обно было самую гору превратить в нижнюю часть
храма, поле до реки обнять колоннадой и на этой базе, построенной с трех
сторон самой природой, поставить второй и третий храм, представлявшие
удивительное единство. (280)
Храм Витберга, как главный Догмат христианства, тройственен и
неразделен.
Нижний храм, иссеченный в горе, имел форму параллелограмма, гроба,
тела; его наружность представляла тяжелый портал, поддерживаемый почти
египетскими колоннами; он пропадал в горе, в дикой, необработанной природе.
Храм этот был освещен лампами в этрурийских высоких канделабрах, дневной
свет скудно падал в него из второго храма, проходя сквозь прозрачный образ
рождества. В этой крипте должны были покоиться все герои, павшие в 1812
году, вечная панихида должна была служиться о убиенных на поле битвы, по
стенам должны были быть иссечены имена всех их, от полководцев до рядовых.
На этом гробе, на этом кладбище разбрасывался во все стороны
равноконечный греческий крест второго храма - храма распростертых рук,
жизни, страданий, труда. Колоннада, ведущая к нему, была украшена статуям и
ветхозаветных лиц. При входе стояли пророки. Они стояли вне храма, указывая
путь, по которому им идти не пришлось. Внутри этого храма были вся
евангельская история и история апостольских деяний.
Над ним, венчая его, оканчивая и заключая, был третий храм в виде
ротонды. Этот храм, ярко освещенный, был храм духа, невозмущаемого покоя,
вечности, выражавшейся кольцеобразным его планом. Тут не было ни образов, ни
изваяний, только снаружи он был окружен венком архангелов и накрыт
колоссальным куполом.
Я теперь передаю на память главную мысль Витберга, она у него была
разработана до мелких подробностей и везде совершенно последовательно
христианской теодицее и архитектурному изяществу.
Удивительный человек, он всю жизнь работал над своим проектом. Десять
лет подсудимости он занимался только им; гонимый бедностью и нуждой в
ссылке, он всякий день посвящал несколько часов своему храму. Он жил в нем,
он не верил, что его не будут строить: воспоминания, утешения, слава - все
было в этом портфеле артиста.
Быть может, когда-нибудь другой художник, после смерти страдальца,
стряхнет пыль с этих листов и с благочестием издаст этот архитектурный
мартиролог, (281) за которым прошла и изныла сильная жизнь, мгновенно
освещенная ярким светом и затертая, раздавленная потом, попавшись между
царем-фельдфебелем, крепостными сенаторами и министрами-писцами.
Проект был гениален, страшен, безумен - оттого-то Александр его выбрал,
оттого-то его и следовало исполнить. Говорят, что гора не могла вынести
этого храма. Я не верю этому. Особенно если мы вспомним все новые средства
инженеров в Америке и Англии, эти туннели в восемь минут езды, цепные мосты
и проч.
Милорадович советовал Витбергу толстые колонны нижнего храма сделать
монолитные из гранита. На это кто-то заметил графу, что провоз из Финляндии
будет очень дорого стоить.
- Именно поэтому-то и надобно их выписать, - отвечал он. - Если б
гранитная каменоломня была на Москве-реке, что за чудо было бы их поставить.
. Милорадович был воин-поэт и потому понимал вообще поэзию. Грандиозные вещи
делаются грандиозными средствами.
Одна природа делает великое даром.
Главное обвинение, падающее на Витберга со стороны даже тех, которые
никогда не сомневались в его чистоте: зачем он принял место директора, - он,
неопытный артист, молодой человек, ничего не смысливший в канцелярских
делах? Ему следовало ограничиться ролей архитектора. Это правда.
Но такие обвинения легко поддерживать, сидя у себя в комнате. Он именно
потому и принял, что был молод, неопытен, артист; он принял потому, что
после принятия его проекта ему казалось вое легко; он принял потому, что сам
царь предлагал ему, ободрял его, поддерживал. У кого не закружилась бы
голова?.. Где эти трезвые люди, умеренные, воздержные? Да если и есть, то
они не делают колоссальных проектов и не заставляют "говорить каменья"!
Само собою разумеется, что Витберга окружила толпа плутов, людей,
принимающих Россию - за аферу, службу - за выгодную сделку, место - за
счастливый случай нажиться. Не трудно было понять, что они под ногами
Витберга выкопают яму. Но для того чтоб он, упавши в нее, не мог из нее
выйти, для этого нужно (282) было еще, чтоб к воровству прибавилась зависть
одних, оскорбленное честолюбие других.
Товарищами Витберга в комиссии были: митрополит Филарет, московский
генерал-губернатор, сенатор Кушников; все они вперед были разобижены
товариществом с молокососом, да еще притом смело говорящим свое мнение и
возражающим, если не согласен.
Они помогли запутать его, помогли оклеветать и хладнокровно погубили
потом.
Этому способствовало сначала падение мистического министерства князя А.
Н. Голицына, потом смерть Александра.
Вместе с министерством Голицына пали масонство, библейские общества,
лютеранский пиетизм, которые в лице Магницкого в Казани и Рунича в
Петербурге дошли до безграничной уродливости, до диких преследований, до
судорожных плясок, до состояния кликуш и бог знает каких чудес.
С своей стороны, дикое, грубое, невежественное православие взяло верх.
