Главная » Книги

Дживелегов Алексей Карпович - Отечественная война и русское общество, Страница 2

Дживелегов Алексей Карпович - Отечественная война и русское общество


1 2 3 4

Почва укрепилась вновь под ногами Барраса и его товарищей. Теперь они могли последовательно проводить ту политику, которой они держались у власти: политику войн, с целью довести Францию до ее естественных границ, до границ Цезаревой Галлии, т.е. ту политику, которая подкапывала республику внутри и делала ее непрочной вовне.
   Совершенно ясно, почему лозунг "естественные границы" подкапывал республику. Директория, занятая войнами, не могла заняться ни умиротворением страны, ни работою над подъемом ее производительных сил. Начиная с самого вступления во власть Директории, беспорядки и анархия в стране все растут и растут. Еще не угомонились окончательно якобинцы в провинции, с упоением вспоминающие золотые времена Кутона и Карье. С каждым днем увеличиваются организованные разбои, чинимые роялистами. Они держат в осаде большие дороги, гнездятся в неприступных скалах, презирают опереточную жандармерию республики и планомерно, последовательно несут дезорганизацию во все области жизни. Роялисты отлично понимают, что правительство не в силах дать обществу защиту, и предвидят, что это бессилие правительства будет отнесено обывателем на счет республики, как таковой. Культура разрушена. Школ нет. В религиозной области продолжает господствовать худший вид фанатизма: фанатизм людей, презирающих религию. Преследования продолжают сыпаться на священников. Хозяйство в полном расстройстве. Настоящая производительная деятельность едва-едва держится. Низы нищают, хотя хорошо уже то, что их положение не становится хуже. Богатство льется только в руки паразитов: поставщиков армии, подрядчиков, крупных рантье. Оттого в верхних слоях буржуазии свирепствует такая зверская, ни на что не похожая, бессмысленная роскошь. Оттого там царит такая дикая, безудержная, не признающая никаких пределов распущенность. Даже полиция, которая, как известно, ни перед чем не теряется, пришла в большое смущение от того, что ей приходится наблюдать, и в полном недоумении, что ей делать [5]. Общество утратило представление о моральных идеалах и живет ощущениями, как последние дикари дикой Патагонии.
   Все-таки, пока Гош и Бонапарт били неприятеля, это презираемое всеми правительство держалось очень крепко. Но Гош умер, Бонапарт, оставив в Раштате уполномоченных, приехал ненадолго в Париж и потом повез в Египет цвет французских войск навстречу славе, и бедствиям. Из рук республики выпали сразу две ее лучших шпаги. Враги ее снова набрались храбрости. В Раштате австрийские гусары убили французских уполномоченных. Австрия выслала в поле новые войска. На юге и на севере появились англичане, а из русских снегов выросла армия чудо-богатырей Суворова, окруженная в глазах французов какой-то зловещей легендарной славой. Началась полоса поражений, а с ней пришел финансовый крах. Директория в довершение всего очутилась в когтях у поставщиков и капиталистов и явно вела страну к полному банкротству. Тогда в самой среде фрюктидорского большинства возникла оппозиция, поставившая себе целью оздоровить правительство и вырвать власть из рук завладевшей ею шайки проходимцев. Эта оппозиция называла себя ново-умеренной партией и уже не боялась, что это имя может вызвать опасные вандемьерские призраки. Она знала, что законным путем нельзя быстро изменить конституцию и прогнать Директорию, но она и не думала серьезно о законных путях. Вандемьер, фрюктидор и флореаль успели научить французов той истине, что самое верное средство реформ - не закон, а хорошая генеральская шпага. Все дело заключалось в том, чтобы эту шпагу найти. И партия принялась за поиски. Во главе ее стал Сиэс, который после комитета III года успел уже побывать в берлинском посольстве и теперь вновь возвращался к активной деятельности. Эгоистической интриге Барраса он противопоставил интригу, опирающуюся на принципы, и так как Директория была уже совершенно дискредитирована, то победа далась бывшему аббату без большого труда. Первым его шагом было вступление в Директорию.
   Когда из нее по жребию вышел Рейбель, более других ненавистный обществу за свою жадность, Баррас попробовал было провести на его место своего человечка. Но новое большинство выбрало Сиэса (17 мая 1799). Баррас сейчас же понял, что новый директор будет взрывать Директорию изнутри и что ему грозит катастрофа, если он не примет мер. Ничтоже сумняшеся, он перешел на сторону Сиэса и предал своих товарищей. Тогда дело пошло совсем гладко. Выборы Трельяра задним числом были кассированы, а Ларевельер и Мерлен, видя, что на них одних валят все грехи Директории, вынуждены были подать в отставку. На место ушедших вошли люди, не скомпрометированные, но ничтожные: Рожер Дюко, Гойе и ген. Мулен. Теперь скипетр Директории был в руках Сиэса.
