Главная » Книги

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - В горах, Страница 5

Мамин-Сибиряк Дмитрий Наркисович - В горах


1 2 3 4 5 6

владыке:
   - Ваше преосвященство, я должен сообщить вам пренеприятное известие: золотопромышленник Иван Тимофеич Травкин, которого вы хорошо знали, третьего дня скончался...
   - Как же это так. вдруг?.. - проговорил владыка, с недоумением глядя на Гвоздева и о. Нектария.
   - А так, действительно вдруг, ваше преосвященство, скончался, - продолжал Пальцев. - Я его как раз видел часа за два до смерти. Ехал мимо Махневского завода, а он идет навстречу. Поздоровались... Он недавно был именинник, я и говорю ему, что следовало бы подогреть старого-то именинника. Он позвал меня к себе, я и пообещал побывать у него на обратном пути. И действительно, заезжаю, а он - на столе, и лежит как живой, совершенно как живой... Его кондрашка хватил, ваше преосвященство!
   - Жаль, очень жаль Травкина, - качая головой, говорил владыка.
   - А какой это благочестивый был человек, ваше преосвященство! - говорил о. Нектарий.
   - Да, да... Я хорошо его помню. Жаль, очень жаль.
   - Немного таких людей, ваше преосвященство, осталось, - говорил Гвоздев.
   - Немного, очень немного... Да, немного.
   - Пр-римерный хр-ристианин, ваше пр-рео-освященство! - вставил свое слово "Министр", сильно вытягивая свою длинную шею.
   Отец Нектарий хотел прибавить еще что-то о добродетелях покойного, но в это время показавшаяся в дверях коротенькая и толстая фигурка заставила невольно всех оглянуться, а потом посмотреть на Пальцева, который, как ни в чем не бывало, что-то шептал на ухо о. протодиакону.
   - Благословите, ваше пьеосвященство, - заговорил вошедший, как шар подкатываясь к владыке.
   - Как же это?.. Кажется... - шептал владыка, не решаясь дать благословение, но о. Нектарий что-то шепнул ему на ухо, и владыка благословил, проговорив добродушно: - А мы тебя, Иван Тимофеич, здесь совсем было похоронили...
   Общий взрыв неудержимого хохота долго стоял в зале: вошедший и был тот самый Травкин, про которого только что сейчас рассказывал Пальцев. Владыка не только не рассердился за эту шутку, но долго смеялся вместе с другими, покачивая своей головой.
   - Он, ваше пьеосвященство, всегда что-нибудь такое пьидумает, - жаловался Травкин, указывая рукой на Пальцева, - пьяво, ваше пьеосвященство... Он всегда пьивьет язные пустяки!
   Все долго хохотали над выдумкой Пальцева, который смеялся вместе с другими и даже упрекал Травкина:
   - Ты, ангел мой, совсем подвел меня... Разве так делают порядочные люди?
   Весь обед прошел самым оживленным образом. Владыка улыбался, слушал и даже сам рассказал несколько очень увеселительных анекдотов, из которых один привел всю публику в полный восторг.
   - Раз я объезжал свою епархию, - рассказывал владыка. - В одном селе... кажется... Отец протодиакон, не помните ли вы, в каком это было селе?
   - В селе Березовском, ваше преосвященство! - отвечал о. протодиакон, знавший наизусть все анекдоты владыки и даже тот неизменный порядок, в каком они следовали один за другим.
   - Да, да... Припоминаю: это действительно было в селе Березовском, - продолжал владыка с своей добродушной улыбкой. - Священник этого села и представляет мне одного псаломщика. Как же его звали?.. Позвольте... Отец протодиакон, не помните ли вы, как звали того псаломщика?
   - Асклипиодот, ваше преосвященство!
   - Да, да... Припомнил: действительно Асклипиодот... Священник представляет его мне и говорит, что он примерной нравственности и желает занять вакантное место диакона при церкви села Березовского... Кажется, так, отец протодиакон?
   - Точно так, ваше преосвященство!
   - Я проэкзаменовал его, заставил пропеть, а потом и спрашиваю: "Ты, Асклипиодот, очень желаешь быть диаконом?" Он мне и отвечает... Да, да... Позвольте, что же он такое мне отвечает? Позвольте... Отец протодиакон, не помните ли вы, что он мне отвечал?
   - Псаломщик Асклипиодот отвечал вашему преосвященству, что "всякий человек желает быть диаконом!".
   - Ах, да, да... Действительно, так: "Всякий человек, ваше преосвященство, желает быть диаконом". Ха-ха-ха!
   Над этим анекдотом смеялись больше, чем над смертью. Травкина: густым басом, откровенно хохотал о. протодиакон, добродушно смеялся с ним "Мамочка", хихикали Димитраки, Заверткин и Пальцев, и смеялся, именно смеялся, о. Нектарий, - смеялся всем своим упитанным существом, смеялся до слез, каждою каплей своей крови, как умеют смеяться невинные младенцы, когда нянька им скажет "агу". Это была даже не картина, а какая-то музыка. В восторге от анекдота о. Нектарий расцеловал руки владыки и подобострастно спрашивал со слезами на глазах:
   - Всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом? О... ха-ха-ха!..
   - Да, да! Так и говорит: всякий человек, ваше преосвященство, хочет быть диаконом, - добродушно повторял владыка свой анекдот.
