метафизических принципов и его учение отличалось абстрактностью, тогда как Смит сразу же придал своим лекциям в высшей степени конкретный характер. Курс его распадался на четыре отдела: первый составляла естественная теология, второй - этика, третий - общие принципы юриспруденции и четвертый - сущность политических учреждений. Лекции по этике были переработаны в сочинение "Теория нравственных чувств", а из чтений о политических учреждениях выросло много лет спустя, когда Смит не был уже профессором, его капитальное и общеизвестное произведение "Исследования о богатстве народов". Как о лекторе один из современников дает о нем довольно восторженный отзыв. Читая лекции, говорит он, Смит почти всецело полагался на свою способность к импровизированной речи. Его манера говорить не отличалась особенной изящностью, но он всегда говорил ясно и непринужденно и всегда, по-видимому, относился с интересом к своему предмету, почему вызывал интерес и у слушателей. Каждая лекция состояла обыкновенно из нескольких определенно поставленных положений, которые он старался доказать и пояснить примерами. Нередко эти положения, высказанные в общих терминах, производили сначала впечатление парадоксов, и сам профессор обнаруживал как бы некоторое смущение; казалось, будто бы он не вполне владеет предметом. Но по мере того, как он подвигался вперед, он воодушевлялся, и его речь текла свободно. Благодаря многочисленности и разнообразию приводимых им примеров обсуждаемый вопрос разрастался все больше и больше и принимал, наконец, такие размеры, что овладевал вниманием всей аудитории, и профессору незачем было прибегать к утомительным повторениям одних и тех же положений. Для аудитории было и приятно, и полезно следить за всевозможными видоизменениями основного вопроса и затем возвращаться обратно назад к исходному пункту. Репутация Смита как профессора стояла поэтому весьма высоко, и он привлекал массу слушателей из отдаленнейших местностей. Преподаваемые им предметы стали модными в Глазго, и его мнения составляли главный предмет разговоров в клубах и литературных кружках. И даже мелочные особенности его произношения и манера говорить делались нередко предметом подражания. Из другого же отзыва мы узнаем, что голос у Смита был неровный и произношение неясное, доходившее иногда до бормотания, что вообще он не отличался разговорными талантами и как собеседник значительно уступал Юму. Как бы там ни было, Смит в качестве профессора пользовался, несомненно, значительной репутацией.
Читая лекции в Глазго, Смит поддерживал самые тесные контакты с Эдинбургом, где находился его друг Юм. Он состоял членом одного известного эдинбургского клуба, образованного с целями протеста и агитации против нежелания правительства, опасавшегося якобистского заговора, ввести в Шотландию народное ополчение. Клуб этот закрылся после того, как правительство обложило высокой пошлиной любимый напиток членов его, кларет, а вместо него было организовано новое общество под названием "Избранные". В нем участвовали литературные знаменитости тогдашнего Эдинбурга. Замечательно, что на втором уже собрании был поставлен на обсуждение вопрос о пользе запретительных мер относительно вывоза хлеба и что дебаты по этому вопросу были открыты Смитом. Уже тогда (1754 год) Смита, как и Юма, интересовала меркантильная система, и они изучали ее не только в тиши своих кабинетов, но и в сутолоке самой жизни. В детстве, как мы заметили, Смит отличался внешней рассеянностью и забывчивостью; с возрастом недостатки эти усиливались. Вот наш профессор среди большого общества, но он никого не замечает и сидит в одиночестве. Губы его шевелятся, он улыбается и наконец начинает разговаривать сам с собою. Вы подходите к нему, обращаете его внимание на предмет общего разговора. Профессор как бы пробуждается от своего забытья и начинает тотчас же говорить; говорит он много, говорит до тех пор, пока не выложит перед вами всего, что знает по данному вопросу, и притом с замечательным искусством. Несмотря на то, что он почти совсем не знал людей, достаточно было самого ничтожного повода, чтобы он начал описывать и характеризовать их. Если же вы обнаруживали сомнение и прерывали его, он с величайшей легкостью отказывался от своих слов и начинал говорить прямо противоположное. Как велика была его забывчивость, показывает, между прочим, следующий случай. Однажды он был приглашен на обед, устроенный в честь известного государственного деятеля, проезжавшего через город. За обедом или после обеда Смит по обыкновению погрузился в свою задумчивость и вдруг начал громко и несдержанно обсуждать достоинства, а больше недостатки находившейся тут же знаменитости. Ему напомнили обстоятельства, среди которых он находится. Философ сильно сконфузился, но тотчас же, как бы впадая снова в забывчивость, он пробормотал самому себе и окружавшим его: "Черт возьми, черт возьми, ведь все это верно!" В большом обществе, на службе, на улице - он всюду был одинаков. Заложив руки за спину и закинув голову, он прогуливался по улицам, погруженный в свои размышления; ничего нет странного, что эдинбургские торговки могли принимать его за сумасшедшего. Подписывая какую-то деловую бумагу, он вместо того чтобы расписаться скопировал подпись лица, расписавшегося раньше него. Таких курьезов, вероятно, немало было с ним, так как его голова вечно была занята вопросами, не имевшими никакого непосредственного отношения к окружающей действительности.