Его проповедовал новогородский архимандрит Фотий, живший в какой-то -
разумеется, не телесной - близости с графиней Орловой. Дочь знаменитого
Алексея Григорьевича, задушившего Петра III, думала искупить душу отца,
отдавая Фотию и его обители большую часть несметного именья, насильственно
отнятого у монастырей Екатериной, и предаваясь неистовому изуверству.
Но в чем петербургское правительство постоянно, чему оно не изменяет,
как бы "и менялись его начала, его религия, - это несправедливое гонение и
преследования. Неистовство Руничей и Магницких обратилось на Руничей и
Магницких. Библейское общество, вчера покровительствуемое и одобряемое,
опора нравственности и религии, - сегодня закрыто, запечатано и поставлено
на одну доску чуть не с фальшивыми монетчиками; "Сионский вестник", вчера
рекомендованный всем отцам семейства, запрещен больше Вольтера и Дидро, и
его издатель Лабзин сослан в Вологду.
Падение князя А. Н. Голицына увлекло Витберга; все опрокидывается на
него, комиссия жалуется, митрополит огорчен, генерал-губернатор недоволен.
Его ответы "дерзки" (в его деле дерзость поставлена в одно из главных
обвинений); его подчиненные воруют, - как (283) будто кто-нибудь,
находящийся на службе в России, не ворует. Впрочем, вероятно, что у Витберга
воровали больше, чем у других: он не имел никакой привычки заведовать
смирительными домами и классными ворами.
Александр велел Аракчееву разобрать дело. Ему было жаль Витберга, он
передал ему через одного из своих приближенных, что он уверен в его правоте.
Но Александр умер, и Аракчеев пал. Дело Витберга при Николае приняло
тотчас худший вид. Оно тянулось десять лет с невероятными нелепостями.
Обвинительные пункты, признанные уголовной палатой, отвергаются сенатом.
Пункты, в которых оправдывает палата, ставятся в вину сенатом. Комитет
министров принимает все обвинения. Государь, пользуясь "лучшей привилегией
царей - миловать и уменьшать наказания", прибавляет к приговору - ссылку на
Вятку.
Итак, Витберг отправился в ссылку, отрешенный от службы "за
злоупотребление доверенности императора Александра и за ущербы, нанесенные
казне", на него насчитывают миллион, кажется, рублей, берут все именье,
продают все с публичного торга и распускают слух, что он перевел
видимо-невидимо денег в Америку.
Я жил с Витбергом в одном доме два года и после остался до самого
отъезда постоянно в сношениях с ним. Он не спас насущного куска хлеба; семья
его жила в самой страшной бедности.
Для характеристики этого дела и всех подобных в России я приведу две
небольшие подробности, которые у меня особенно остались в памяти.
Витберг купил для работ рощу у купца Лобанова; прежде чем началась
рубка, Витберг увидел другую рощу, тоже Лобанова, ближе к реке, и предложил
ему променять проданную для храма на эту. Купец согласился. Роща была
вырублена, лес сплавлен. Впоследствии занадобилась другая роща, и Витберг
снова купил первую. Вот знаменитое обвинение в двойной покупке одной и той
же рощи. Бедный Лобанов был посажен в острог за это дело и умер там.
Второе дело было перед моими глазами. Витберг скупал именья для храма.
Его мысль состояла в том, чтоб помещичьи крестьяне, купленные с землею для
храма, обязывались выставлять известное число работ(284)ников, - этим
способом они приобретали полную волю себе и деревне. Забавно, что наши
сенаторы-помещики находили в этой мере какое-то невольничество!
Между прочим, Витберг хотел купить именье моего отца в Рузском уезде,
на берегу Москвы-реки. В деревне был найден мрамор, и Витберг просил
дозволения сделать геологическое исследование, чтоб определить количество
его. Отец мой позволил. Витберг уехал в Петербург.
Месяца через три отец мой узнает, что ломка камня производится в
огромном размере, что озимые поля крестьян завалены мрамором; он протестует,
его не слушают. Начинается упорный процесс. Сначала хотели все свалить на
Витберга, но, по несчастию, оказалось, что он не давал никакого приказа и
что все это было сделано комиссией во время его отсутствия.
Дело пошло в сенат. Сенат решил, к общему удивлению, довольно близко к
здравому смыслу. Наломанный камень оставить помещику, считая ему его в
вознаграждение за помятые поля. Деньги, истраченные казной на ломку и
работу, до ста тысяч ассигнациями, взыскать с подписавших контракт о
работах. Подписавшиеся были: князь Голицын, Филарет и Кушников. Разумеется -
крик, шум. Дело довели до государя.
У него своя юриспруденция. Он велел освободить виновных от платежа,
потому, написал он собственноручно, как и напечатано в сенатской записке,
"что члены комиссии не знали, что подписывали". Положим, что митрополит по
ремеслу должен оказывать смирение, а каковы другие-то вельможи, которые
приняли подарок, так учтиво и милостиво мотивированный!
Но откуда же было взять сто тысяч? казенное добро, говорят, ни на огне
не горит, ни в воде не тонет, - оно только крадется, могли бы мы прибавить.
Чего тут задумываться - сейчас генерал-адъютанта на почтовых в Москву
разбирать дело.