   Лакеи в белых перчатках подавали одно кушанье за другим. На первом плане, конечно, была рыба самая разнообразная и во всяких формах: уха из живых харюзов, пудовый осетр, сваренный целиком, тальмени с розовым, нежным мясом, семга и еще целый ряд рыб, название которых я не упомню. Все это, сваренное или зажаренное, прошпигованное мудреными начинками и приправленное остроумнейшими соусами из трюфелей, грецких орехов, анчоусов, с оливками, капорцами и тому подобными премудростями, подавалось на стол, съедалось и сейчас же заменялось каким-нибудь новым кушаньем. Гостей было человек двести, так что нужно было очень много всякой снеди, чтобы наполнить эти двести провинциальных желудков, как известно, чувствительных не столько к качеству съедаемого, сколько к его количеству. Печенкин оказался чудо-хозяином и своим недремлющим оком зорко следил, чтобы ни один рот не оставался без работы и чтоб у каждого прибора рюмки стояли полными.
   Обед продолжался очень долго; пили все и за все, что только существует под луной. Владыка очень утомился этим длинным и торжественным обедом и скоро удалился на свою половину, чтобы предаться необходимому отдохновению, но оставшаяся публика и не думала уходить.
   Вечером этого многозначительного дня я сидел в общей зале "Магнита" и от нечего делать перебирал старые газеты. Часов около девяти вечера на лестнице послышался глухой топот, точно кто-нибудь въезжал на лестницу на лошади. Дело скоро объяснилось: в общую залу нетвердыми шагами ввалилась почтенная компания, состоявшая из "Министра", Заверткина и Димитраки, обнявшихся, как три брата, и взаимно поддерживавших друг друга. Несмотря на эти трогательные усилия, почтенная компания едва могла попасть в двери. За ними, тоже обнявшись, шли Пальцев и Травкин; они держались на ногах только потому, что сильно навалились друг на друга. Травкин, этот "примерный христианин", по словам "Министра", теперь еле-еле шевелил заплетавшимся языком и все повторял одну и ту же фразу:
   - Пьяво, Пайцев, ты вьешь, все вьешь, а я тебя все-таки юбью...
   - Мы об-бедали у Гвоздева с пр-реосвященным! - заявлял Заверткин, увидав меня и выделывая своими вихлястыми ногами самые замысловатые вензеля.
   Почтенная компания проследовала благополучно до буфета и расположилась где попало, в таких позах, как будто всех их сдуло ветром. Один Димитраки еще настолько сохранил присутствие духа, что потребовал очищенной. Но бедный "Министр" лежал на полу без всякого движения, как оглушенная рыба, мычал и совершенно напрасно старался объяснить что-то "посредством перстов".
   Заверткин ухитрился как-то подняться на четвереньки и в этой трогательной позе пропел над распростертыми на земле телами своих друзей известные куплеты:
  
   Уж мы пили, пили, пили,
   Уж мы ели, ели, ели...
  
   На другой день после освящения церкви кто-то тихо постучал в мой номер. Отворив дверь, я увидел знакомого мне Гришутку, который был в числе старателей на Балагурихе. Мальчик очень вырос в эти два года, но лицо осталось по-прежнему серьезным. Увидев меня, он проговорил:
   - Василиса Мироновна велела тебе сказать, что Калин умер сегодня ночью.
   - И больше ничего?
   - Ничего.
   Это известие сильно опечалило меня, и я, одевшись, отправился в избушку Калина Калиныча, чтоб отдать последний христианский долг этому доброму существу. Я услышал монотонное чтение над покойником, а из окон избушки так и валил клубами синий дым ладана. Покойник лежал на столе; над ним читала своим певучим голосом Василиса Мироновна; у печки, на небольшой деревянной лавочке, сидели две старухи, недружелюбно посмотревшие на меня.
   - "Пришлец есмь аз на земли, - читала Василиса Мироновна своим ровным, невозмутимым голосом, - умножися на мя неправди гордых, аз же всем сердцем испытаю заповеди твоя, господи..."
   Лицо покойника не было закрыто, и на нем застыло неземное спокойствие; щеки осунулись; на глазах были положены медные копейки; чтобы не отваливалась нижняя челюсть, лицо было подвязано белым платком. Прочитав псалом, Василиса Мироновна подошла ко мне и тихо проговорила:
   - Вот и Калин приказал долго жить.
   Мне показалось, что в глазах Миронихи блеснули две слезинки, но, заметив мой пытливый взгляд, она быстро отвернулась и тяжело вздохнула.
  

XVI

  
   Через два месяца после смерти Калина Калиныча я случайно встретился на улице с Василисой Мироновной. Она была чем-то встревожена.
   - Ты бы зашел как-нибудь в мою избушку, - проговорила она. - Дело есть до тебя...
   - Какое?
   - А вот увидишь, когда придешь, - уклончиво ответила раскольница.
   Мне давно хотелось побывать в избушке Василисы Мироновны, а теперь "закинулось заделье", и вечером я отправился в дальний конец Старого завода.
