком общества, тем самым, которым все говорили; но, разумеется,
идеализировал его, потому что письменный язык - искусственный, как бы ни был
он естествен, прост, жив и свободен. Карамзин явился в самое время с своею
реформою: тогда все чувствовали ее необходимость, - большинство
бессознательно, избранники сознательно: доказательством первого служит общий
восторг, с каким были приняты первые опыты Карамзина; а доказательством
второго может служить Макаров, современник Карамзина, талантливый литератор,
в одно время с Карамзиным, и совершенно независимо от него, писавший такою
же прекрасною прозою. Несмотря на то, что дух времени был за Карамзина,
знаменитому реформатору нужна была большая сила характера или большая
расчетливость, чтоб не смущаться толками и воплями литературных староверов.
В самом деле, потребна была большая решимость, чтоб из мира натянутой эпопеи
вроде "Кадма и Гармонии" {32} ниспуститься в мир любви и горестей
какой-нибудь "Бедной Лизы", которая не имела чести быть даже простою
дворянкою. В лице Карамзина русская литература в первый раз сошла на землю с
ходуль, на которые поставил, ее Ломоносов. Конечно, в "Бедной Лизе" и других
чувствительных повестях не было ни следа, ни признака общечеловеческих
интересов; но в них есть интересы просто человеческие - интересы сердца и
души. В повестях Карамзина русская публика в первый раз увидела на русском
языке имена _любви, дружбы, радости, разлуки_ и пр. не как пустые,
отвлеченные понятия и реторические фигуры, но как слова, находящие себе
отзыв в душе читателя. Так как это было в первый раз, все эти чувства,
нежные до слабости, умеренные до бледной бесцветности, сладкие до
приторности, были приняты за глубокое проникновение в духовную натуру
человека. Карамзин застал XVIII век на его исходе и взял от него только
пастушескую сладость чувств, мадригальную силу страстей. И хорошо, что это
случилось так, а не иначе: если бы его сочинения были выражением более
глубокого содержания или хоть какого-нибудь содержания, - они плодотворно
действовали бы на немногие благодатные натуры; масса не заметила бы их, и
Карамзин не создал бы публики, не приготовил бы возможности существования
русской литературы. Чувство и чувствительность - не одно и то же: можно быть
чувствительным, не имея чувства; но нельзя не быть чувствительным, будучи
человеком с чувством. Чувствительность ниже чувства, потому что она более
зависит от организации, тогда как чувство более относится к духу.
Чувствительность, раздражительная, нежная, слезливая, приторная, есть
признак или слабой и мелкой, или рассеянной натуры: такая чувствительность
очень хорошо выражается словом "сентиментальность". Однако ж, будучи не
совсем завидным качеством, и сентиментальность лучше одеревенелого состояния
в грубой коре животной естественности, - и потому в массе тогдашнего
общества прежде всего должно было пробудить сентиментальность, как первый
выход из одеревенелости. Европейская сентиментальность, составлявшая одну из
задних сторон XVIII века и привитая Карамзиным к русской литературе, была
смягчающим средством для современного ему общества, мало знакомого с
грамотою. Многие нападают на жидкость содержания в "Письмах русского
путешественника": я так не вижу в них ровно никакого содержания и потому
самому уважаю их. Если бы Карамзин сделал из них верную картину
нравственного состояния Европы в то время, а не знакомил бы с одними
внешностями европейской цивилизации и дорожными случайностями, - его
путешествие почти ни на кого не подействовало бы. Карамзин в своих письмах
везде обнаруживает симпатию к реформе Петра и антипатию к длиннобородой
старине: чувство верное, но мотивы его не довольно глубоки! Для Карамзина
европеизм состоял в одних удобствах образованной жизни: больше он ничего не
предвидел в этом величайшем вопросе, в котором заключается вся судьба
человечества. Но потому-то путешествие Карамзина и было так понятно для
публики, так восхитило ее и произвело такое сильное и такое благодетельное
влияние на образ мыслей тогдашнего общества. Вот, по моему мнению, как
должно смотреть на Карамзина. Едва ли кто больше его принес пользы русской
литературе (заметьте: не поэзии, не искусству, не науке, - а литературе) и
едва ли кто менее может быть читаем в наше время, как он. Державина нельзя
читать, но - должно изучать; о сочинениях Карамзина нельзя сказать и этого.