Стрекалов все разобрал, привел в порядок, уладил и кончил в несколько
дней: камень у помещика взять за сумму, заплаченную за ломку; впрочем, если
помещик хочет оставить, взыскать с него сто тысяч. Особого вознаграждения
помещику потому не следует, что ценность его имения возвысилась открытием
новой отрасли (285) богатства (ведь это chef-d'oeuvre! 40), а впрочем, за
помятые крестьянские поля выдать по закону о затопленных лугах и
потравленных сенокосах, утвержденному Петром I, столько-то копеек с
десятины.
Собственно наказанный е этом деле был мой отец. Не нужно добавлять, что
ломка этого камня в процессе все-таки поставлена на счет Витберга.
...Года через два после ссылки Витберга вятское купечество
вознамерилось построить новую церковь.
Желая везде и во всем убить всякий дух независимости, личности,
фантазии, воли, Николай издал целый том церковных фасад, высочайше
утвержденных. Кто бы ни хотел строить церковь, он должен непременно выбрать
один из казенных планов. Говорят, что он же запретил писать русские оперы,
находя, что даже писанные в III отделении собственной канцелярии
флигель-адъютантом Львовым никуда не годятся. Но это еще мало - ему бы
издать собрание высочайше утвержденных мотивов.
Вятское купечество, перебирая "апробованные" планы, имело смелость не
быть согласным со вкусом государя. Проект вятского купечества удивил
Николая, он утвердил его и велел предписать губернскому начальству, чтоб при
исполнении не исказили мысли архитектора.
- Кто делал этот Проект? - спросил он статс-секретаря.
- Витберг, ваше величество.
- Как, тот Витберг?
- Тот самый, ваше величество.
И вот Витбергу, как снег на голову, - разрешение возвратиться в Москву
или Петербург. Человек просил позволение оправдаться - ему отказали; он
сделал удачный проект - государь велел его воротить, как будто кто-нибудь
сомневался в его художественной способности...
В Петербурге, погибая от бедности, он сделал последний опыт защитить
свою честь. Он вовсе не удался. Витберг просил об этом князя А. Н. Голицына,
но князь не считал возможным поднимать снова дело и советовал Витбергу
написать пожалобнее письмо к наследнику с просьбой о денежном
вспомоществовании. Он обещался (286) с Жуковским похлопотать и сулил рублей
тысячу серебром.
Витберг отказался.
В 1846, в начале зимы, я был в последний раз в Петербурге и видел
Витберга. Он совершенно гибнул, даже его прежний гаев против его врагов,
который я так любил, стал потухать; надежд у него не было больше, он ничего
не делал, чтоб выйти из своего положения, ровное отчаяние докончило его,
существование сломилось на всех составах. Он ждал смерти.
Если этого хотел Николай Павлович, то он может быть доволен.
Жив ли страдалец? - не знаю, но сомневаюсь.
- Если б не семья, не дети, - говорил он мне, прощаясь, - я вырвался бы
из России и пошел бы по миру; с моим владимирским крестом на шее спокойно
протягивал бы я прохожим руку, которую жал император Александр, -
рассказывая им мой проект и судьбу художника в России!
Судьбу твою, мученик, думал я, узнают в Европе, я тебе за это отвечаю.
Близость с Витбергом была мне большим облегчением в Вятке. Серьезная
ясность и некоторая торжественность в манерах придавали ему что-то духовное.
Он был очень чистых нравов и вообще скорее склонялся к аскетизму, чем к
наслаждениям; но его строгость ничего не отнимала от роскоши и богатства его
артистической натуры. Он умел своему мистицизму придавать такую пластичность
и такой изящный колорит, что возражение замирало на губах, жаль было
анализировать, разлагать мерцающие образы и туманные картины его фантазии.
Мистицизм Витберга лежал долею в его скандинавской крови; это та самая
холодно обдуманная мечтательность, которую мы видим в Шведенборге, похожая в
свою очередь на огненное отражение солнечных лучей, падающих на ледяные горы
и снега Норвегии.
Влияние Витберга поколебало меня. Но реальная натура моя взяла все-таки
верх. Мне не суждено было подниматься на третье небо, я родился совершенно
земным человеком. От моих рук не вертятся столы и от моего взгляда не
качаются кольца. Дневной свет мысли мне роднее лунного освещения фантазии.
(287)
Но именно в ту эпоху, когда я жил с Витбергом, я более, чем
когда-нибудь, был расположен к мистицизму.
Разлука, ссылка, религиозная экзальтация писем, получаемых мною-,
любовь, сильнее и сильнее обнимавшая всю душу, и вместе гнетущее чувство
раскаяния, - все это помогало Витбергу.
И еще года два после я был под влиянием идей мистически-социальных,
взятых из евангелия и Жан-Жака, на манер французских мыслителей вроде Пьера
Леру.
Огарев еще прежде меня окунулся в мистические волны. В 1833 он начинал
писать текст для Гебелевой 41 оратории "Потерянный рай". "В идее потерянного
рая,- писал мне Огарев, - заключается вся история человечества!" Стало быть,
в то время и он отыскиваемый рай идеала принимал за утраченный.
Я в 1838 году написал в социально-религиозном духе исторические сцены,
которые тогда принимал за драмы. В одних я представлял борьбу древнего мира
с христианством, тут Павел, входя в Рим, воскрешал мертвого юношу к новой
жизни. В других- борьбу официальной церкви с квекерами и отъезд Уильяма Пена
в Америку, в Новый свет 42.