В 1759 году Смит напечатал свою "Теорию нравственных чувств", и с этого времени нравственные вопросы отступили для него на второй план, а экономические, напротив, все больше и больше занимали его. Хотя "Теория нравственных чувств" намного слабее "Исследований о богатстве народов", однако сочинение это было тотчас же замечено и на первых порах читалось усиленно, так что многие колебались даже, которому из них следует отдать предпочтение. По выходе книги Юм написал своему другу милое письмо, из которого приводим отрывки. "...Я все откладывал писать, пока не в состоянии буду сообщить Вам что-нибудь об успехе Вашей книги и предсказать с некоторой вероятностью, постигнет ли ее в конце концов вечное забвение или, напротив, она попадет в храм бессмертия. Хотя прошло всего только несколько недель со времени выхода ее, однако, я думаю, успели уже обнаружиться довольно серьезные симптомы, по которым я могу дерзнуть предсказать ее судьбу". Здесь Юма якобы прерывают разные посетители, и он толкует о вещах совершенно посторонних. "Но какое отношение, - продолжает он, - имеет все это к моей книге, скажете Вы? Мой дорогой Смит, имейте терпение, успокойтесь, покажите, что Вы такой же философ на деле, как и в теории; не забывайте о пустоте, несообразности и легкомысленности обычных людских суждений, в особенности в философских вопросах, превосходящих понимание толпы. Истинный судья всякого мудрого человека есть его собственная совесть, и если он обращается когда-либо к мнению других людей, то только к мнению немногих избранных, свободных от предрассудков и способных оценить его работу. Действительно, самым верным признаком ошибочности известного суждения может служить одобрение толпы, и Фокион, Вы знаете, всегда подозревал себя в какой-нибудь несообразности, когда толпа встречала его слова рукоплесканиями... Теперь, в надежде, что Вы укрепили себя надлежащим образом всеми этими рассуждениями и готовы спокойно выслушать какое угодно мнение о своей книге, я должен сообщить Вам печальную новость: Ваша книга оказалась весьма несчастной, ибо публика склонна восхвалять ее до чрезмерности. Ее с нетерпением ожидали глупцы, а литературная чернь начинает уже превозносить ее весьма громко своими похвалами. Три епископа заходили вчера в лавку Миллера, чтобы купить ее, и осведомлялись об авторе. Епископ Питерборо рассказывал, что в компании, с которой он провел вечер, эту книгу превозносили выше всех других. Герцог Аргильский высказывается в пользу ее решительнее, чем он имеет обыкновение делать это... Лорд Литтельтон говорит, что Робертсон, Смит и Бауер составляют славу английской литературы... Карл Тоунсенд, считающийся первым умницей в Англии, так восхищен Вашей книгой, что, по словам Освальда, желал бы поручить автору ее воспитание герцога Бёклея и готов предложить ему такие условия, какие тот пожелает..."
Таков был успех первого капитального произведения Смита. Сообщая о намерении Тоунсенда, Юм не рассчитывал, чтобы из этого могло выйти что-либо. Нужно было предложить особенно выгодные условия, чтобы профессор, и притом профессор, пользующийся прекрасной репутацией, предпочел положение частного учителя. Поэтому Юм хотел устроить дело иначе; он хотел посоветовать отправить молодого герцога в Глазго, но упустил случай сделать это. Однако года четыре спустя Тоунсенд действительно обратился к Смиту и предложил настолько выгодные условия, что профессор согласился оставить кафедру и отправиться с молодым герцогом в заграничное путешествие. Глазгосский университет не представлял из себя укрепленной цитадели средневековых воззрений, и поэтому он не только терпел таких профессоров, как Смит, но и сожалел об уходе их. Сделав постановление об открывшейся вакантной кафедре, университет, как записано в его протоколах, "не мог удержаться от выражения искреннего сожаления по поводу ухода доктора Смита, известная честность которого и прекрасные душевные качества завоевали ему любовь и уважение со стороны его товарищей по профессии, необычайный гений которого, великие способности и громадная начитанность делали такую честь всему университету. Его изящная и остроумная "Теория нравственных чувств" доставили ему известность и почет в глазах писателей и понимающих людей повсюду в Европе. Его счастливый талант пояснять отвлеченные вопросы конкретными примерами и никогда не изменявшая ему настойчивость в сообщении полезных знаний отличали его как профессора и вместе с тем доставляли великое наслаждение и громадную пользу в образовательном отношении его молодым слушателям". Подобную аттестацию профессора, несвободные от завистливых чувств, как и все простые смертные, нечасто выдают своему коллеге. Не забудьте, что это - не надгробная эпитафия, в которой можно свободно расточать хвалу, так как никто не опасается соперничества со стороны мертвеца, а протокол по поводу ухода человека, полного еще жизненных сил и полного надежд на будущее. Честь и слава университетам, умеющим ценить своих выдающихся людей; их ведь немного бывает и среди профессоров!..
Так закончилась профессорская карьера Смита. В 1763 году он отправился с молодым Бёклеем за границу, а по возвращении занялся делом более важным, чем чтение лекций студентам. Казалось бы, какой расчет был известному профессору превращаться в неизвестного воспитателя английского аристократа? Руководился ли он денежным расчетом, я не знаю. Но, по соображению всех последующих обстоятельств, нельзя не признать, что сама судьба не могла бы придумать свое великое произведение, и в интересах этого произведения ему необходимо было познакомиться поближе именно с Францией. Во-первых, Франция представляла тогда, по выражению Беджгота, "музей экономических ошибок", - а задумываемая Смитом книга и должна была разоблачить такие ошибки, сделать дальнейшее их существование невозможным. Понятно, что изучать экономические уродства на месте, в "музее", было куда полезнее, чем созерцать их издали. Положим, и на родине было их немало, но, во всяком случае, Англия все-таки не представляла "музея" в этом отношении. А во-вторых, что еще, пожалуй, важнее, во Франции существовала уже в то время целая школа, строившая свое экономическое учение на совершенно новых началах. Личное знакомство с представителями этой школы имело для Смита громадное значение. Не познакомься он обстоятельно с учением о земле как главной производительной силе, мы не имели бы, вероятно, и учения о труде как сущности всякой меновой ценности, как начале, на котором зиждется материальное богатство народов.