   Домик Василисы Мироновны стоял на конце Болотной улицы, где начинались маленькие избы и лачужки предместья. Снаружи это был кокетливо чистенький домик, обшитый тесом, с зелеными ставнями и белой трубой. Маленькая калитка вела на широкий двор, который, как у всех раскольников, сверху был покрыт отличной тесовою крышей с несколькими слуховыми окнами, откуда падало света как раз настолько, чтобы не разбить себе лба. Пол во дворе был деревянный; кругом тянулись какие-то амбары, хлевы, новенький сарай; везде чистота была поразительная, как в комнате, хотя было что-то тяжелое во всей этой обстановке, походившей на деревянную крепость. Гремя железною цепью, отчаянным лаем заливалась громадная собака, стоившая десяти уличных сторожей. Широкое русское крыльцо с точеными столбиками, поддерживавшими небольшой навес, вело в маленькие светлые сени, разделявшие домик Василисы Мироновны на две избы - переднюю, в которой собственно жида Василиса Мироновна, и заднюю, в которой помещалась моленная. Деревянные стены были вымыты поразительно чисто, полы устланы своедельщиной - половиками, а в передней избе был постлан дешевый тюменский ковер. Налево от двери стояла белая русская печь, как и в избушке Калина Калиныча, отделенная от остальной избы крашеной перегородкой. Вокруг стен тянулись деревянные лавки, в переднем углу стоял выкрашенный синей краской стол, над дверями были навешаны крашеные полати. В переднем углу красовался большой зеленый киот со старинными образами, пред которыми теплилась неугасимая лампада. Когда я вошел в эту комнатку, светленькую, как игрушка, в переднем углу, облокотившись на стол, сидел Савва Евстигнеич, не поднявший даже головы при моем появлении; голос Василисы Мироновны, что-то делавшей за перегородкой, заставил старика очнуться, и он пристально посмотрел на меня своим единственным оком.
   - Милости просим, дорогой гость, - звонко говорила Василиса Мироновна, показываясь из-за перегородки с засученными рукавами рубашки, обнажившими сильные, загорелые руки. - Садись, так гость будешь. Узнаешь гостя, Савва? - обратилась она к старику, который продолжал сосредоточенно наблюдать меня.
   - Узнал... Как же, узнал, - глухо отвечал старик. - Помню, на Балагурихе ночевал у нас в балагане...
   Усадив меня в передний угол, напротив старика, раскольница на некоторое время исчезла из комнаты и появилась нагруженная снедями и брашном. Весело разговаривая, она ставила на стол тарелки с черной икрой, прошлогодними рыжиками, балыком, ягодами, изюмом, пряниками и две бутылки - одну с водкой, другую с душистой наливкой из княженики.
   - Угощать-то мне тебя нечем, да и не умею я это по-господски делать, - немного кокетливо говорила Василиса Мироновна, как бы напрашиваясь на комплимент. - Уж не взыщи на нашем мужицком угощенье!.. Созвать-то я созвала тебя, а угощать и не умею. Выкушайте-ка вот по рюмочке...
   Раскольницы и начетчицы больше не было, а была домовитая хозяйка, угощавшая от трудов рук своих, и было что-то трогательное в этой метаморфозе: так и веяло чем-то патриархальным от этой высокой женской фигуры, угощавшей нас с таким трогательным смирением и ветхозаветной простотой. Старик выпил рюмку водки, а я рюмку наливки, которая была необыкновенно ароматна.
   - Покойник Калин любил эту наливку, - говорила раскольница, указывая на штофик с наливкой. - А как он умер хорошо: точно просветлел вдруг и все так обстоятельно говорил!.. Только перед самым отходом душа в нем встосковалась, больно плакал: дочери, слышь, жаль, - погибнет без него...
   - Добреющей души был человек, - проговорил старик.
   - Этаких простецов больше не осталось, - с тяжелым вздохом прибавила раскольница. - И до самой последней минуты все в памяти был, все разговаривал, а потом вытянулся немного и - конец.
   Василиса Мироновна, видимо, ухаживала за стариком, который или был болен, или чем-нибудь сильно расстроен. Поболтав еще минут десять, Василиса Мироновна поднялась с своего места и, поправив платок, проговорила:
   - А я схожу тут недалеко в соседи... У бабы волос долог, да ум короток: позвала я тебя, а выходит, понапрасну, - пожалуй, и подумаешь неладно обо мне. Вы тут побеседуйте, а я живым духом схожу. Так ты уж посиди здесь, - обратилась ко мне еще раз Мирониха. - Я живым духом...
   Оставшись вдвоем, я долго не знал, о чем разговаривать со стариком, а он молчал, погрузившись в тяжелое раздумье, и, кажется, совсем забыл о моем присутствии. Он выпил уже несколько рюмок водки и заметно покраснел.
   - А что, Савва Евстигнеич, как ваш шурф на Балагурихе? - спросил я старика, чтобы начать разговор.
   - Какой шурф?
   - Ну, да помните, который вы тогда били при мне...
   - Ах, да... пустое дело, - бросил скоро! Да и не к чему, - с тихою грустью проговорил старик, опуская голову. - Ведь "Разбойника"-то у меня украли.
   - Как так?
   - Украли, зломанники! Погубили меня, разорили...
   Старик неожиданно заплакал своим единственным глазом.
   - А ведь я тебя вспоминал, не один раз вспоминал, - утирая слезы, заговорил старик. - Помнишь, я тебе сказывал, как кыргыза-то убил, а ты мне тогда еще сказал, что как мне его не жаль... Ты тогда ушел, а мне это и пади на ум. Оказия: и работаю, и молюсь, а кыргыз все с ума нейдет. Не поверишь, сна лишился, от хлеба отбился, а все это было к тому, что пропасть моему "Разбойнику". К тому, значит, и о кыргызе эдак думал... И эпитимию на себя накладывал, чтобы замолить грех, и обещания давал - ничего не помогало! Только одна Василиса Мироновна и отмаливала! Как помолится, так будто маненько и полегчает.
   - Как же у тебя "Разбойника"-то украли?
   Савва Евстигнеич долго молчал; видимо, что ему трудно было рассказывать подробности этого страшного для него дела.
   - Расскажу я тебе это дело по порядку, - начал старик. - Связался тогда я с этой Балагурихой, лето-то простарался, а толку не мог добиться... А надо тебе сказать, и на Балагурихе я работал только для видимости, для отвода глаз, потому в те поры ходил слух, что будет новый исправник, и за нами сильно следили.