Мистицизм науки вскоре заменил во мне - евангельский, мистицизм; по
счастью, отделался я и от второго.
Но возвратимся в наш скромный Хлынов-городок, переименованный, не знаю
зачем, разве из финского патриотизма, Екатериной II в Вятку. (288)
В этом захолустье вятской ссылки, в этой грязной среде чиновников, в
этой печальной дали, разлученный со всем дорогим, без защиты отданный во
власть губернатора, я провел много чудных, святых минут, встретил много
горячих сердец и дружеских рук.
Где вы? что с вами, подснежные друзья мои? Двадцать лет мы не видались.
Чай, состарились и вы, как я, дочерей выдаете замуж, не пьете 'больше
бутылками шампанское и стаканчиком на ножке наливку. Кто из Квас разбогател,
кто разорился, кто в чинах, кто в параличе? А главное, жива ли у вас память
об наших смелых беседах, живы ли те струны, которые так сильно сотрясались
любовью и негодованием.
Я остался тот же, вы это знаете; чай, долетают до вас вести с берегов
Темзы. Иногда вспоминаю вас, всегда с любовью; у меня есть несколько писем
того времени, некоторые из них мне ужасно дороги, и я люблю их перечитывать.
"Я не стыжусь тебе признаться, - писал мне 26 января 1838 один юноша, -
что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал
меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне книги, назначь
что хочешь, я употреблю все силы, дай мне ход, -: на тебе будет грех, если
ты оттолкнешь меня".
"Я тебя благословляю, - пишет мне другой, вслед за моим отъездом, - как
земледелец благословляет дождь, оживотворивший его неудобренную почву".
Не из суетного чувства выписал я эти строки, а потому, что они мне
очень дорога. За эти юношеские призывы и юношескую любовь, за эту
возбужденную в них тоску можно было примириться с девятимесячной тюрьмой и
трехлетней жизнию в Вятке.
А тут два раза в неделю приходила в Вятку московская почта; с каким
волнением дожидался я возле почтовой конторы, пока разберут письма, с каким
трепетом ломал печать и искал в письме из дома, нет ли маленькой записочки
на тонкой бумаге, писанной удивительно мелким и изящным шрифтом.
И я не читал ее в почтовой конторе, а тихо шел домой, отдаляя минуту
чтения, наслаждаясь одной мыслию, что письмо есть. (289)
Эти письма все сохранились. Я их оставил в Москве. Ужасно хотелось бы
перечитать их и страшно коснуться...
Письма больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это
само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное.
...Нужно ли еще раз знать, видеть, касаться-сморщившимися от старости
руками до своего венчального убора?..
Наследник в Вятке. - Падение Тюфяева. - Перевод во Владимир. -
Исправник на следствии.
Наследник будет в Вятке! Наследник едет по России, чтоб себя ей
показать и ее посмотреть! Новость эта занимала всех, но всех более,
разумеется, губернатора. Он затормошился и наделал ряд невероятных
глупостей, велел мужикам по дороге быть одетыми в праздничные кафтаны, велел
в городах перекрасить заборы и перечинить тротуары. В Орлове бедная вдова,
владелица небольшого дома, объявила городничему, что у нее нет денег на
поправку тротуара, городничий донес губернатору. Губернатор велел у нее
разобрать полы (тротуары там деревянные), а буде недостанет, сделать
поправку на казенный счет и взыскать потом с нее деньги, хотя бы для этого
следовало продать дом с публичного торга. До продажи не дошло, а полы у
вдовы сломали.
Верстах в пятидесяти от Вятки находится место, на котором явилась
новогородцам чудотворная икона Николая Хлыновского. Когда новогородцы
поселились в Хлынове (Вятке), они икону перенесли, но она исчезла и снова
явилась на Великой реке в пятидесяти верстах от Вятки; новогородцы опять
перенесли ее, но с тем вместе дали обет, если икона останется, ежегодно
носить ее торжественным ходом на Великую реку, кажется, 23 мая. Это главный
летний праздник в Вятской губернии. За сутки отправляется икона на богатом
дощанике по реке, с нею архиерей и все духовенство в полном облачении. Сотни
всякого рода лодок, дощаников, комяг, наполненных крестьянами и
крестьянками, вотяками, ме(290)щанами, пестро двигаются за плывущим образом.
И впереди всех - губернаторская расшива, покрытая красным сукном. Дикое
зрелище это очень недурно. Десятки тысяч народа из близких и дальних уездов
ждут образа на Великой реке. Все это кочует шумными толпами около небольшой
деревни - и что всего страннее, толпы некрещеных вотяков и черемис, даже
татар, приходят молиться иконе. Зато и праздник имеет чисто языческий вид.
За монастырской стеной вотяки, русские приносят на жертву баранов и телят,
их тут же бьют, иеромонах читает молитвы, благословляет и святит мясо,
которое подают в особое окно с внутренней стороны ограды. Мясо это раздают
по кускам народу. Встарь давали его даром, теперь монахи берут несколько
копеек за каждый кусок. Так что мужик, подаривший целого теленка, должен
истратить грош-другой, чтоб получить кусок себе на снедь. На монастырском
дворе сидят целые толпы нищих, калек, слепых, всяких уродов, которые хором
поют "Лазаря". Молодые поповичи и мещанские мальчики сидят на надгробных
памятниках около церкви с чернильницей и кричат: "Кому памятцы писать? Кому
памятцы?" Бабы и девки окружают их, сказывая имена, мальчишки, ухарски
скрыпя пером, повторяют: "Марью, Марью, Акулияу, Степаниду, отца Иоанна,
Матрену, - ну-тка, тетушка, твоих, твоих-то - вишь, отколола грош, меньше
пятака взять нельзя, родии-то, родни-то - Иоанна, Василису, Иону, Марью,
Евпраксею, младенца Катерину..."
В церкве толкотня и странные предпочтения, одна баба передает соседу
овечку с точным поручением поставить "гостю", другая "хозяину". Вятские
монахи и дьяконы постоянно пьяны во все время этой процессии. Они по дороге
останавливаются в больших деревнях, и мужики их потчуют на убой.
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками,
переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был
приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай-гость тремя днями раньше
придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию,
архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против
губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го.
Ряд ловких мер своих для приема наследника губернатор послал к
государю, - посмотрите, мол, как сынка (291) угощаем. Государь, прочитавши,
взбесился и сказал министру внутренних дел: "Губернатор и архиерей дураки,
оставить праздник, как был". Министр намылил голову губернатору, синод -
архиерею, и Николай-гость остался при своих привычках.
Между разными распоряжениями из Петербурга велено было в каждом
губернском городе приготовить выставку всякого рода произведений и изделий
края и расположить ее по трем царствам природы. Это разделение по царствам
очень затруднило канцелярию и даже отчасти Тюфяева. Чтоб не ошибиться, он
решился, несмотря на свое неблагораоположение, позвать меня на совет.
- Ну, например, мед, - говорил он, - куда принадлежит мед? Или
золоченая рама, как определить, куда она относится?
Увидя из моих ответов, что я имею удивительно точные сведения о трех
царствах природы, он предложил мне заняться расположением выставки.
Пока я занимался размещением деревянной посуды и вотских нарядов, меда
и чугунных решеток, а Тюфяев продолжал брать свирепые меры для вящего
удовольствия "его высочества", оно изволило прибыть в Орлов, и громовая
весть об аресте орловского городничего разнеслась по городу. Тюфяев пожелтел
и как-то неверно начал ступать ногами.
Дней за пять до приезда наследника в Орлов городничий писал Тюфяеву,
что вдова, у которой пол сломали, шумит и что купец такой-то, богатый и
знаемый в городе человек, похваляется, что все наследнику скажет. Тюфяев
насчет его распорядился очень умно: он велел городничему заподозрить его
сумасшедшим (пример Петровского ему понравился) и представить для
свидетельства в Вятку; пока бы дело длилось, наследник уехал бы из Вятской
губернии, тем дело и кончилось бы. Городничий все исполнил: купец был в
вятской больнице.
Наконец, наследник приехал. Сухо поклонился Тюфяеву, не пригласил его и
тотчас послал доктора Енохина свидетельствовать арестованного купца. Все ему
было известно. Орловская вдова свою просьбу подала, другие купцы и мещане
рассказали все, что делалось. Тюфяев еще на два градуса перекосился. Дело
было нехорошо. Городничий прямо сказал, что он на все имел письменные
приказания от губернатора. (292)
Доктор Енохин уверял, что купец совершенно здоров. Тюфяев был потерян.
В восьмом часу вечера наследник с свитой явился на выставку, Тюфяев
повел его, сбивчиво объясняя, путаясь и толкуя о каком-то царе Тохтамыше.
Жуковский и Арсеньев, видя, что дело не идет на лад, обратились ко мне с
просьбой показать им выставку. Я повел их.
'Вид наследника не выражал той узкой строгости, той холодной,
беспощадной жестокости, как вид его отца; черты его скорее показывали
добродушие и вялость. Ему было около двадцати лет, но он уже начинал
толстеть.
Несколько слов, которые он сказал мне, были ласковы, без хриплого,
отрывистого тона Константина Павловича, без отцовской привычки испугать
слушающего до обморока.
Когда он уехал, Жуковский и Арсеньев стали меня расспрашивать, как я
попал в Вятку, их удивил язык порядочного человека в вятском губернском
чиновнике. Они тотчас предложили мне сказать наследнику об моем положении, и
действительно, они сделали все, что могли. Наследник представил государю о
разрешении мне ехать в Петербург. Государь отвечал, что это было бы
несправедливо относительно других сосланных, но, взяв во внимание
представление наследника, велел меня перевести во Владимир; это было
географическое улучшение: семьсот верст меньше. Но об этом после.
Вечером был бал в благородном собрании. Музыканты, нарочно выписанные с
одного из заводов; приехали мертвецки пьяные; губернатор распорядился, чтоб
их заперли за сутки до бала и прямо из полиции конвоировали на хоры, откуда
не выпускали никого до окончания бала.
Бал был глуп, неловок, слишком беден и слишком пестр, как всегда бывает
в маленьких городках при чрезвычайных случаях. Полицейские суетились,
чиновники в мундирах жались к стене, дамы толпились около наследника в том
роде, как дикие окружают путешественников... Кстати, об дамах, в одном
городке был приготовлен после выставки "гуте" 43. Наследник ничего не брал,
кроме одного персика, которого кость он бросил на окно. Вдруг из толпы
чиновников отделяется высо(293)кая фигура, налитая спиртом, земского
заседателя, известного забулдыги, который мерными шагами отправляется к
окну, берет кость и кладет ее в карман.