Едва ли Смит годился для роли воспитателя; но вместе с тем едва ли к нему и предъявлялись какие-либо особенные требования. Его пригласили больше из тщеславия. Однако герцог Бёклей писал впоследствии, что три года, прожитые за границей под руководством Смита, были для него очень полезны и что между ним и наставником не возникло за все время никаких недоразумений и разногласий. Сначала жизнь в Париже пришлась не совсем по вкусу Смиту. "Герцог, - писал он Юму, - не имеет ни одного знакомого между французами. Я же не могу познакомиться поближе с теми немногими, с кем уже знаком, так как не могу пригласить их к себе и сам не всегда располагаю свободой, чтобы пойти к ним. Жизнь, какую я вел в Глазго по сравнению с тем, как я живу здесь, была приятным времяпровождением. Чтоб убить время, я начал писать книгу". Но первая остановка в Париже была непродолжительна. Скоро наши путешественники отправились в Тулузу; прожив там восемнадцать месяцев, они проехались по южной Франции, побывали в Женеве и возвратились назад в Париж. На этот раз жизнь в Париже сложилась, очевидно, лучше. Смит познакомился ближе с Тюрго, Кенэ, Неккером, Д'Аламбером, Гельвецием, аббатом Морелле - одним словом, с лучшими представителями тогдашнего французского общества. "Я познакомился со Смитом, - говорит аббат Морелле в своих мемуарах, - во время его путешествия по Франции в 1762 году. Он очень дурно говорил по-французски, но по его "Теории нравственных чувств" я составил высокое мнение о его глубоком и проницательном уме. В самом деле, до настоящего времени я смотрю на него как на одного из людей, наблюдения и исследования которых можно считать самыми совершенными по всем вопросам, какими только они занимались. Тюрго, любивший не менее меня философию, высоко ценит его талант. Мы видели его несколько раз. Он был представлен Гельвецию. Мы беседовали о теории торговли, банка, общественного кредита и о многих других предметах задуманного им великого сочинения". Общение с этими людьми помогло Смиту уяснить себе многое в тех вопросах, которыми он интересовался тогда. Кенэ как глава экономистов-физиократов и как личность в высшей степени симпатичная произвел на него особенно сильное впечатление. Он намеревался посвятить ему свои "Исследования о богатстве народов", и только смерть замечательного француза помешала ему сделать это.
После шумного Парижа Смит удалился в свой родной Корккольди и здесь прожил в уединении целых десять лет. Он собрал массу материала. Нужно было его обработать. Конечно, у него были уже руководящие мысли. И теперь он не сидел и не выдумывал их в своем уединении. Но ведь и не какой-нибудь легковесный трактат писал он теперь. Он готовил труд, которому предстояло опрокинуть господствовавшие системы, принимавшиеся в течение целых веков за неопровержимую истину; опрокинуть барьеры, разделявшие народы в их промышленной и торговой деятельности, опрокинуть вековые привилегии и водрузить на обширном поле экономической деятельности знамя труда. Задача для одного человека громадная, непосильная. Нет ничего удивительного, что она истощила силы скромного шотландского философа и что, исполнив блистательно ее, он "опочил от всех дел". Итак, словно отшельник, укрылся он от соблазнов шумной общественной жизни в своем Корккольди. Даже друг его Юм не знал хорошо, что он там делает. В 1769 году, находясь неподалеку, он приглашал его повидаться и между прочим писал: "Я хочу знать, что Вы сделали за это время, и намерен потребовать серьезного и точного отчета в том, как Вы распорядились временем в этом своем уединении. Я положительно уверен, что Вы наделали много ошибок в своих рассуждениях, в особенности в тех случаях, когда имели несчастие не соглашаться со мною!" В 1772 году Юм снова нападал на Смита за упорное уединение: "Я не принимаю в оправдание Ваших заявлений о расстроенном здоровье и смотрю на них лишь как на отговорку, подсказанную леностью и страстью к уединению. В самом деле, мой любезный Смит, если Вы будете поддаваться недомоганиям подобного рода, то Вы кончите тем, что порвете совсем всякие связи с человеческим обществом, к великому вреду обеих сторон". Даже Юму не было хорошо известно, что Смит, отказавшись от человеческого общества, упорно работает как раз над тем, что должно было связать его неразрывными узами со всем человечеством. В Корккольди, среди родных, ему жилось легко и спокойно. Близость Эдинбурга и удобства сообщения по морю давали ему возможность поддерживать связи с людьми, но вместе с тем он был избавлен от назойливых и непрошеных посещений, да и в самом Корккольди был небольшой кружок знакомых, в обществе которых он временами отдыхал от своей работы. Работал Смит медленно, с трудом, исправляя и переделывая написанное. Обыкновенно он диктовал секретарю, расхаживая по комнате взад и вперед. Наконец в 1776 году появился плод этих усиленных занятий - "Исследования о природе и причинах богатства народов" в двух больших томах.
Тот же Юм, не оставлявший в покое своего друга, приветствовал теперь его таким письмом: "Euge! Belle! Любезный мой Смит, я очень доволен Вашим трудом. Читая его, я освободился от тягостного беспокойства. На сочинение это возлагалась такая большая надежда и Вами самими, и Вашими друзьями, и публикой, что я трепетал при его появлении и теперь чувствую большое облегчение. Если я и сомневаюсь еще, чтобы оно сразу же стало самой популярной книгой, то только потому, что чтение ее обязательно требует большого внимания, а публика так мало склонна уделять его чему бы то ни было. Но книга Ваша отличается глубиной, основательностью, проницательностью, и в ней рассыпана такая масса примеров и любопытных фактов, что она должна, в конце концов, привлечь всеобщее внимание. Вы, вероятно, много исправили в ней во время Вашего последнего пребывания в Лондоне. Если бы Вы были теперь со мной, я поспорил бы с Вами относительно некоторых Ваших принципов. Я не могу согласиться, что поземельная рента входит составной частью в цену продуктов, и полагаю, что цена эта определяется исключительно количеством и спросом". Далее Юм указывает еще на некоторые, по его мнению, погрешности и говорит, что обо всем этом, как и о сотне других вопросов, удобнее всего было бы побеседовать лично, что здоровье его быстро разрушается и он надеется, что Смит не откажется повидаться с ним. С первого пробуждения сознательной критической мысли, когда юноша Смит зачитывался "Трактатом о человеческой природе", и до полного расцвета его гения, выразившегося в "Исследованиях о богатстве народов", Юм, великий скептик XVIII века, поддерживает его и любовно следит за ним, как мать за своим сыном. Поддерживает и следит; нет, мало того. Вначале он наставляет и открывает перед своим юным другом целый новый мир мысли, а потом обсуждает и выясняет с ним вопросы, составившие предмет книги, ознаменовавшей собою наступление новых распорядков в экономической жизни народов. О Смите мы можем мыслить только в связи с Юмом; иначе его трудно себе представить. Тогда как обратного сказать нельзя. Теперь Смит достигал апогея своей известности, а Юм оканчивал свое земное поприще, - он умирал. Мы не погрешим против биографии Смита, если остановимся подольше на этом моменте; тем более, что тут возникает одно обстоятельство, имеющее большое значение и для характеристики самого Смита.