   - Как так? - невольно спросил я.
   - Ну, да уж слово вылетело - не поймаешь, да и дело прошлое, да и мне-то теперь все равно: не пойдешь ведь на меня доносить? Ведь у нас на Старом заводе займуются золотом-то: доносить, так на всех...
   - Что вы, Савва Евстигнеич!
   - Проболтнулся я тебе - надо, значит, рассказывать все. Видишь, в чем дело: все мы грешны да божьи. Золотом жили. Только с этим золотом - ух как опасно!.. А тут, как с неба, и свались ко мне "Разбойник"... Эх, что это только за лошадь была!.. Огонь, а не лошадь... Ты и во сне не видывал таких лошадей, да и не слыхивал, да никто тебе и не поверит, что на свете кони такие бывают... Одно слово - "Разбойник", разбойничья лошадь! Я вот тебе расскажу, какие мы с ним дела обделывали, а ты их хоть кому рассказывай - не поверят, в глаза осмеют!.. От Старого завода до Ирбита летом верст с двести, а зимой, малыми дорогами, верст сотня, а ярманка-то в Ирбите бывает зимой... Понял?
   - Ну, так слушай. На этой ирбитской ярманке и сбывают золото, потому тут съезжаются разные такие азияты, с шарманками там, с пуговками, с мылом, - ну, понимаешь, все это для отводу глаз только! Китайцы тоже не брезгают нашим золотом-то, только несуразный народ: ты с ним каши не сваришь; а вот бухарцы да армянцы - те и нас за пояс заткнут!
   Старик немного помолчал, а потом, вздохнув и выпив рюмку, спросил меня:
   - Ну-с, на чем, бишь, я остановился?
   - На армянах, Савва Евстигнеич.
   - Да, да, точно на армянцах... Так вот в ярманку-то до Ирбита от нас сто верст. Исправник али становой там уж знает, что старозаводские беспременно золото повезут на ярманку, и караулит: помельче кого, вроде нашего брата - в острог, а покрупнее - оберет, как липку, да и пустит в одной рубашке. Известно, кто этими делами занимается - тоже народ прожженный, ходят босиком, а следы в сапогах, да все-таки трудно увернуться: места наши маленькие, всех по пальцам знают, а чуть начал пошире жить, торговать, сейчас уж его и под шапку. А когда попался в мои руки "Разбойник", поездил я на нем первую зиму, вижу, лошадь как есть золотая. Не поверишь, я нарочно на "Разбойнике", для пробы, езжал в одну ночь в Ирбит-то и обратно, ей-богу! Только два дня уж я его к этому готовлю, все мучаю, а пред самой поездкой с самого утра на нем гоняю до мыла. Потом часа за три до сумерек привяжу его к столбу, простоится он таким манером часа три, дам ему два ломтя хлеба с солью, посажу в санки Гришутку, - помнишь, на Балагурихе-то, - да и в путь. К полуночи Гришутка в Ирбите привяжет "Разбойника" к столбу, даст два ломтя хлеба с солью, стакан водки вольет ему в глотку да в ту же ночь обратно и приедет на Старый завод, к утру, к самому эдак рассвету. В ночь-то, значит, двести верст и сделает... Скажи-ко кому, да тебе никто в жизнь не поверит! Вот какая была лошадь... Вот когда ярманка-то начнется, зараньше прикопишь золотца, да в одну ночку и свезешь в Ирбит-то, а к утру - дома; денежки в кармане, придраться нельзя, потому устроишь так, чтобы с вечера-то все тебя на заводе видели.
   Старик низко-низко свесил голову и долго молчал, пока я не вывел его из этого состояния своим вопросом:
   - Как же у тебя украли такую лошадь, Савва Евстигнеич?
   - А уж так, по грехам господь наказал, - заговорил старик спокойно и со смирением. - Сплю это я раз летом, таково крепко сплю, только слышу - в окно мне - тук, тук! Кого там, думаю, нелегкая принесла? Отворил окно: сосед. "Чаго тебе?" - "А ты, говорит, ничего не знаешь?" - "Нет, говорю, ничего не знаю". - "Да ведь у тебя лошадь-то, говорит, украли..." Как это он мне вымолвил, так меня ровно обухом по голове, и свет из глаз выкатился! Выскочил на двор, в конюшню, - нет... Ах, оказия, думаю: куда делась лошадь? Ворота все на запоре... Так, думаешь, как они увели лошадь? А взяли, разобрали крышу да через крышу на веревках и вытащили. А собака, может, помнишь, которая на Балагурихе со мной была, Куфтой звали? - окормили ее... Выхожу я за ворота к соседу, а самого так и пошатывает, точно я пьяный совсем. "Что, говорю, теперь делать..." А в глазах так столбы и ходят... А сосед и говорит: "Надо, говорит, толкнуться к Евгешке, - некому окромя его такую штуку выкинуть!" Прихватили мы еще человек трех и - к Евгешке. Помолитвовались под окном, спрашиваем хозяина: надо, мол, поговорить. Выходит Евгешка к нам за ворота, тут мы его и приняли... Побили, побили мы его тут, - запирается, собака: знать ничего не знаю, ведать не ведаю. Дело было зимнее. Связали мы его по рукам да за ноги-то и привязали к саням, а двое на него, да таким манером через весь завод и проехали, а потом - на рудник, верстах в восьми от Старого-то завода. Приехали туда. У Евгешки спина в лоскутьях, так мясо клочьями и висит, а все запирается... Тут мы взяли да вниз головой его и спустили в шахту: "Сказывай, а то тут тебе и конец!" Покаялся...
   - Что же вы сделали потом с этим Евгешкой?
   - А сделали мы с ним вот что: он сказал, что моя лошадь в Огневой, - так, деревнюшка тут есть, в семи верстах от Старого завода, плуты на плутах живут. Мы Евгешку на дровни да в Огневу, прямо к тому мужику, на которого он показал, а его и след простыл. Спросили хозяйку: "Точно, говорит, была лошадь, да только увели". Делать нечего, потеребили маненько для памяти бабенку да с пустыми руками и приехали на Старый завод, а Евгешку опять по-за саням тащили, да у его дома и бросили замертво...
   - Что же потом с ним было?
   - А известно: собаке - собачья и смерть. Хозяйка позвала лекаря, а лекарь станового... Становой-то посмотрел на Евгешку, да и говорит: "Дураки, ангел мой, говорит, и те, что Евгешку-то, слышь, били, - надо бы, говорит, его до смерти". Так бы и следовало, да пожалели мы-то его, варнака, только маненько поучить хотели... На третий день он так и помер без языка.
   - Отчего же вы не отвели Евгешку к становому, когда его поймали?
   - К становому?.. Что ты, милый человек, да у станового-то он, может, с тыщу разов бывал, да разве ты его проймешь этим? Ни в жисть! Становой к мировому, мировой на высидку и - конец всему делу. А нашему брату от их, варнаков, разоренье, да еще худую славу пущают на весь Старый завод, - дескать, там что ни есть несосветимые [Несосветимые - каких во всем свете не найти. (Прим. Д. Н. Мамина-Сибиряка.)] плуты живут... Мы их в ту весну еще четверых уходили, конокрадов-то, - больно шалить зачали.
   - Что же, ты не разыскивал больше лошадь?
   - Как не разыскивать!.. Разыскивал. Почитай все время разыскивал, только понапрасну время терял, потому они "Разбойника" в степи угнали. И деньги раздавал нищей братии, и на обители подавал, и в скиты денег-то охапкой посылал - ничего не берет: нет моего "Разбойника" - и шабаш!.. Денег-то, которые нажил он мне, еще много осталось, да друга-то сердечного не стало!.. Вот я и езжу все да отыскиваю его.
  

XVII

  
   - Иди-ко сюды! - поманила меня Василиса Мироновна, приотворив дверь в переднюю избу. - Я тебе покажу одну штучку.
   Мы вышли в сени. Василиса Мироновна отворила дверь в заднюю избу и дала мне дорогу. Издали мелькнула неугасимая лампада, которая теплилась перед целым иконостасом из старинных образов. На меня пахнуло росным ладаном и запахом восковых свеч и деревянного масла.
   - Не признаешь ли? - спрашивала раскольница, указывая рукой на какую-то женщину в черном платке.
   Я немного даже отшатнулся назад: передо мной сидела Евмения. На ней надет был косоклинный раскольничий сарафан с глухими проймами, ситцевый, подвязанный в подмышках передник, белая миткалевая рубашка. Голова была повязана темным ситцевым платком, сильно надвинутым на глаза; из-под платка выбивалось несколько прядей белокурых волос; болезненно-пристальным взглядом смотрели совсем округлившиеся серые глаза.
   - Здравствуйте, - проговорил я, протягивая руку.
   - Здравствуйте... - как-то неохотно ответила Евмения.
   - Помилуйте, Евмения Калиновна, что это за маскарад такой?
   - Маскарад?.. Вы думаете, что это маскарад?.. Нет, настоящий маскарад кончился, - будет! - При последних словах Евмения хрустнула пальцами и засмеялась злым смехом.
   - Вы давно из Петербурга?
   - Право, не помню хорошенько... Василиса Мироновна, когда я пришла к вам?
   - Третьева дни, милушка, третьева дни... Этак под вечер будет, - отвечала раскольница, складывая свои руки на груди.
   - Вот к ней под начал поступаю, - проговорила Евмения, вскидывая глазами на Василису Мироновну. - В горы скоро уйдем, в скиты...
   Меня совсем изумила встреча с Евменией в этой обстановке, которая представляла такой резкий контраст с тем, что я видел каких-нибудь полгода назад в клубе художников. Расспрашивать Евмению прямо о причинах ее появления в Старом заводе я не решался, предоставляя ей самой высказаться. После короткого разговора ни о чем Евмения кинула мне вызывающую фразу:
   - Что же вы меня не спрашиваете, зачем я уехала из распрекрасного Петербурга? Может быть, опасаетесь повредить мои нервы?..
   Точно вспомнив что-то, она быстро и уже серьезным тоном проговорила:
   - Вы, батенька, пожалуйста, не смотрите на меня, как на жар-птицу... У меня ведь действительно неладно с нервой. Я поэтому больше и инкогнито сюда заявилась. Не хотелось ни с кем встречаться из старых знакомых. Отдохнуть хочется. Устала.
   Евмения при последних словах несколько раз сухо кашлянула.
   - Видите, бронхит на память о Петербурге привезла...
   - Молочко-то ты выпила? - спрашивала Василиса Мироновна.
   - Выпила... Спасибо, голубушка, на молочке. Мужик за спасибо три года работал... Ну, а что Савва? - спросила Евмения, беззаботно встряхнув головой. - Все еще, небойсь, дуется... Скажи ему, что я не сержусь на него.