   Однако борьба партий вследствие этого бутафорского coup d'Etat не сделалась спокойнее. Якобинцы в последний раз попробовали захватить власть в свои руки. Они явочным порядком заняли Манеж и оттуда пытались протянуть на Париж нити своего влияния. Роялисты осмелели и устроили свой штаб в самом Пале-Рояле, где еще витали славные тени Демулена и его друзей. На правительство и на его большинство опять шел натиск с двух сторон, а так как оно по-прежнему не умело ни организовать победу, ни успокоить страну, то общество не оказывало Директории никакой поддержки. Тогда Сиэс окончательно решил пустить в ход генеральскую шпагу. Генералов было много, но выбор был не легок. Нужно было, чтобы генерал не был якобинцем. Поэтому не годились ни Журдан, ни Бернадот. Нужно было, чтобы в нем сидел дух интриги. Поэтому мало подходил Моро. После долгих колебаний Сиэс остановился на молодом Жубере, который уже давно подавал блестящие надежды и который еще недавно выдвинулся в Италии. Но Жубер был неудобен тем, что за ним числилось мало подвигов. Тогда, чтобы открыть ему арену для подвигов, Сиэс решил поставить его во главе итальянской армии и послать на Суворова, в помощь изнемогавшему Макдональду. В случае победы Жубер должен был вернуться в Париж, разогнать оба совета и Директорию и помочь провести новую конституцию, проект которой у Сиэса был заготовлен давно.
   Осторожно спрошенный насчет всей этой комбинации, Жубер не отказался. Дело было слажено. Но пока Жубер собирался, формировал армию, справлял свою свадьбу, выступал в поход, - в стране разбушевалась настоящая революция. Она вспыхнула сразу с четырех концов: на западе, на юге, на юго-западе, в центре. Первое время размеры ее были невелики, но все говорило, что в близком будущем она разыграется в нечто очень серьезное. Фуше, вновь появившийся на сцене и поставленный во главе полиции, напрягал все силы, но провинция была строптива и упорна. С Парижем только, да и то с трудом, справлялся Фуше. Все зависело от того, как пойдут дела у Жубера. Сиэс с тревогой переносился мыслью за Альпы, где его избранник должен был встретиться со страшным Суворовым. И вот пришла весть, что 15 августа 1799 г. Жубер разбит на голову у Нови и пал на поле сражения. У республики не оставалось больше войска в Италии, и путь через Савойю был открыт для неприятеля. Да и в Швейцарии армия Массены представляла, как думали, лишь слабый заслон против вторжения через Франш-Конте. Положение Директории стало невыносимым. Роялисты напрягали все усилия. Еще немного, и крики "да здравствует король!", которые раздавались понемногу отовсюду, понеслись бы по всей Франции из конца в конец. Узел осложнений затянулся до такой степени, что только мечом диктатора можно было надеяться разрубить его. Сиэс это понимал. Но положение было таково, что даже он терял голову. Господа момента ищут повелителя. К Бонапарту, отрезанному от Франции морями и пустынями, посылают вестника, вестника отчаяния. В Париже стараются отделаться от вождей якобинства и выталкивают в отставку Бернадота, бывшего военным министром. Но зато с еще большей силою напирают роялисты, и Сиэс один момент как будто склоняется в пользу кандидатуры герцога Орлеанского.
   Казалось, богиня счастья навсегда отвернула свое лицо от Франции, когда в сентябре начали приходить одни за другим, как во времена Гоша, как во времена итальянских подвигов Бонапарта, известия о победах. Брюн разбил англо-русскую армию в Голландии, под Бергеном, Массена разгромил русскую армию Корсакова под Цюрихом. Суворов, покинутый и обманутый австрийцами, затравленный в альпийских ущельях Лекурбом, Массеной и Молитором, делал геройские попытки, чтобы пробиться к Хуру, и во всяком случае уже не представлял опасности. Из Египта пришел запоздалый бюллетень Бонапарта о победе над турками под Абукиром. Потом Брюн прислал весть о новой, решительной победе при Гастрикуме, потом Ней сообщал, о том, что на Рейне он оттеснил австрийцев. Все переменилось сразу. Якобинцы присмирели. Роялисты пришли в уныние. Никто не кричал больше "да здравствует король!" Все снова верили в республику. Сиэс решил, что пора действовать. Когда Моро приехал из Италии за новыми инструкциями, Сиэс немедленно вызвал его к себе, чтобы уговорить стать во главе переворота. Но пока он ждал Моро, ему принесли депешу о том, что Бонапарт высадился во Фрежюсе. И сам Моро, когда пришел и узнал о том, что Бонапарт во Франции, сказал Сиэсу: "Вот тот, кто вам нужен. Он устроит вам переворот получше, чем я". Сиэсу не нужно было, чтобы ему подсказывали такую простую мысль. Он сейчас же оставил Моро в покое. Теперь переворот был у него в руках: нужная ему шпага уже сверкала в руках героя, популярность которого с каждым днем казалась все более и более сокрушительной.
   В обществе сразу поднялось упавшее революционное настроение. Победы отовсюду и приезд Бонапарта воскресили веру в старые революционные лозунги, в революцию. Все как будто успокоились и с упованием стали ждать, что предпримет Бонапарт. По-видимому, диктатура не входила сколько-нибудь существенным элементом в эти упования. Общество совсем не было одушевлено идеей цезаризма. Оно хотело только одного - мира. Оно боялось только одного - вражьего нашествия. Оно теперь твердо верило, что раз Бонапарт во Франции, врагам не видеть французской границы. Вспышки роялизма не имели корней ни в одной из двух крупных групп третьего сословия, ни в буржуазии, ни в крестьянстве, потому что первая боялась реставрации режима политической и административной безответственности, а второе - реставрации феодальной и отобрания купленных из фонда национальных имуществ участков. Сиэс был слишком умен, чтобы серьезно замышлять восстановление королевства. Но он знал, что идею диктатуры можно провести в сознание общества путем простой логической операции. Диктатура - это прежде всего власть счастливого полководца, победоносного - и только победоносного - генерала. Общество хочет мира. Счастливый полководец приведет его к миру через триумфальные ворота победы. Общество будет пользоваться миром, и не просто миром, а таким, при котором за ним будут закреплены все политические и социальные приобретения революции. Выбор, казалось, был не очень труден. Старый режим конституции III года с растерянным и презираемым правительством, не умевшим никогда обеспечить спокойную жизнь и уверенную в завтрашнем дне хозяйственную деятельность, бессильным дать, наконец, долго желанный мир - или новый режим с диктатором во главе, который, получив возможность властно распоряжаться всеми ресурсами государства, железной рукою сокрушит врагов и прольет на страну все блага, связанные с миром.
   Таковы были действительные и возможные настроения, на которые спекулировал Сиэс и на которых стал строить свои расчеты Бонапарт. Успех плана зависел от того, сумеют ли столковаться между собою фактический глава Директории и генерал.
   Вся вторая половина октября ушла на совещания, в которых очень помогали обоим Талейран и Редерер. И когда они столковались, явилась другая задача: устроить так, чтобы у переворота не было сильных противников. Несмотря на все благоприятные обстоятельства, задача была вовсе не так проста. Нужно было прежде всего обеспечить себя в Директории. Рожер Дюко примкнул к перевороту с самого начала. От Гойе и Мулена, известных своим прямолинейным республиканизмом, решено просто отделаться. Но Баррас представлял собою орешек, довольно крепкий, - с ним нельзя было ничего делать просто. Нужна была интрига и притом искусная. И Барраса начали морочить посулами, ничего толком не обещая, но давая понять, что он получит много, если будет держать себя, как следует. И старая лисица попалась на эту удочку. Затем нужно было обрабатывать министров. Камбасерес, как самый влиятельный, Фуше, как самый нужный, были завоеваны прежде всего и без большого труда. Первый потянул за собою Робера Ленде. Но самым существенным вопросом был вопрос о генералах. Те, которые приехали с Бонапартом из Египта, были преданы ему душою и телом: Бертье, Мюрат, Ланн, Мормон, Андреосси; к ним присоединились родственники: юный Евгений Богарне, сын Жозефины, и Леклерк, муж Полины. Из старых друзей Бонапарта нашел в Париже Серрюрье, Себастьяни и Макдональда. Но все они не стоили одного Моро. Если бы Моро бросил свой авторитет в сторону противников переворота, дело должно было очень осложниться. И Бонапарт, который раньше не встречался с Моро, не пожалел ни усилий, ни лести, ни ласк, чтобы привлечь его к себе. Когда ухаживания оказались удачны, он успокоился.
   Прямых якобинцев: Журдана, Бернадота, Ожеро, не пытались притягивать с самого начала. Надеялись, и, как оказалось, не без оснований, что мешать они не будут и присоединятся потом сами. Оставалось, чтобы обеспечить финансовую сторону переворота, заручиться содействием некоторых банкиров, что уже было сущей безделицей. Финансовые тузы только и мечтали о таком режиме, который сделает невозможным и социальную революцию со стороны голодных якобницев и реставрацию - со стороны ограбленных роялистов.
   Так настало 18 брюмера. Бонапарту понадобился месяц, чтобы произвести coup d'Etat, ибо он высадился 17 вандемьера. То, что было сделано 18 и 19 брюмера (9 и 10 ноября 1799 г.), было самым важным этапом на пути его к господству. Нужно было, впрочем, чтобы оглушительным военным подвигом он доказал, что не тщетны возлагаемые на него патриотические надежды: Маренго будет таким подвигом.
   Головокружительный переход через Сен-Бернар и разгром австрийцев на арене недавних побед Суворова укрепят плоды брюмерского дерзания. Все остальное не потребует уже серьезных усилий. Конституция VIII года, пожизненное консульство, самое провозглашение империи - все это уже логически вытекало из завоевания 18 брюмера. Выбросить за борт Сиэса, как выжатый лимон, сделать боевых товарищей и друзей подчиненными, прельстить обещаниями страну Бонапарту ничего не стоило. Ибо скипетр его господства был таков, что им удовлетворялись или обещали удовлетвориться все интересы. "Бонапарт, - говорит Сорель, выясняя его положение в 1797 году, - завоюет крестьян и буржуазию, дав им обеспечение труда, гарантии порядка, ненарушимое пользование национальными имуществами, дав им гражданский кодекс, бдительную администрацию, равный для всех суд. Он будет держать в руках прежних якобинцев призраком контрреволюции, он привлечет их к себе, приобщив к тому, что они любят больше всего, к власти. Он примирит с собою прежних дворян, дав им счастье, которого они давно не знают - счастье жить в своем доме, найти свою семью, восстановить свое благосостояние. Армию он возьмет перспективою громкой славы, богатств, победного хмеля, наслаждений мира; всех вообще - иллюзией торжествующего мира и Франции, благоденствующей в границах цезаревой Галлии".
   В 1799 году Франция и французы были уверены в том, что Бонапарт сумеет обеспечить все эти блага, и признали его своим повелителем. Когда оказалось, что он не сумел, рушился трон императора Наполеона, погребая под своими обломками самые славные иллюзии французского народа.
  
  
   ----------------------------------------
  
   [1] См. статью "Революция и Европа".
  
   [2] См. выше "Революция и Европа".
  
   [3] Официозной версией была та, что восстание поднято роялистами. Она имела основание, ибо к парижским секциям действительно примыкала группа роялистов.
  
   [4] Из пяти директоров Баррас и Рейбель были лидерами термидорианцев, Ларевельер-Лепо, жирондист, примыкал к ним; Карно и Летурнер продолжали оставаться по-старому якобинцами и патриотами.
  
   [5] В ее донесениях нетрудно видеть эту растерянность. "Непорченность нравов дошла до последних границ, - читаем мы в одном из этих донесений, - и беспорядочная жизнь нового поколения грозит неисчислимыми бедствиями поколению будущему. Содомский грех и лесбийская любовь стали так же наглы, как и проституция, и делают прискорбные успехи".
  
  
  
  
  

НАПОЛЕОН И ЕГО СПОДВИЖНИКИ.

I. Наполеон.

  
  
   Это было при Лоди, 10 мая 1796 года. Генералу Бонапарту необходимо было перейти Адду в тот же день, чтобы отрезать большой неприятельский отряд. Мост через реку защищали австрийцы, под начальством ген. Себотендорфа. Переход был почти невозможен. Себотендорф выставил против моста батарею в три десятка орудий, которая грозила засыпать картечью всякую атакующую колонну. Сейчас же за артиллерией стояла пехота. Бонапарт, тем не менее, решил завладеть переправой. Он приказал начальнику кавалерии ген. Бомону перебраться на другой берег двумя верстами выше с батареей легкой артиллерии и напасть на правый фланг неприятеля. Сам он собрал все пушки, которые у него были, и велел открыть огонь по неприятельской артиллерии. В то же время за городским валом, который окаймлял реку, он построил гренадер Ожеро в атакующую колонну. Так как австрийская пехота, укрываясь от огня французской артиллерии, отошла довольно далеко от батареи, обстреливавшей мост, то гренадеры оказались ближе к неприятельским пушкам, чем их собственная пехота. Канонада гремела без перерыва. Выждав, пока австрийские пушки, осыпаемые французскими ядрами, ослабили огонь, а Бомон нападением справа отвлек внимание Себотендорфа, Бонапарт приказал бить атаку. Голова гренадерской колонны простым поворотом налево очутилась на мосту, пронеслась через него почти без потерь, мигом овладела пушками неприятеля, обрушилась на пехоту, опрокинула ее и обратила в бегство. Себотендорф потерял, кроме артиллерии, около 2.500 чел. пленными и несколько тысяч убитыми. Потери французов составляли едва 200 чел. Ломбардия была открыта для Бонапарта. Сокрушительный удар был задуман и нанесен с такой гениальной простотой, все окружающие так горячо поздравляли Бонапарта с этой победой, что двадцатисемилетний генерал задумался самым серьезным образом. В "Memorial de St. Helene" (I, 193) мы читаем следующую фразу: "Вандемьер и даже Монтенотте[1] еще не давали мне мысль считать себя человеком высшего порядка (un homme superieur). Только после Лоди у меня явилась идея, что и я, в конце концов, могу быть действующим лицом на нашей политической сцене. Тогда-то зародилась первая искра высокого честолюбия". То же, в несколько иных словах, повторяется в "Recits de la captivite" (II, 424): "Только в вечер сражения при Лоди я стал считать себя человеком высшего порядка и во мне загорелась честолюбивая мысль - свершить дела, о которых до тех пор я думал только в минуты фантастических мечтаний".
   Для человека, одаренного большой волей и действительно неистребимым честолюбием, прийти к такому заключению значило очень много. Время было такое, что ни одна возможность не представлялась несбыточной. Революция разрушила все преграды к быстрому движению вперед. Дарованиям всякого рода открылась широкая дорога. Особенно легко выдвигала армия, ибо армия была главным жизненным нервом и республики и революции. И кто не предсказывал в 1790 - 96 годах, что революция кончится "саблей", т.е. военной диктатурой? Бонапарту, который понимал очень хорошо родной ему дух революции и великолепно знал о предсказаниях насчет диктатуры, нужно было только уверовать в себя и в свои силы, чтобы начать линию своей личной политики, эгоистической, направленной к определенной цели, превращающей и войну, и победу, и республику, и революцию в простые средства для достижения этой цели.
   Лоди дало ему эту веру, и в день Лоди в молодом генерале зачат был будущий император французов[2]. Многое, конечно, было необходимо для того, чтобы генерал сделался императором. И прежде всего нужно было, чтобы арена для его дерзаний оказалась свободной от соперников. В этом отношении Бонапарт был необыкновенно счастлив. Из крупных военных вождей революции к решительному для него моменту остался, можно сказать, один - Массена. Дюмурье ликвидировал себя раньше всех, Пишегрю пошел такой дорогой, которой можно было придти на гильотину, а не на престол. Гош - самый крупный, не уступавший ни умом, ни характером, ни военными дарованиями Бонапарту, умер в 1797 г. Журдан скомпрометировал себя слишком тесными связями с якобинцами. Моро, такой хладнокровно-расчетливый перед лицом врага, совсем потерял голову после брюмерского переворота и не сумел из блеска Гогенлинденской победы соткать себе ореол национального героя. Те, с которыми Бонапарту, несомненно, пришлось бы считаться: Марсо, Жубер, Клебер, Дезе, были убиты или до брюмера, как двое первых, или очень скоро после него, как оба героя египетской экспедиций: точно честолюбивая мечта Бонапарта направляла и австрийские пули и кинжал каирского фанатика[3]. Массена, оставшийся в живых, при колоссальном военном даровании, был совершенно лишен той культуры ума и характера, которая могла бы сделать из него опасного соперника для Бонапарта. Другие - Ланн, Даву, Ожеро, Бернадот, Бертье, Ней, Мюрат, не говоря уже об остальных, никогда и не могли претендовать на самостоятельную политическую роль. Из перечисленных генералов многие могли равняться с Бонапартом военным гением: Клебер, Моро, Массена, особенно Гош. Многие превосходили его красотой характера, республиканской искренностью, прямотой. Но ни у кого из них не соединялось так много талантов, необходимых для правителя, никто из них, исключая опять-таки, быть может, только Гоша, на месте Бонапарта, не сумел бы сделать большего. Гош был честнее; в нем совсем не было эгоизма. Но зато он был лишен спартанского беcстрастия Бонапарта и его стоической выдержки: он был эпикуреец, поэт и раб наслаждений. В целом Наполеон был крупнее. На великой стене истории, где запечатлеваются тени титанов в человечестве, та, которую отбрасывает маленькая фигурка его, во всяком случае одна из самых грандиозных.
   Нужно ли, как это делает Тэн, производить антропологические изыскания, чтобы объяснить появление Наполеона? Нужно ли вызывать тени Сфорцы, Пиччинино, Карманьолы, Гаттамелаты и других итальянских кондотьери, чтобы понять титаническую мощь Наполеона? Нужно ли выдвигать предположение, что одряхлевшая в Италии порода людей, на Корсике, как в питомнике, окрепла вновь и дала свой новейший гигантский отпрыск в лице Наполеона? Параллель с кондотьери, конечно, интересна и законна, но в ней нет элементов научного анализа. Она хороша, как интуитивное подспорье к научному анализу, - не больше. Да едва ли и есть необходимость выдвигать эту своеобразную теорию аватара. Революция сама по себе объясняет два главных момента, создавших Наполеона: и то, что он получил возможность развернуть свои сверхъестественные дарования, и то, что сделал такую волшебную карьеру. Ибо и то и другое имело параллели. Многие из перечисленных выше генералов умерли бы в нижних чинах, если бы не революция. Благодаря революции, они вытянулись во весь рост. Да не только генералы. Разве аббат Сийес мог при старом порядке мечтать сделаться тем, чем он стал теперь? Разве превращение епископа Отенского в герцога Дино и князя Беневентского не было тоже чудом, возможным лишь благодаря революции? А если говорить о карьере, то ведь революция вознесла не только Наполеона. Сульт едва не сделался королем португальским, Бернадот основал династию в Швеции, Евгений Богарне стал родоначальником герцогов Лейхтенбергских. Психологически и политически Наполеон создан революцией, и нет нужды тревожить память кондотьери для объяснения его.
   Бывают гениальные люди, лишенные характера, воли, работоспособности. Бонапарту все это было дано щедрой рукой. Поэтому мысли, зарождавшиеся в его голове, сейчас же начинали претворяться в действительность, и не было того препятствия, которого он не мог бы одолеть. Именно эта печать действенного гения, несокрушимой воли, направленной огромным умом, которую окружающие видели на его челе, создавала ему его власть над людьми. В нем не было того непроизвольного, не зависящего от человека обаяния, которое как-то само собой покоряет всех, без того, чтобы приходилось делать усилия. Но когда он хотел, он становился неотразим, и не было человека, который устоял бы против него. Когда его назначили главнокомандующим итальянской армией в 1796 году, генералы, которые были старше его, решили между собою проучить "выскочку" при первой же встрече. Ожеро, головорез и забияка, не знавший, что значит оробеть при каких бы то ни было условиях; Массена, человек огромного самообладания и безумной смелости; Серрюрье, Лагарп, герои, видевшие не раз смерть лицом к лицу, составили своего рода заговор против "молокососа". Когда они выходили после первой аудиенции, они были сконфужены. Ожеро, удивленный тем, что произошло, говорил Массене, разводя своими длинными руками: "Не могу понять, что со мной сделалось: только я никогда ни перед кем не приходил в такое смущение, как перед этим маленьким генералом". Массена молчал, ибо ощущал то же. Зато позднее и Ожеро, и Массена, и все, кто был под его командой, по одному его слову делали чудеса. Под Арколе, когда в первый день боя Бонапарту необходимо было форсировать переправу, чтобы напасть с тылу на Альвинци, когда он сам, схватив знамя, бросился на мост, осыпаемый австрийскими пулями, - кто только не поспешил выручать его. Несчастный Мюирон, который тут же был пронизан пулями, прикрывая его; Ланн, раненый перед тем, трижды ранен снова в то время, как бросился к нему на помощь. Генерал Робер убит, Виньоль, Белиар ранены. И это неотразимое обаяние действовало на подчиненных еще долго потом. Стоило Наполеону в разгар боя кинуть фразу Мюрату, и тот, бросив на руки адъютанту свою шляпу с чудовищными страусовыми перьями, весь сверкая золотом, с одним хлыстом в руке, летел на врага во главе своих кирасир, опрокидывал кавалерию, врезывался в каре, сметал все на своем пути, словно застрахованный от пуль и картечи. И Мюрат вовсе не был исключением. Не только храбрецы, как Ланн или Ней, не только спокойно-мужественный Даву, но и Мармон, не любивший рисковать собой, и Бернадот, который перед каждой атакой соображал, что она может ему принести, - делали то же. Мутон чуть не в пять минут брал приступом город, Марбо в темную, бурную ночь переправлялся через Дунай, чтобы привезти "языка", "ворчуны" старой гвардии умирали, но не сдавались. И все без исключения бывали на верху блаженства, получив в награду ласковый щипок за ухо. Наполеон был так уверен, что для него его маршалы и генералы сделают невозможное, что полагался на самое смелое их заявление. Под Аустерлицем он спрашивает Сульта, сколько времени ему нужно, чтобы занять Праценскую возвышенность, т.е. пункт, от обладания которым зависит успех его плана. "Двадцать минут самое большее", отвечает тот. "Тогда подождем еще четверть часа", спокойно говорит император, хотя он знает, что Даву изнемогает на правом фланге. И Сульт сдержал свое обещание. Когда ему нужно было покорить человека, он пускал в ход все свои чары, и никто, за редкими исключениями, не умел устоять против них, даже холодно-расчетливый Меттерних, даже "византиец"-Александр. Сила обаяния стала падать, когда сам Наполеон отяжелел и начал надеяться, что богатства и почести могут делать то, что делали прежде любовь и преданность. Между тем новая метода, наполняя сознанием личного благополучия, вселяла опасение, что это благополучие не будет использовано до конца, порождала эгоистические чувства, вытравляла порыв, отнимала энергию и очень часто, особенно в период упадка, когда переставал действовать еще один стимул - страх, отдаляла от Наполеона самых близких людей, безумно любивших его раньше. Стоит вспомнить безобразную сцену в Фонтенебло в дни отречения, когда маршалы, утратившие страх и не рассчитывающие больше ни на новые богатства ни на новые почести, толкали императора на путь бесславия.
   Обаяние Наполеона тем и было непохоже на обаяние других людей, что в нем причудливо и капризно преломлялись лучи гения. Их было много, этих лучей, и трудно сказать, какой из них был ярче, какое дарование господствовало. Мы не можем долго останавливаться на Наполеоне, как полководце: этот вопрос составляет содержание особой статьи. Только для того, чтобы полнее осветить весь его облик, приходится в нескольких словах коснуться и его военного гения. Здесь, как и во всем, поражало соединение двух трудно-соединяющихся вещей: творческой, если только можно воспользоваться этим словом, силы и самой кропотливой черной работы. Чтобы сделать итальянскую армию способной быть орудием своей молниеносной тактики, он прежде всего одел, обул, накормил ее и снабдил всем необходимым. Чтобы добиться этого, он во все входил сам: пробовал хлеб, мясо; смотрел кожу для сапог, сукно для шинелей, седла; вымерял размер груди и длину в рубахах; безошибочно определял, сколько сена ворует подрядчик; всех приструнивал, всех подтягивал. И когда все было готово, грянули один за другим: Монтенотте, Миллезимо, Мондови, Лоди, Кастильоне, Арколе, Риволи, Тальяменто... Одно обусловливалось другим. В этом была его система. Для него не существовало скучных вещей в военном деле. "Ваши донесения о штатах читаются, как прекрасная поэма", пишет он генералу Лакюэ. И нет ни одного уголка в сложном военном механизме, который представлял бы для него какие-нибудь секреты. "На войне нет ничего, - говорит он, - чего я не мог бы сделать сам. Если нет никого, кто мог бы приготовить порох, я приготовлю его; лафеты для пушек, я их смастерю; если нужно отлить пушки, я велю их отлить"...[4] Он был и собственным начальником штаба и собственным главным интендантом. А в стратегическом маневрировании и тактическом ударе он творил, как художник. Мы видели, как была выиграна битва при Лоди. Кастильоне, где решилась судьба первой кампании Вурмзера, явилось результатом гениального маневрирования, которое дало Бонапарту возможность уничтожить втрое сильнейшего врага. То же было и при второй кампании Альвинци, завершившейся Риволи. Французской кампании 1814 года, где Наполеон был в десять раз слабее союзников, наступавших на него (60 тыс. против 600 тыс.), и где он все-таки одерживал над ними такие блистательные победы, как при Монтеро и Шампобере, где каждое его поражение было все-таки шедевром, - этой кампании одной было бы достаточно, чтобы покрыть неувядаемой славой любого полководца. А наполеоновская тактика? Арколе, которое действительно было чем-то в роде песни Илиады, Риволи, Тальяменто, Пирамиды, Фавор, Абукир, потом Маренго, Ульм, Аустерлиц, Иена, Фридланд, Ваграм. Мир весь затихал в страхе, когда он, как буря, проносился по Европе во главе своих железных легионов, серым пятном выделяясь на фоне золотых и красных мундиров своего штаба, не зная, что такое неудача. Словно богиня победы была прикована к колесу пушечного лафета и не могла отлететь от великой армии, словно сама Фортуна была маркитанткой у гренадер Удино. Таким древние скандинавы представляли себе Одина во главе "неистового воинства", когда он, верхом на своем восьминогом белом коне, летал по воздуху, сокрушая все на своем пути.
   Из всех наполеоновских сражений едва ли не наиболее типичным был Аустерлиц, ибо в нем сказывается лучше всего настоящая наполеоновская манера. 30 ноября 1805 года, когда он уже отступил от Праценских высот и разгадал обходное движение неприятеля против его правого фланга, он выехал обозреть местность и сказал окружающим, глядя на Праценскую возвышенность: "Если бы я хотел помешать неприятелю обойти мой правый фланг, я занял бы позицию на этих превосходных высотах. Тогда у меня получилось бы самое обыкновенное сражение. Правда, у меня было бы преимущество в позиции. Но, не говоря уже о том, что я рисковал бы начать дело уже 1 декабря (т.е. пока не подошли ожидаемые в ночь на 2-е подкрепления), неприятель, видя нашу позицию перед собой, сделал бы только мелкие ошибки. А когда имеешь дело с генералами, мало опытными в большой войне, нужно стараться пользоваться ошибками капитальными". И вместо того, чтобы оставаться на отличных позициях Праценской возвышенности и вызвать союзников на фронтальную атаку, которая, несомненно, кончилась бы для атакующих неудачей, он очистил Працен, внушил этим неприятелю мысль о своей слабости и толкнул его на обход своего правого фланга. Это была ловушка, которая подвергала риску его самого, но она дала в результате не "обыкновенное сражение", а блистательную победу. Полк. Йорк фон-Вартенбург ("Napoleon als Feldherr", I, 230) говорит, что если бы такая диспозиция была принята на маневрах, она вызвала бы против себя резкую критику, что против нее говорят вообще все основания рационального военного искусства. Наполеон решился ослабить свой правый фланг и, ослабленный, подвести его под удар превосходных неприятельских сил только в сознании того, что неприятель наделает достаточно "капитальных ошибок". Так и было. Наоборот, при Ваграме, когда Асперн и Эслинг научили его уважать эрцг. Карла, он умышленно сделал "самое обыкновенное сражение", где он не рисковал почти совсем, где все было результатом точного подсчета. Этих вещей он старался избегать. Как поэт войны, он любил дать волю своей фантазии и нимало не смущался тем, что полет его фантазии покрывал трупами безбрежные поля.
   Такова была особенность его гения вообще. Он подготовлял все путем систематичной, кропотливой черной работы, а потом где-то в таинственных глубинах вспыхивала мысль, и при свете ее все сделанное раньше получало душу и художественно-законченный облик.
   Работоспособность у него была совершенно нечеловеческая. Он один делал то, что было едва ли под силу сотне людей, и на войне и в мирное время. Он мог довольствоваться двумя-тремя часами сна в сутки и мог не спать совсем трое суток, как при Арколе. "Нужно было, - говорил адъютант Наполеона, генерал Рапп, - быть из железа, чтобы выдерживать все это. Мы выходили из кареты только для того, чтобы сесть верхом, и оставались на лошади иной раз десять-двенадцать часов подряд". Это относится к походу 1800 г. В 1806 г. сам Наполеон писал Жозефине: "Мне приходится делать двадцать-двадцать пять лье (т.е. до 100 верст) в день верхом, в карете и вообще по-всякому". Для того, чтобы заниматься внутренними делами государства, - он никогда не забывал о них во время походов - ему оставались ночные часы и часы, проводимые в карете. И все-таки успевал послать инструкции в Париж обо всем, кончая театральными мелочами. То же происходило и в мирное время. Достаточно просмотреть два-три его письма министрам из эпохи консульства, чтобы убедиться, как мало от дыхала эта необыкновенная голова. Вот, например, одно из посланий к военному министру: "Я желаю немедленно знать, гражданин министр: 1) какими средствами вы пользуетесь для ремонта кавалерии? 2) Получили ли генерал Гардан и другие офицеры из английской армии приказ быть на местах 24 тек. месяца? 3) Когда я получу сведения насчет нашего законодательства о производстве в различных родах войск? 4) Когда я получу доклад о современном положении артиллерийской и инженерной школ? 5) Когда я получу доклад о состоянии нашей военной юстиции? 6) Доклад об организации артиллерийских экипажей? 7) Доклад о законах, регламентах и обычаях, установленных для отчетности различных частей общественной службы? 8) Доклад о законах, регулирующих уплату жалования войскам? 9) Доклад о воинской повинности? 10) Доклад о военных наградах за 26 нивоза?". Такие же письма получали министр внутренних дел, финансов и проч. Им предписывалось ежедневно к 10 ч. вечера присылать первому консулу доклады о текущих делах по их ведомствам. Ибо, проведя день в приемах и аудиенциях, смотрах и выездах, заседаниях и работах с секретарями, устав от бесконечной деловой переписки, Наполеон поздно вечером собирал совет министров и держал их часто до свету. А когда они приходили в изнеможение и опускали свои головы на стол, он весело подбадривал их: "Ну, ну, граждане-министры, давайте просыпаться: всего 2 часа утра; нужно честно зарабатывать деньги, которые платит нам французский народ". И однажды, когда мать его, беспокоясь за его здоровье, прибегла к содействию Корвизара, его постоянного врача, Наполеон, узнавший об этом, говорил брату: "Бедный Корвизар? Он только этим теперь и занят. Но я ему доказал, как дважды два четыре, что мне необходимо занять ночь, чтобы пустить как следует мою лавочку, потому что дня не хватает. Я бы предпочел отдых, но раз вол запряжен, нужно, чтобы он работал по-настоящему". А на робкие просьбы окружающих - беречь себя, Наполеон неизменно отвечал: "Это мое ремесло, дети! Ничего не поделаешь"[5].
   Разумеется, не будь у него еще и других качеств, эта титаническая работоспособность, может быть, и не приводила бы к таким результатам. Но неисчерпаемость рабочей энергии была дана ему не одна. У него была, кроме того, колоссальная память и, что еще важнее, умение быстро разбираться в каждом вопросе, даже совсем незнакомом, и сейчас же схватывать его практическую суть.
   То, что он однажды узнал, он уже не забывал никогда. Мельчайшие детали войсковых штатов запечатлены у него в голове, как молитва. Однажды он читает в докладе, что корпусной командир требует для одного из своих полков 1.500 пар сапог. Он пишет: "Это смешно: в полку под ружьем всего 1.200 человек". Другой раз, просматривая отчет о количестве орудий в разных корпусах, он делает пометку, что забыли упомянуть две пушки, находящаяся в Остенде (Levy, там же). Шапталь ("Souv.", 336) рассказывает, что в одной ведомости о продовольствовании войск на пути его внимание привлекла статья, где говорилось о каком-то полке, стоявшем в Фонтене. "Здесь ошибка, - сказал он генералу, представившему ведомость. - Этот полк в Фонтене не был; из Рошфора он прошел в Испанию, минуя Фонтене". Нечего и говорить, что он отлично помнил расположение всех частей не только во время войны, но и в мирное время. Такая же цепкая память была у него на финансовые вопросы, на лица, на местности, особенно на местности, и было очень трудно ввести его в заблуждение, положившись на то, что он что-нибудь забыл. Наполеон не забывал.
   Даже в таких вопросах, которые были новы[6] для него, он не терялся никогда. Если что-нибудь было для него не вполне ясно, он спрашивал; спрашивал до тех пор, пока все укладывалось в его голове. На эти вещи он не жалел ни времени ни сил. "Наполеон, - рассказывает Моллиен, - работал ежедневно десять-двенадцать часов, то в разных административных совещаниях, то в Государственном Совете. Он требовал у каждого министра разъяснений по малейшим деталям; если министры не устраняли всех его сомнений, он обращался к младшим чиновникам... Нередко можно было видеть, как министры выходили из заседания, доведенные до изнеможения этими бесконечными допросами... И случалось, что, возвращаясь к себе, эти же министры находили десяток писем от первого консула, на которые тот требовал немедленного ответа. Целой ночи едва хватало, чтобы составить эти ответы".
   И по мере того, как он овладевал предметом, в его голове начинали происходить какие-то вспышки. Он весь отдавался полубессознательному творчеству. Он бледнел, руки его, державшие перочинный ножик, машинальными, судорожными движениями безжалостно уродовали ручки кресла, на котором он сидел, и рождаемая в страшном нервном подъеме гениальная, но простая мысль, вдруг освещала тот или другой вопрос совершенно новым светом. Ученые специалисты, свидетели этого делового вдохновения, поневоле склонялись перед силой ума "дилетанта", к которому раньше они относились свысока. Ибо, конечно, всегда, без исключения эта простая мысль именно специалистам не приходила в голову. Вот что рассказывает Тибодо о работах над Code civil в Государственном Совете. "Он говорил без малейшего затруднения, но и без претенциозности. Он не уступал ни одному из членов совета; он был равен самому даровитому из них[7] по той легкости, с какой он схватывал самую суть вопроса, по верности своих мыслей, по силе доказательств; он часто превосходил их по умению формулировать свою идею и по оригинальности своих выражений". Юристов больше всего поражало в нем какое-то необыкновенное соединение здравого смысла с полетом воображения. А происходило это потому, что он не мыслил юридическими формулами, как они, а представлял себе практический казус. И потом он всегда умел представить себе общее действие закона, его государственное значение. "Вы действуете, как кропатели законов, а не как политики", сказал он однажды своим ученым сотрудникам. Именно то, что он не упускал из виду политических задач во всяком деле и именно потому, что на политические задачи у него были взгляды определенные раз навсегда, он так легко находил ориентирующие пункты повсюду. Когда Сийес выбрал Бонапарта исполнителем своих замыслов насчет переворота, он был все-таки очень далек от мысли, что молодой генерал так скоро сделает ненужным его самого. Он просто не предполагал у него готовых политических планов. Но когда Сийес принес в консульскую комиссию свой проект конституции, и началось его обсуждение, он сразу увидел, что ему не совладать с таким противником. Конституция была принята в редакции не Сийеса, а Бонапарта. Обсуждение ее представляло шедевр, своего рода бескровный Аустерлиц, за зеленым столом. Не прошел ни один параграф из тех, которые казались неудобными Бонапарту. Сийес был так сбит с толку замечаниями своего молодого коллеги, меткими и неожиданными, что не умел отстоять самых дорогих для себя институтов. А Сийес ли не был опытным бойцом? Сийес ли не умел защищать своей карьеры? Ибо тут он знал, что карьера его рушится вместе с параграфами его конституции.