Смита, как мы знаем, готовили к духовному званию, но он отказался от мысли быть священником и пошел по другому пути. Каково было его дальнейшее отношение к англиканской церкви, не совсем ясно, да это и не представляет особенной важности, так как общий склад его воззрений сам собою обрисовывается из его произведений. Но бывают обстоятельства, когда человек должен поступить определенно и решительно, не стесняясь тем, что он может задеть кого-нибудь или что-нибудь и повредить своим интересам или репутации. В особенности такие поступки бывают нравственно обязательны в делах дружбы. Умирающий человек просит своего друга исполнить его предсмертную волю, а этот друг отказывается. Как отнестись к такому поступку? Нечто подобное именно и случилось со Смитом. Он испугался английских епископов и суеверий англиканской церкви и омрачил свою дружбу с великим человеком непозволительным поступком. Юм, умирая, хотел завещать Смиту издание своих известных "Диалогов", которые он издал бы сам, как он писал в письме, если бы мог рассчитывать прожить еще несколько лет. Смит очевидно был недоволен таким поручением и требовал от Юма, чтобы тот предоставил на его усмотрение - издать или вовсе не издавать этой книги. Он намеревался сохранить рукопись "самым тщательным образом", но не издавать ее, а перед своей смертью возвратить родственникам Юма. Конечно, это было не в интересах последнего, и он освободил Смита от столь тяжелого для него поручения. А между тем едва ли можно сомневаться, что Смит разделял взгляды, изложенные в упомянутых "Диалогах". У человека хватило силы перевернуть экономическую политику европейских государств и не хватило храбрости пойти навстречу английскому "cant'y", этому типичному образцу ханжества и святошества! "Диалоги" были изданы в 1779 году, то есть задолго еще до смерти Смита, и едва ли нужно прибавлять, что они нисколько не повредили интересам Юма; мы говорим, само собою понятно, не о материальных или каких-либо иных житейских интересах, не существовавших уже для великого мыслителя, а именно о тех непреходящих интересах истины, которые воодушевляют всякого мыслителя.
Как бы желая загладить свой проступок, Смит оставил замечательное описание последних дней жизни своего друга, который умирал спокойно, невозмутимо, как может только умирать человек с просветленной мыслью и чистой совестью. "Сила духа и твердость Юма, - пишет он, - были так велики, что самые близкие друзья его нисколько не стеснялись говорить с ним и писать к нему как к умирающему человеку, и он не только не огорчался этим, но напротив, подобное обращение скорее ласкало его чувство и доставляло ему удовольствие... Он говорил, что чувствовал себя вполне удовлетворенным и что, прочитывая в последние дни Лукиановы "Диалоги мертвых", он не мог подыскать для себя ни одного извиняющего обстоятельства, с которым он мог бы обратиться к Харону и попросить его не торопиться с переправой. У него нет дома, который нужно было бы достроить, нет дочери, о которой ему нужно было бы еще позаботиться, у него нет врагов, которым он хотел бы отомстить за свои обиды. "Я не мог себе представить, - сказал он, - какое бы обстоятельство я мог привести Харону в оправдание своей просьбы дать мне маленькую отсрочку. Я сделал все важное, что только намеревался сделать когда-либо, и я никогда не мог рассчитывать оставить своих родственников и друзей в положении лучшем, чем я оставляю их теперь. Следовательно, у меня есть все основания умереть довольным". Потом он стал придумывать разные забавные оправдания, какие он мог бы привести Харону, и разные ответы на них со стороны последнего. "По дальнейшем размышлении, - сказал он, - я подумал, что мог бы сказать ему: "Добрый Харон, я занят исправлением своих трудов для нового издания; повремени же немного, чтобы я мог посмотреть, как публика отнесется к ним". Но Харон ответил бы: "Когда ты увидишь это, то захочешь сделать новые исправления. И таким просьбам не будет конца; входи-ка, почтенный друг, в ладью". Но я все-таки продолжал бы настаивать: "Потерпи немного, добрый Харон! Я старался открыть глаза людям. Если я проживу еще несколько лет, может быть, я увижу падение некоторых из господствующих систем суеверия и таким образом буду удовлетворен за свои труды". Но Харон, потеряв всякое терпение и снисхождение, закричал бы: "Ах ты, праздношатающийся плут! Этого не случится в продолжение многих сотен лет. Не воображаешь ли ты, что я тебе дам отсрочку на столь продолжительное время? Входи сию же минуту в ладью, лентяй, праздношатающийся плут!" Через 18 дней после этой беседы роковая болезнь сделала свое дело: Юма не стало. До последней минуты он не изменил себе и умер, как подобает умереть отважному честному человеку. "Так умер, - говорит Смит, - наш самый лучший, навеки незабвенный друг, относительно философских мнений которого люди несомненно будут разно судить - одни одобрять, другие порицать их, смотря по тому, окажутся ли они согласными или несогласными с их собственными мнениями; но относительно личности и поведения которого едва ли может быть разногласие в мнениях".