   - Вот, подумаешь, связался старый с малым, - полушутя, полусерьезно проговорила Василиса Мироновна, обращаясь собственно ко мне. - Не берет их мир - и кончено... Никак это вчерась за ужином было... Ведь чуть они не разодрались, ей-богу!.. Эта стрекоза-то давай старика своими цигарками дразнить, а тот и войди в сердце. И смех и горе... О-о-хо-хо!.. Теперь и сидят по разным углам, как кошка с собакой.
   - А я очень люблю Савву, - откровенно призналась Евмения. - Он такой славный старик и так смешно о своей лошади тоскует... Мы с ним послезавтра в скиты отправляемся. Дорогой помиримся...
   - Вы долго думаете пробыть здесь? - спросил я.
   - Я-то?.. Гм... Я приехала, надо полагать, совсем, - ответила Евмения и задумалась. - Доктора проклятые все мутят, - прибавила она с улыбкой. - Насказали мне таких четвергов с неделей, что ложись да умирай: и в груди неладно, и нервы, и ностальгию приплели. Да ведь вы еще не знаете ничего... Праведный-то - помните? - формальное предложение мне сделал, да-а!.. Да вы только представьте себе такую комбинацию: я и - m-r Праведный... Нечего сказать, примерная пара - свинья с пятиалтынным!..
   - Оно и лучше бы, ежели бы в закон вступить, - заметила степенно Василиса Мироновна. - А то не знаешь, к чему тебя и применить: ни ты баба, ни ты девка...
   - Этого, Василиса Мироновна, я и сама не знаю, к чему себя применить... Теперь вот по старой вере хочу пойти, кануны говорить стану по покойникам да неугасимую читать.
   - Не таранти языком-то!.. Больно он у тебя востер... Еще покойничек Калин Калиныч как бывало жалился на тебя за язычок-от!
   - Да, да... Я его до слез даже доводила, - припоминала Евмения с задумчивой улыбкой. - А знаете, - прибавила она, - какой удивительный случай со мной вышел... Как я узнала, что отец умер, мне вдруг так сделалось его жаль, что и рассказать не умею. Дня три проплакала, а потом не могу его забыть, и кончено... Я только теперь его оценила... Знаете, я отдала б бог знает что, чтоб увидеть его еще раз! Глупа была, - не понимала отца... А тут как посравнила с другими людьми, с этими разбойниками, - ну, тогда и опомнилась. Ведь славный был старик, да?.. Честная, хорошая душа... Я, право, так люблю его теперь, как никогда не любила. В нем была эта евангельская чистота сердца и, понятно, совсем особенная незлобивость, кротость, любовь к людям...
   Понемногу Евмения разговорилась, по обыкновению быстро перескакивая с одного предмета на другой и постоянно меняя тон. Но печальные ноты так и проскакивали в этом неровном разговоре, а оригинальное лицо освещалось какой-то недоверчивой улыбкой. В своем странном костюме Евмения была сегодня особенно оригинальна; она это чувствовала и, кажется, немного стеснялась.
   - Надоело играть вечную комедию, - говорила она, опуская глаза. - Здесь, то есть в Старом заводе, по крайней мере была вера во что-то хорошее, вера в каких-то людей... Конечно, и это хорошее, и эти необыкновенные люди были там, в Питере, а на деле... Разница вся только в том, что в Старом заводе и подличают, и лгут, и обманывают, и делают всякие гадости в микроскопических размерах, а там все это - в увеличенных.
   - Неужели ж вы там ничего хорошего и не встретили?
   - Как вам сказать... Раза два были такие случаи. Попался мне один юноша, из зелененьких... Все это, знаете, в нем еще бродит, хочет осчастливить мир и так далее. Честно этак, тепло, молодо. Я даже немножко, грешным делом, увлеклась было, по части сердечной тронулась, - ну, да вовремя опомнилась и юношу живо отрезвила. Обругал меня, плюнул... После спасибо скажет, может быть. Потом в другой раз... к художникам попала. Да, к настоящим художникам, понимаете!.. Совсем как на луне живут, сердечные, точно сейчас с того свету... Ну, поиграли со мной, забавляла их, а потом наскучило сестричкой у тридцати братцев трепаться. Тут уж я плюнула. Ну их к нечистому!.. Очень уж пресный народ...
   - А сцена?
   - Вот здесь-то мое слабое место и оказалось... Все надеялась, все ждала, а потом действительно были маленькие успехи. Поманило... Взялась за роли потруднее, да и провалилась, - пороху не хватило... Были дураки, которые даже хвалили, только уж тут я сама понимала, что такие похвалы хуже ругани. Совесть зазрила... Думала даже покончить с собой, да опять пороху не хватило. Вот тут-то на меня тоска настоящая и навалилась, - да такая тоска, точно как мышь в мышеловке сидишь!.. И так мне опротивел тогда этот Питер, что просто хуже смерти, Затосковала. Это я-то затосковала!.. Смешно рассказывать даже, о чем думала. Вспомнилась моя комнатка... Вы, кажется, были тогда в ней? - Ну вот, та самая. Полочка с книжками, железная кроватка, тетради разные... А тут отец вдруг умер, - я уж и совсем свихнулась. Ни сна, ни аппетиту, - хожу сама не своя. Посоветовали обратиться к Боткину. Выслушал меня, посмотрел, да и говорит: "Ну, вам, барынька, поскорее восвояси надо убираться! Воздух родины - единственное лекарство для вас". Тут уж я обеими руками перекрестилась, да и махнула сюда. А теперь пока у Василисы Мироновны околачиваюсь... Вот женщина, так женщина!.. Я когда смотрю на нее, так мне легче делается. Мы с ней, кажется, сошлись, хоть она и журит меня. И знаете, я службу ихнюю раскольничью полюбила... По целым часам выстаиваю и все слушаю и смотрю. Тут чувствуешь, что люди действительно живут всем существом, а не обманывают себя и других разными благоглупостями.
   Василиса Мироновна не присутствовала при последнем разговоре. Ее вызвал какой-то таинственный мужик. До моленной, где мы сидели, доносился ее голос обрывками. Раскольница кого-то журила, а потом, видимо, смилостивилась, и ее голос зазвучал мягкими женскими нотами. Скоро ее высокая фигура появилась в дверях моленной.
   - Вы бы шли чайку попить, - предложила Василиса Мироновна.
   - А там у тебя кто-нибудь есть? - справилась Евмения.
   - Да кому быть-то, милушка... Сидит твой благоприятель, Савва, и все тут. Ну, идите, - самовар на столе!
   Когда мы вошли, старик нахмурился и отвернулся от Евмении. Василиса Мироновна благочестиво подобрала губы в оборочку.
   - Старичку... сто лет здравствовать! - весело проговорила Евмения, фамильярно хлопая Савву по плечу. - Ну, будет!.. Я ведь не сержусь на тебя, - слышишь?
   - Ты не сердишься, да я, может, сержусь на тебя, - сурово ответил старик, стараясь не смотреть на Евмению. - Прытка больно зубы-то заговаривать!
   - Хочешь, я тебя поцелую, старичок? - весело сказала Евмения.
   - Отойди, грех...
   - Ну, ну, будет вам беса-то тешить! - усовещивала Василиса Мироновна. - Ишь, вас забрало!.. Милушка, садись сюда, - прибавила она, указывая Евмении место около себя на лавке.
   - Нет, мне здесь лучше, - ответила Евмения, усаживаясь на лавку рядом со стариком и по пути задевая его локтем.
   - Тьфу! - отплевывался Савва, стараясь скрыть набегавшую на лицо улыбку.
   - А ты, старичок, не сердись, - печенка испортится, - не унималась Евмения. - Еще собираешься со мной в скиты богу молиться.
   - Я-то поеду, а уж как ты - не знаю, - отвечал Савва. - Разве с Лыской на одной линии побежишь.
   - Ну, уж и с Лыской!.. Полно грешить-то, Савва Евстигнеич! Во мне тоже, поди, не пар, а христианская душа...
   - Всем бы ты девка хорошая, - уже весело заговорил старик, - только молиться по-нашему не умеешь... Значит, нам с тобой не по одной дороге богу-то молиться. Ты вон и рыла-то не умеешь по-настоящему перекрестить...
   Спор опять возгорелся с новою силой, и Василисе Мироновне стоило большого труда потушить его. Я вспомнил наш чай в избушке Калина Калиныча, когда мы все так весело смеялись над анекдотом Праведного. Через минуту она спросила меня:
   - А помните тогда анекдот Праведного? Давно ли, кажется, все это было, а между тем сколько воды утекло за это время!..
   Чай вообще закончился довольно печально. Видимо, каждый был занят своими собственными невеселыми мыслями. Когда я стал прощаться, Василиса Мироновна проговорила:
   - Погоди ужо меня, вместе пойдем... Мне по пути с тобой идти-то. Дьяконица тут двойней родила, так надо проведать бабу-то... Дьякон-то зашибается маненько.
   Когда мы выходили из избы, Евмения не утерпела и крикнула вслед:
   - Увидите наших-то, так кланяйтесь своим-то!..
   - Видел? - спрашивала меня раскольница.
   - Видел. А что?
   - Да так я спросила. Может, думаю, не заметил ли чего...
   - Больна она, кажется.
   - Уж и не говори: местечка живого нет, так в чем душенька держится, - махнув рукой, ответила Василиса Мироновна. - Грешный человек, не любила я ее допреж этого, даже очень не любила.
   - А теперь?
   - Теперь-то...
   Василиса Мироновна немного помолчала, а потом тихо прибавила:
   - А теперь, милый человек, сна мне вот куда приросла (раскольница показала на сердце). Да... И как это чудно все вышло, ума не приложу. Я тебе не рассказывала?.. Так вот послушай. Сидим это мы с Саввой третьева дни, этак под вечер дело, - ну, там за самоваришком калякаем, - под окном кто-то и постучись, да тихо таково, вроде как за милостыней. Я подхожу к окну-то, глянула на улицу, а она там стоит да на меня и смотрит... Таково страшно смотрит, страшно и ласково. Я попервоначалу-то испугалась и отшатнулась даже от окна. Да уж потом сотворила молитву и говорю ей, чтобы в избу шла. А надо тебе сказать, она и в избушке у меня отродясь не бывала... Ну, пустила я ее, а сама все как-то не в себе ровно, так мне неловко даже, совестно как-то. Худенькая такая сама-то, а одежонка-то на ней по-модному, точно облепила всю... А глазенки этак зло, зло смотрят. Я опять, согрешила, подумала про себя, зачем это она в мою избушку пришла. И с чего это я подумала - никакого толку не могу дать. Ну, Савва сидит на лавке, тоже смотрит на гостью волк волком. Знаешь, какой у него разговор-то, - не скоро раскачается... Ну, приговорила я ее все-таки чайку там напиться, закусить, - не гнать же в сам-то деле странного человека. Напилась она чаю, тарантит по-своему, а сама нет-нет - да и скашлянет... Зажгла я свечку, потому на дворе стемнело давно, а она мне и говорит: "Василиса Мироновна, не гоните меня, - я останусь у вас ночевать". Только всего и сказала, а сама светленько, светленько таково смотрит на меня, совсем по-ребячьи... Так, понимаешь ты, этим своим одним словом она точно придавила меня, ей-богу!.. И жаль мне ее стало, и совестно сделалось, что раньше-то я так про себя о ней подумала?.. Покраснела даже, а сама не смею на нее поглядеть. Тут уж у меня сердечушко-то и сказалось... "Ведь живой человек она, - думаю это про себя, - душа в ней, а я, дура, что подумала про нее". И Калина-то вспомнила... Горниц то у меня не больно много: в передней избе сама с одной старушкой сплю, а в задней ей и приготовила постельку. Ну, уложила ее спать, а она все щебечет, все ластится, а меня то в жар, то в холод от ее слов бросает. Раскрыла свой чемоданишко, давай мне показывать наряды там свои и книжки... "Вы, говорит, может быть, думаете, что у меня денег нет?" Открыла там боковушку какую-то и показывает: действительно, денег много, пожалуй, с полтыщи будет. А она опять мне: "Вы, пожалуйста, не подумайте, Василиса Мироновна, что я эти деньги чем дурным нажила..." Ну, рассказала там про киятры свои и всякое прочее, а я ничего не говорю, потому по ее это хорошо, а по-моему, так куда непригоже...