После бала или гуте заседатель подходит к одной из значительных дам и
предлагает высочайше обглоданную косточку, дама в восхищенье. Потом он
отправляется к другой, потом к третьей - все в восторге.
Заседатель купил пять персиков, вырезал косточки и осчастливил шесть
дам. У кого настоящая? Все подозревают истинность своей косточки...
Тюфяев, после отъезда наследника, приготовлялся, с стесненным сердцем
променять пашалык 44 на сенаторские кресла - но вышло хуже.
Недели через три почта привезла из 'Петербурга бумаги на имя
"управляющего губернией". В канцелярии все переполошилось. Регистратор
губернского правления прибежал сказать, что у них получен указ. Правитель
дел бросился к Тюфяеву, Тюфяев сказался больным и не поехал в присутствие.
Через час мы узнали, он был отставлен - sans phrase 45..
Весь город был рад падению губернатора, управление его имело в себе
что-то удушливое, нечистое, затхло-приказное, и, несмотря на то, все-таки
гадко было смотреть на ликование чиновников.
Да, не один осел ударил копытом этого раненого вепря. Людская подлость
и тут показалась не меньше, как при падении Наполеона, несмотря на разницу
диаметров. Все последнее время я. был с ним в открытой ссоре, и он
непременно услал бы меня в какой-нибудь заштатный город Кай, если б его не
прогнали самого. Я удалялся от него, и мне нечего было менять в моем
поведении относительно его. Но другие, вчера снимавшие шляпу, завидя его
карету, глядевшие ему в глаза, улыбавшиеся его шпицу, потчевавшие табаком
его камердинера, - теперь едва кланялись с ним и кричали во весь голос
против беспорядков, которые он делал вместе с ними. Все это старо и до того
постоянно повторяется из века в век и везде, что нам следует эту низость
при(294)нять за общечеловеческую черту и по крайней мере не удивляться ей.
Явился новый губернатор. Это был человек совершенно в другом роде.
Высокий, толстый и рыхло-лимфатический мужчина, лет окало пятидесяти, с
приятно улыбающимся лицом и с образованными манерами. Он выражался с
необычайной грамматической правильностью, пространно, подробно, с ясностью,
которая в состоянии была своей излишностью затемнить простейший предмет. Он
был ученик Лицея, товарищ Пушкина, служил в гвардии, покупал новые
французские книги, любил беседовать о предметах важных и дал мне книгу
Токвиля о демократии в Америке на другой день после приезда.
(Перемена была очень резка. Те же комнаты, та же мебель, а на месте
татарского баскака с тунгусской наружностью и сибирскими привычками -
доктринер, несколько педант, но все же порядочный человек. Новый губернатор
был умен, но ум его как-то светил, а не грел, вроде ясного зимнего дня -
приятного, но от которого плодов не дождешься. К тому же он был страшный
формалист - формалист не приказный - а как бы это выразить?., его формализм
был второй степени, но столько же скучный, как и все прочие.
Так как новый губернатор был в самом деле женат, губернаторский дом
утратил свой ультрахолостой и полигамический характер. Разумеется, это
обратило всех советников к советницам; плешивые старики не хвастались
победами "насчет клубники", а, напротив, нежно отзывались о завялых, жестко
и угловато костлявых или заплывших жиром до невозможности пускать кровь -
супругах своих.
Корнилов был назначен за несколько лет перед приездом в Вятку, прямо из
семеновских или Измайловских полковников, куда-то гражданским губернатором.
Он приехал на воеводство, вовсе не зная дел. Сначала, как все новички, он
принялся все читать, вдруг ему попалась бумага из другой губернии, которую
он, прочитавши два раза, три раза - не понял.
Он позвал секретаря и дал ему прочесть. Секретарь тоже не мог ясно
изложить дела.
- Что же вы сделаете с этой бумагой, - спросил его Корнилов,-если я ее
передам в канцелярию? (295)
- Отправлю в третий стол, это по третьему столу.
- Стало быть, столоначальник третьего стола знает, что делать?
- Как же, ваше превосходительство, ему не знать? он седьмой год правит
столом.
- Позовите его ко мне.
Пришел столоначальник. Корнилов, отдавая ему бумагу, спросил, что
надобно сделать. Столоначальник пробежал наскоро дело и доложил, что-де в
казенную палату следует сделать запрос и исправнику предписать.
- Да что предписать?
Столоначальник затруднился и, наконец, признался, что это трудно так
рассказать, а что написать легко.
- Вот стул, прошу вас написать ответ.
Столоначальник принялся за перо и, не останавливаясь, бойко настрочил
две бумаги.
Губернатор взял их, прочел, прочел раз и два,- ничего понять нельзя.
- Я увидел, - рассказывал он, улыбаясь, - что это действительно был
ответ на ту бумагу, - и, благословясь, подписал. Никогда более не было
помину об этом деле - бумага была вполне удовлетворительна.
Весть о моем переводе во Владимир пришла перед рождеством - я скоро
собрался и пустился в путь.
С вятским обществом я расстался тепло. В этом дальнем городе я нашел
двух-трех искренних приятелей между молодыми купцами.
Все хотели наперерыв показать изгнаннику участие и дружбу. Несколько
саней провожали меня до первой станции и, сколько я ни защищался, в мою
повозку наставили целый груз всяких припасов и вин. - На другой день я
приехал в Яранск.
От Яранска дорога идет бесконечными сосновыми лесами. Ночи были лунные
и очень морозные, небольшие пошевни неслись по узенькой дороге. Таких лесов
я после никогда не видал, они идут таким образом, не прерываясь, до
Архангельска, изредка по ним забегают олени в Вятскую губернию. Лес большей
частию строевой. Сосны чрезвычайной прямизны шли мимо саней, как солдаты,
высокие и покрытые снегом, из-под которого торчали их черные хвои, как
щетина, - и заснешь и опять проснешься, а полки сосен все идут быстрыми
шагами, стряхивая иной раз снег. Лошадей меняют (296) в маленьких
расчищенных местах, домишко, потерянный за деревьями, лошади привязаны к
столбу, бубенчики позванивают, два-три черемисских мальчика в шитых рубашках
выбегут заспанные, ямщик-вотяк каким-то сиплым альтом поругается с
товарищем, покричит "айда", запоет песню в две ноты... и опять сосны, снег -
снег, сосны...
При самом выезде из Вятской губернии мне еще пришлось проститься с
чиновническим миром, и он pour la cloture 46 явился во всем блеске.
Мы остановились у станции, ямщик стал откладывать, высокий мужик
показался в сенях и спросил:
- Кто проезжает?
- А тебе что за дело?
- А то дело, что исправник велел узнать, а я рассыльный при земском
суде.
- Ну, так ступай же в станционную избу, там моя подорожная.
Мужик ушел и через минуту воротился, говоря ямщику:
- Не давать ему лошадей.
Это было через край. Я соскочил с саней и пошел в избу. Полупьяный
исправник сидел на лавке и диктовал полупьяному писарю. На другой лавке в
углу сидел или, лучше, лежал человек с скованными ногами и руками. Несколько
бутылок, стаканы, табачная зола и кипы бумаг были разбросаны.
- Где исправник? - сказал я громко, входя.
- Исправник здесь, - отвечал мне полупьяный Лазарев, которого я видел в
Вятке. При этом он дерзко и грубо уставил на меня глаза - и вдруг бросился
ко мне с распростертыми объятиями.
Надобно при этом вспомнить, что после смены Тюфяева чиновники, видя мои
довольно хорошие отношения с новым губернатором, начали меня побаиваться.
Я остановил его рукою и спросил очень серьезно:
- Как вы могли велеть, чтоб мне не давали лошадей? что это за вздор на
большой дороге останавливать проезжих?
- Да я пошутил, помилуйте - как вам не стыдно сердиться! лошадей, вели
лошадей, что ты тут стоишь, (297) разбойник! - закричал он рассыльному. -
Сделайте одолжение, выкушайте чашку чаю с ромом.
- Покорно благодарю.
- Да нет ли у нас шампанского?.. - Он бросился к бутылкам - все были
пусты.
- Что вы тут делаете?
- Следствие-с - вот молодчик-то топором убил отца и сестру родную из-за
ссоры да по ревности.
- Так это вы вместе и пируете?
Исправник замялся. Я взглянул на черемиса, он был лет двадцати, ничего
свирепого не было в его лице, совершенно восточном, с узенькими сверкающими
глазами, с черными волосами.
Все это вместе так было гадко, что я вышел опять на двор. Исправник
выбежал вслед за мной, он держал в одной руке рюмку, в другой бутылку рома и
приставал ко мне, чтоб я выпил.
Чтобы отвязаться от него, я выпил. Он схватил меня за руку и сказал:
- Виноват, ну, виноват, что делать! но я надеюсь, вы не скажете об этом
его превосходительству, не погубите благородного человека.
При этом исправник схватил мою руку и поцеловал ее, повторяя десять
раз:
- Ей-богу, не погубите благородного человека. Я с отвращением отдернул
руку и сказал ему:
- Да ступайте вы к себе, нужно мне очень рассказывать.
- Да чем же бы мне услужить вам?
- Посмотрите, чтоб поскорее закладывали лошадей.
- Живей, - закричал он, - айда, айда! - и сам стал подергивать какие-то
веревки и ремешки у упряжи.
Случай этот сильно врезался в мою память. В 1846 году, когда я был в
последний раз в Петербурге, нужно мне было сходить в канцелярию министра
внутренних дел, где я хлопотал о пассе. Пока я толковал с столоначальником,
прошел какой-то господин... дружески пожимая руку магнатам канцелярии,
снисходительно кланяясь столоначальникам. "Фу, черт возьми, - подумал я, -
да неужели это он?"
- Кто это?
- Лазарев - чиновник особых поручений при министре и в большой силе.
(298)
- Был он в Вятской губернии исправником?
- Был.
- Поздравляю вас, господа, девять лет тому назад он целовал мне руку.
Перовский мастер выбирать людей!
Начало владимирской жизни.
-...Когда я вышел садиться в повозку в Козьмодемьянске, сани были
заложены по-русски: тройка в ряд, одна в корню, две на пристяжке, коренная в
дуге весело звонила колокольчиком.
В Перми и Вятке закладывают лошадей гуськом, одну перед другой или две
в ряд, а третью впереди.
Так сердце и стукнуло от радости, когда я увидел нашу упряжь.
- Ну-тка, ну-тка, покажи нам свою прыть! - сказал я молодому парню,
лихо сидевшему на облучке в нагольном тулупе и несгибаемых рукавицах,
которые едва ему дозволяли настолько сблизить пальцы, чтобы взять
пятиалтынный из моих рук.
- Уважим-с, уважим-с. Эй, вы, голубчики! ну, барин, - сказал он,
обращаясь вдруг ко мне, - ты только держись: туда гора, так я коней-то пущу.
Это был крутой съезд к Волге, по которой шел зимний тракт.
Действительно, коней он пустил. Сани не ехали, а как-то целиком прыгали
справа налево и слева направо, лошади мчали под гору, ямщик был смертельно
доволен, да, грешный человек, и я сам - русская натура.
Так въезжал я на почтовых в-1838 год - в лучший, в самый светлый год
моей жизни. Расскажу вам нашу первую встречу с ним.
Верстах в восьмидесяти от Нижнего взошли мы, то есть я и мой Камердинер
Матвей, обогреться к станционному смотрителю. На дворе было очень морозно и
к тому же ветрено. Смотритель, худой, болезненный и жалкой наружности
человек, записывал подорожную, (299) сам себе диктуя каждую букву и все-таки
ошибаясь. Я снял шубу и ходил по комнате в огромных меховых сапогах, Матвей
грелся у каленой печи, смотритель бормотал, деревянные часы постукивали
разбитым и слабым звуком...
- Посмотрите, - сказал мне Матвей, - скоро двенадцать часов, ведь Новый
год-с. Я принесу, - прибавил он, полувопросительно глядя на меня, -
что-нибудь из запаса, который нам в Вятке поставили. - И, не дожидаясь
ответа, бросился доставать бутылки и какой-то кулечек.
Матвей, о котором я еще буду говорить впоследствии, был больше, нежели
слуга: он был моим приятелем, меньшим братом. Московский мещанин, отданный
Зонненбергу, с которым мы тоже познакомимся, на изучение переплетного
искусства, в котором, впрочем, Зонненберг не был особенно сведущ, он перешел
ко мне.
Я знал, что мой отказ огорчил бы Матвея, да и сам, в сущности, ничего
не имел против почтового празднества... Новый год своего рода станция.
Матвей принес ветчину и шампанское.
Шампанское оказалось замерзнувшим вгустую; ветчину можно было рубить
топором, она воя блистала от льдинок: но a la guerre comme a la guerre 47.
"С Новым годом! С новым счастьем!.." - в самом деле, с новым счастьем.
Разве я не был на возвратном пути? всякий час приближал меня к Москве, -
сердце было полно надежд.
Мороженое шампанское "е то чтоб слишком нравилось смотрителю, я
прибавил ему в вино полстакана рома. Это новое half-and-half 48 имело
большой успех.
Ямщик, которого я тоже пригласил, был еще радикальнее: он насыпал перцу
в стакан пенного вина, размешал ложкой, выпил разом, болезненно вздохнул и
несколько со стоном прибавил: "Славно огорчило!"
Смотритель сам усадил меня в сани и так усердно хлопотал, что уронил в
сено зажженную свечу и не мог ее потом найти. Он был очень в духе и
повторял:
- Вот и меня вы сделали с Новым годом - вот и с Новым годом! (300)
Огорченный ямщик тронул лошадей...
На другой день, часов в восемь вечера, приехал я во Владимир и
остановился в гостинице, чрезвычайно верно описанной в "Тарантасе", с своей
курицей "с рысью", хлебенным - патише 49 и с уксусом вместо бордо.
- Вас спрашивал какой-то человек сегодня утром; он, никак, дожидается в
полпивной, - сказал мне, прочитав в подорожной мое имя, половой с тем
ухарским пробором и отчаянным виском, которым отличались прежде одни русские
половые, а теперь - половые и Людовик-Наполеон.
Я не мог понять, кто бы это мог быть.
- Да вот и они-с, - прибавил половой, сторонясь. Но явился сначала не
человек, а страшной величины поднос, на котором было много всякого добра:
кулич и баранки, апельсины и яблоки, яйца, миндаль, изюм... а за подносом
виднелась седая борода и голубые глаза старосты из владимирской деревни
моего отца.
- Гаврило Семеныч! - вскрикнул я и бросился его обнимать. Это был
первый человек из наших, из прежней жизни, которого я встретил после тюрьмы
и ссылки. Я не мог насмотреться на умного старика и наговориться с ним. Он
был для меня представителем близости к Москве, к дому, к друзьям, он три дня
тому назад всех видел, ото всех привез поклоны... Стало, не так-то далеко!
Губернатор Курута, умный грек, хорошо знал людей и давно успел охладеть
к добру и злу. Мое положение он понял тотчас и не делал ни малейшего опыта
меня притеснять. О канцелярии не было и помину, он поручил мне с одним
учителем гимназии заведовать "Губернскими ведомостями" - в этом состояла вся
служба.
Дело это было мне знакомое: я уже в Вятке поставил на ноги
неофициальную часть "Ведомостей" и поместил в нее раз статейку, за которую
чуть не попал в беду мой преемник. Описывая празднество на "Великой реке", я
сказал, что баранину, приносимую на жертву Николаю Хлыновскому, в стар