Со смертью Юма положение Смита значительно изменилось. С одной стороны, не стало его ближайшего друга; не стало человека, по дружбе с которым Смит до сих пор был, главным образом, известен. С другой стороны, он сам становился теперь великой известностью. Правда, труд его был замечен сначала только людьми избранными; те же, против кого он был направлен, не обратили внимания на рассуждения какого-то шотландского мыслителя, ех-профессора. Поэтому он и не вызвал резких, свирепых нападок, как это случилось позже, уже после смерти Смита. Но зато избранные сразу оценили книгу и признали в ее авторе великого мыслителя. Вскоре после выхода ее Смит был приглашен на званый обед, на котором присутствовали Питт, Гренвилль, Аддигтон и другие. Питт воскликнул: "Мы будем стоять, пока Вы не сядете, так как все мы - Ваши ученики!" Понятно, что даже необычайно скромному Смиту захотелось теперь побывать в Лондоне и прислушаться, что говорили о нем в столице. Он располагал хотя скромным, но постоянным доходом в 300 фунтов (3000 рублей), назначенных ему в виде пенсии опекунами его воспитанника герцога Бёклея. Суммы этой при его аккуратной жизни было вполне достаточно, и потому он, не стесняясь денежными соображениями, мог удовлетворить свое любопытство. В Лондоне он познакомился с выдающимися людьми того времени, хотя, по-видимому, далеко не со всеми у него установились приязненные отношения. Так, он не ладил с Джонсоном, царившим в те времена в некоторых лондонских салонах; по рассказам, между ними произошло даже довольно грубое столкновение. Этого можно было бы ожидать, так как Джонсон представлял прямую противоположность Юму и, следовательно, должен был казаться антипатичным и его ближайшему другу Смиту. В Лондоне Смит прожил два года. И что же он вывез оттуда в конце концов? Назначение на службу по таможенному ведомству!.. Герцог Бёклей выхлопотал ему место таможенного чиновника в Эдинбурге. Смиту было в это время 55 лет - возраст, в котором многие ученые еще бодро работают. Каким же это образом люди не нашли работы, более подходящей для только что взошедшего экономического светила? Через несколько десятков лет по мысли Смита будут решаться важнейшие государственные вопросы; он мертвый будет руководить из могилы политикой, и притом не одной Великобритании; а теперь, живой, он должен прочитывать исходящие и входящие бумаги, подписывать их, исполнять скучнейшие и довольно-таки бессмысленные обязанности таможенного чиновника в провинциальном городе! Незавидная участь! Однако Смит принял это назначение без ропота и неудовольствия. Мало того, он действительно становится чиновником, хотя и не особенно старательным. С назначением в Эдинбург он совсем перестал работать над теми вопросами, которые его занимали до тех пор. Он ничего не написал и ничего нового не напечатал, ограничиваясь просмотром своих прежних трудов для новых изданий. Между тем, он далеко еще не выполнил намеченной им некогда грандиозной схемы. Казалось бы, успех, выпавший на долю "Теории нравственных чувств" и "Исследований о богатстве народов", должен был бы побуждать продолжать работу дальше и дальше. Но, очевидно, умственные силы его истощились, и он не чувствовал себя в состоянии выполнить колоссальный план предположенной работы. К тому же не стало лучшего друга, который принимал неизменное участие во всех его работах. Вообще, это совпадение - смерть Юма и прекращение дальнейшей ученой и писательской деятельности Смита - факт значительный и любопытный.
В Эдинбурге Смит вел открытую общественную жизнь, любил принимать у себя друзей и часто бывал в обществе. Сам он никогда не отличался говорливостью, но, вызванный на разговор, разражался обыкновенно целым потоком слов и благодаря своему обширному чтению и прекрасной памяти мог обсуждать любой предмет с каких угодно сторон. Полемики он вообще избегал, да и поводов к ней при жизни его не было. Однажды только на него напал один из представителей англиканской ортодоксии за письмо по поводу смерти Юма; Смит отвечал молчанием.