   - Ну, тут и самый этот случай вышел... Ушла я в свою переднюю избу, помолилась и легла. Только лежу я это на лавке, а сама думаю. "Не гоните меня..." - так вот и стоит в ушах. Сотворила молитву, стала о другом думать, - нет, нейдет это самое слово из ума, хоть ты што хошь! Только слышу, кто-то босиком по сенкам ходит, а потом рукой скобку и ищет... Тихо ночью-то, слышно все. Привстала я, думаю, уж не лихой ли человек. Ну, а она дверь-то и отворила.
   - Кто - она?
   - Да говорят тебе, Евмения-то... Она самая. Как я ее уложила, в том и пришла: рубашонка одна на ней, босиком... Ну, я и притворилась, что сплю. Думаю, что дальше будет. Вот она огляделась в избе-то, увидала меня и сейчас ко мне. Встала этак возле самой лавочки на коленки, наклонилась надо мной и смотрит. Потом и давай будить: "Василиса Мироновна! Василиса Мироновна!.." Ну, я сделала вид, что проснулась, и спрашиваю: "Что, голубка?.. Может, испить захотела?" Она тут как-то вся даже затряслась, обняла меня, прижалась ко мне к самому лицу и шепчет: "Василиса Мироновна, мне страшно, - я боюсь!" - "Ах ты, говорю, глупая, чего же ты испугалась?" А она мне: "Василиса Мироновна, голубушка, я скоро умру, - страшно мне". - "Чтой-то, говорю, милушка, зачем прежде смерти умирать..." Ну, стала я ее утешать, уговаривать, а она все только головкой качает и заливается-плачет, река рекой... Она плачет, и я плачу, так в два голоса и ревем. И то мне в диво стало, что уж очень меня ласкает, целует всю, руки даже мои целует... А потом села ко мне на лавку, прислонилась ко мне головушкой и давай рассказывать. Уж так-то она хорошо да складно мне говорила, что и думать, так не придумать... Да ведь хорошо как!.. Тут и вспало мне на ум, что сиротка она, одна-одинешенька... "Ах ты, умница моя, милушка моя", - говорю я ей, а сама каюсь ей про то, как подумала сперва-то. Так мы цельную ночь, обнявшись, и просидели; она у меня на руках тогда и уснула, хорошо так уснула: ручками раскинула, вся точно распустилась, - не как большие спят, а как дите. Ну, я держу ее на руках-то, а сама дохнуть не смею, чтобы не разбудить ее как... Ах ты, господи батюшко, да не девка ли такая уродилась!.. Так ты не поверишь, теперь вот третий день она у меня живет, а я все как во сне брожу, и так мне хорошо, так весело, точно вот она мне родная дочь, да какая дочь!.. Савве после рассказала я, так тот заплакал... И тоже заполонила она его, хоть он и ворчит. Вот поди ты, уродится же такое детище приворотное. А днем-то опять все на голове ходит, да еще вздумает по-своему, по-киятральному представить... Однова так нас напугала, так напугала, - думаем, рехнулась наша девка. Савва-то даже перекрестился... А она как захохочет... Только не жилица она, - печально прибавила Василиса Мироновна. - Дотянет-нет до весны... И Савва-то ведь как ей рад, право! Сидит даве утром и говорит: "А где, говорит, наша богоданная дочка?.."
  

Примечания

  
   Впервые напечатан в первой и второй книжках "Русской мысли" за 1883 год под названием "Старатели". Очерк из уральской жизни" за подписью: Д. Сибиряк. Печатается по сборнику "В глуши", М., 1898 г. с исправлением опечаток по журнальной публикации.
   Работа над очерком может быть отнесена к 1880 году. На рукописи (хранится в Центральном государственном архиве литературы и искусства - ЦГАЛИ) - авторская пометка: "1880 г., 1 декабря, г. Екатеринбург". Видимо, вскоре очерк был направлен в "Вестник Европы"; об этом говорит письмо к А. Н. Пыпину от 28 июня 1882 года: "Два года назад я посылал рассказ "Старатели" (Гос. публ. библиотека имени Салтыкова-Щедрина, Рукописный отдел). После того, как очерк был отклонен редакцией либерально-буржуазного "Вестника Европы", автор передал его в "Русскую мысль". В письме А С. Маминой от 18 января 1882 г. об этом с

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 336 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа