тва", вызванный, очевидно, изучением системы законов во Франции и желанием гласности, которую имел он случай там наблюдать в то время, когда процессы Вольтера и других делали столько шума во всей Европе, Екатерина отвечала: "Для того, что вольных типографий до 1782 года не было". Этот ответ, совершенно неопределенный, дает повод Фонвизину в его письме возликовать. Он видит в нем обещание и уже в самых высокопарных выражениях восхваляет намерения Екатерины. Мало того, он видит уже и результаты будто бы совершенного деяния.
"О если б я имел талант ваш, господин сочинитель "Былей и небылиц",- восклицает он.- С радостью начертал бы я портрет судьи, который, считая все бездельства погребенными в архиве своего места, берет в руки печатную тетрадь и вдруг видит в ней свои скрытые плутни, объявленные во всенародное известие. Если б я имел перо ваше, с какою живостью изобразил бы я, как пораженный сим ударом бессовестный судья бледнеет, как трясутся его руки, как при чтении каждой строки язык его немеет и по всем чертам его лица разливается стыд, проникнувший в мрачную его душу, может быть, первый раз от рождения! Вот, господин сочинитель "Былей и небылиц", вот портрет, достойный забавной, но сильной кисти вашей!"
Вопросом о шпынях, по словам его, хотел он лишь показать несообразность балагурства с высоким чином. Неудачу формы выражения объясняет он, ссылаясь на слова Екатерины, которыми она ответила на один из его же вопросов, а именно тем, что "везде, во всякой земле и во всякое время, род человеческий совершенным не родится". Благоразумные ответы, говорит он, убедили его внутренно(?), что он не сумел исполнить доброго намерения и дать вопросам приличного оборота.
Это "внутреннее убеждение" заставило его решиться другие заготовленные прежде вопросы не задавать, не из страха быть обвиненным, так как совесть его спокойна, но для того, чтобы не подать повода другим к "дерзкому свободоязычию". Решение не публиковать заготовленные вопросы, конечно, напрашивалось само собой, помимо всяких соображений. Екатерина II была великодушна в подобных случаях, как лев к собачонке, но испытывать дважды ее терпение было бы небезопасно.
Фонвизин кончает письмо утверждением, что одобрение автора, чьи творения вмещают пользу и забаву "в возможной степени совершенства", для него так дорого, что малейшее неудовольствие с его стороны приведет к твердому решению "во всю жизнь за перо не приниматься". Отнюдь не было бы удивительно, если бы так оно и случилось. Известно, насколько преждевременным был энтузиазм Фонвизина по поводу надежд на гласность в тяжебных делах,- вскоре и сами вольные типографии были упразднены.
Желание видеть личное неудовольствие во всяком протесте или критическом отношении к строю Екатерина обнаружила, быть может, в первый раз явно в истории с "Вопросами". Она немедленно заподозрила авторство Шувалова только потому, что ее собственное отношение к этому вельможе было всегда подозрительным. Ей доносили, что он и княгиня Дашкова считают себя главными виновниками ее воцарения. Между тем Шувалов даже отсоветовал нашему автору посылать "Вопросы" в "Собеседник".
Императрица приняла милостиво раскаяние Фонвизина, но высоко подняться в своем положении при дворе он уже не смог никогда, тем более что был верным учеником и товарищем графа Никиты Панина. Уже раньше ему приписывали сочинение для великого князя, под руководством Панина, рассуждения, в котором затрагивался "основной принцип нашего государственного устройства".
Говорят, Екатерина, узнав об этом сочинении, сказала в кругу царедворцев: "Плохо мне приходится жить! уж и г-н Фонвизин хочет меня учить царствовать". Если вспомним ее ответ Дидро, то поймем, как смотрела она на подобные попытки со стороны своих слуг. Никиту Ивановича Панина она недолюбливала, но ей приходилось с ним считаться.
Фонвизин составил жизнеописание графа, в котором говорит между прочим: "Время жизни его так еще ново, что важные причины не допускают открыть подробности всего того, что, без сомнения, чрез некоторое время история предать потомству не оставит". Известно, что Панину действительно принадлежал проект реформы государственного устройства, на который большое влияние оказало его двенадцатилетнее пребывание в Швеции в звании посланника.
"Шведский период свободы" - эпоха шляхетской демократии, когда Швеция была аристократической республикой с жалким подобием короля,- не мог не произвести впечатления на Панина. По возвращении из Стокгольма разница между Швецией и Россией бросалась Панину в глаза: ему уже невыносимо холопство вельмож, его коробит наглость Шуваловых, его оскорбляют капризы временщиков.
Панин был человек совершенно другого характера - прямой, честный и самостоятельный в действиях. Несомненно, он осуществлял в себе тот идеал дворянина "старого времени", который, к неудовольствию Екатерины, представлялся Фонвизину, когда он задавал вопрос "об упадших душах дворянства", о том, "почему многие добиваются милостей императрицы не одними честными делами, но обманом и коварством". Само обращение к гласности в тяжебных делах, как и вопрос о том, "почему в век законодательный никто не помышляет отличиться в сей части", принадлежат сфере влияния Панина, как это ясно, мне кажется, из "Жизнеописания".
Проекты и планы Панина понуждали также Фонвизина изучать юриспруденцию и законы за границей. К числу вопросов того же рода относится и семнадцатый: "Гордость большей части бояр где обитает - в душе или голове?" Все эти вопросы, как и прочие, изложены совершенно внятно, вопреки оправданию Фонвизина.
Корыстолюбие фаворитов и вельмож, отсутствие контроля и всякой распорядительности, кроме личной воли Екатерины, одновременно с этим отсутствие гласности - таков был порядок вещей.
В "Жизнеописании" Фонвизин справедливо говорит о Панине:
"По внутренним делам гнушался он в душе своей поведением тех, кои по своим видам, невежеству и рабству составляют государственный секрет из того, что в нации благоустроенной должно быть известно всем и каждому, как то: количество доходов, причины налогов", и пр. Следующая тирада о Панине содержит в себе не менее существенный предмет сатиры Фонвизина и других.
"С содроганием слушал он о всем том, что могло нарушить порядок государственный: пойдет ли кто с докладом прямо к государю о таком деле, которое должно быть прежде рассмотрено во всех частях Сенатом; приметит ли противоречия в сегодняшнем постановлении против вчерашнего; услышит ли о безмолвном временщикам повиновении тех, которые по званию своему обязаны защищать истину животом своим; словом, всякий подвиг презрительной корысти и пристрастия, всякий обман, обольщающий очи государя или публики, всякое низкое действие душ, заматеревших в робости старинного рабства и возведенных слепым счастием на знаменитые степени, приводили в трепет добродетельную его душу".
Сравнивая эти речи с "Вопросами", нельзя не усмотреть в последних почти прямое переложение и, следовательно, огромное влияние этой светлой личности с сильным характером на нашего автора, которому характера-то как раз и недоставало. И если Фонвизин несколько изменил себе в оправдательном письме своем к императрице, то нельзя не признать, что в целом он все же был близок по духу к этому образцу. "Он не имел,- как говорит о нем г-н Пятковский,- тех специфических свойств придворного литератора, которыми владел с избытком Державин. Фонвизин был слишком прям, угловат, мало кланялся и мало унижался. Он как будто требовал, а не выпрашивал уважения к своему таланту и к себе". Он не умел говорить истину царям с улыбкой, хотя по натуре не способен был также и к горячему негодованию Радищева или энтузиазму А. Тургенева. Умный и рассудительный Фонвизин не решался более выходить из рамок, отмежеванных сатире XVIII века, не решался более разлучаться на своем пути с тою прекрасной женщиной, чье имя Осторожность, следуя совету издателя "Живописца", но его ум и талант нашли полное выражение в комедии "Недоросль".
"Недоросль" и "Горе от ума" живут под одною крышей и отнюдь не случайно обращаются под одним корешком на книжном рынке. Это те поверстные столбы общественного развития, по счастливому выражению автора монографии о Сумарокове, которые указывают преемственное развитие литературы и общества. После Фонвизина комедия продолжала разрабатывать типы, указанные Сумароковым и сатирой первого десятилетия царствования Екатерины, но вплоть до "Горя от ума" сцена уже не видела больше столь яркого протеста против угнетения и произвола, которые продолжали, однако, существовать.
И все же "философия на троне", Фонвизин и его комедия как выражение нравственной идеи явились не чем иным, как результатом общего движения века. С воцарением Екатерины вступила на трон и просветительная философия. Императрица стала достойной продолжательницей дела Петра Великого. "Новые начала и взгляды поражают нас уже, лишь только прикоснемся к ветхим листам петровского времени. Чувствуешь, что чем-то молодым, свежим, свободным пахнуло в дремотной, заповедной тиши". Европа и особенно Париж становятся обетованною землею всех выдающихся по стремлениям людей.
Правительство часто содействует, но и личная инициатива очень сильна. Ломоносов узнает свое призвание лишь в Германии. "Баснословно чудесными путями, чуть не пешком, перекочевывает в Голландию и потом в Париж другой основатель нового стиха - Тредиаковский; к выезжим французам идет в науку Сумароков, к немцам - Федор Волков. И когда они приходят к сознанию, что пора ученья и скитанья для них прошла, они закладывают фундамент обновленной словесности, внося каждый, по мере способностей, свой вклад: Кантемир - свои сатиры, Ломоносов - научную пропаганду и торжественную лирику, Тредиаковский - стихосложение, Сумароков - трагедию, Волков - национальную сцену.
Служба этих людей была велика, но узка была сфера, в которой они вращались. Коснемся вслед за ними какого-нибудь из произведений нашей просветительной поры, будет ли это екатерининский "Наказ", статья ли сатирического журнала,- и мы тотчас почуем иные, более глубокие ноты. Дело идет уже о высших правах личности и народа, взвешиваются и определяются обязанности правителей, устанавливаются человечные отношения к низшей братии, преступнику, рабу, детям, выдвигается вопрос об освобождении крестьян; высшее дворянство и двор гнутся под ударами насмешек Державина и Фонвизина, темное и жестокое помещичество, вороватый суд обличаются журналами; развивается широкая и филантропическая образовательная деятельность первоначального масонства, которое видит перед собою одних братьев-людей там, где прежде были лишь господа и холопы; сильно затронуты вопросы о свободе печати, гласности суда, литература пытается усвоить себе самостоятельность, даже прямо оппозицию суждений, живительно действующих там, где все дышало однообразием мнений; пробужден интерес к жизни народа, и бытовая стихия внесена на сцену; сам Фонвизин пишет целую книгу о необходимости образовать среднее сословие. Сказывается во всем близость к жизни, пробуждение духа, сказывается и в литературной полемике, хотя бранчивой, иногда неприличной; и, наконец, в обилии переводов обнаруживается горячее стремление к общению с целым миром".
Фридрих Великий, получив "Наказ" от Екатерины, писал в Петербург своему посланнику графу Сольмсу: "Ни одна еще жена не была законодательницей, сия слава предоставлена российской императрице, которая ее, конечно, достойна". Хвала эта была вызвана главным образом тем, что в свой "Наказ" Екатерина целиком внесла идеи энциклопедистов, которых ревностно изучала, будучи еще великой княгиней, вместе с княгиней Дашковой. Особенным любимцем ее был Вольтер; она называла его "Божеством веселости", а о себе говорила также, что веселость - "ее сильная сторона". Таким образом, в ее благосклонности к Вольтеру и Нарышкину, ее шуту, было кое-что общее. Стоит вспомнить, как она защищала "шпыней" и "балагурство", утверждая, что для этого нужен ум. С другой стороны, насколько искренно и глубоко было ее увлечение энциклопедистами, видим не только из ответа ее Дидро и переписки с Гриммом, о которой академик Я. К. Грот говорит, что в ней прежде всего бросается в глаза шуточный тон, но и из дел ее, принявших совсем иное направление, когда то, чему она поклонялась, она же стала называть "французским заблуждением".
К числу явлений, вызванных нравственным движением века, принадлежало масонство. Движение это было не свободно от крайностей, приблизивших его впоследствии к обскурантизму, но во времена Новикова оно было сильным образовательным средством и поэтому занимает почетное место в истории нашего общественного просвещения. Любовь, взаимное общение, стремление к гуманности и равенству были присущи этому явлению.
Принадлежность к масонству требовала серьезности мысли и чувства и известного настроения, к которому Фонвизин как раз был совершенно неспособен. Здесь обряд строго соединялся с нравственным обязательством, тогда как видимая набожность Фонвизина ни к чему его не обязывала, как показывает его собственное "Признание".
Сама императрица никогда не благоволила к масонству как к явлению прежде всего не веселого характера, носящему меланхолическую печать, как не благоволила она по той же причине и к Руссо. Державин ставил ей в заслугу, что она:
К духам в собранье не въезжает,
Не ходит с трона на Восток.
Масонство, вольнолюбивые мечты, иногда "томная задумчивость" равно явились отражением просвещенного сознания. Холодный, рассудочный ум Фонвизина удержал его от чересчур горячих увлечений, хотя не спас от ханжества и влияния мистика Теплова. Вследствие этого комедия "Недоросль", хотя и явилась выражением общественного самосознания, лишена того горячего, живого чувства протеста, которое наполняет "Горе от ума", лишена и той глубокой меланхолии, которая у Мольера дает читателю чувствовать сквозь зримый смех невидимые слезы. Как и сам Фонвизин, его "идеалы" - Правдин, Стародум, Милон, Софья - все "умны", порядочны, но холодны, чересчур благоразумны и заученным манером излагают господствующую теорию "просвещенного деспотизма". Казалось бы, у Фонвизина были под рукой прекрасные "подлинники" новых людей, таких, как князь
Козловский, и др. Хотят видеть в Стародуме портрет Новикова, но это лицо у автора совершенно неживое, это идеал резонера, а в наше время его можно назвать ходячим фонографом, так как большая часть его речей есть повторение чужих лоскутков. "Я должен сознаться,- говорит Фонвизин в "Письме сочинителя "Недоросля" к Стародуму",- что за успех комедии моей одолжен я вашей особе. Из разговоров ваших с Правдиным, Милоном и Софьей составил я целые явления, кои публика и доныне охотно слушает". Здесь были модные идеи воспитания, благодетельного отеческого или, вернее, материнского попечения власти о народе, который может многим наслаждаться в своей вольности "действительной", а не по праву, как несчастные французы; добродетельные, но весьма патриархальные понятия о любви и супружеской жизни, где чувство взвешивалось на весах житейского рассудка. Недовольный современным "вольнодумством" Фонвизин придал речам Стародума особую окраску степенности патриархальной старины, соответственно этому и назвав его. Двойственность характера этого резонерствующего лица несомненно связана отчасти с личностью автора, отчасти с его желанием идеализировать старину, чтоб рельефнее оттенить недостатки настоящего. Проповедуя в значительной части "Недоросля" возвращение к темной старине, он нанес ей в то же время в этой комедии неизлечимый удар. Фонвизин осуществил в своей комедии ту цель, которую указали первым русским комикам в их борьбе с недостатками и пороками современной общественной жизни комедии де Туша, Реньяра, Пирона, Хольберга (в Дании), Шеридана и пр.
"Подлинники" и материал для "Недоросля" Фонвизин позаимствовал уже готовыми из журнальной сатиры и комедий самой Екатерины. Если холодный, рассудочный ум, как было замечено, не допускал его до увлечений современными идеями, масонством и вообще каким-либо глубоким нравственным движением, то острота этого ума, наблюдательность и врожденный талант переимчивости - все влекло его к сатире.
Расцвет ума и таланта Фонвизина совпал с той именно порою, когда сатирическое направление праздновало победу над лирикой и дидактической поэзией, так как было признано, что "первому, т.е. сатире, можно скорее и больше сделать людей хорошо мыслящих, нежели второму".
До Фонвизина поэзию представлял Ломоносов, сатиру - Сумароков.
Фонвизин, по-видимому, принимал участие в "Живописце". По крайней мере в этом журнале было помещено его "Слово" на выздоровление цесаревича Павла, а некоторые сатирические письма в том же журнале живо напоминают слог и манеру его. Сатире приходилось, однако, бороться с направлением дидактическим. Противники ее говорили, что сатира ожесточает нравы, а исправляют их нравоучения.
Следы этого нравоучительного направления остались в речах Стародума, явно указывая на его силу и живучесть. Конечно, это много помешало цельности комедии и могло нравиться только современникам, для нас же представляется чем-то рудиментарным, интересным лишь как документ.
Впрочем, и почти в середине нашего века приходилось доказывать, что нравоучение мешает художественному изображению, ссылаясь, как это делает князь Вяземский, на слова Шлегеля: "Поэт должен быть нравствен, но из сего не следует, что все лица его должны постоянно поучать".
Зато "безнравственные" лица в комедии Фонвизина живут своею собственною жизнью и свидетельствуют о том, что,
Уча, нас комик забавляет,
Денис тому живой пример,-
как сказал Державин.
Рейхель давал Фонвизину в университете переводить нравоучительные книжки. Кто знает, какое фаустовское обновление могло ожидать Стародума и самого Фонвизина, если бы Лессинг принял приглашение в тот же Московский университет во времена студенчества нашего автора.
Как бы ни было, Фонвизин находился в фокусе явлений сатирической литературы, со всеми ее достоинствами и недостатками. К числу последних надо отнести то, что литература эта принуждена была идти на помочах. Среди читателей своих "Трутень" именует первого "Славен". Громкий титул ясно обнаруживает личность Екатерины. "Славен между важными делами читает и мои листки, но я не ведаю, что он о них думает, малейшую его похвалу почел бы я стократ больше похвал многих людей". Автор или издатель тем более имел на это право, что от похвалы этого читателя зависело и существование журнала. Славен не похвалил...
Наши журналисты, добросовестно "подделывая" чужие образцы и в этом подражая иностранцам, повторяли прием немцев. Задачи просветительного направления были приблизительно одни и те же. В русской периодической сатире всех дальше пошел навстречу жгучим вопросам Новиков, и "Трутень" его коснулся крепостного права, но Славен не одобрил этой тревоги...
В Вольном экономическом обществе вслед за его образованием в 1768 году уже затронут был тот же вопрос. Но Екатерина II не думала еще о его разрешении и продолжала весьма щедро раздавать земли не только за заслуги людям, подобным Панину, но и фаворитам, просившимся в отпуск по расстроенному на службе ее величеству здоровью.
Движение этого рода в литературе остановилось до Радищева, который дорого заплатил за одно нежное чувство к мужику. Фонвизин немножко покривил душой, когда писал из Парижа, что, сравнивая положение наших крестьян в лучших местах с положением крестьян тамошних, находит состояние первых счастливейшим. Казалось, совсем другое говорили письма к нему же его почтенного друга, известного генерала Бибикова, усмирявшего Пугачева. "Побить их я не отчаиваюсь,- писал он,- да успокоить почти всеобщего черни волнения великие предстоят трудности... Ведь не Пугачев важен, да важно всеобщее негодование, а Пугачев - чучело, которым воры - яицкие казаки - играют".
В "Наказе" императрица сама выражает опасение, что при заведенном порядке взимания оброков страна "через недолгое время должна обнажена быть от жителей". Однако и в этом не последовало перемены.
Другой вопрос, которого коснулся Фонвизин в "Недоросле",- воспитание. Князь Вяземский говорит, что ему указывали двух, трех стариков в провинции, которые, по преданию, послужили "подлинниками" Митрофанушки. Это было в двадцатых годах. Нескоро еще эти недоросли исчезли, и, конечно, среди юношей первой половины нашего века еще много было подобных же. Сам Митрофанушка также получил свои родовые черты в наследство. Он, по словам матери, "весь в дядю", то есть в Скотинина. Ведь и она по отцу из дома Скотининых. "Покойник батюшка женился на покойнице матушке, она была по прозванию Приплодина. Нас, детей, было 18 человек, да кроме меня с братцем все, во власти Господней, примерли: иных из бани мертвых вытащили; трое, похлебав молочка из медного котлика, скончались; двое о Святой неделе с колокольни свалились, а достальные сами не стояли". Естественный результат такой семьи - она сама и Митрофан. О подобном воспитании говорят много журналы и комедии Екатерины. Записки Болотова и Данилова свидетельствуют, как мало карикатурное изображение изменило сущность дела. А забавы Митрофана! Одним из самых обычных и любимых развлечений того времени была псовая охота, на которую тратилось много времени и денег; другие любили смотреть гусиные и петушиные бои и гонять голубей, предавались этим занятиям со страстью и в них убивали скуку, порождаемую праздностью. Вопрос Фонвизина: "Отчего у нас не стыдно ничего не делать?" - не был, конечно, праздным, и, сопоставляя его со сказанным, можно поверить его словам в оправдании: "Разумел я, отчего праздным людям не стыдно быть праздными".
"Всякая всячина" осмеивала тех, которые, оставляя город, спешат в деревню в сотоварищество стаи собак и "гоняются за зайцем, который никогда не бывал с ними в ссоре". Такой деревенский "трутень" живет в развалившемся доме - ему некогда заниматься хозяйством,- изыскивает, может ли боец-гусь победить на поединке лебедя, для того выписывает из Арзамаса самых славных гусей и платит за них от двадцати и до пятидесяти рублей, и так далее.
А сон Митрофана! Суеверие рождало массу комических положений, очерченных также в журнальной сатире.
Поколение Екатерины, с нею во главе, мечтало создать "новую породу" людей воспитанием. В комедии заявляют об этом Правдин и Стародум. В "Наказе" говорилось: "Правила воспитания приуготовляют нас быть гражданами". Но Фонвизин не избежал ошибки Бецкого и других, умалив значение образования ума и мечтая именно о новой породе... Стародум говорит: "Главная цель всех знаний человеческих - благонравие". Идеальные требования чувства были, впрочем, естественным протестом против дикости нравов, полным олицетворением которых стала фигура Скотинина. Князь Вяземский остроумно сравнивает этого героя с театральными тиранами ложноклассической трагедии - он говорит о любви своей к свиньям, как Дмитрий Самозванец Сумарокова - о любви к злодействам. И при всей этой ужасающей карикатурности разве он далек от подлинника? В идее воспитания без образования заключалась иллюзия некоторых западных филантропов, получившая в то время широкое развитие у нас в планах Бецкого и Екатерины II. Надо отдать справедливость людям прошлого века - они верили в человеческую натуру.
В своем плане воспитания великого князя граф Панин говорит:
"Воспитатель должен с крайним прилежанием и, так сказать, равно с попечением о сохранении здоровья его высочества предостерегать и не допускать ни делом, ни словами ничего такого, что хотя мало бы могло развратить те душевные способности к добродетелям, с которыми человек на свет происходит", и так далее. Конечно, передовые люди, требуя прежде всего благонравия, не могли отречься также от образования. Фонвизин ставит, между прочим, вопрос: "Отчего в Европе весьма ограниченный человек в состоянии написать письмо вразумительное и отчего у нас часто преострые люди пишут так бестолково?" Были, однако, и обскуранты, отрицавшие совершенно науки. "Что в науках,- говорит Наркисс.- Астрономия умножит ли красоту мою паче звезд небесных? - Нет. На что же мне она? Математика прибавит ли моих доходов? - Нет. Чорт ли в ней?" - и так далее. Оказывается, не исчерпаны еще были мотивы сатиры Кантемира.
"И вы, добрые старички,- говорит "Живописец",- думаете согласно со мною, но по другим только причинам. Вы рассуждаете так: деды наши и прадеды ничему не учились да жили счастливо, богато и спокойно; науки да книги переводят только деньги: какая от них прибыль? одно разоренье!.. Премудрые воспитатели! В вашем невежестве видно некоторое подобие славнейшия в нашем веке мудрости Жан-Жака Руссо: а он разумом, а вы невежеством доказываете, что науки бесполезны..."
Под словом "воспитание" разумели просто питание. "Могу сказать,- говорила одна барыня,- мы у нашего батюшки хорошо воспитаны: одного меду невпроед было". Разве не буквально так понимает Простакова воспитание Митрофана? И вот злонравия и, прибавить можно, невежества плоды: "Трагическая развязка "Недоросля" - не редкость. Архивы уголовных дел наших могут представить тому многочисленные доказательства" (князь Вяземский).
Фонвизину было около 40 лет, когда он написал "Недоросля". Этот период полной зрелости ума, характера и таланта был самым плодовитым и значительным в жизни Фонвизина как литературного деятеля. Вслед за "Недорослем" появились знаменитые "Вопросы" и "Жизнеописание графа Никиты Ивановича Панина", "Придворная грамматика" и "Российский сословник". Все эти произведения, несмотря на разнообразие формы, затрагивают вопросы политической и общественной жизни народа, все они свидетельствуют о широком взгляде Фонвизина на обязанности и долг гражданина. В особенности выясняют они его взгляд на долг и на призвание писателя пером своим помогать, содействовать правительству, являясь выразителем общественных мнений и желаний, разъясняя в то же время обществу требования и благие начинания верховной власти. Но перемена в направлении действий императрицы быстро делалась явной, некоторые неблагоприятные черты характера Фонвизина мешали и ему оставаться постоянно и твердо на страже своего призвания. Подобно многим другим, он отступал немедленно, по указанию флюгера на перемену ветра, и если не изменял резко своим убеждениям, то и не отстаивал их, рискуя чересчур. Он провел свою ладью между опасными рифами довольно осторожно.
Сравнение его произведений крайне интересно. Особенно характерен последний его труд, появившийся в журнале "Друг честных людей". Но раньше еще, также непосредственно вслед за "Недорослем", он дал краткое резюме взгляда своего на достоинство писателя в "Челобитной российской Минерве от российских писателей". Она напечатана была в "Собеседнике", вслед за ответами императрицы на его "Вопросы", и в книжке же поместил он оправдательное письмо свое к Екатерине. Порядок несколько не соответствовал сущности, так как это оправдание в "неясности" и раскаянье в "неуместности" вопросов было все же изменой тому делу, которое он защищал в "Челобитной".
"Бьют челом российские писатели, а о чем, тому следуют пункты",- таково начало "Челобитной".
Автор жалуется на невежество некоторых вельмож. Они, заимствуя свет лишь от мудрости императрицы, возмечтали о себе и думают, что никаких знаний в делах не надобно, ибо они сами-де в делах, хотя и без знаний. Они считают всякое знание и особенно словесные науки чуть ли не уголовным преступлением и нагло приступили к определению следующих мер:
1) всех упражняющихся в словесных науках к делам не употреблять;
2) всех таковых, находящихся при делах, от дел отрешить.
Державин свидетельствует также в своих "Записках", что князь Вяземский (его начальник, генерал-прокурор Сената) не мог равнодушно говорить со стихотворцем, привязывался к нему при всяком случае, "не токмо насмехался, но и почти ругал, проповедуя, что стихотворцы неспособны ни к какому делу". Нельстецов, автор "Челобитной", просит российскую Минерву указом своим это "век наш ругающее" определение отменить, писателей же "яко грамотных людей повелеть по способностям к делам употреблять, дабы именованные, служа российским музам на досуге, могли главное жизни время посвятить на дело для службы Вашего Величества".
Итак, Фонвизин все-таки смотрел на литературу как на занятие побочное. Взгляд этот отвечал потребности времени в образованных людях прежде всего для службы гражданской. Фонвизину, кроме участия в проектах Панина, принадлежит, между прочим, проект "о почтах" и др.
Жалоба Нельстецова не относилась, конечно, к тем вельможам, которые или сами любили упражняться в литературе, или покровительствовали охотно талантам. Так, Фонвизин, хотя недоволен был одно время Елагиным, однако с признательностью вспоминает всегда этого человека. Последний упражнялся в писаниях франкмасонских, а также пробовал себя в драматическом жанре и покровительствовал Лукину, Фонвизину и другим. По ходатайству Безбородко в 1782 году Фонвизин получил (после "Недоросля") пожизненную пенсию из "почтовых доходов" - половинное жалованье с прибавочным окладом, пожалованным ему ранее, а всего 1250 рублей в год.
Из всех произведений Фонвизина на долю "Недоросля" выпал, конечно, наибольший успех. Эта комедия представлена была в первый раз в Петербурге 24 сентября 1782 года "на щет (в бенефис) первого придворного актера Дмитревского, в которое время несравненно театр был наполнен и публика аплодировала пьесу метанием кошельков". "Характер мамы играл бывший придворный актер Шумский и несравненно удовлетворил зрителей... Сия комедия, наполненная замысловатыми изражениями [от глагола изражатъ - выражать, изъявлять, произносить (Словарь В. Даля)] (!), множеством действующих лиц, где каждый в своем характере изречениями различается, заслужила внимание от публики. Для сего принята с отменным удовольствием от всех и почасту на С.-Петербургском и Московском театре была представляема".
Письма из Италии.- Заключение
После "Недоросля" и "Вопросов" Фонвизин пять лет ничего не писал. Причиной охлаждения отчасти был, быть может, отказ поместить в "Собеседнике" его "Придворную грамматику", а главным образом болезнь и новая поездка за границу, продолжавшаяся больше года. Широко прожитая молодость давала себя чувствовать страданиями, а затем и параличом. Во время болезни и дряхлости он нашел прекрасную опору в жене. Ею, вероятно, внушен афоризм, который он влагает в уста Стародума, что в супружеской жизни дружба более на любовь должна походить, нежели наоборот. Первая любовь осталась ему памятна до последних дней жизни, но в супружестве своем нашел он нежную дружбу и опору.
Целью второго путешествия Фонвизина была Италия. Путевой журнал, который он пересылает сестре, содержит даже крайне незначительные подробности пути, однако до Нюрнберга не представляет ничего интересного. Он сам пишет об этом из Лейпцига: "Не дивись, матушка. Вспомни, что, проехав из Петербурга две тысячи верст, дотащились мы, можно сказать, только до ворот Европы".
Далее описание становится весьма интересным. Только, к сожалению, не всегда можно быть уверенным, что оно принадлежит перу Фонвизина, так как оказалось, что и тут он иногда умеет воспользоваться чужим материалом и заимствует картинные описания у разных авторов. Восторгаясь видами природы, произведениями великих мастеров, историческими памятниками и т. п., Фонвизин "по пути" не перестает бранить Италию - страну и народ.
Несомненно, он не преувеличивает некоторых недостатков: бедность и грязь в этом раю, среди чудес и чарующего волшебства природы, конечно, особенно поражают иностранца. Но Фонвизин не довольствуется одними фактами.
Автор разумного вопроса - "как истребить два сопротивные и оба вреднейшие предрассудка: первый, будто у нас все дурно, а в чужих краях все хорошо; второй, будто в чужих краях все дурно, а у нас все хорошо" - старается изобразить итальянцев в самом черном свете. Казалось бы, после отзыва его о французах уже ничто не может быть хуже; нет, оказывается, что "развращение народов в Италии несравненно больше самой Франции". Убийства часты в Италии и теперь, но Фонвизин, рассказывая о них, прибавляет: "Итальянцы все злы безмерно и трусы подлейшие". "Честных людей во всей Италии так мало, что можно жить несколько лет и ни одного не встретить". "Знатнейшей породы люди не стыдятся обманывать самым подлым образом", и т. п.
Как ни бранит он Европу, однако масса подробностей в его же письмах прекрасно оттеняет культурную жизнь уже в начале пути, в остзейских провинциях. "В Фрауен-бурге обедали мы у почтмейстера, старика предоброго, который утешается тем, что воспитывает дочь свою, учит ее бренчать на клавикордах и петь..." "Ночевать приехали в Шрунден. Поутру жена тутошнего диспонента Фоки прислала к моей жене блюдо плодов и цветов". Фонвизин описывает всю семью, любезность, прекрасный домашний порядок и т.п. Лейпциг, которому так досталось в первый приезд, теперь он не ругает, радуясь тому, что он у ворот Европы. "Лейпциг всех сноснее",- говорит он. "Вообще сказать могу беспристрастно, что от Петербурга до Нюренберга баланс со стороны нашего отечества перетягивает сильно. Здесь во всем генерально хуже нашего: люди, лошади, земля, изобилие в припасах; словом, у нас все лучше и мы больше люди, нежели немцы".
Отдав дань "патриотизму", он снова описывает беспристрастно в настоящем смысле слова, и тогда выходит, что там многое лучше и они больше люди. В Лейпциге он находит русского кучера, который привез из Москвы профессора Маттеи, и нанимает его до Нюрнберга. Этот кучер, крестьянин Нарышкина Калинин, обещает побывать в Москве у родных Фонвизина, который о нем пишет:
"Борода его, наконец, нам и надоела: смотреть его собиралось около нашей кареты премножество людей; маленькие ребята бегали за ним, как за чудом. Он так зол на немцев и такую к ним имеет антипатию, что иногда мы, слыша его рассуждения, со смеху помирали.
По его мнению, русских создал Бог, а немцев - чорт. Он считает их за гадин и думает, что, раздавя немца, Бога прогневить нельзя".
Выехав в июле, Фонвизин в сентябре приезжает в Баден, откуда до Рима еще месяц пути. Отсюда автор посылает сестре журнал свой с описанием Нюренберга. Здесь познакомился он с картинами Альбрехта Дюрера, "славного больше за старину, нежели за искусство, потому что в его время живопись в Европе была еще в колыбели. Он родился в здешнем городе, работал много, и куда ни обернись - везде найдешь его работу". Здесь же Фонвизин восхищается с большим чувством своею гостиницей:
"Мы пригласили Брентания (банкир его.- Авт.) к обеду. Я нигде не видел деликатнее стола. Какое пирожное! Какой десерт! О пирожном я говорю не для того только, что я до него охотник, но для того, что Нюренберг пирожным славен в Европе(1). Скатерти, салфетки тонки, чисты, словом, в жизнь мою лучшего стола иметь не желал бы". Путешествуя, Фонвизин на этот раз занимался коммерцией. Он закупал картины и отправлял их Клостерману в Петербург - для продажи. Недаром он и теоретически доказывал необходимость и пользу дворянам заниматься торговлей. С этой целью перевел он еще в молодости статью "Торгующее дворянство" аббата Куайе (Coyer) с предисловием "Юстия". Фонвизин разошелся здесь с императрицей; в "Наказе" ее принято было воззрение Монтескье, который считал занятие торговлею гибельным для дворянского достоинства.
Трезвый ум Фонвизина позволил ему легко отказаться от предрассудка и осуществить свои идеи на практике. Осматривая достопримечательности Нюрнберга, он в то же время посещал чердаки бедняков-художников и многое накупил. Ходил по церквам, по книжным лавкам, смотрел славный бронзовый фонтан, за который Екатерина предлагала тридцать тысяч. В Инсбруке он описывает горы и рассказывает легенду о Максимилиане I, который заблудился на высоте и был спасен мальчиком-пастухом, похожим на ангела; последнего потом нигде не могли найти. Фонвизин присутствует здесь на параде эрцгерцогини Елизаветы. "Я хотя прятался в народе,- пишет он,- но меня тотчас приметили... Весь двор ко мне обратился, и от всех показано было ко мне отличное внимание и учтивость".
Эрцгерцогиня обратилась к нему сама и просила передать поклон брату ее, великому герцогу Тосканскому, и сестре, королеве Неаполитанской. "Я отвечал ей, что почитаю за великое себе счастье исполнить ее веление". Перед выездом успел он "обежать" церкви - францисканскую, соборную, Freres servites, a также дворцовый сад и торжественные ворота. За Боценом последовали Флоренция, Пиза и Рим.
Во Флоренции Фонвизин нашел смесь жителей-немцев и итальянцев. "Образ жизни итальянский,- то есть весьма много свинства. Полы каменные и грязные, белье мерзкое, хлеб, какого у нас не едят нищие, чистая их вода то, что у нас помои. Словом, мы, увидя сие преддверие Италии, оробели!"-патетически восклицает он. Путешественники наши посещают исправно театр, ярмарки, площади, монастыри, дворцы, сады и так далее. Во дворце епископа интересен, говорит Фонвизин, погреб его преосвященства, в котором несколько сот бочек с древними винами. "Меня потчевали из некоторых, и я от двух рюмок чуть не с ног долой. Казалось бы, что в духовном состоянии таким изобилием винных бочек больше стыдиться, нежели хвастать надлежало". Фонвизин даже Семку своего ведет смотреть древний амфитеатр. "От солнечного ли зноя или для такого дорогого гостя, как Семка, весь амфитеатр усыпан был ящерицами". Здесь Фонвизин наслаждался картинами Паоло Веронезе.
В Болонье Фонвизин три часа посвящает обозрению одной анатомической камеры. "В "Palais Zampieri" имели счастье видеть первую Гвидову картину, Петра Апостола. Многие знатоки почитают сию картину первою в свете, потому что в ней все части искусства соединены совершенно".
Никаких злодейств итальянцы над нашими путешественниками не учинили; тем не менее, говоря о прекрасном климате Италии и жалуясь лишь на комаров, Фонвизин прибавляет: "И комары итальянские похожи на самих итальянцев, также вероломны и также изменнически кусают. Если все взвесить, то для нас, русских, наш климат гораздо лучше".
Такой несносной скуки, в какой живут итальянцы, Фонвизин никогда не мог вообразить. "Из ста человек нет двух, с которыми было бы о чем слово молвить. В редких домах играют в карты, и то по гривне в ломбер!" "Скаредность" жизни его возмущает, и "если бы не дома нунция, английского министра и претендента во Флоренции, то бы деваться было некуда". Из Рима он все еще описывает чудеса Флоренции, а именно палаццо Питти с его "трибуной", картинами Рафаэля, дель Сарто, "Венерой" Тициана и др. Он велит списать для себя копии с нескольких картин, в том числе с "Богоматери" Карла Дольче. "Прекрасная Мадонна делла Seddia (Рафаэля) украшает одну залу. Этот образец имеет в себе нечто божественное. Жена моя от него без ума. Она стаивала перед ним по получасу, не спуская глаз, и не только купила копию масляными красками, но и заказала миниатюру и рисунок".
Наиболее сильное впечатление испытал Фонвизин в Риме, в храме Св. Петра.
"Кажется, что сей храм создал Бог для самого себя,- говорит он.- Здесь можно жить сколько хочешь лет, и всякий день захочешь быть в церкви Св. Петра. Чем больше ее видишь, тем больше видеть ее хочешь; словом, человеческое воображение постигнуть не может, какова эта церковь. Надобно непременно ее видеть, чтобы иметь о ней истинное понятие. Я всякий день хожу в нее раза по два".
Все эти чудеса не могли вернуть Фонвизину здоровья. Из Рима поехал он в Вену лечить слабость нервов и онемение левой руки и ноги. Отсюда послали его в Баден, который также не много принес ему пользы. Он вернулся в Москву, а в следующем году снова пустился по свету искать помощи. Это третье путешествие, так же как и поездка в Ригу, оставило в его журналах лишь следы болезни, занятой ежеминутно собой.
Мнения Фонвизина о "скаредности" европейцев, презрение к маркизе, которая обедает со служанкой у очага на кухне, к итальянскому угощению и игре в ломбер по гривне дают право князю Вяземскому сказать, что Фонвизин в новом мире не сбросил с себя ветхого человека, или, попросту сказать, "мерил все на русский аршин". Особенно сильный упрек со стороны того же биографа вызывает он своими письмами из Франции, где, ложно толкуя явления, он - "дома бич предрассудков, ревнитель образования и т.д.- смотрит на все сам глазами предрассудка и только что не гласным образом, а отрицательными умствованиями проповедует выгоды невежества". А между тем в Академии наук в Париже Фонвизин и Франклин сошлись "как два новые мира в виду старого; как предвещания, что есть еще много грядущего в судьбе человеческого рода".
Фонвизин не нашел за границей потерянного здоровья и вернулся по-прежнему разбитый параличом и больной. Однако живой ум и темперамент подвинули его снова на литературные занятия. Он задумал журнал. Под последним разумелось не совсем то, что понимается под этим названием теперь. Прежде всего, издатель думал явиться также и единственным "сотрудником" своим.Несколько писем и статей сатирического направления должны были составить материал этого "периодического издания". Автор назвал издание "Стародум, или Друг честных людей" и начал его "Письмом к Стародуму от сочинителя "Недоросля". "Я должен признаться,- пишет он,- что за успех комедии "Недоросль" одолжен я вашей особе", а именно разговорам Стародума с другими лицами комедии. Этим обращением поясняется и profession de foi [кредо (фр.)] автора. Поэтому уже в извещении об издании автор имел право сказать, что напрасно предварять публику, какого рода будет это сочинение, "ибо образ мыслей и объяснения Стародума довольно известны".
Журнал, однако, не был разрешен цензурой. Напрасно и в "Письме", и в ответе Стародума Фонвизин расточал бесчисленные похвалы Екатерине II, которая "сняла с рук писателей оковы и позволила заводить вольные типографии". Это было уже накануне их уничтожения.
В речах Стародума в "Недоросле" он обличал вельмож и недостатки двора. Екатерина тогда отнеслась снисходительно к этой невинной критике на том же основании, на каком она дозволяла постановку трагедии, в которой были тирады против деспотизма. Она писала по этому поводу московскому главнокомандующему Брюсу: "В стихах этих говорится о тиранах, а Екатерину вы называете матерью". Напрасно также Фонвизин повторял здесь снова мысль, высказанную им в "Челобитной российской Минерве": "Я думаю, что таковая свобода писать, какою пользуются ныне россияне, поставляет человека с дарованием, так сказать, стражем общего блага". Журнал, повторяем, остался в портфеле автора.
Если в "Стародуме" и "Челобитной" мы видим идеал достойного литератора, то само название журнала Фонвизина - "Друг честных людей" - уже сближает эту последнюю вспышку его таланта со всеми предшествующими сочинениями и указывает на идеал нравственного, достойного человека. Уже в его "Опыте российского сословника" особое место в этом смысле занимают определения слов "беспорочность", "добродетель", "честь". Определения эти, как и большинство других, заимствованы из французского словаря Жирара и других сочинений французских, но это не меняет сущности дела. Фонвизин определяет честь как наивысшее благо. Иные качества достигаются воспитанием, законами и рассуждением, говорит он; другое дело честный человек: "В душе его есть нечто величавое, влекущее его мыслить и действовать благородно", и так далее.
В "Недоросле" Стародум также говорит, что умному человеку можно простить, если он имеет не все качества ума, но "честный человек должен быть совершенно честный человек". Наконец, Стародум там же заявляет: "Я друг честных людей". Слова эти не были фразой для Фонвизина, и та же мысль проводится везде, особенно в "Жизнеописании графа Панина", а также в "Вопросах", где он говорит: "Имея монархинею честного человека...", и так далее. Из тех же "Вопросов", из речей Стародума, письма Взяткина и "Придворной грамматики" видим, как отразились идеи и потребности просветительной поры на этом представлении о чести. Все факты и явления общественной и государственной жизни того времени свидетельствовали о полнейшем извращении этого понятия. "Сколько мне бесчестья положено по указам, об этом я ведаю",- говорит Советник в "Бригадире". "Я видел,- пишет Фонвизин в письме к сочинителю "Былей и небылиц",- множество дворян, которые пошли тотчас в отставку, как скоро добились права впрягать в карету четверню". В таком честолюбии откровенно сознается Сорванцов в "Разговоре у княгини Халдиной". "Я решился умереть,- говорил он,- или ездить по-прежнему шестеркой". Фонвизин видел многое другое, "и это растерзало его сердце". Да, то были все "подлинники", и нельзя было спросить: "С кого они портреты пишут, где разговоры эти слышат?.."
Однако у передовых людей представление о чести сводилось скорее к представлению о сословном благородстве. Майков говорит: "Крестьяне такие же люди; их долг нам повиноваться и служить исполнением положенного на них оброка, соразмерно силам их, а наш - защищать их от всяких обид, даже служа государю и отечеству, за них на войне сражаться и умирать за их спокойствие". А они сами в это время пасли стада у ручейков!..
Совсем иначе, правда, говорит Безрассуд в "Трутне"