В 1784 году умерла его мать, а в 1788 году - кузина, жившая вместе с ним в Эдинбурге. Потеря матери, с которой он прожил нераздельно целых шестьдесят лет, была для него очень чувствительна. Он остался в одиночестве, особенно тяжелом для старого человека. Здоровье его стало разрушаться. В 1787 году Глазгосский университет избрал его своим почетным ректором. Смит был очень обрадован таким вниманием. "Никакое повышение в чинах, - писал он, - не могло бы доставить мне такого полного и действительного удовлетворения. Нет человека, который был бы обязан какому-нибудь учреждению больше, чем я - Глазгосскому университету. Он воспитал меня. Он послал меня в Оксфорд. Вскоре по возвращении моему в Шотландию он избрал меня в число своих членов, а затем предоставил мне кафедру, которая благодаря способностям и добродетели Хётчесона пользовалась большой известностью. Эти тридцать лет своей профессорской деятельности я вспоминаю как самые полезные и, следовательно, самые счастливые и самые достопочтенные годы в своей жизни. И теперь мысль о том, что мои старые друзья и покровители вспомнили обо мне столь лестным образом после моего двадцатитрехлетнего отсутствия, доставляет мне сердечную радость, выразить которую спокойно я не могу Вам". Бесцветно протекали все эти годы жизни Смита, хотя он и не дожил еще до того, что называется собственно старческим возрастом. Известная сухость, отсутствие того глубокого животворящего чувства, которое, подобно роднику, просачивающемуся через сумрачную каменную глыбу, порождает жизнь и движение повсюду, куда только проникает он, заметны не только в холодных произведениях, но и в самом характере Смита. Простой, снисходительный, любезный человек, - трудно даже сказать, испытывал ли он когда-либо любовь или гнев. Изведал ли он силу страстей? Познал ли он муки, которыми сопровождается нарождение всего нового? Едва ли и едва ли. Это был, несомненно, уравновешенный человек. Но как он достигал и поддерживал это свое равновесие? Мы видели, что он уклонился от представившегося ему случая, единственный, кажется, раз, вступить в полемику, хотя его прямо вызывали на то и хотя поднятый вопрос стоил того. Мы видели также, что он отказался исполнить просьбу друга своего, потому что побоялся затронуть страсти человеческие, которые он всячески старался обходить. А между тем, дело шло, несомненно, и о его собственных убеждениях. Кто знает, не побоялся ли бы он, ради сохранения своего спокойствия и уравновешенности, опубликовать и "Исследования о богатстве народов", если бы опасался, что они тотчас же вызовут великую распрю и доставят ему не славу, а бедствия, неприятности, вражду? Да, в личности Смита мало геройского, возвышенного. Но он обладал необычайной силой анализа, и потому в той сфере, куда, по счастью, направилась его мысль, он мог совершить поистине великое дело. Едва ли мы погрешим против истины, если скажем, что свою характеристику благоразумного человека в "Теории нравственных чувств" Смит составил по себе самому. "Благоразумие не допускает нас, - говорит он, - рисковать нашим здоровьем, нашим благосостоянием, нашим влиянием, нашим добрым именем... Оно больше заботится о сохранении уже приобретенных выгод, чем о приобретении еще больших... Благоразумный человек не должен стараться обмануть в своих достоинствах ни лицемерием, ни наглым напыщенным педантством, ни нахальным, бесстыдным шарлатанством. Он не должен тщеславиться даже своими действительными дарованиями. Речь его должна отличаться скромностью и безыскусственностью... Он опирается на действительные заслуги и пренебрегает средством для снискания расположения литературных кружков, выдающих себя за непогрешимых судей в искусствах и науках, - кружков, раздающих известность дарованиям и достоинствам и готовых ославить всякого, кто осмелится не признать их приговора... Благоразумный человек всегда искренен... но он не всегда бывает откровенен и прямодушен; хотя он говорит только одну правду, но не считает необходимым открывать ее, если его не побуждают к тому его обязанности... Благоразумному человеку незнакома горячая, страстная, но почти всегда непостоянная дружба... Его дружба состоит в постоянной и неизменной привязанности к небольшому числу испытанных и избранных людей, в привязанности, основанной не на легкомысленном поклонении блестящим и ослепляющим качествам, а на благоразумном уважении скромных добродетелей... Благоразумный человек не любит шумного общества; оно возмутило бы правильное течение его жизни и его занятий и нарушило бы жизненную простоту и умеренность его жизни... Благоразумный человек относится с осторожным уважением ко всем принятым обычаям... Он не согласится пристать ни к одной из враждующих сторон, он ненавидит партии. Он боится беспокойства и ответственности, связанных с ведением общественных дел". Таким именно благоразумным человеком был Смит в своей личной и общественной жизни.
Смит умер в 1790 году, 67-ми лет, проболев довольно значительное время от завала кишок. Его похоронили на том же кладбище, недалеко от того места, где покоился уже прах Давида Юма. Друзья снова сошлись в месте вечного упокоения и разместились там соответственно своему значению. Юм покоится на возвышенности, у подножья которой - могила Смита, покрытая копотью и дымом новой промышленной жизни, развившейся после того, как начала, возвещенные в "Исследованиях о богатстве народов", стали применяться на деле.
Смит строго относился к обработке своих трудов и поэтому многие рукописи, как рассказывают, были им уничтожены еще при жизни. Несколько же оставшихся отрывков, касающихся разных вопросов, но долженствовавших, по крайней мере существеннейшие из них, составить по окончательной обработке одно целое, были опубликованы после смерти Смита под заглавием "Опыты по философским вопросам". О них мы скажем в следующей главе.
ГЛАВА III. АДАМ СМИТ КАК ПИСАТЕЛЬ И МЫСЛИТЕЛЬ: "ТЕОРИЯ НРАВСТВЕННЫХ ЧУВСТВ" И ДРУГИЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
Обширные планы Смита. - Сделанное. - Прием, употребленный Смитом. - Недостаток систематической разработки. - Изучение нравственных явлений до Смита. - Взгляд Юма на нравственность. - Оптимизм Смита. - Содержание "Теории нравственных чувств". - Отношение Смита к утилитаристам. - Прочие мелкие произведения Смита
У Смита был грандиозный, чудовищно грандиозный план. Он хотел, ни больше ни меньше, как дать миру целую социальную систему, охватить все стороны деятельности человека как социальной единицы. Он хотел показать, каким образом уединенный, изолированный человек (или раса), наделенный от природы немногими способностями, развивается и приобретает многие способности путем общения и сношения с такими же другими людьми (или расами); каким образом из дикаря-шотландца незапамятных времен вырабатывается просвещенный шотландец XVIII столетия. Понятно, что грандиозное здание, задуманное Смитом, вероятно, еще в дни юности, не было построено, не было заложено даже его общее основание. Смит приступил прямо к постройке отдельных частей и вывел два довольно законченных притвора, далеко, впрочем, не одинаковой красоты, солидности и прочности. Один из них, первый по времени постройки, посвящен началу бескорыстия; это этика Смита, его "Теория нравственных чувств". Другой посвящен началу личной выгоды - это его политическая экономия, его "Исследования о богатстве народов". От остальных работ остались только благие начинания: там заложен фундамент, там выведена стена, там положено лишь несколько кирпичей. Язык, астрономия, физические науки, логика, метафизика, юридические науки, поэзия, музыка, живопись (называемые Смитом подражательными искусствами) и, вероятно, многое другое - все это должно бьшо иметь свои более или менее просторные притворы. Но рука строителя устала, и перед нами - лишь заготовленный материал, или робкие начинания. "Великое литературное чудо и то, - говорит Беджгот, - что из столь чудовищной схемы, по столь многочисленным абстрактным вопросам получилось нечто целое; мало того, получилось нечто такое, что в продолжение целого столетия составляет основное руководство по вопросу о торговле (trade) и деньгах".
Итак, в двух своих главных произведениях Смит смотрит на явления с двух противоположных точек зрения. То он становится на точку зрения бескорыстия, исключает всякие другие мотивы деятельности и показывает, каким образом человек, руководствуясь бескорыстием, устраивает и свою жизнь, и жизнь других людей, к общему благополучию. То он становится на точку зрения корысти, исключает всякие бескорыстные мотивы и показывает, каким образом человек, руководствуясь исключительно личной пользой, содействует общему благополучию. Понятно, что в первом случае ему приходится иметь дело с явлениями, главным образом, морального характера, а во втором - с явлениями экономического характера. Но Смит прекрасно понимал, что в действительности люди не руководствуются ни исключительно бескорыстными мотивами, ни исключительно корыстными. Человеческая жизнь - слишком сложное явление, чтобы ее можно было втиснуть в такие узкие рамки. С другой стороны, однако, эта самая чрезвычайная сложность жизни делала до сих пор тщетным всякие научные попытки охватить ее всю в целом одним общим взглядом. Только великие поэты поднимались иногда благодаря своей непосредственной прозорливости до такого синтеза. Поэтому люди науки нередко прибегают к приему, употребленному Смитом. Они искусственно изолируют явления и обсуждают их с какой-нибудь исключительной точки зрения. Выводы получаются, конечно, лишь приблизительно верные; но они тем ближе к истине, чем шире точка зрения, с какой ученый рассматривает явления, и чем он осторожнее, беспристрастнее относится к изучаемым явлениям, не позволяя себе насиловать их действительный характер. Наконец, чтобы получить полную систему, цельное воззрение, необходимо выводы, полученные путем такого исключительного анализа, сопоставить и так или иначе связать в одно целое. И опять-таки это задача настолько трудная, что многие сознательно или бессознательно отказываются от нее и, придерживаясь какой-нибудь одной исключительной точки зрения, строят односторонние, уродливые системы.
Смит не сделал такой ошибки; но зато у него начала бескорыстия и корысти так и остались не объединенными каким-либо общим принципом. Мало того, каждая из двух его главных работ сама по себе также не представляет системы в строгом смысле слова. Скорее это серия, ряд отдельных очерков, связанных одной общей мыслью, а не система, развиваемая шаг за шагом, приводящая в порядок и соподчинение отдельные части. Все это в особенности применимо к "Теории нравственных чувств". Но даже и в "Исследованиях о богатстве народов" нельзя видеть систему политической экономии, хотя они заключают в себе почти все основные мысли для построения такой системы. Что же касается первого из названных сочинений Смита, то оно вовсе не представляет системы нравственности, и если посмотреть на него с этой точки зрения, то оно теряет даже всякое значение и интерес.
В "Теории нравственных чувств" много прекрасных очерков по отдельным вопросам, глубоких мыслей, любопытных наблюдений; написаны они, по свидетельству английских критиков, замечательно легким и ясным языком (чего, к сожалению, нельзя сказать о неточном русском переводе), пересыпаны массой пояснений, иллюстраций, как и вообще все, что писал Смит; так что, если бы он обработал их по плану отдельных "опытов", то это было бы одно из наиболее читаемых произведений в Англии даже в настоящее время. Но теории, системы, учения там вовсе не ищите. Смит писал в то время, когда этические вопросы только что начали выделяться из массы других вопросов и подвергаться самостоятельному обследованию.
Работы эти носили еще, однако, в большинстве случаев метафизический характер. Положение Гоббса, высказанное за сто с лишним лет до появления сочинения Смита, о зависимости общественной нравственности от политических учреждений вызвало оппозицию. Одни настаивали на самоочевидности нравственных принципов, на их внутренней убедительности независимо от рассматривания их как законов, установленных всемогущим правителем; другие, во главе с Локком, утверждали, что уразуметь нравственные предписания, которые они считали божественным установлением, возможно только путем изучения человеческих отношений. Вторых можно считать родоначальниками замечательной школы английских моралистов, известной под именем утилитаризма, школы, которая брала исходной точкой своих построений начало пользы. Локк перенес в психологию так называемый индуктивный метод исследования; он обратился к изучению явлений; он шел от частного к общему и считал необходимым оправдание гипотезы фактами. А так как этические вопросы находятся в теснейшей связи с психологическими, то этим же методом стали пользоваться и при рассмотрении вопросов нравственного поведения. Шефтсбери первый из моралистов явно и сознательно принимает психологический опыт за основание этики. В трудах Юма, Гартлея и Адама Смита это стремление достигает наибольшего развития, и этика, можно сказать, поглощается психологиею. В их исследованиях на первом плане стоит не вопрос о нравственном поведении, а вопрос о том, каким образом могут быть объяснены с научной точки зрения нравственные чувства.
В философском отношении Смит больше всего обязан своему другу Юму. Он разделял его основные взгляды, и "Теория нравственных чувств" построена на молчаливом допущении тех же психологических оснований, которые Юм развивал открыто в своих трактатах. В области нравственных явлений Юм признает за основной факт чувство одобрения или порицания, испытываемое нами в различных случаях. При объяснении этого чувства он сильно склоняется в сторону утилитаристов. Он утверждает, например, что единственно только размышление об общей пользе и интересах заставляет нас одобрять такие чувства, как верность, справедливость, правдивость и многие другие важнейшие добродетели, но в конце концов он не находит возможным построить всю нравственность на основании пользы и обращается к чувству симпатии. Более обстоятельное развитие и применение этой, так сказать, теории симпатии и представляет сочинение Смита. Прежде чем излагать содержание его или, вернее, по отсутствию собственно учения в этом произведении, привести просто несколько наиболее характерных образцов, мы остановим внимание читателя на одной любопытной особенности в мировоззрении Смита.
