огненные искры!
1 марта.
Вечер у Ш.
Идя к нему, видели адвоката Т. Подъехал к своему дому на красной лошади. Приостановились, поздоровались. Бодр, говорит, что большевики заняты сейчас одним: "награбить как можно больше денег, так как сами отлично знают, что царствию их конец".
У Ш., кроме нас, Д. и Грузинский.
Грузинскому рассказывал в трамвае солдат:
"Хожу без работы, пошел в совет депутатов просить места - мест, говорят, нету, а вот тебе два ордера на право обыска, можешь отлично поживиться. Я их послал куда подале, я честный человек..."
Д. получил сведения из Ростова: корниловское движение слабо. Г. возражал: напротив, оно крепнет и растет. Д. прибавил: "Большевики творят в Ростове ужасающие зверства. Могилу Каледина разрыли, расстреляли 600 сестер милосердия..." Ну, если не шестьсот, то все-таки, вероятно, порядочно. Не первый раз нашему христолюбивому мужичку, о котором сами же эти сестры распустили столько легенд, избивать их, насиловать.
Говорят, что Москва будет во власти немцев семнадцатого марта. Градоначальником будет Будберг.
Повар от Яра говорил мне, что у него отняли все, что он нажил за тридцать лет тяжкого труда, стоя у плиты, среди девяностоградусной жары. "А Орлов-Давыдов,- прибавил он,- прислал своим мужикам телеграмму,- я сам ее читал: жгите, говорит, дом, режьте скот, рубите леса, оставьте только одну березку,- на розги,- и елку, чтобы было на чем вас вешать".
Слух, что в Москве немцы организовали сыскное отделение; следят будто за малейшим шагом большевиков, все отмечают, все записывают.
Вести из нашей деревни: мужики возвращают помещикам награбленное.
В последнем, верно, есть правда. Слышу на улицах:
- Нет, теперь солдаты стали в портки пускать. То все бахвалились, беспечничали,- пускай, мол, придет немец, черт с ним,- а теперь, как стало до серьезного доходить, здорово побаиваются. Большое, говорят, наказание нам будет, да и поделом, по правде сказать: уж очень мы освинели!
Да, если бы в самом деле повеяло чем-нибудь "серьезным", живо бы эта "стихийность великой русской революции" присмирела. Как распоясалась деревня в прошлом году летом, как жутко было жить в Васильевском! И вдруг слух: Корнилов ввел смертную казнь - и почти весь июль Васильевское было тише воды, ниже травы. А в мае, в июне по улицам было страшно пройти, каждую ночь то там, то здесь красное зарево пожара на черном горизонте. У нас зажгли однажды на рассвете гумно и, сбежавшись всей деревней, орали, что это мы сами зажгли, чтобы сжечь деревню. А в полдень в тот же день запылал скотный двор соседа, и опять сбежались со всего села, и хотели меня бросить в огонь, крича, что это я поджег, и меня спасло только бешенство, с которым я кинулся на орущую толпу.
2 марта.
"Развратник, пьяница Распутин, злой гений России". Конечно, хорош был мужичок. Ну, а вы-то, не вылезавшие из "Медведей" и "Бродячих Собак"?
Новая литературная низость, ниже которой падать, кажется, уже некуда: открылась в гнуснейшем кабаке какая-то "Музыкальная табакерка" - сидят спекулянты, шулера, публичные девки и лопают пирожки по сто целковых штука, пьют ханжу из чайников, а поэты и беллетристы (Алешка Толстой, Брюсов и так далее) читают им свои и чужие произведения, выбирая наиболее похабные. Брюсов, говорят, читал "Гавриилиаду", произнося все, что заменено многоточиями, полностью. Алешка осмелился предложить читать и мне,- большой гонорар, говорит, дадим.
"Вон из Москвы!" А жалко. Днем она теперь удивительно мерзка. Погода мокрая, все мокро, грязно, на тротуарах и на мостовой ямы, ухабистый лед, про толпу же и говорить нечего. А вечером, ночью пусто, небо от редких фонарей чернеет тускло, угрюмо. Но вот тихий переулок, совсем темный, идешь - и вдруг видишь открытые ворота, за ними, в глубине двора, прекрасный силуэт старинного дома, мягко темнеющий на ночном небе, которое тут совсем другое, чем над улицей, а перед домом столетнее дерево, черный узор его громадного раскидистого шатра...
Читал новый рассказ Тренева ("Батраки"). Отвратительно. Что-то, как всегда теперь, насквозь лживое, претенциозное, рассказывающее о самых страшных вещах, но ничуть не страшное, ибо автор несерьезен, изнуряет "наблюдательностью" и такой чрезмерной "народностью" языка и всей вообще манеры рассказывать, что хочется плюнуть. И никто этого не видит, не чует, не понимает,- напротив, все восхищаются. "Как сочно, красочно!"
"Съезд Советов". Речь Ленина. О, какое это [...]!
Читал о стоящих на дне моря трупах,- убитые, утопленные офицеры. А тут "Музыкальная табакерка".
3 марта.
Немцы взяли Николаев и Одессу. Москва, говорят, будет взята семнадцатого, но не верю и все собираюсь на юг.
Маяковского звали в гимназии Идиотом Полифемовичем.
5 марта.
Серо, редкий снежок. На Ильинке возле банков туча народу - умные люди выбирают деньги. Вообще, многие тайком готовятся уезжать.
В вечерней газете - о взятии немцами Харькова. Газетчик, продававший мне газету, сказал:
- Слава Тебе Господи. Лучше черти, чем Ленин.
7 марта.
В городе говорят:
- Они решили перерезать всех поголовно, всех до семилетнего возраста, чтобы потом ни одна душа не помнила нашего времени.
Спрашиваю дворника:
- Как думаешь, правда?
Вздыхает:
- Все может быть, все может быть.
- И ужели народ допустит?
- Допустит, дорогой барин, еще как допустит-то! Да и что ж с ними сделаешь? Татары, говорят, двести лет нами владали, а ведь тогда разве такой жидкий народ был?
Шли ночью по Тверскому бульвару: горестно и низко клонит голову Пушкин под облачным с просветами небом, точно опять говорит: "Боже, как грустна моя Россия!"
И ни души кругом, только изредка солдаты и б-и.
8 марта. К. П. про Спиридонову:
- Меня никогда не влекло к ней. Революционная ханжа, истеричка. Дурное издание Фигнер, которую она прежде сознательно копировала...
Да, а ведь какой героиней была одно время эта Спиридонова.
Великолепные дома возле нас (на Поварской) реквизируются один за одним. Из них вывозят и вывозят куда-то мебель, ковры, картины, цветы, растения - нынче весь день стояла на возу возле подъезда большая пальма, вся мокрая от дождя и снега, глубоко несчастная. И все привозят, внедряют в эти дома, долженствующие быть какими-то "правительственными" учреждениями, мебель новую, конторскую...
Неужели так уверены в своем долгом и прочном существовании?
"Поношение сокрушило сердце мое..."
9 марта.
Нынче В. В. В.- он в длинных сапогах, в поддевке на меху,- все еще играет в "земгусара",- понес опять то, что уже совершенно осточертело читать и слушать:
- Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народными желаниями, надеждами, чаяниями... Революция в силу этого была неизбежна...
Я ответил:
- Не народ начал революцию, а вы. Народу было совершенно наплевать на все, чего мы хотели, чем мы были недовольны. Я не о революции с вами говорю,- пусть она неизбежна, прекрасна, все, что угодно. Но не врите на народ - ему ваши ответственные министерства, замены Щегловитовых Малянтовичами и отмены всяческих цензур были нужны, как летошний снег, и он это доказал твердо и жестоко, сбросивши к черту и временное правительство, и учредительное собрание, и "все, за что гибли поколения лучших русских людей", как вы выражаетесь, и ваше "до победного конца".
11 марта.
Люди спасаются только слабостью своих способностей,- слабостью воображения, внимания, мысли, иначе нельзя было бы жить.
Толстой сказал про себя однажды:
- Вся беда в том, что у меня воображение немного живее, чем у других...
Есть и у меня эта беда.
Грязная темная погода, иногда летает снег.
Отбирали книги на продажу, собираю деньги, уезжать необходимо, не могу переносить этой жизни,- физически.
Вечером у Б. Рассказывал про Фриче, которого видел на днях. "Да, да, давно ли это была самая жалкая и смиренная личность в обшарпанном сюртучишке, а теперь - персона, комиссар иностранных дел, сюртук с атласными отворотами!" Играл на фисгармонии Баха, венгерские народные песни. Очаровательно. Потом смотрели старинные книги,- какие виньетки, заглавные буквы! И все это уже навеки погибший золотой век. Уже давно во всем идет неуклонное падение.
Как злобно, неохотно отворял нам дверь швейцар! Поголовно у всех лютое отвращение ко всякому труду.
11 марта.
Жена архитектора Малиновского, тупая, лобастая, за всю свою жизнь не имевшая ни малейшего отношения к театру, теперь комиссар театров: только потому, что они с мужем друзья Горького по Нижнему. Утром были в "Книгоиздательстве писателей", и Гонтарев рассказывал, как Ш. битый час ждал Малиновскую где-то у подъезда, когда же подкатил наконец автомобиль с Малиновской, кинулся высаживать ее с истинно холопским подобострастием.
Грузинский сказал:
- Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица.
Понимаю его как нельзя более, испытываю то же самое, только, думаю, еще острее.
Ветер разносит редкие, совсем весенние облака по бледно голубеющему небу, около тротуаров блестит, бежит весенняя вода.
12 марта.
Встретил адвоката Малянтовича. И этот был министром. И таким до сих пор праздник, с них все как с гуся вода. Розовый, оживленный:
- Нет, вы не волнуйтесь. Россия погибнуть не может уж хотя бы по одному тому, что Европа этого не допустит: не забывайте, что необходимо европейское равновесие.
Был (по делу издания моих сочинений "Парусом") у Тихонова, вечного прихлебателя Горького. Да, очень странное издательство! Зачем понадобилось Горькому завести этот "Парус" и за весь год издать только книжечку Маяковского? Зачем Горький купил меня, заплатил семнадцать тысяч вперед и до сих пор не выпустил ни одного тома? Что скрывается под вывеской "Паруса"? И, особенно, в каких же отношениях с большевиками вся эта компания - Горький, Тихонов, Гиммер-Суханов? "Борются", якобы, с ними, а вот Тихонов и Гиммер приехали и остановились в реквизированной большевиками "Национальной Гостинице", куда я вошел через целую цепь солдат, сидящих на площадках лестниц с винтовками, после того, как получил пропуск от большевистского "коменданта" гостиницы. Тихонов и Гиммер в ней как дома. На стенах портреты Ленина и Троцкого. Насчет дела Тихонов вертелся: "Вот-вот начнем печатать, не беспокойтесь".
Рассказывал, как большевики до сих пор изумлены, что им удалось захватить власть и что они все еще держатся:
- Луначарский после переворота недели две бегал с вытаращенными глазами: да нет, вы только подумайте, ведь мы только демонстрацию хотели произвести и вдруг такой неожиданный успех!
13 марта.
Какой позор! Патриарх и все князья церкви идут на поклон в Кремль!
Видел В. В. Горячо поносил союзников: входят в переговоры с большевиками вместо того, чтобы идти оккупировать Россию!
Обедал и вечер провел у первой жены Горького, Е. П. Был Бах (известный революционер, старый эмигрант), Тихонов и Миролюбов. Этот все превозносил русский народ, то есть мужиков: "Милосердный народ, прекрасный народ!" Бах говорил (в сущности, не имея ни малейшего понятия о России, потому что всю жизнь прожил за границей):
- Да о чем вы спорите, господа? А во французской революции не было жестокостей? Русский народ - народ, как все народы. Есть, конечно, и отрицательные черты, но масса и хорошего...
Возвращались с Тихоновым. Он дорогой много, много рассказывал о большевистских главарях, как человек очень близкий им: Ленин и Троцкий решили держать Россию в накалении и не прекращать террора и гражданской войны до момента выступления на сцену европейского пролетариата. Их принадлежность к немецкому штабу? Нет, это вздор, они фанатики, верят в мировой пожар. И всего боятся, как огня, везде им снятся заговоры. До сих пор трепещут и за свою власть, и за свою жизнь. Они, повторяю, никак не ожидали своей победы в октябре. После того, как пала Москва, страшно растерялись, прибежали к нам в "Новую Жизнь", умоляли быть министрами, предлагали портфели...
15 марта.
Все та же морозная погода. И нигде не топят, холод на квартирах ужасный.
Закрыты "Русские Ведомости" - из-за статьи Савинкова.
Многим все кажется, что Савинков убьет Ленина.
"Комиссар по делам печати" Подбельский закрыл и привлек к суду "Фонарь" - "за помещение статей, вносящих в население тревогу и панику". Какая забота о населении, поминутно ограбляемом, убиваемом!
22 марта.
Вчера вечером, когда за мокрыми деревьями уже заблестели огни, в первый раз увидал грачей.
Нынче сыро, пасмурно, хотя в облаках много свету.
Все читаю, все читаю, чуть не плача от какого-то злорадного наслаждения, газеты. Вообще этот последний год будет стоить мне, верно, не меньше десяти лет жизни!
Ночью в черно-синем небе пухлые белые облака, среди них редкие яркие звезды. Улицы темны. Очень велики в небе темные, сливающиеся в один дома; их освещенные окна мягки, розовы.
23 марта.
Вся Лубянская площадь блестит на солнце. Жидкая грязь брызжет из-под колес. И Азия, Азия - солдаты, мальчишки, торг пряниками, халвой, маковыми плитками, папиросами. Восточный крик, говор - и какие все мерзкие даже и по цвету лица, желтые и мышиные волосы! У солдат и рабочих, то и дело грохочущих на грузовиках, морды торжествующие.
Старик букинист Волнухин, в полушубке, в очках. Милый, умница; грустный, внимательный взгляд.
Именины Н. Говорили, что все слова на "ны" требуют выпивки. Крепок еще "старый режим".
"Кабак" Премирова. Несомненно талант. Да что с того? Литературе конец. А в Художественном Театре опять "На Дне". Вовремя! И опять этот осточертевший Лука!
К. П. до сих пор твердо убеждена, что Россию может спасти только Минор.
Меньшевистская газета "Вперед". Все одно и то же, все одно и то же!
Жены всех комиссаров тоже все сделаны комиссарами.
Рота красногвардейцев. Идут вразнобой, спотыкаясь, кто по мостовой, кто по тротуару. "Инструктор" кричит: "Смирно, товарищи!"
Газетчик, бывший солдат:
- Ах, сволочь паскудная! На войну идут и девок с собой берут! Ей-Богу, барин, гляньте - вот один под ручку с своей шкурой!
Очень черная весенняя ночь. Просветы в облаках над церковью, углубляющие черноту, звезды, играющие белым блеском.
Особняк Цетлиных на Поварской занят анархистами. Над подъездом черная вывеска с белыми буквами. Внутри всюду освещено - великолепные матовые люстры за гардинами.
24 марта.
Теперь, несчастные, говорим о выступлении уже Японии на помощь России, о десанте на Дальнем Востоке; еще о том, что рубль вот-вот совсем ничего не будет стоить, что мука дойдет до тысячи рублей за пуд, что надо делать запасы... Говорим - и ничего не делаем: купим два фунта муки и успокоимся.
У Н. В. Давыдова в Большом Левшинском. Желтоватый домик (бывший писателя Загоскина) с черной крышей во дворе, за железной оградой с железными черными чашами на воротах. Бирюзовое небо в сети деревьев. Старая Москва, которой вот-вот конец навеки.
В кухне у П. солдат, толстомордый, разноцветные, как у кота, глаза. Говорит, что, конечно, социализм сейчас невозможен, но что буржуев все-таки надо перерезать. "Троцкий молодец, он их крепко по шее бьет".
Серьезная сухая дама и девочка в очках. Торгуют на улице папиросами.
Купил книгу о большевиках, изданную "Задругой". Страшная галерея каторжников! У молодого Луначарского шея пол-аршина длины.
12 апреля (старого стиля).
Уже почти три недели со дня нашей погибели.
Очень жалею, что ничего не записывал, нужно было записывать чуть не каждый момент. Но был совершенно не в силах. Чего стоит одна умопомрачительная неожиданность того, что свалилось на нас 21 марта! В полдень 21-го Анюта (наша горничная) зовет меня к телефону. "А откуда звонят?" - "Кажется, из редакции" - то есть из редакции "Нашего Слова", которое мы, прежние сотрудники "Русского Слова", собравшиеся в Одессе, начали выпускать 19 марта в полной уверенности на более или менее мирное существование "до возврата в Москву". Беру трубку: "Кто говорит?" - "Валентин Катаев. Спешу сообщить невероятную новость: французы уходят".- "Как, что такое, когда?" - "Сию минуту".- "Вы с ума сошли?" - "Клянусь вам, что нет. Паническое бегство!" - Выскочил из дому, поймал извозчика и глазам своим не верю: бегут нагруженные ослы, французские и греческие солдаты в походном снаряжении, скачут одноколки со всяким воинским имуществом... А в редакции - телеграмма: "Министерство Клемансо пало, в Париже баррикады, революция..."
Двенадцать лет тому назад мы с В. приехали в этот день в Одессу по пути в Палестину. Какие сказочные перемены с тех пор! Мертвый, пустой порт, мертвый, загаженный город... Наши дети, внуки не будут в состоянии даже представить себе ту Россию, в которой мы когда-то (то есть вчера) жили, которую мы не ценили, не понимали,- всю эту мощь, сложность, богатство, счастье...
Перед тем как проснуться нынче утром, видел, что кто-то умирает, умер. Очень часто вижу теперь во сне смерти - умирает кто-нибудь из друзей, близких, родных, особенно часто брат Юлий, о котором страшно даже и подумать: как и чем живет, да и жив ли? Последнее известие о нем было от 6 декабря прошлого года. А письмо из Москвы к В. от 10 августа пришло только сегодня. Впрочем, почта русская кончилась уже давно, еще летом 17 года: с тех самых пор, как у нас впервые, на европейский лад, появился "министр почт и телеграфов". Тогда же появился впервые и "министр труда" - и тогда же вся Россия бросила работать. Да и сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода. Тогда сразу наступило исступление, острое умопомешательство. Все орали друг на друга за малейшее противоречие: "Я тебя арестую, сукин сын!" Меня в конце марта 17 года чуть не убил солдат на Арбатской площади - за то, что я позволил себе некоторую "свободу слова", послав к черту газету "Социал-Демократ", которую навязывал мне газетчик. Мерзавец солдат прекрасно понял, что он может сделать со мной все, что угодно, совершенно безнаказанно,- толпа, окружавшая нас, и газетчик сразу же оказались на его стороне: "В самом деле, товарищ, вы что же это брезгуете народной газетой в интересах трудящихся масс? Вы, значит, контрреволюционер?" - Как они одинаковы, все эти революции! Во время французской революции тоже сразу была создана целая бездна новых административных учреждений, хлынул целый потоп декретов, циркуляров, число комиссаров,- непременно почему-то комиссаров,- и вообще всяческих властей стало несметно, комитеты, союзы, партии росли, как грибы, и все "пожирали друг друга", образовался совсем новый, особый язык, "сплошь состоящий из высокопарнейших восклицаний вперемешку с самой площадной бранью по адресу грязных остатков издыхающей тирании..." Все это повторяется потому прежде всего, что одна из самых отличительных черт революций - бешеная жажда игры, лицедейства, позы, балагана. В человеке просыпается обезьяна.
Ах, эти сны про смерть! Какое вообще громадное место занимает смерть в нашем и без того крохотном существовании! А про эти годы и говорить нечего: день и ночь живем в оргии смерти. И все во имя "светлого будущего", которое будто бы должно родиться именно из этого дьявольского мрака. И образовался на земле уже целый легион специалистов, подрядчиков по устроению человеческого благополучия. "А в каком же году наступит оно, это будущее?" - как спрашивает звонарь у Ибсена. Всегда говорят, что вот-вот: "Это будет последний и решительный бой!" - Вечная сказка про красного бычка.
Ночью лил дождь. День серый, прохладный. Деревцо, зазеленевшее у нас во дворе, побледнело. И весна-то какая-то окаянная! Главное - совсем нет чувства весны. Да и на что весна теперь?
Все слухи и слухи. Жизнь в непрестанном ожидании (как и вся прошлая зима здесь, в Одессе, и позапрошлая в Москве, когда все так ждали немцев, спасения от них). И это ожидание чего-то, что вот-вот придет и все разрешит, сплошное и неизменно-напрасное, конечно, не пройдет нам даром, изувечит наши души, если даже мы и выживем. А за всем тем, что было бы, если бы не было даже ожидания, то есть надежды?
"Боже мой, в какой век повелел Ты родиться мне!"
13 апреля.
Вчера долго сидел у нас поэт Волошин. Нарвался он с предложением своих услуг ("по украшению города к первому мая") ужасно. Я его предупреждал: не бегайте к ним, это не только низко, но и глупо, они ведь отлично знают, кто вы были еще вчера. Нес в ответ чепуху: "Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник". В украшении чего? Виселицы, да еще и собственной? Все-таки побежал. А на другой день в "Известиях": "К нам лез Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам..." Теперь Волошин хочет писать "письмо в редакцию", полное благородного негодования. Еще глупей.
Слухи и слухи. Петербург взят финнами. Колчак взял Сызрань, Царицын... Гинденбург идет не то на Одессу, не то на Москву... Все-то мы ждем помощи от кого-нибудь, от чего-нибудь, от чуда, от природы! Вот теперь ходим ежедневно на Николаевский бульвар: не ушел ли, избавь Бог, французский броненосец, который зачем-то маячит на рейде и при котором все-таки как будто легче.
15 апреля.
Десять месяцев тому назад ко мне приходил какой-то Шпан, на редкость паршивый и оборванный человечек, нечто вроде самого плохонького коммивояжера, и предлагал мне быть моим импресарио, ехать с ним в Николаев, в Харьков, в Херсон, где я буду публично читать свои произведения "кажный вечер за тысячу думскими". Нынче я его встретил на улице: он теперь один из сотоварищей этого сумасшедшего мерзавца профессора Щепкина, комиссар по театральному делу, он выбрит, сыт,- по всему видно, что сыт,- и одет в чудесное английское пальто, толстое и нежное, с широким хлястиком сзади.
Против наших окон стоит босяк с винтовкой на веревке через плечо,- "красный милиционер". И вся улица трепещет его так, как не трепетала бы прежде при виде тысячи самых свирепых городовых. Вообще, что же это такое случилось? Пришло человек шестьсот каких-то "григорьевцев", кривоногих мальчишек во главе с кучкой каторжников и жуликов, кои и взяли в полон миллионный, богатейший город! Все помертвели от страха, прижукнулись. Где, например, все те, которые так громили месяц тому назад добровольцев?
16 апреля.
Вчера перед вечером гуляли. Тяжесть на душе несказанная. Толпа, наполняющая теперь улицы, невыносима физически, я устал от этой скотской толпы до изнеможения. Если бы отдохнуть, скрыться куда-нибудь, уехать, например, в Австралию! Но уже давно все пути, все дороги заказаны. Теперь даже на Большой Фонтан проехать, и то безумная мечта: и нельзя без разрешения, и убить могут, как собаку.
Встретили Л. И. Гальберштата (бывший сотрудник "Русских Ведомостей", "Русской Мысли"). И этот "перекрасился". Он, вчерашний ярый белогвардеец, плакавший (буквально) при бегстве французов, уже пристроился при газете "Голос Красноармейца". Воровски шептал нам, что он "совершенно раздавлен" новостями из Европы: там будто бы твердо решено - никакого вмешательства во внутренние русские дела... Да, да, это называется "внутренними делами", когда в соседнем доме, среди бела дня, грабят и режут разбойники!
Вечером у нас опять сидел Волошин. Чудовищно! Говорит, что провел весь день с начальником чрезвычайки Северным (Юзефовичем), у которого "кристальная душа". Так и сказал: кристальная.
Проф. Евгений Щепкин, "комиссар народного просвещения", передал управление университетом "семи представителям революционного студенчества", таким, говорят, негодяям, каких даже и теперь днем с огнем поискать.
В "Голосе Красноармейца" известие о "глубоком вторжении румын в Советскую Венгрию". Мы все бесконечно рады. Вот тебе и невмешательство во "внутренние" дела! Впрочем, ведь это не Россия.
"Блок слышит Россию и революцию, как ветер..." О, словоблуды! Реки крови, море слез, а им все нипочем.
Часто вспоминаю то негодование, с которым встречали мои будто бы сплошь черные изображения русского народа. Да еще и до сих пор негодуют, и кто же? Те самые, что вскормлены, вспоены той самой литературой, которая сто лет позорила буквально все классы, то есть "попа", "обывателя", мещанина, чиновника, полицейского, помещика, зажиточного крестьянина,- словом вся и всех, за исключением какого-то "народа", - "безлошадного", конечно,-"молодежи" и босяков.
17 апреля.
"Старый, насквозь сгнивший режим рухнул без возврата... Народ пламенным, стихийным порывом опрокинул - и навсегда - сгнивший трон Романовых..."
Но почему же в таком случае с первых же мартовских дней все сошли с ума на ужасе перед реакцией, реставрацией?
"Честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой..." Как любил рычать это Горький! А и сон-то весь только в том, чтобы проломить голову фабриканту, вывернуть его карманы и стать стервой еще худшей, чем этот фабрикант.
"Революции не делаются в белых перчатках..." Что ж возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?
"Утешься ради скорби всего Иерусалима!"
До самого завтрака пролежал в постели с закрытыми глазами.
Читаю книгу о Савиной - ни с того ни с сего, просто потому, что надо же делать что-нибудь, а что именно, теперь совершенно все равно, ибо главное ощущение теперь, что это не жизнь. А потом, повторяю, это изнуряющее ожидание: да не может же продолжаться так, да спасет же нас кто-нибудь или что-нибудь - завтра, послезавтра, может, даже нынче ночью!
С утра было серо, после полудня дождь, вечером ливень.
Два раза выходил смотреть на их первомайское празднество. Заставил себя, ибо от подобных зрелищ мне буквально всю душу перевертывает. "Я как-то физически чувствую людей", записал однажды про себя Толстой. Вот и я тоже. Этого не понимали в Толстом, не понимают и во мне, оттого и удивляются порой моей страстности, "пристрастности". Для большинства даже и до сих пор "народ", "пролетариат" только слова, а для меня это всегда - глаза, рты, звуки голосов, для меня речь на митинге - все естество произносящего ее.
Когда выходил в полдень: накрапывает, возле Соборной площади порядочно народу, но стоят бессмысленно, смотрят на всю эту балаганщину необыкновенно тупо. Были, конечно, процессии с красными и черными знаменами, были какие-то размалеванные "колесницы" в бумажных цветах, лентах и флагах, среди которых стояли и пели, утешали "пролетариат" актеры и актрисы в оперно-народных костюмах, были "живые картины", изображавшие "мощь и красоту рабочего мира", "братски" обнявшихся коммунистов, "грозных" рабочих в кожаных передниках и "мирных пейзан",- словом, все, что полагается, что инсценировано по приказу из Москвы, от этой гадины Луначарского. Где у некоторых большевиков кончается самое подлое издевательство над чернью, самая гнусная купля ее душ и утроб, и где начинается известная доля искренности, нервической восторженности? Как, например, изломан и восторжен Горький! Бывало, на Рождестве на Капри (утрированно окал, на нижегородский лад): "Нонче, ребята, айдате на пьяццу: там, дьявол их забери, публика будет необыкновеннейшие штуки выкидывать,- вся, понимаете, пьяцца танцует, мальчишки орут, как черти, расшибают под самым носом достопочтеннейших лавочников хлопушки, ходят колесом, дудят в тысячу дудок... Будет, понимаете, несколько интереснейших цеховых процессий, будут петь чудеснейшие уличные песни..." И на зеленых глазках - слезы.
Перед вечером был на Екатерининской площади. Мрачно, мокро, памятник Екатерины с головы до ног закутан, забинтован грязными, мокрыми тряпками, увит веревками и залеплен красными деревянными звездами. А против памятника чрезвычайка, в мокром асфальте жидкой кровью текут отражения от красных флагов, обвисших от дождя и особенно паскудных.
Вечером почти весь город в темноте: новое издевательство, новый декрет - не сметь зажигать электричества, хотя оно и есть. А керосину, свечей не достанешь нигде, и вот только кое-где видны сквозь ставни убогие, сумрачные огоньки: коптят самодельные каганцы. Чье это издевательство? Разумеется, в конце концов, народное, ибо творится в угоду народу. Помню старика рабочего у ворот дома, где прежде были "Одесские Новости", в первый день водворения большевиков. Вдруг выскочила из-под ворот орава мальчишек с кипами только что отпечатанных "Известий" и с криками: "На одесских буржуев наложена контрибуция в 500 миллионов!" - Рабочий захрипел, захлебнулся от ярости и злорадства: "Мало! Мало!" - Конечно, большевики настоящая "рабоче-крестьянская власть". Она "осуществляет заветнейшие чаяния народа". А уж известно, каковы "чаяния" у этого "народа", призываемого теперь управлять миром, ходом всей культуры, права, чести, совести, религии, искусства.
"Без всяких аннексий и контрибуций с Германии!" - "Правильно, верно!" - "Пятьсот миллиардов контрибуции с России!" - "Мало, мало!"
"Левые" все "эксцессы" революции валят на старый режим, черносотенцы - на евреев. А народ не виноват! Да и сам народ будет впоследствии валить все на другого - на соседа и на еврея: "Что ж я? Что Илья, то и я. Это нас жиды на все это дело подбили..."
19 апреля.
Пошел, чтобы хоть чем-нибудь себя рассеять, делать съестные запасы. Говорят, что все закроется, ничего не будет. И точно, в лавках, еще не закрывшихся, почти ничего нет, точно провалилось все куда-то. Случайно наткнулся в лавочке на Софийской на круг качкавала. Цена дикая - 28 рублей фунт.
Был А. М. Федоров. Был очень приятен, жаловался на свое бедственное положение. В самом деле, исчез последний ресурс - кто же теперь снимет его дачку? Да и нельзя сдавать, она теперь "народное достояние". Всю жизнь работал, кое-как удалось купить клочок земли на истинно кровные гроши, построить (залезши в долги) домик - и вот оказывается, что домик "народный", что там будут жить вместе с твоей семьей, со всей твоей жизнью какие-то "трудящиеся". Повеситься можно от ярости!
Весь день упорный слух о взятии румынами Тирасполя, о том, что Макензен уже в Черновицах, и даже "о падении Петрограда". О, как люто все хотят этого! И все, конечно, враки.
Вечером с Н. в синагоге. Так все жутко и гадко вокруг, что тянет в церкви, в эти последние убежища, еще не залитые потопом грязи, зверства. Только слишком много было оперы, хорошо только порою: дико-страстные вопли, рыдания, за которыми целые века скорби, бесприютности, восток, древность, скитания - и Единый, перед Коим можно излить душу то в отчаянной, детски-горестной жалобе, за душу хватающей своим криком, то в мрачном, свирепо-грозном, все понижающемся реве.
Сейчас все дома темны, в темноте весь город, кроме тех мест, где эти разбойничьи притоны,-там пылают люстры, слышны балалайки, видны стены, увешанные черными знаменами, на которых белые черепа с надписями: "Смерть, смерть буржуям!"
Пишу при вонючей кухонной лампочке, дожигаю остатки керосину. Как больно, как оскорбительно. Каприйские мои приятели, Луначарские и Горькие, блюстители русской культуры и искусства, приходившие в священный гнев при каждом предостережении какой-нибудь "Новой Жизни" со стороны "царских опричников", что бы вы сделали со мной теперь, захватив меня за этим преступным писанием при вонючем каганце, или на том, как я буду воровски засовывать это писание в щели карниза?
Прав был дворник (Москва, осень 17 года):
- Нет, простите! Наш долг был и есть - довести страну до учредительного собрания!
Дворник, сидевший у ворот и слышавший эти горячие слова,- мимо него быстро шли и спорили,- горестно покачал головой:
- До чего в самом деле довели, сукины дети!
- Сперва меньшевики, потом грузовики, потом большевики и броневики...
Грузовик - каким страшным символом остался он для нас, сколько этого грузовика в наших самых тяжких и ужасных воспоминаниях! С самого первого дня своего связалась революция с этим ревущим и смердящим животным, переполненным сперва истеричками и похабной солдатней из дезертиров, а потом отборными каторжанами.
Вся грубость современной культуры и ее "социального пафоса" воплощены в грузовике.
Говорит, кричит, заикаясь, со слюной во рту, глаза сквозь криво висящее пенсне кажутся особенно яростными. Галстучек высоко вылез сзади на грязный бумажный воротничок, жилет донельзя запакощенный, на плечах кургузого пиджачка - перхоть, сальные жидкие волосы всклокочены... И меня уверяют, что эта гадюка одержима будто бы "пламенной, беззаветной любовью к человеку", "жаждой красоты, добра и справедливости"!
А его слушатели?
Весь день праздно стоящий с подсолнухами в кулаке, весь день механически жрущий эти подсолнухи дезертир. Шинель внакидку, картуз на затылок. Широкий, коротконогий. Спокойно-нахален, жрет и от времени до времени задает вопросы,- не говорит, а все только спрашивает, и ни единому ответу не верит, во всем подозревает брехню. И физически больно от отвращения к нему, к его толстым ляжкам в толстом зимнем хаки, к телячьим ресницам, к молоку от нажеванных подсолнухов на молодых, животно-первобытных губах.
"Российская история" Татищева:
"Брат на брата, сыневе против отцев, рабы на господ, друг другу ищут умертвить единого ради корыстолюбия, похоти и власти, ища брат брата достояния лишить, не ведущие, яко премудрый глаголет: ища чужого, о своем в оный день возрыдает..."
А сколько дурачков убеждено, что в российской истории произошел великий "сдвиг" к чему-то будто бы совершенно новому, доселе небывалому!
Вся беда (и страшная), что никто даже малейшего подлинного понятия о "российской истории" не имел.
20 апреля.
Кинулся к газетам - ничего особенного. "В ровенском направлении попытка противника..." Кто же, наконец, этот противник?
Тон газет все тот же,- высокопарно-площадной жаргон,- все те же угрозы, остервенелое хвастовство, и все так плоско, лживо так явно, что не веришь ни единому слову и живешь в полной отрезанности от мира, как на каком-то Чертовом острове.
Анюта говорит, что уже два дня не выдают даже и этого ужасного горохового хлеба, от которого все на дворе у нас кричали от колик, и кому же не выдают?- тому самому пролетариату, которого так забавляли позавчера. А на стенах воззвания: "Граждане! Все к спорту!" Совершенно невероятно, а истинная правда. Почему к спорту? Откуда залетел в эти анафемские черепа еще спорт?
Был Волошин. Помочь ему удрать в Крым хотят через "морского комиссара и командующего черноморским флотом", Немица, который, кстати сказать, поэт, "особенно хорошо пишущий рондо и триолеты". Выдумывают какую-то тайную "миссию" в Севастополь. Беда только в том, что ее не на чем послать: весь флот Немица состоит из одного парусного дубка, а его не во всякую погоду пошлешь.
Бешенство слухов: Петроград взят генералом Гурко, Колчак под Москвой, немцы вот-вот будут в Одессе...
Какая у всех свирепая жажда их погибели! Нет той самой страшной библейской казни, которой мы не желали бы им. Если б в город ворвался хоть сам дьявол и буквально по горло ходил в их крови, половина Одессы рыдала бы от восторга.
Лжи столько, что задохнуться можно. Все друзья, все знакомые, о которых прежде и подумать бы не смел, как о лгунах, лгут теперь на каждом шагу. Ни единая душа не может не солгать, не может не прибавить и своей лжи, с