Чуждые всякого содержания, они не могут быть переведены ни на какой
европейский язык: что бы нашла в них Европа, из чего бы поняла она в них,
что он - великий писатель?.. {33} Чуждые нашему времени по форме, то есть по
самому языку своему, составляющему торжество классной стилистики, - кем они
будут читаться в наше время, если не людьми, для которых "Бедная Лиза" может
быть первою прочитанною ими повестью? Между тем без Карамзина история нашей
литературы не имеет смысла; имя его велико, заслуги бессмертны, но творения
его, как важные и необходимые только для современной ему эпохи, дошед до
своей апогеи, обвитые лаврами победы, безмолвно и бестревожно покоятся
теперь в своей лучезарной славе...
Б. - Но вы говорите только о мелких трудах Карамзина; а ведь он написал
"Историю государства Российского"...
А. - Не написал, а только хотел написать, но не успел кончить и
предисловия. _Государство российское_ началось с творца его - Петра
Великого, до появления которого оно было младенец, хотя и младенец Алкид,
душивший змей в колыбели; {34} но кто же пишет историю младенца! О
младенчестве великого человека упоминается, и то мимоходом, только в
предисловии или введении в его историю. Содержание истории составляет
таинственная психея {35} народа, дающая чувствовать свое животворное
присутствие во внешних событиях; но события сами по себе еще не составляют
истории, как бы красно ни были они рассказаны. Педанты нападали на Карамзина
за промахи против летописей, за мелочные ошибки в фактах: нелепое обвинение!
{36} Ум цепенеет перед огромностью подвига, совершенного Карамзиным: он
писал историю, он же и разработывал решительно нетронутые материалы для нее.
Что было сделано до него по части исторической критики документов? - Ничего:
Шлецер и другие были заняты преимущественно вопросом о происхождении Руси,
который и теперь еще не решен. Даже текст Нестора {37} и теперь еще не
восстановлен и не очищен; что сделал для него Шлецер, тем и теперь еще
пробавляются наши "ученые" {38}. Итак, Карамзин работал за десятерых, - и
его примечания к "Истории государства Российского" едва ли еще не
драгоценнее самого текста... И при таком труде нападать на мелкие
фактические ошибки! Не в них, а в идее все дело; и вот с этой-то стороны еще
никто и не взглянул на великое творение Карамзина. Правда, некоторые _очень
основательно_ упрекали Карамзина, что он был незнаком с идеями Гизо, Тьерри,
Баранта и других, _после_ него явившихся историков; {39} но я, право, не
вижу никакого отношения русской истории к истории образования европейских
государств. У нас даже написано по этим идеям начало "Истории русского
народа"; {40} но уже самое заглавие этой истории, или заглавие начала этой
истории, показывает ее внутреннее достоинство, равно как и то, как далеко
обогнала она в идеях историю Карамзина: там _государство_, которое только
готовилось быть, но которого еще не было; а тут _народ_, который не сознавал
еще своего существования. Из баснословного периода Руси Карамзин сделал
эпическую поэму в духе XVIII века и то, чего недостало бы на десять
страничек, растянул на томы. Уставши от бесплодного описания периода
междоусобий и ужасов татарщины, он думал отдохнуть, принимаясь за 6-й том.
"Отселе, - говорит он, - история наша приемлет достоинство истинно
государственной"; {41} но кому, даже и прежде Карамзина, не только после
его, не было известно, что слова "патриархальность" и "государственность" не
одно и то же? Что же касается до нас, живущих после Карамзина, - мы читали
на этот счет превосходное политическое сочинение подьячего XVII века,
Кошихина {42}, и потому уже не можем довольствоваться понятием Карамзина о
"государственности". Нечего уже говорить о том, что Карамзин неверно смотрел
на Грозного {43} и на другие исторические лица. Но если наше время все это
может понимать вернее Карамзина, этим оно обязано все-таки Карамзину же,
потому что без его истории мы не имели бы никаких данных для суждений. До
сих пор ни одна попытка написать историю России не только не помрачила
великого творения Карамзина, но даже и не заслужила чести быть упоминаемой
при нем... И мы до тех пор не будем иметь настоящей истории России, пока
история Карамзина не перестанет быть читаемою, а ее еще долго-долго будут
читать... Что же касается до меня собственно, - я прочел уже ее, и даже не
один раз: и потому теперь она не может увеличить моей "библиотеки для
чтения" {44} (не для справок), то есть того, что я называю литературою и
ответом на вопрос: "Да где ж они? - давайте их!"
Б. - Я вам упомянул бы о Крылове; но ведь вы и его читали...
А. - И никогда не перестану читать. Собрание его басен есть капитальная
книга русской литературы. Это наш единственный баснописец: по крайней мере
других я не знаю, да и знать не хочу, что бы мне ни говорили о Хемницере и
Дмитриеве... Достоинство басен Крылова безусловно и не зависит ни от
времени, ни от моды. Число читателей на Руси прогрессивно умножается и будет
умножаться год от году, в бесконечность. Место, которое он должен занимать
между другими нашими поэтами, должно быть определено вопросом: какое место
занимает басня в кругу прочих родов поэзии? Решение этого вопроса очень не
трудно в наше время...
Б. - Озеров...
А. - Очень примечательное лицо в истории русской литературы. Я люблю
его особенно за то, что он своими трагедиями так ясно и определительно решил
вопрос о псевдоклассической драме... Благодаря ему теперь нечего и спорить
об этом предмете: не делайте возражений, а только попросите прочесть или
посмотреть на театре "Эдипа в Афинах", "Фингала" или "Поликсену" (о
"Донском" уже никто не будет говорить - все равно, как о "Хореве" {45})...
Род драмы, в котором упражнялся Озеров, уже сам по себе есть отрицание
всякой поэзии, натянутость, неестественность и скука... Но если трагедии
Озерова будете рассматривать и относительно, - то и тогда увидите в них,
конечно, большой успех, но только успех вкуса и языка, а не поэзии, не
искусства, и притом успех только сравнительно с трагедиями Сумарокова и
Княжнина. В трагедиях Озерова нет глубокого чувства, и вообще в них больше
чувствительности, чем какого-нибудь чувства, а пафос заменен или
раздражительностию, или высокопарностию. Озеров по преимуществу принадлежит
к карамзинской школе: он усвоил себе все ее элементы - и расплывающуюся,
слезливую раздражительность чувствительности, и искусственную красоту
стилистики. К этому должно присовокупить еще реторическую восторженность,
занятую им у его французских образцов. Впрочем, карамзинская школа, в лице
Озерова, сделала большой шаг вперед: в чувствительности Озерова больше силы,
упругости и жизни; это что-то среднее между чувствительностию и чувством,
как бы переход от чувствительности к чувству. Вообще, громкая слава и
восторг современников были справедливою, вполне заслуженною данью дарованиям
Озерова {46}, и история русской литературы всегда даст ему почетное место на
своих страницах, хоть его никто уже и не читает и не будет читать, кроме
людей, исторически изучающих литературу: для них Озеров всегда останется
интересным явлением.
Б. - Ваше мнение об Озерове ново и оригинально, - и я думаю...
А. - Напротив, мое мнение об Озерове и не ново и не оригинально: все
так думают о нем, но не все так говорят. В нашей критике, и особенно в наших
учебниках, заметно владычество общих мест, литературное низкопоклонство
живым и мертвым, лицемерство в суждениях. Думают и знают одно, - а говорят
другое. Иной господин ни разу не прочел, например, Ломоносова и помнит из
него разве знаменитую строфу: "Науки юношей питают" {47}, которую невольно
заучил в детстве, а начнет писать о Ломоносове - так и посыплются у него
слова: _русский Пиндар, высокое парение, торжественность, сила_ и пр. и пр.
Так повторяются у нас до сих пор пустые фразы и о Державине: _потомок
Багрима, северный бард, певец Фелицы, алмазы, яхонты, сапфиры_ и т. п. {48}.
Впрочем, если наша публика, вместо критики, часто читает или похвальные
слова, или плоскую брань, - в этом отчасти она сама виновата: скажите хоть
слово против "знаменитого" писателя, которого, впрочем, вы сами высоко
цените, - тотчас: "Ах, какое неуважение! помилуйте; _оно, конечно, правда,
но как это можно, и к чему это_?.." У нас уж так привыкли смотреть на
критику: коли хвалить, так хвали; коли бранить, так только держись! Тут
поневоле иной раз припомнишь стих Крылова: "Да, спрашивай ты толку у
зверей"... {49} Главная причина этому - детскость образования: никто не
хочет мыслить, а все только хотят читать. Требуют, чтоб критик не определил
достоинство писателя, а расхвалил или разбранил его, и если статья состоит
не из одних похвал, если автор не превозносится в ней безусловно, говорят:
"Разругали"... Многим вы никак не растолкуете, что от противоположности
суждений об авторе автор не делается другим, все остается тем же, чем есть
на самом деле, но что только из противоположности суждений возможен вывод
правильного и истинного суждения об авторе. Современники смотрят на автора
так - потомки иначе: это еще не всегда значит, чтоб они противоречили друг
другу, но часто значит только, что современники видели и ценили в авторе
одну сторону, исключительно удовлетворившую требованиям их времени; а
потомки, преисполненные новых потребностей, сообразно с духом _их_ времени,
холодны и равнодушны к стороне автора, восхищавшей его современников. Но эта
холодность, это равнодушие нисколько не уничтожают заслуг автора и его
_исторического_ достоинства: его не будут читать, но всегда будут чествовать
его имя, как представителя эпохи, как лицо историческое. На что ж тут
сердиться и чем обижаться? Детство и детство - больше ничего! А право, пора
бы уже перестать играть в литературу, пора бы смотреть на нее посерьезнее...
Конечно, тогда многие "бессмертные" совсем умрут, _великие_ сделаются только
_знаменитыми_ или _замечательными_, знаменитые - ничтожными; много сокровищ
обратится в хлам; но зато истинно прекрасное вступит в свои права, а
пересыпанье из пустого в порожнее реторическими фразами и общими местами -
занятие, конечно, безвредное и невинное, но пустое и пошлое - заменится
суждением и мышлением... Но для этого необходима терпимость к мнениям,
необходим простор для убеждений. Всякий судит, как может и как умеет; ошибка
- не преступление, и несправедливое мнение - не обида автору. Дело в том,
чтоб мнение было искренно и независимо от внешних расчетов, касалось не лиц,
а только их сочинений. Грустно подумать, что все, мною теперь сказанное,
старо только в книгах, а на деле очень и очень ново, так что долго еще будет
повторяться с разными варьяциями. Правда, у нас все, и говорящие и пишущие,
повторяют это, но как общие места, не имеющие никакого отношения к делу, - и
только коснитесь авторитета умершего автора - шум и толки: "да что! да как!
да помилуйте!"; а о живом и не заикайтесь... Может быть, он и сам не увидит
ничего оскорбительного для себя в вашем отзыве; но у него есть толпа
почитателей, а толпа - всегда толпа: она не говорит, а кричит, не
доказывает, а вопиет...
Б. - Все это правда; но я думаю, что тут надо винить не публику, а
критиков, которые или не могут, или не смеют "свое суждение иметь"50 и
отделываются повторением фраз, уже около ста лет всем надоедающих... Но ведь
мы с вами говорим, а не пишем, так почему же вам не сказать, а мне не
послушать искреннего и - каково бы оно ни было - своего, а не чужого мнения,
например, о Жуковском и Батюшкове?..
А. - Вы не напрасно соединили эти два имени. Почти в одно время явились
они, как две яркие звезды, на горизонте нашей литературы и дружно совершали
по нем свое, полное тихого света, шествие, пока горестная судьба не
остановила одну из них на полудороге и не велела другой продолжать уже
одинокий путь по новым и чуждым для нее пространствам, при ослепительном
свете вновь взошедшего солнца... Жуковский и Батюшков - оба поэты и оба
прозаики; оба они двинули вперед и версификацию и прозу русскую. Проза их
богаче содержанием прозы Карамзина, а оттого кажется лучше и по форме своей,
которая в сущности не более, как усовершенствованная стилистика Карамзина,
чуждая своеобразного, национального колорита, и больше искусственная и
щеголеватая, чем живая и сросшаяся с своим содержанием, как, например, проза
Пушкина и других даровитых писателей последнего времени. Ученики победили
учителя: проза Жуковского и Батюшкова единодушно была признана
"образцового", и все силились подражать ей... В наше время уже никому не
придет в голову потратить столько труда, хлопот, времени, искусства и
прекрасной прозы на повесть вроде "Марьиной рощи" или "Предславы и Добрыни"
ы, и если бы кто написал их в наше время, никто бы не стал читать... Это
оттого, что в наше время не дорожат одним языком, а требуют "слога", разумея
под этим словом живую, органическую соответственность формы с содержанием, и
наоборот, умение выразить мысль тем словом, тем оборотом, какие требуются
сущностию самой мысли, для которой всякое другое слово и другой оборот были
бы неопределенны и неясны. Тогда "стилистика" годилась не для одних этюдов,
но считалась искусством, а этюды были не исключительным упражнением
учеников, но и делом мастеров... Это очень естественно: чтоб выучиться
писать, надо сперва овладеть формою; грамматика всегда предшествует логике.
Наша литература была до Пушкина ученицею, особенно в прозе: вот причина
исключительного владычества стилистики, убитой Пушкиным и уступившей свое
место "слогу". Со стороны поэзии заслуги Жуковского и Батюшкова были
несравненно выше и действительнее, чем со стороны {52} прозы. Но здесь оба
поэта совершенно расходятся и в направлении, и в сущности, и в результатах
своей поэтической деятельности: Жуковского нельзя назвать "поэтом" в смысле
свободной, творческой натуры, которая в разнообразных и роскошных
художественных созданиях исчерпывает самобытную, ей собственно сродную и
принадлежащую сферу миросозерцания. Оригинальных произведений. Жуковского
немного, да и те нейдут ни в какое сравнение с его же собственными
переводами из немецких и английских поэтов. Между его оригинальными
произведениями есть небольшие (величина в лирических произведениях часто
есть признак отсутствия поэзии и присутствия реторики, - отсутствия мысли и
присутствия рассуждений), проникнутые чувством, пленяющие мелодиею звуков,
красивостию стихов, звучностию и яркостию языка, но чуждые художественной
формы. Самое чувство их однообразно-уныло и нередко походит на
чувствительность. Что же касается до его больших лирических произведений,
как-то: многочисленных посланий, "Певца во стане русских воинов", "Певца на
Кремле", "Песни барда над гробом славян-победителей", "Отчета о луне",
"Двенадцати спящих дев", "Вадима" и пр., их можно считать образцами изящной
реторики и стихотворного красноречия... В них чувство пробуждается редко -
именно, когда поэт из чуждой ему сферы торжественной поэзии входит в свой
элемент и сладкими стихами говорит о красе-девице, тоскующей над гробом
милого, где для нее и зелень ярче, и цветы ароматнее, и небо светлее... Если
б я достоверно знал, что "Эолова арфа", "Ахилл" и "Теон и Эсхин" - не
переводы, а оригинальные произведения, я сказал бы, что у Жуковского есть
три превосходные оригинальные пьесы; {53} но все-таки не назвал бы их
произведениями поэта в том значении, о котором сейчас говорил, потому что
три пьесы, каковы бы они ни были, еще не могут составить собою значительного
цикла поэтической деятельности. Оригинальные произведения Жуковского
представляют собою великий факт и в истории нашей литературы, и в истории
эстетического и нравственного развития нашего общества; их влияние на
литературу и публику было безмерно велико и безмерно благодетельно. В них,
еще в первый раз, русские стихи явились не только благозвучными и
поэтическими по отделке, но и с _содержанием_. Они шли из сердца к сердцу;
они говорили не о ярком блеске иллюминаций, не о громе побед, а о таинствах
сердца, о таинствах внутреннего мира души... Они исполнены были тихой
грусти, кроткой меланхолии, - а это элементы, без которых нет поэзии.
Правда, в стихах Жуковского то, что бы должно оставаться только элементом,
было, напротив, и альфою и омегою его поэзии; но таково было требование
времени, таков был ход исторического развития нашей литературы: Жуковский, в
этом случае, думая служить искусству, служил обществу, развивая его
эстетическое и нравственное чувство и приготовляя его к приятию истинной
поэзии. Державина тогда превозносили, но стихотворения его не были
настольного книгою у молодого человека и не прятались под изголовье
красавицы. Стихи Карамзина и Дмитриева удовлетворяли не всех, и ими
восхищались только записные любители литературы, а прочие превозносили их
более из приличия. От торжественных од у публики уже заложило уши, и она
сделалась глуха для них. Все ждали чего-то нового, а между тем к восприятию
истинной поэзии, в смысле искусства, еще далеко не были готовы. Тогда явился
Жуковский с своими унылыми и задушевными стихотворениями, которые _все_
сделали свое дело, принесли свою пользу. Кто теперь будет читать или, читая,
восхищаться такими "пьесами, как "Над прозрачными водами" или "Мой друг,
хранитель ангел мой"? {54} А _тогда_!.. Да, я еще сам помню, что такое были
они для меня, после стихов Державина и его подражателей... Здесь я должен
сделать оговорку, чтоб вы меня не поняли ложно и не приняли моих слов за
унижение Державина в пользу Жуковского. По элементам поэзии и
национальности, Державин - колосс перед оригинальными произведениями
Жуковского, а между тем действие произведений Жуковского на душу читателя
всегда, а в то время особенно, было сильнее, действительнее и благотворнее.
Причина не в том, что стихи Жуковского, как стихи, гораздо лучше стихов
Державина: это преимущество времени, а не таланта; нет, перевес на стороне
стихов Жуковского заключается в их _содержании_. В самом деле, одна
какая-нибудь картина Вадима, сидящего с киевскою княжною в пещере, во время
бури {55}, стоит тысячи торжественных од вроде "На взятие Измаила"... В
поэзии Державина нередко просвечивают чисто русские, чисто национальные
элементы: одно уже это ставит его, как поэта, несравненно выше Жуковского; я
и стараюсь особенно указать вам не на безусловное, не на художественное, а
более на _историческое_ достоинство оригинальных стихотворений Жуковского,
как на главную причину важного и сильного влияния даже тех из них, которые
слабы в поэтическом отношении и теперь совсем забыты...
Б. - Но ведь вы же сами приписываете некоторым из них, как, например,
"Эоловой арфе", "Ахиллу", "Теону и Эсхину", безотносительное поэтическое
достоинство?..
А. - И однако ж все-таки не почитаю их оригинальными пьесами, но отношу
к разряду переводных, точно так же, как у Пушкина и переводные пьесы отношу
к оригинальным... В этом-то и достоинство, и важность, и великая заслуга
Жуковского. До него наша поэзия лишена была всякого содержания, потому что
наша юная, только что зарождавшаяся гражданственность не могла собственною
самодеятельностию национального духа выработать какое-либо общечеловеческое
содержание для поэзии: элементы нашей поэзии мы должны были взять в Европе и
передать их на свою почву. Этот великий подвиг совершен Жуковским. В его
натуре есть какая-то родственность с музами Германии и Альбиона, - и ему,
при таком высоком таланте, легко было, в превосходных переводах, усвоить нам
многие из их прекраснейших песен. Мы еще в детстве, не имея определенного
понятия о том, что перевод, что оригинальное произведение, заучиваем их, как
_сочинения Жуковского_. Это сродняет нас с немецкою и английскою поэзиею, и
мы потом входим в их святилище уже не как профаны, но как уже рожденные
посвященными... Оттого-то в России так рано сделались возможными и переводы
с этих языков, и изучения этих литератур в их собственных звуках; тогда как,
например, для французов и теперь еще закрыто печатью тайны святилище,
особенно германской поэзии. Через это же мы пришли в состояние усвоить себе
германское созерцание искусства, германскую критику, германское мышление. И
все это сделал Жуковский одними своими переводами! Он ввел к нам
_романтизм_, без элементов которого в _наше время невозможна_ никакая
поэзия. Пушкин, при первом своем появлении, был оглашен _романтиком_.
Поборники новизны называли его так в похвалу, староверы - в порицание, но ни
те, ни другие не подозревали в Жуковском представителя истинного романтизма.
Причина очевидна: романтизм полагали в форме, а не в содержании. Правда,
романтическое содержание не может укладываться в определенные по самому
объему и соразмерные формы древней поэзии; оно требует простора и часто, так
сказать, нарушает в свою пользу права формы. Но не в этом сущность
романтизма. Романтизм - это мир внутреннего человека, мир души и сердца, мир
ощущений и верований, мир порываний к "бесконечному, мир таинственных
видений и созерцаний, мир небесных идеалов... Почва романтизма не история,
не жизнь действительная, не природа и не внешний мир, а таинственная
лаборатория груди человеческой, где незримо начинаются и зреют все ощущения
и чувства, где неумолкаемо раздаются вопросы о мире и вечности, о смерти и
бессмертии, о судьбе личного человека, о таинствах любви, блаженства и
страдания... Обаятелен этот фантастический, запертый в самом себе мир;
средние века жили в нем безвыходно; наше время, выступившее из него же, не
отрешилось от пего, но расширило его новыми элементами и уравновесило их,
помирило его и с историею и с практическою деятельностию. Горе тому, кто,
соблазненный обаянием этого внутреннего мира души, закроет глаза на внешний
мир и уйдет туда, в глубь себя, чтоб питаться блаженством страдания, лелеять
и поддерживать пламя, которое должно пожрать его!.. Люди с сильными
натурами, погружаясь в эту пучину внутреннего созерцания, могут делаться
мистическими сомнамбулами, вдохновенными безумцами, живыми тенями в чуждом и
страшном для них мире действительности. Люди недалекие и неглубокие делаются
пиетистами, мистиками и моралистами; они толкуют и понимают себя и все вне
их находящееся задом наперед и вверх ногами. Но горе и тому, кто, увлеченный
одною внешностию, делается и сам внешним человеком: нет ему верного убежища
в самом себе от бурь жизни; нет в нем ни глубоких нравственных начал, ни
верного взгляда на действительность; внутри его и холодно, и сухо, и
жестоко; он не может любить; он гражданин, он воин, он купец, он все, что
хотите, но он никогда - не "человек", и вы никогда ему не вверитесь, не
будете его другом, не откроете ему никакого внутреннего _человеческого_
чувства, боясь опрофанировать это чувство... Итак, оба эти мира, внутренний
и внешний - крайности; равно опасно предаваться одной из них исключительно;
но оба эти мира равно нуждаются один в другом, и в возможном проникновении
одного другим заключается действительное совершенство человека. Мир внешний
встречает нас при самом рождении нашем и уловляет нас: чтоб избавиться от
его ложных и нечистых обаяний, прежде всего нужно развить в себе
_романтические элементы_. Пусть они возобладают над нашим духом, возбудят в
нас восторженность и фанатизм: в сильной натуре, одаренной тактом
действительности, они уравновесятся в свое время с другою стороною нашего
духа, зовущею их в мир истории и действительности; что же до натур
односторонних, исключительных или слабых, им везде грозит равная опасность -
и во внутреннем, и во внешнем мире. Итак, развитие романтических элементов
есть первое условие нашей человечности. И вот великая заслуга Жуковского!
Трепет объемлет душу при мысли о том, из какого ограниченного и пустого мира
поэзии в какой бесконечный и полный мир ввел он нашу литературу; каким
содержанием обогатил и оплодотворил он ее посредством своих переводов!..
Трагедии Озерова - и "Орлеанская дева" Шиллера, анакреонтические
стихотворения Державина, чувствительные песни и романсы Карамзина,
Дмитриева, Капниста, Нелединского-Мелецкого - и "Песня Миньоны", "Голос с
того света", "Утешение в слезах", "Горная дорога", "Мечты", "Элизиум",
"Элегия на кончину королевы Виртембергской", "Сельское кладбище",
"Победитель", "Три путника", "Теон и Эсхин", "Старый рыцарь" и проч.;
торжественные оды - и такие баллады, как "Рыцарь Тогенбург", "Ивиковы
журавли", "Лесной царь", "Кассандра", "Граф Габсбургский", "Узник", "Эолова
арфа", "Ахилл", "Торжество победителей", "Жалобы Цереры", "Кубок", "Замок
Смальгольм"!.. А там еще остаются переводы: "Шильонский узник", "Пери и
ангел", сельские стихотворения. "Ундина" - эта благоуханная, мелодическая и
фантастическая повесть сердца, это _оригинально-переводное_ творение
Жуковского, лучше всего поясняет, почему его не хотят называть переводчиком,
а смотрят на него, как на самостоятельного поэта. Действительно, Жуковского_
нельзя назвать собственно переводчиком: в выборе пьес для перевода он
руководствовался не одним безотчетным влечением, но как будто началом; он
везде искал _своего_ и, находя, переводил; все переводы его носят на себе
какой-то общий отпечаток, все они образуют собою какой-то особенный мир
поэзии - _поэзии Жуковского_. Самые оригинальные произведения - как будто
переводы, а переводы - как будто оригинальные произведения. Он не случайно
перевел "Орлеанскую деву", а не "Дон Карлоса", не "Валленштейна", не
"Вильгельма Телля": историческая сфера - не его сфера; ему родственнее этот
мир чудес внутреннего духа, ему более по душе вдохновенная таинственным
дубом героиня... Да, велика, неизмеримо велика заслуга Жуковского русской
литературе, русскому обществу! Это не временная, не относительная заслуга:
многие, или, лучше сказать, большая часть его переводов будут вечными
памятниками его огромного таланта, неувядаемыми цветами русской литературы.
Поколение от поколения будет воспитываться ими на служение духу жизни... Я
не умею ничего лучше представить себе его переводов: "Торжество победителей"
и "Жалобы Цереры"; если б Жуковский перевел только их - и тогда бы он
составил себе имя в нашей литературе. Если между его переводами есть слабые
- причина в неудачном выборе, а не в недостатке таланта. Таковы: "Королева
Урака", "Доника" {56}, отрывки из "Камоэнса" и т. п. Но и его неудачные
пьесы, как оригинальные, так и переводные, одни уже сделали свое дело,
другие еще будут его делать: их содержание для неразвитого еще эстетического
вкуса всегда будет заменять недостаток формы. Об образцовых переводах его я
уже все сказал, что хотел сказать; о полном же цикле его поэзии заключаю
свое суждение стихами Пушкина:
Его стихов пленительная сладость
Пройдет веков завистливую даль;
И, внемля им, вздохнет о славе младость,
Утешится безмолвная печаль,
И резвая задумается радость {57}.
Б. - Я, право, не вижу, почему бы ваше суждение о Жуковском могло
кому-нибудь показаться резким или оскорбительно несправедливым... Разве
потому, что оно нисколько не похоже на то, что толковали о Жуковском наши
Аристархи, особенно "ученые"... {58} Мне теперь особенно интересно услышать
ваше мнение о Батюшкове...
А. - Батюшков более поэт, чем Жуковский; Батюшков был одарен от природы
художественными силами. В стихе его есть упругость и пластика; о гармонии
нечего и говорить: до Пушкина у нас не было поэта с стихом столь
гармоническим. Батюшков сочувствовал древнему миру; в натуре его были
элементы эллинского духа. И между тем он прошел почти незамеченным явлением,
тогда как Жуковского знала наизусть вся Россия: причина - недостаток, если
не отсутствие содержания в поэзии Батюшкова. Родиною его музы должна была
быть Эллада, а посредником между его музою и гением Эллады - Германия; и
между тем талант Батюшкова развился на бесплодной для искусства почве
французской литературы XVIII века: он не почитал для себя унижением
переводить и подражать даже какому-нибудь сладенькому Парни. Итальянская
поэзия тоже не могла быть ему особенно полезною и скорее была вредна. Одно
из лучших его произведений - "Элегия на развалинах замка в Швеции" - внушено
ему диким гением мрачного севера; антологические стихотворения - эти
драгоценные брильянты в его поэтическом венце, подарены ему гением родной
ему Эллады. Все прочее занимает у него середину между скандинавскою элегиею
и антологическими стихотворениями, и потому - все это как-то нерешительно,
более сверкает превосходными частностями, красотою пластически
художественной формы, но не целым, которое, по недостатку содержания, не
могло являться в художественной замкнутости и оконченности. Батюшков явился
в такое время нашей литературы, когда ни у кого не было и предчувствия о
том, что такое искусство со стороны формы. Поэтому он заботился больше о
гладкости и правильности того, что называли тогда "слогом", и мало заботился
о виртуозности своего художественного резца, так что его пластические стихи
были бессознательным результатом его художнической натуры, - и вот почему в
его стихотворениях так много неточных выражений, прозаических стихов, а
иногда он не чужд и растянутости и реторики. Батюшков сам чувствовал
недостаток в содержании для своей поэзии и потому переходил из крайности в
крайность: от светлого, поэтического эпикуреизма к какому-то строгому и
прозаическому мистицизму. Поэзия его всегда нерешительна, всегда что-то
хочет сказать и как будто не находит слов. Впрочем, чтоб сделать верную и
полную оценку Батюшкову, надо много говорить, надо беспрестанно цитовать его
стихи. Батюшков не принадлежит к числу генияльных творческих натур; но
талант его до того велик, что, не будь его поэзия лишена почти всего
содержания, родись он не перед Пушкиным, а после него, - он был бы одним из
замечательных поэтов, которого имя было бы известно не в одной России.
Б. - Да что же вы разумеете под словом "содержание", которое служит
основанием всех ваших суждений о поэзии и поэтах?
А. - Я не берусь вам определять философски, что такое "содержание" в
жизни, в истории, в искусстве, в науке, но охарактеризую его вам общими
признаками и объясню примерами, взятыми из сферы искусства. Содержание в
искусстве не всегда то, что можно с первого взгляда выговорить и определить;
оно не есть воззрение, или определенный взгляд на жизнь, не начало или
система каких-либо верований и убеждений, род философской школы или
политической котерии; содержание есть нечто высшее, из чего вытекают все
верования, убеждения и начала; содержание есть миросозерцание поэта, его
личное ощущение собственного пребывания в лоне мира и присутствие мира во
внутреннем святилище его духа. Когда вы читаете поэта без содержания, но
обладающего большим талантом, вы чувствуете, что вас _что-то_ растревожило,
возбудило в вас стремление к _чему-то_, повергло вас в какое-то
неопределенное состояние, но не удовлетворило, не наполнило ничем; здесь
самое наслаждение - только раздражение, а не удовлетворение. Напротив, когда
вы читаете поэтические произведения, проникнутые глубоким содержанием, вы
чувствуете, что стремитесь к чему-нибудь определенному, наслаждаетесь
чем-нибудь положительным, что вы прияли в себя новую силу, что вашего
существования прибавилось, что вы чем-то преисполнились. Тогда вы страдаете
страданием вашего поэта, блаженствуете его блаженством, потому что в его
страдании или его блаженстве узнаёте общечеловеческую скорбь или радость,
душу века, интерес времени. Ваш поэт покоряет вас, заставляет видеть все в
том колорите, в каком сам все видит. Такое влияние производят на душу
читателя великие поэты, каковы, например, Байрон, Шиллер, Гете. Их нельзя
читать всех вдруг, но к