Этот скромный философ был превеликим оптимистом. Он смотрел через розовые очки не только на промышленную деятельность людей, где, по его мнению, свободная игра личных интересов неизбежно ведет к общему благоденствию, но и на жизнь вообще. "Если мы исследуем, - говорит он, - общие законы, по которым распределяются в этом мире добро и зло, то найдем, что, несмотря на кажущийся беспорядок в этом распределении, каждая добродетель находит свое вознаграждение, и вознаграждение самое приличное для ее поощрения". Труд вознаграждается успехами; справедливость, добросовестность, человеколюбие - доверием, уважением, любовью окружающих людей и так далее. Бывают, конечно, исключения из этого общего правила, без исключений ведь нельзя; но они редки, и общий характер жизни от этого нисколько не изменяется. Не думайте, что такое всеобщее благополучие царит только в сфере невещественных отношений. Нет, оптимизм Смита не смущается даже самыми резкими материальными диссонансами. "В сущности, богатые, - говорит философ, - потребляют не более, чем бедные, несмотря на свою алчность и свой эгоизм, несмотря на то, что они преследуют только личные интересы, несмотря на то, что они стараются удовлетворить только свои пустые и ненасытные желания, употребляя на это тысячи рук, - тем не менее, они разделяют с последним чернорабочим плоды работ, производимых по их приказанию. По-видимому, какая-то незримая рука принуждает их принимать участие в таком же распределении предметов, необходимых для жизни, какое существовало бы, если бы земля была распределена поровну между всеми населяющими ее людьми; таким образом, без всякого преднамеренного желания и вовсе того не подозревая, богатый служит общественным интересам и распространению человеческой природы. Провидение, разделив, так сказать, землю между небольшим числом знатных людей, не позабыло и о тех, кого оно с виду только лишило наследства, так что они получают свою долю из всего, что производится землею. Что же касается того, что составляет истинное счастье, то они нисколько не стоят ниже тех, кто поставлен выше их. Относительно физического здоровья и душевного спокойствия все слои общества находятся почти на одинаковом уровне, и нищий, греющийся на солнышке под забором, пользуется безопасностью и беззаботностью, которой так домогаются короли". Это уже поистине стоический оптимизм, с тою лишь разницею, что Смит не относился к материальному благополучию с высоты величия, а напротив, придавал ему большое значение. Наконец, восставая против чрезмерного сострадания, он заявляет: "Эта преувеличенная симпатия к бедствиям, которые нам неизвестны, прежде всего безумна и неосновательна. Оглянитесь кругом: на одного страдающего и несчастного вы найдете двадцать человек в полном здравии и счастии или, по меньшей мере, в сносном положении". Так профессор Смит охлаждает пыл чрезмерно сострадательных людей. Вероятно, их было слишком много вокруг него... Или, вернее, не страдал ли наш профессор некоторым недостатком зрения в этом отношении, так называемым дальтонизмом? Обратимся, однако, к содержанию его "Теории нравственных чувств".
При исследовании нравственных принципов, говорит Смит, приходится решать два главных вопроса. Во-первых, в чем состоит добродетель, или иначе, какой душевный склад и какой образ поведения заслуживает похвалы. И во-вторых, какая сила или какая способность души заставляет нас отдавать предпочтение тому или другому поведению, называть одно правильным, другое - порочным, рассматривать одно как предмет одобрения, уважения и награждения, а другое - как предмет порицания, неодобрения и наказания. Вместе со многими другими мыслителями Смит полагает, что добродетель состоит в точном соответствии между чувствами, побуждающими нас к поступку, и причиной или предметами, вызвавшими это чувство. Но он находит это определение недостаточно полным. Всякое чувство или душевное движение, предшествующее действию, можно рассматривать с двух различных сторон, или в двух различных отношениях: во-первых, по отношению к причине, которая вызывает его, а во-вторых, по отношению к цели, которую имеет оно в виду, или к действию, которое оно стремится произвести. В первом случае мы судим о соответствии или несоответствии поступка, а во втором - о его благотворных или пагубных последствиях и ободряем или осуждаем его. Таким образом, нельзя сказать, чтобы даваемое Смитом определение добродетели отличалось ясностью. Зато он надолго останавливается на психологическом описании отдельных добродетельных и недобродетельных поступков, и эти описания бывают нередко удачны и занимательны. Справедливость, по его мнению, отличается от других добродетелей тем, что соблюдение ее не предоставлено на произвол человека, что она может быть вынуждена насильственно. "Мы строже связаны обязанностью руководствоваться справедливостью, чем дружбою, состраданием, великодушием; исполнение последних трех добродетелей предоставлено в некотором роде на нашу волю, между тем как мы чувствуем себя обязанными, связанными, вынужденными положительным обязательством поступать справедливо. Мы сознаем, что это может быть потребовано от нас и что насилие против нас в этом отношении будет встречено всеобщим одобрением. Ничего подобного мы не можем сказать о прочих добродетелях... Человек, нарушивший священнейшие права справедливости, не может подумать без страха, стыда и отчаяния о чувствах, которые он возбудил в прочих людях. По удовлетворении страсти, приведшей его к преступлению, когда он начинает сознавать свое поведение, он не может одобрить ни одного побуждения, руководившего его поступками. Он становится столь же ненавистным в собственных глазах, как и в глазах прочих людей; он пробуждает к себе ужас в людях... Он страдает от одной мысли о положении, в которое он поставил пострадавшего; он сожалеет о пагубных последствиях своей страсти; он сознает, что вызвал против себя общественное негодование и что за этим должны естественно следовать мщение и наказание.