   Таков был Бонапарт везде и всегда: чуткий и внимательный ко всему, неутомимый и изобретательный, с гибким и изворотливым умом, с волей, покоряющей все, с памятью, в которой все запечатлевается и из которой ничего не пропадает, с воображением, бьющим через край, с инстинктивным дарованием все приспособлять к занимающей его в данный момент цели, с той способностью, "которая творит великих художников, великих изобретателей, великих воинов, великих политиков: умением разглядеть и выделить в живом хаосе общественной жизни, в смутном рельефе местности, в запутанной интриге дипломатических переговоров, в шуме сражения - господствующий пункт, вершину и узел дела, умением ухватить убегающие линии, непрерывные сцепления, неподвижные факты, понять их основное устремление и следовать ему неуклонно" (Сорель). Если бы величие людей измерялось только умственной мощью и силою характера, едва ли нашли бы мы в истории гиганта, которому не был бы равен Наполеон, едва ли было бы способно человечество, воздвигнуть такую триумфальную арку, под которой тень его могла бы пройти не согнувшись.
   И этот колосс потерпел крушение. Разбиты были его самые дорогие мечтания. Франция, отдавшаяся ему, осталась после него истекающей кровью. Все завоевания, сделанные им, были отняты. Г-жа Сталь ("Consid. sur la Rev. frang.") сопровождает такими словами рассказ о падении Наполеона: "Не было ли бы это великим уроком для человечества, если бы пять директоров, люди мало воинственные, восстали из праха и потребовали у Наполеона ответа за рейнскую и альпийскую границу, завоеванную республикой, за иностранцев, дважды приходивших в Париж, за три миллиона французов, которые погибли от Кадикса до Москвы, особенно за ту симпатию, которую питали народы к делу свободы во Франции и которая превратилась теперь в укоренившуюся ненависть". Г-жа Сталь не любила Наполеона, который ее преследовал с недостойной крупного человека мелочностью. Но в этом отрывке каждое слово - правда. И еще не вся правда.
   В чем же причина этого? Поскольку ее можно свести к личности Наполеона, эту причину в самых общих выражениях можно формулировать таким образом: в том, что величие ума и характера не сопровождалось у него нравственным величием. "Он был, - сказал Токвиль, - велик настолько, насколько это возможно без добродетели". И так как этот человек-легенда невольно пробуждает воспоминания о легендах, при попытках объяснить его судьбу, теснятся сказочные образы. На празднике его рождения, где пировали феи, забыли пригласить одну - фею нравственного начала. В отместку обиженная, - в то время как другие расточали над колыбелью дары ума и характера, могущества и славы, - изрекла проклятие и поразила бесплодием нравственную природу новорожденного. Такие властители с атрофированной совестью и с затверделым сердцем никогда не бывают благодеянием для народов и часто бывают бичом для них. Когда человеку не хватает для оценки своих и чужих действий морального критерия, он берет критерием что-нибудь другое, чаще всего свою собственную выгоду. Тогда из сферы забот и попечений носителя власти исчезает все, что не есть он сам, что не есть его династия и опора этой династии - высший слой привилегированных; он забывает о бесконечном большинстве населения, о том, у которого нет никаких привилегий и которое больше всех нуждается в заботах и попечениях.
   Когда Наполеон попал на Св. Елену и убедился, что он не выйдет оттуда живым, он посвятил остаток своих дней собственной апологии. Он стремился доказать, что деспотические замыслы ни разу не коснулись его ума, что он всегда жил для Франции, а не для самого себя. 16 мая 1816 г., беседуя с Ласказом о Бурбонах, он прибавил:
   "Они могут уничтожать и уродовать сколько им угодно. Им все-таки будет трудно заставить исчезнуть меня без остатка. Историк Франции будет обязан коснуться империи, и если он честный человек, он укажет мою долю, кое-что отнесет на мой счет. Это будет нетрудно, потому что факты говорят; они сияют как солнце. Я засыпал бездну анархии и распутал хаос. Я обуздал революцию, облагородил народ и укрепил королей. Я возбудил соревнование во всех областях, вознаградил все заслуги и ближе придвинул границы славы. Ведь все это стоит же чего-нибудь! И потом, в чем можно меня обвинить, чтобы историк не сумел за меня заступиться? Мой деспотизм? Но историк покажет, что диктатура была настоятельно нужна! Будут говорить, что я стеснял свободу! Он покажет, что распущенность, анархия, огромные беспорядки были у порога! Будут обвинять меня в том, что я слишком любил войну? Он покажет, что на меня всегда нападали! Что я стремлюсь к всемирной монархии? Он покажет, что она была случайным созданием обстоятельств, что наши враги сами толкали меня к ней шаг за шагом. Наконец станут упрекать меня в честолюбии? О, конечно, он согласится, что я был честолюбив, и очень, но он скажет, что мое честолюбие было самое высокое, какое когда-либо существовало, и заключалось оно в том, чтобы установить и освятить, в конце концов, империю разума и

Другие авторы
  • Буданцев Сергей Федорович
  • Жуковский Василий Андреевич
  • Ухтомский Эспер Эсперович
  • Меньшиков Михаил Осипович
  • Ожешко Элиза
  • Шелгунов Николай Васильевич
  • Бересфорд Джон Девис
  • Анэ Клод
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич
  • Перовский Василий Алексеевич
  • Другие произведения
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Белый зодчий
  • Короленко Владимир Галактионович - В пустынных местах
  • Бальмонт Константин Дмитриевич - Дар земле
  • Станюкович Константин Михайлович - Вы не нужны
  • Достоевский Федор Михайлович - Пушкин
  • Коган Петр Семенович - Томас Делонэ
  • Шулятиков Владимир Михайлович - М. К. Добрынин. В. М. Шулятиков (Из истории русской марксистской критики)
  • Жулев Гавриил Николаевич - Жулев Г. Н.: биобиблиографическая справка
  • Шулятиков Владимир Михайлович - О новых произведениях П. Д. Боборыкина
  • Леонтьев Константин Николаевич - Лето на хуторе
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 389 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа