Главная » Книги

Огарков Василий Васильевич - Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 3

Огарков Василий Васильевич - Алексей Кольцов. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4

х орфографии, замечательны: в них много ума, наблюдательности; мысль в большинстве случаев выражается ясно и мощно, и читаются они с истинным удовольствием.
   Нужно сказать, что кроме знакомых, о которых мы писали выше, Кольцов был в хороших отношениях с Константином Аксаковым и Боткиным. У Аксаковых, среди большого и разнообразного общества, среди дам, интересовавшихся "поэтом-мужичком" и шпиговавших его со всех сторон, неуклюжий и несветский прасол чувствовал себя очень неловко. Еще, пожалуй, неудобнее было его положение у Бакуниных, когда он бывал у них в деревне, в Тверской губернии. Тут было всецело царство философии, область вполне незнакомая поэту; здесь даже женщины, молодые девушки и чуть не младенцы бойко говорили об "абсолютах", "вещи в себе" и "субстанциях", к которым поэт относился с нескрываемой робостью. Был знаком Кольцов и с Чаадаевым, автором знаменитого "Философического письма", из-за которого в 1836 году прихлопнули "Телескоп", оставив Белинского без заработка.
   Из Москвы Кольцов поехал в Петербург с рекомендательными письмами и познакомился там вскоре по приезде с Яковом Михайловичем Неверовым, на вечерах у которого бывали Краевский, Панаев, Плетнев и другие. С Краевским, после знакомства у Неверова, Кольцов переписывался до самой смерти, и много писем поэта-прасола хранилось у покойного "Мафусаила" русской журналистики. В отношениях Краевского и Кольцова нет, по нашему мнению, ничего похожего на то "литературное кулачество", о котором постоянно заходит речь при имени покойного журналиста. Краевский всегда в необходимые моменты приходил на помощь Кольцову,- дал денег на выезд из Петербурга в одну из поездок и вообще оказал ему немало бескорыстных услуг.
   Он же ввел Кольцова в кружок Пушкина и Жуковского. Последний жил тогда в Зимнем дворце, и у него по субботам собирались корифеи русской литературы, а также и "сиятельные" писатели: князья Вяземский, Одоевский и др.; бывали и некоторые из молодых литераторов. В одну из этих суббот, когда, между прочим, у хозяина были князья Вяземский и Одоевский, Краевский привел Кольцова и представил его Жуковскому и гостям. Пушкина не было в это время, но, узнав о приезде Кольцова, он через других просил его к себе. Упомянем здесь, что в память о субботах Жуковского написана каким-то художником картина, на которой между прочими изображен и наш прасол. Но где находится в настоящее время эта картина - неизвестно.
   Итак, наш "степнячок" очутился среди "литературных светил", попал даже в Зимний дворец, был обласкан Жуковским и другими знаменитостями. Все эти знакомства очень помогли поэту впоследствии, когда судьба заставила его быть "ходатаем" по делам отца и заводить бесконечные тяжбы.
   Как бы ни был хорош и прост человек, но ему трудно избавиться от искушений тщеславия. А приехать в Воронеж и сказать, что "у меня был Жуковский" или что "я приглашен к Пушкину",- было великим соблазном для прасола, даже если забыть о том интересе, который возбуждали в нем эти личности сами по себе. Понятно, эти знакомства были очень лестны Кольцову, и он старался встречаться с "известностями". К чести его нужно, однако, сказать, что он не только завязал эти знакомства, но закрепил их и сумел поддержать интерес к себе со стороны встреченных "светил" до конца, что тоже может служить меркою даровитости и богатства душевных сил поэта-прасола.
   В воспоминаниях Тургенева есть интересный рассказ о литературном вечере у Плетнева, на котором был и Пушкин. Автор "Отцов и детей" встретил там между прочими человека, одетого в длинный двубортный сюртук, короткий жилет с голубою бисерной часовою цепочкой и шейный платок с бантом. Этот человек сидел в уголке, скромно подобрав ноги, и изредка покашливал, торопливо поднимая руку к губам. Он поглядывал кругом не без застенчивости и внимательно прислушивался; в глазах его светился необыкновенный ум, но лицо было самое простое, русское. Это был Кольцов. Хозяин и гости просили его прочитать последнюю думу, но он сконфузился, и Плетнев не настаивал. Когда Тургенев, подвозя Кольцова к дому, спросил, отчего он не прочитал стихов, то поэт ответил почти с досадою:
   - Что же это я стал бы читать-с? Тут Александр Сергеич только что вышли, а я бы читать стал! Помилуйте-с!
   Кольцов впервые свиделся со своим божеством, Пушкиным, на квартире последнего, куда он пошел по приглашению хозяина. С особенным чувством вспоминал всегда поэт о теплом и ласковом приеме, оказанном ему солнцем русской поэзии, которое он со священным трепетом собирался встретить. Со слезами на глазах рассказывал он Белинскому об этой торжественной в своей жизни минуте - встрече с Пушкиным. Подробностей о помянутом свидании не нашлось в бумагах Кольцова (у него, по всем данным, не имелось ни дневника, ни записок), но рассказ прасола в отрывочных чертах сохранился в памяти некоторых современников.
   Кольцов пришел на квартиру Пушкина почти за год до смерти последнего и объявил имя; Пушкин схватил его за руки и сказал:
   - Здравствуй, любезный друг! Я давно желал видеть тебя!
   Кольцов пробыл долго, приходил и еще несколько раз, но никому не передавал, о чем беседовал с Пушкиным.
   Бывая у литераторов, Кольцов созывал их и к себе в каждый приезд в столицы и угощал, по словам Панаева, какою-то необыкновенною соленою рыбой (вероятно балыком), привезенною из Воронежа. На этих маленьких пирушках Кольцов потчевал своих гостей по радушным обычаям родины, обходил с подносом пирующих, приглашал пить и сильно приставал не отказываться. Нередко говорились на этих вечеринках спичи; известно, например, что на одной из них Кольцов предложил тост за Станкевича.
   Кольцов очень интересовался мнением Пушкина о своих стихах. Автор "Каменного гостя" взял одну из тетрадок у прасола, и во второй книжке "Современника" за 1836 год была помещена пьеса Кольцова "Урожай"; затем больше ничего не было... По рассказу Краевского, Пушкин говорил, что не все стихи Кольцова можно печатать; он находил у прасола большой талант, широкий кругозор, но бедность образования, отчего эта "ширь" часто рассыпается фразами. Лермонтову, по словам того же Краевского, очень нравились многие стихотворения Кольцова. Из переписки поэта-прасола видно, что его очень беспокоило мнение Пушкина о его таланте, но этому беспокойству не суждено было продолжаться долго. Через несколько месяцев после отъезда Кольцова из Петербурга гиганта русской поэзии не стало... И обласканный им Кольцов одним из первых со жгучею скорбью отозвался на эту потерю родины. "Слепая судьба,- писал он Краевскому в восторженно-печальном письме,- разве у нас мало мертвецов, разве, кроме Пушкина, тебе нельзя было кому другому смертный гостинец передать? Мерзавцев много,- за что ж ты их любишь, к чему бережешь? Злая судьба!" Поэт-прасол посвятил памяти Пушкина великолепное стихотворение "Лес".
   В Воронеж Кольцов вернулся из поездки, окруженный ореолом. Со времени отъезда его из родного города в лучших журналах было напечатано несколько его стихотворений; также стало известно, что он познакомился с Пушкиным, Жуковским и другими и был обласкан этими корифеями русской литературы. Все это возбудило к нему необычайный интерес на родине, и с этого начался период самой большой его местной славы... Он привез с собою целую библиотеку, так как каждый из новых знакомых-литераторов дарил ему свои произведения. Но что же существенного в духовном смысле дала ему эта поездка?
   Хотя Кольцов и не понимал "абсолюта", но, тем не менее, усвоил многие из мыслей своих друзей. И, прежде всего, это отразилось, как мы уже говорили выше, на его думах. Эти произведения, может быть и уступающие по достоинствам песням, содержат не только вопросы, затрагивающие величайшие проблемы и тайны жизни и духа, но и попытки решения этих вопросов, на что, конечно, не могло хватить сил у поэта... Кроме того, прасол привез в груди своей в Воронеж целый мир светлых грез об иных людях, об иных, высших, целях, которые эти люди, казалось ему, преследовали в своей деятельности. Он привез теплые воспоминания о симпатичных личностях кружка Станкевича и, главное, о незабвенном Белинском. Несомненно, что эти радужные воспоминания в первое время значительно согрели для поэта воронежскую "прозу", которая сменила столичную жизнь... Затем, мы видим, что в поэзии Кольцова с этого времени начинают решительно преобладать народные мотивы. Отдав дань "мудрствованиям" в своих думах, Кольцов погружается целиком в ясное море народных звуков. Муза гостиных, с альбомными стишками, сентиментальными оборотами и фальшивыми звуками, им почти брошена. В это же время он собирает народные пословицы и песни, в чем видно влияние опять-таки его новых знакомых и друзей. Сохранилась тетрадка собранных Кольцовым пословиц, но сборник песен погиб вместе с другими бумагами поэта. Под влиянием долгого пребывания в столицах и последовавшей затем переписки с Белинским, Краевским и другими в поэте поддерживался больший интерес к литературе и его вкус изощрялся. Интересно, что еще до того, как Лермонтов был замечен патентованными критиками, Кольцов благодаря своему чутью горячо увлекался стихами гениального поэта. Тем не менее, прасол возмущался ухарством автора "Демона": раскуриванием трубок посредством ассигнаций и кутежами, которые устраивал Лермонтов в один из своих проездов через Воронеж.
   Но после того как Кольцов побывал в столицах, после того как он познакомился со столькими талантливыми и блестящими людьми, заставившими его живо почувствовать скудость его образования, на него стали часто находить моменты недоверия к своим силам и таланту, о чем он не раз и высказывался в письмах к друзьям и в словесной беседе с ними. Так, читая однажды в саду любовную сцену из "Ромео и Джульетты" Шекспира, растроганный и трепещущий от восторга прасол сказал:
   - Вот был истинный поэт! А я что, какой мой талант? Ледащий! [Плохой, негодный, дрянной, хилый (Словарь В. Даля).]
   Здесь же мы должны указать на несомненный художественный темперамент Кольцова: читая поэтов, он приходил в восторженное состояние; его, как и других, подавлял всемогущий гений Шекспира, с произведениями которого он был уже давно знаком; музыка приводила его порою в лихорадку.
   Побывав в кружке "ученых" людей и увидев, что кроме изящной словесности есть еще безграничный мир интересных знаний, Кольцов, как мы сказали, больше чем когда-нибудь начинает чувствовать скудость своего образования и страстное желание пополнить его, о чем впоследствии не раз пишет Белинскому. "Будь человек и гениальный,- говорит он в одном из писем к критику,- а не умей грамоте - не прочтешь и вздорной сказки. На всякое дело надо иметь полные способы. Прежде я-таки, грешный человек, думал о себе и то и то, а теперь кровь как угомонилась, так и осталось одно желание в душе - учиться..." И под влиянием этого желания чтение Кольцова становится значительно разнообразнее и серьезнее: он читает уже не одни стихи и романы, но и книги по истории, философии и политике.
   Немало и либеральных идей, касающихся любви, отношения к жизни, к людям, привез Кольцов от своих друзей. Эти идеи, конечно, пришлись не по плечу Воронежу и должны были возмущать смиренных обывателей губернского захолустья. Так, например, в письме к своей довольно близкой родственнице ("сестрице"), к которой он питал давно уже страстные чувства, поэт говорит: "Что за обязанность сохранять до гроба вынужденную предалтарную клятву,- ничтожному рабу быть послушной рабыней? Хранить к нему верность, любить его против желания? И странно, и смешно!"
   Побывав среди литературных светил и немножко, может быть, возгордившись своим успехом у них, поэт в конце концов стал относиться иначе и к своим обязанностям, и к семье, и к знакомым... Начинался разлад в отношениях его с окружающей жизнью. Этого и надо было ждать. Зародыши указанного разлада давно зрели в душе поэта, и теперь, после поездки в Петербург и Москву, промелькнувшей перед ним видением из какой-то другой жизни, взаимоотношения с воронежскими обывателями должны были обостриться. После резкого, сильного света тьма кажется еще темнее и ужаснее. Так было и с Кольцовым: слишком еще много тьмы заключал в себе воронежский быт... Напрасно некоторые биографы Кольцова (например, Де-Пуле) взваливают вину за этот разлад на Белинского. По их мнению, вся беда в том, что критик настраивал Кольцова против окружающих его людей, постоянно раздувая в нем искру недовольства действительностью в целый пожар, между тем как крайние идеи Белинского были неприменимы к окружавшей поэта обстановке. Но Белинский был слишком искренний, хотя и увлекающийся человек, чтоб можно было представить его в роли проповедника оппортунизма: если он видел зло, то направлял на борьбу с ним все силы своей честной души... И было бы просто смешно вообразить кипучего, возвышенного Виссариона в роли примирителя поэта с кулачеством и торгашеством. Рано или поздно разлад должен был обнаружиться: поэзия и кулачество не могут оставаться вечно друзьями... Биографы, оспаривающие благотворность влияния на Кольцова со стороны Белинского, желают, кажется, доказать, что если бы поэт оставался прасолом, если бы критик не будировал его, то поэзия и жизнь Кольцова были бы более цельными... Это такое странное мнение, с которым не стоит и спорить. Мы, напротив, глубоко убеждены, что только движение мысли и чувства, только грезы и идеалы, возбужденные Белинским и его друзьями в поэте,- только эта умственная работа и осветила жизнь Кольцова как сознательную дорогу и сообщила его поэзии истинно прекрасный характер. Впрочем, "раздвоение" Кольцова выразилось резче несколько позднее, пока же оно проявлялось в смутной форме и часто еще уступало место той "жизнерадостности", о которой мы говорили выше.
   Время с 1835 по 1838 год было временем самой большой известности Кольцова в Воронеже: все его знали и наперерыв приглашали к себе. А в 1837 году случилось событие, которое заставило и "кремня" - старика Кольцова - смотреть на "баловство" сына серьезно и даже основать на этом "баловстве" тонкие расчеты и ожидания, в значительной степени осуществившиеся. В июле 1837 года в Воронеже был проездом наследник, которого между другими сопровождал и Жуковский.
   Семейство Кольцовых мирно заседало за трапезой, когда вдруг неожиданно явился от губернатора жандарм за поэтом. Тот, испуганный, отправляется к начальнику губернии, и его там ласково встречает сам Василий Андреевич Жуковский. Знаменитый поэт и приближенное к наследнику лицо, Жуковский все свободное время в Воронеже проводил с Кольцовым: был у него в доме, познакомился с семьей и пил там чай... Весь город был свидетелем того, как прасол Кольцов гулял и ездил со знаменитым поэтом и вельможею. Это, конечно, еще больше подняло фонды Кольцова в городе. Мало того, Жуковский, посетив гимназию и собрав учителей, много и красноречиво говорил им о большом таланте Кольцова и приглашал их знакомиться с поэтом. Обо всем этом Кольцов с восторгом рассказывает в письмах к Краевскому. Впоследствии отец Кольцова и родные, сообщая о посещении их дома "вельможею", обставляли это свидание совершенно невероятными и легендарными подробностями...
   К этому же времени следует отнести установление дружеских отношений поэта с его младшей сестрой, Анисьей, единственной не вышедшей еще замуж и жившей в доме старика отца. Кольцов имел большое влияние на развитие сестры. Очевидно, талантливость была врожденным качеством всех Кольцовых: сестра прасола обладала несомненными поэтическими дарованиями. Тонкая ценительница стихов, она прекрасно читала Пушкина. Самоучкою Анисья выучилась по-французски и на фортепиано, на котором, вероятно, играла у сестры своей, Башкирцевой, так как сомнительно, чтобы старик Кольцов, человек "старого завета", позволил держать фортепиано у себя. Присутствие рядом, у себя же дома, друга, способного ценить поэзию, было очень важно для Кольцова. Мы знаем, что они с сестрою часто вели горячие споры, поэт постоянно читал ей свои стихи и спрашивал:
   - Как по-твоему, Анисочка?
   - А вот так-то, Алешенька.
   И Кольцов часто следовал замечаниям сестры, поправляя свои стихотворения. Из писем поэта к Краевскому мы видим, что в это же время первый усиленно хлопотал о новом издании своих произведений, дополненном напечатанными в разных журналах и вновь написанными стихами. Поэт не смотрел на это дело как на средство для наживы и заранее рассчитывал на убыток. "За свои стихи,- пишет он в 1837 году Краевскому,- денег не брал и буду ли брать когда-нибудь? Цена им дешевая, а награда великая. Вы, слава Богу, не побрезгали мною, приняли в число своих знакомых, обласкали, помогли, познакомили с людьми, которых я не стою и не буду стоить никогда. Чего ж мне больше?"
   Но поэту не суждено было дожить до этого второго издания, хотя мысль о нем долго не покидала его.
   Горячая рекомендация Жуковского не осталась без последствий, и, как мы уже говорили, поэт бывал, когда ему позволяли обширные к тому времени, хотя уже и начинавшие расстраиваться дела отца, во многих домах. Условия кружков, где он вращался, изменились в это время к лучшему. Директор гимназии Савостьянов был литературно образованным человеком; он хорошо относился к Кольцову и пропагандировал его творчество в высших слоях воронежского общества. Квартира учителя гимназии Добровольского была центром, где обыкновенно собиралась интеллигенция. Но порою набегали и тучки... Начинавшийся в душе поэта разлад давал себя чувствовать. Для Кольцова наступал уже зрелый возраст; юношеский пыл, когда все "перемалывалось" и становилось "мукою", проходил, и ему приходилось поневоле задумываться над своим положением. Поэт рвался душою в светлый мир грез, а судьбою был брошен в болотную трясину, и часто тяжелые чувства волновали широкую грудь прасола. Как ему выйти из своего положения? Как устроиться, чтоб душа не возмущалась этими печальными явлениями мелкого торгашества? И он часто останавливается на мысли об установлении крупных торговых сношений прямо со столицами; он лихорадочно принимается за постройку большого дома на Дворянской улице, думая впоследствии устроить в нем книжный магазин и проводить время среди столь любимых им книг.
   Крутой норов и самодурство отца причиняли немало огорчений Кольцову и ставили его в неловкое и ложное положение по отношению к новым интеллигентным знакомым. Раз, например, несколько друзей Кольцова вместе нагрянули к нему. Он их принял в большой комнате и усадил в передний угол, под образами. Вооружились трубками и начали беседу. Вдруг пришел отец. "Мой батенька",- сказал поэт, обращаясь к гостям. Отец, громко проговорив: "Вот с рожнами забрались под иконы", ушел в следующую комнату. Это, конечно, заставило поэта сконфузиться и извиниться за "батеньку". Такие сцены, вероятно нередко повторявшиеся, отбивали у приятелей охоту посещать Кольцова.
   Страстно рвался Кольцов опять в столицы, где его так обласкали в прежнюю поездку, и снова уехал туда в конце 1837 года "по делам", но гораздо больше времени посвятил литературе, чем деловым отношениям. И опять он был многими обласкан и принят как давнишний знакомый. Однако эта поездка имела и некоторые особенности. Кольцов проявил тут себя в новом свете, и мы считаем необходимым остановиться на упоминаемом путешествии.
   Белинский, просидевший почти без заработка года полтора, с марта 1838 года стал редактором "Московского наблюдателя"; как известно, и этот журнал вскоре перестал издаваться, и критик, очутившийся в бедственном положении, задумал переехать в Петербург. Станкевича и других приятелей не было в Москве, кружок их уже распадался. Все эти обстоятельства волей-неволей заставляли Белинского думать о своем положении. Кольцов, заехавший ненадолго в Москву и спешивший в Петербург, с энергией и умением хлопотал за своего друга у Полевого и Краевского. Он так горячо расхваливал Москву, московский кружок и Белинского Панаеву, что отчасти его рассказы были причиною спешной поездки последнего в Москву.
   Кольцов опять очутился в кружке петербургских известностей, но в эту поездку сметливый прасол, вероятно вследствие усиленного воздействия отца, интересуясь литературой, проводил и другую линию... Он хотел воспользоваться своими знакомствами с людьми высшего круга в чисто практических целях. К этому времени Кольцовы вели несколько тяжб на довольно крупные суммы. Известно, что представляли собою тогдашние суды: в них без взятки или всемогущей протекции самое правое дело могло оказаться беззаконным и пролежать под сукном веки-вечные. В этих тяжбах Кольцову могли оказать существенную поддержку Жуковский, князья Вяземский и Одоевский,- и поэт знал это. Еще в 1836 году он писал про дела свои князю Вяземскому и просил заступничества. "Если что дурно написано,- заканчивал скромно прасол свое послание,- простите, Ваше Сиятельство: впервой сроду пишу к князю".
   Теперь же, при личном свидании, Кольцов, конечно, сумел представить свои дела в таком виде, что титулованные покровители не могли отказать в содействии и снабдили его многими письмами, оказавшими огромную пользу. Вероятно для того, чтоб не ударить лицом в грязь в блистательных салонах князей, Кольцов, и прежде любивший щегольнуть, теперь чрезвычайно внимательно относился к своему наряду, выводя из себя Белинского своим мещанским франтовством. Может быть, и это, бившее на эффект, но совершенно неизящное щегольство Кольцова было одною из причин пренебрежительного отношения к прасолу со стороны петербургских литераторов-денди. Сутуловатый, неуклюжий Кольцов причесывал свои густые русые волосы щеголеватым пробором и жирно их помадил. На манишке его сверкали пуговицы с камешками, поверх жилета красовалась цепь от часов. Он был даже раздушен, за что ему жестоко доставалось от Белинского.
   - Охота вам, Алексей Васильевич, прыскаться и душиться какою-то гадостью,- говорил критик,- от вас каким-то бергамотом [сорт сочных сладких груш] или гвоздикою пахнет... Это нехорошо... Если мне не верите, спросите у него!-и Белинский указывал на Панаева.- Он - франт, он уж, батюшка, авторитет в этом деле!
   К своим прежним знакомствам Кольцов прибавил массу новых: он знал почти всех заслуживавших внимания литераторов и художников. С другой стороны, мы видим, что даже у многих представителей beau-mond'a под влиянием, вероятно, рассказов Жуковского, князей Вяземского и Одоевского появлялся интерес к поэту-прасолу: например, напутствуемый письмами вышеупомянутых лиц, он был принят у графа и графини Ростопчиных, у княгини Щербатовой и т.п.
   Но, бывая на собраниях литераторов, скромный когда-то прасол, набравшийся уже теперь смелости, пытался иногда вступать в разговоры и на своем странном и грубоватом языке порой высказывал мысли верные и глубокие. Это возмущало многих из петербургских литераторов, недоумевавших, как этот parvenu [выскочка (фр.)], удостоенный чести слушать их высокопарные и звонкие, но пустые фразы, позволял себе делать простые, но меткие и верные замечания. Кольцов не любил петербургских литераторов; он видел их фальшивое отношение к себе, и это его печалило. Письма к Белинскому (позднего периода) наполнены его жалобами по этому поводу. Но, понятно, были и тут исключения: он очень сердечно отзывался о Плетневе и Панаеве. Все-таки петербургским друзьям поэта-прасола, по его мнению, было далеко, как от земли до неба, до московских приятелей, к которым лежало его сердце.
   Три месяца пробыл Кольцов в Петербурге. За это время он раза два или три сзывал к себе знакомых и угощал их своею знаменитою рыбой. Кроме рыбы на этих вечерах вряд ли было что-нибудь, что бы объединяло скромного, "неотполированного" прасола и "полированных" петербуржцев, умевших поддерживать тонкий и остроумный разговор. Так что Кольцову в основном приходилось молчать и обходить с подносом гостей. Не мог же он, при своей скрытности, выносить к этим людям, из которых многих недолюбливал, как на базар, свои лучшие чувства и верования,- а гости уходили от поэта совсем разочарованными... Со своими разнокалиберными посетителями он вел себя уклончиво, был "себе на уме". "О душевной жизни вечеров моих и прочих не знаю, что вам сказать,- писал Кольцов Белинскому,- кажется, они довольно для души холодны и для ума мелки... серьезный разговор о пустоши людей, серьезных не по призванию, а по роли, ими разыгрываемой..."
   Зато опять вольно вздохнул Кольцов в Москве, где он, возвратившись из Петербурга, прожил несколько месяцев. В кружке своих московских друзей, со стороны которых поэт видел искреннее чувство, он распахивал душу и высказывал заветные мысли. Здесь застенчивый, скрытный прасол преображался: он горячился, волновался и порою высказывался на своем оригинальном, грубоватом языке в таких выражениях, которые бы не годились для печати. Что в такие моменты прасол был интересен и что беседа с ним доставляла удовольствие, единогласно подтверждают Белинский, Панаев, Краевский и Катков. А это все такие люди, которые видели свет, их трудно обвинить в преувеличении, вызванном дружеским чувством к памяти покойного поэта.
   Интересно, что Кольцов был в близких, приятельских отношениях с Катковым, тогда еще студентом Московского университета. Московский публицист напечатал в "Русском вестнике" (в 1856 году) задушевные воспоминания о поэте-прасоле. Кольцов был очень откровенен со знаменитым впоследствии газетчиком. Катков присутствовал при рождении многих стихов прасола. По воспоминаниям публициста, Кольцов обыкновенно выглядел озабоченным и пасмурным. Он часто читал стихи и спрашивал мнение о них слушателя. Если пьеса была плоха, он сам это первый чувствовал. "Душа поэта,- по словам Каткова,- отличалась удивительною чуткостью... При всей скудости образования как много он понимал! Безграничная жажда знания и мысли томили его... Никогда не забуду бесед с ним!"
   И Катков вспоминает проведенную у Кольцова ночь в Зарядье, в мрачном и грязном подворье. Часы летели, как минуты. Какая поэзия, какие звуки таились в этом "кремне", в этом приземистом, сутуловатом прасоле!
   Прекрасное расположение духа, вызванное близостью дорогих людей и обожаемого Белинского, отодвинувшиеся далеко-далеко дрязги мещанской действительности и постоянный живой обмен мыслями с друзьями - все это способствовало тому, что 1838 год стал самым производительным в поэтической деятельности Кольцова: в этом году написаны самые лучшие вещи поэта.
   Но как бы хорошо ни было в Москве, следовало все-таки отправляться домой, к быкам, салу и другим столь же интересным вещам. Эта необходимость возвращения должна была, конечно, возбуждать у поэта грустные чувства. Он так долго жил в светлом мире мысли, среди бойцов возвышенной области знания и поэзии, что начинал уже осваиваться с этим миром как со своим кровным... А между тем этот манящий мир битв за добро, за правду оказался для него в конце концов заколдованным царством, куда ему не суждено было попасть на постоянное житье.
   Отголосок этой грусти, этого очарования минувшим и осознание необходимости жить там, где тяжело живется, слышатся в письме Кольцова к Белинскому, написанном по возвращении в Воронеж. "В Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже,- пишет прасол,- скучно, грустно, бездомно в нем... Дела коммерции без меня расстроились, новых неприятностей куча; что день - то горе, что шаг - то напасть... Благодарю вас, благодарю вместе и ваших друзей... Вы и они много для меня сделали,- о, слишком много, много! Эти последние два месяца стоили для меня пяти лет воронежской жизни..." Затем Кольцов прибавляет, что в его жизни - "материализм дрянной, гадкий и вместе с тем - необходимый... Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела житейские; ныряй и в тине, когда надобно нырять; гнись в дугу и стой прямо в одно время!"
   Так иронизировал поэт-прасол над своим положением... Как тяжела эта "тина" жизни для натур поэтических, сколько она сгубила светлых и многообещающих дарований!
  
  
  

5. Последние годы жизни Кольцова

  

Страдание - удел всего живущего.- "Уравновешенные" люди.- Обнаружение глубокого разлада в жизни Кольцова.- Тяжебные дела.- Поэт в роли сутяжника.- Титулованные предстатели.- Унизительные сцены с чиновниками.- Просительные письма.- Смерть Серебрянского и горе Кольцова.- Увлечение философией.- Отрывок из дневника Никитенко.- Недовольство воронежцев поэтом.- Басня "Чиж-подражатель".- Размолвки с отцом.- "Кремневые" характеры.- Недовольство окружающей жизнью.- Невозможность порвать с нею.- Предложение Краевского.- Последняя поездка к друзьям.- Окончательное возвращение в Воронеж.- Ссора с сестрою.- "Отравительные восторги" любви.- Болезнь Кольцова.- Последние месяцы жизни.- Приятель-доктор.- Предсмертное свидание с Аскоченским.- Страдания больного.- Смерть.- Памятник поэту-прасолу

  
   Мимолетны радости жизни и продолжительны ее горести!
  
   Радость - резвая гризетка,
   Посидит на месте редко:
   Раз, другой поцеловала,
   Да - гляди - и убежала...
   А старуха-горе дружно
   Приласкает, приголубит;
   Торопиться ей не нужно:
   Посидеть с работой любит!
  
   Страдание - удел всего живущего. Если кому выпали радости в молодости, то черствая, тяжелая рука времени сомнет эти цветы, и к старости они завянут под холодным дыханием жизни. И чем выше, чем тоньше организация человека; чем значительнее он опередил век; чем замечательнее его нравственные и умственные качества; чем он выше понятий той среды, в которой суждено ему вращаться; чем, наконец, яснее он понимает всю гадость окружающей обстановки и обычаев, с которыми, как привыкший к ярму вол, смирились люди,- тем тяжелее ему, тем печальнее его существование... И благо тем "уравновешенным" людям, которые индифферентно относятся к окружающему и души которых едва касаются впечатления жизни, не затрагивая в ней ничего "святого", потому что этого "святого" там нет...
   Наступили и для Кольцова тяжелые дни...
  
   Соловьем залетным
   Юность пролетела,
   Волной в непогоду
   Радость прошумела!
  
   Так он говорил про лучшую пору своей жизни... Но теперь:
  
   Догорели огни, облетели цветы,
   Непроглядная ночь, как могила, темна!
  
   Глубокий разлад, таившийся в жизни Кольцова, о котором мы уже говорили, обнаруживался все яснее и яснее. Отвыкнув в столицах, среди интересных и прекрасных людей, действовавших в благородной сфере слова, от мелких забот своей несимпатичной торгашеской профессии, Кольцов начинает довольно брезгливо относиться к ней; а между тем дела в руках старика из-за отсутствия сына, по обыкновению, пришли в беспорядок, и последнему следовало бы тем с большею энергией взяться за них... Он сначала и брался, и поправлял, но делал это уже с плохо скрываемым пренебрежением, что вызывало неудовольствие отца и обостряло отношения его с сыном. Были и еще обстоятельства, отвлекавшие Кольцова как от его торговых занятий, так и от литературы, а именно бесконечные тяжбы, которые ему приходилось вести с крестьянами и лицами других сословий... И какое грустное зрелище представлял поэт в роли сутяжника!
   Своих земель для корма скота и посевов у Кольцовых не было, и они должны были арендовать степи у крестьян и соседних владельцев, что и порождало, при непокладистости старика Кольцова, бесчисленные тяжбы. Впрочем, некоторые из этих тяжб возбуждал уже и сам сын. Во многих из них дело, как говорится, было "не чисто", и к чести поэта следует сказать, что он ими тяготился.
   Расчеты отца Кольцова на "стишки" сына как на средство обделывать делишки оправдались историей многих из этих тяжб. Знакомые поэта "сиятельные" литераторы снабжали его горячими рекомендательными письмами и лично ходатайствовали как перед местными властями, так и перед столичными, когда дела доходили до Сената и министерств. Многие из рекомендательных писем оказывали желанное действие; но, с одной стороны, покровительство сильных людей приводило к тому, что отец и сын с большею легкостью затевали тяжбы, рассчитывая на могучую протекцию титулованных предстателей, а с другой,- даже эти ходатайства не избавляли поэта от волокиты и часто позорных и тяжелых для его самолюбия сцен.
   Всякому известно, какими условиями было обставлено хождение по делам в доброе старое время. Если и теперь еще некоторые из столоначальников воображают себя олимпийскими божествами и наивно полагают, что не они должны служить обществу, а общество создано для них; если вместо того, чтоб облегчать всеми мерами ход громоздкой государственной машины, подобные деятели считают самою главною ролью в этой машине роль тормозов, то про чиновников времени Кольцова и говорить нечего. Сколько унижений приходилось выносить поэту! Чиновники не хотели видеть в нем уже известного народного поэта, песнями которого восторгались Жуковский, князья Одоевский и Вяземский и которому критик Белинский пророчил долговечную славу; для них Кольцов был только "мещанин", обязанный выжидать в передних и выслушивать бесцеремонное "тыканье". Эти обстоятельства добавляли немало горечи в жизнь Кольцова. В письме к кн. Одоевскому поэт рисует, например, такую сцену. Пришел он к управляющему палатою государственных имуществ, Карачинскому, узнать по поводу дела, испытавшего уже всякие мытарства и благополучно разрешившегося во всех инстанциях. Остановка была только за Карачинским.
   - Ты зачем? - спросил управляющий поэта.
   - По делу.
   - Вы плутуете, мошенничаете, шляетесь по всяким местам, а как дело, то и лезете ко мне!
   Кольцов объяснил, что вовсе не по "всяким" местам шляется, а был у губернатора, где никому бывать не стыдно.
   - Ну и ступай опять к нему! - объявил Карачинский.
   Так, ни с чем не раз уходил поэт от управляющего, а дело было важное и крупное. Тогда он обратился к одному знакомому чиновнику, служившему у Карачинского. Тот обещал доложить и сказал прасолу:
   - Принеси-ка ему свою книжку: он сам науку любит и знает!
   Кольцов отнес книжку. Новое свидание было мягче прежних, но опять вышла запинка.
   - Дело придется отослать в департамент! - объявил Карачинский.
   -Помилуйте, да ведь мое дело правое: зачем же тянуть?
   - Знаю, что правое, да губернатор мне щекотливо написал, пусть нас департамент разберет!
   Очень характерная подробность и, может быть, касается не только чиновников того времени. Из-за этой "щекотливости" немало бывает "отписок" и бесплодного бумагомарания.
   Много приходилось писать прасолу по поводу тяжебных дел и иногда "коленопреклоненно" благодарить высоких благодетелей. Судебные "закорючки", вызвавшие в 1840 году последнюю поездку Кольцова в столицы, вероятно, немало досаждали знатным покровителям поэта, как это, например, он сам полагает про Жуковского. Надо, однако, правду сказать, письма Кольцова к этим лицам составлены замечательно тактично и умно: в них так переплетаются интересы чисто литературные с предметом просьбы, так прекрасно, хотя и преувеличенно, рассказывается о тяжелых обстоятельствах поэта и его семьи; в них, наконец, сквозит порою так задушевно и сердечно выраженная лесть, что нужно быть очень грубым и жестким человеком, чтобы отказать в просьбах. Но на такое жестокосердие были не способны благодушные корреспонденты мещанина Кольцова, искренно желавшие помочь поэту, которому, как писал он, "хотелось сбросить эту грязь, потому что жить так, как живется теперь, нет уж силы".
   Вскоре по приезде Кольцова из третьей (1838 год) поездки в столицы его постигло большое горе. Серебрянский, друг его юности, человек, которого он так любил и которому немало был обязан, давно уже болел чахоткою. Врачи советовали ему уехать из Москвы на родину,- и тут-то поэт оказал действительную услугу своему товарищу, дав ему средства на поездку из столицы и устроив его в слободе Козловке, где жили мать и сестры больного. Но недолго после этого протянул Серебрянский и в конце 1838 года умер.
   Хотя у поэта и были размолвки с покойным, но дружба с ним, скрепленная в самую горячую пору жизни, в молодости, имела столько чар, что противостояла всем искушениям,- и прасол искренно оплакивал своего друга. "Серебрянский умер,- пишет Кольцов Белинскому.- Да, я лишился человека, которого столько лет любил душою и которого потерю горько оплакиваю. Много желаний не сбылось, много надежд не исполнилось,- проклятая болезнь! Прекрасный мир прекрасной души, не высказавшись, сокрылся навсегда... Нужда и горе сокрушили тело страдальца... Грустно думать, был некогда, недавно даже, милый человек - и нет его, и не увидишь никогда, и все кругом тебя молчит, и самый зов свидания мрет безответно в бесчувственной дали!.." Затем в другом письме: "Вместе мы с ним росли, вместе читали Шекспира, думали, спорили... И я так много был ему обязан, он чересчур меня баловал... Вот почему я онемел было совсем и хотел всему сказать: прощай! И если бы не вы, я все бы потерял навсегда!"
   Мы уже говорили раньше о том, что Кольцов, съездив к "светилам" и гордый своей поэтической славой, не мог избавиться от тщеславных побуждений играть крупную роль в Воронеже среди интеллигенции. Ему хотелось быть там истолкователем и пропагандистом философских идей Белинского и его кружка; но для этой роли не хватало умения, а главное - знаний и образования. Это было мучительно неприятно для поэта при его самолюбии, тем более что окружающие его люди давали иногда очень резко понять всю неуместность принятой им на себя роли. И действительно, должно казаться смешным желание Кольцова, плохо справлявшегося с "абсолютом" и едва понаслышке знакомого с Гегелем, развивать смутно сознаваемые им идеи этого философа об искусстве, жизни, природе и религии. Но что сам Кольцов, не шутя, воображал себя адептом этой философии и с чужого голоса, кстати и некстати, толковал о ее терминах, плохо их понимая, доказывается его письмами, где, например, попадаются выражения вроде "олицетворение мощной воли до невозможности" (из письма к Жуковскому) и др. Всего же лучше на это указывает отрывок из дневника известного профессора Никитенко, который мы приведем здесь. "У меня был Кольцов,- пишет в 1840 году Никитенко,- некогда добрый, умный, простодушный Кольцов, автор прекрасных по своей простоте и задушевности стихотворений. К несчастию, он сблизился с редактором и главным сотрудником "Отечественных записок" (Белинским- Авт.). Они его развратили. Бедный Кольцов начал бредить субъектами и объектами и путаться в отвлеченностях гегелевской философии. Он до того зарапортовался у меня, что мне стало больно и грустно за него... Неученый и неопытный, без оружия против школьных мудрствований своих наставников и покровителей, он, пройдя сквозь их руки, утратил свое драгоценнейшее богатство: простое, искреннее чувство и здравый смысл..."
   Дошло даже до того, что бывшие у Никитенко знакомые заподозрили Кольцова в нетрезвости, чего, конечно, совсем не было.
   Разумеется, не много нужно было проницательности, чтобы раскусить, как понимает Кольцов философию, и находить смешною его новую роль в воронежском обществе, где, как мы видели, было немало людей образованных и начитанных. Но, повторяем, немногие свободны от искушений тщеславного чувства. И Кольцов был не прочь выставить себя в качестве философа, близкого друга и единомышленника людей, с которыми он жил в Петербурге и Москве, Такая заносчивость Кольцова, естественно, отдалила от него прежних воронежских приятелей. Некоторые из них, завидовавшие поэту и клеветавшие на него, были сами виноваты в размолвке, но во многих случаях, как, например, в истории разрыва с добрым и симпатичным Кашкиным, его первым учителем и благодетелем, несомненна вина Кольцова; он впоследствии, как мы знаем, даже мелочно отомстил Кашкину, посвятив Серебрянскому стихотворение, которое прежде было посвящено книгопродавцу.
   Обиженные заносчивостью прасола местные стихотворцы отплатили ему тонкою местью: они пригласили поэта в свое собрание, где прочитали басню одного из них (Волкова) "Чиж-подражатель". В этой басне, очевидно намекавшей на Кольцова, изображалась скромная птичка, услаждавшая слушателей своим простым чиликаньем [чириканьем, щебетом (Словарь В. Даля)]; но она попала в барские хоромы, где распевали очень ученые птицы. Чиж тоже захотел петь "по-ученому" - и только всех насмешил.
   Такие отношения не могли располагать к мягкости ни ту, ни другую сторону, и несправедливо пишет поэт Белинскому про своих прежних друзей: "С моими знакомыми расхожусь помаленьку, наскучили мне их разговоры пошлые... Я хотел с приезда уверить их, что они криво смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал так и так. Они надо мною смеются, думают, что я несу им вздор... Я повернул себя от них на другую сторону... Таким образом, все идет ладно; а то что в самом деле из ничего наживать себе дураков - врагов".
   Таким образом, отношения Кольцова с окружающими обострялись, и нам самим приходилось немало слышать от некоторых старожилов-воронежцев о том, что поэт зазнался и обижал своих прежних приятелей. И эти свидетельства вполне сходятся с указаниями из других источников.
   Чтобы понять размолвку поэта с отцом, обнаружившуюся в это время с большой силой, нужно иметь в виду суровый характер старика и патриархальные обычаи в его доме. Василий Петрович был настоящим "кремнем". Он не терпел противоречий, а сын часто позволял их себе и даже критиковал действия отца, причем впоследствии обыкновенно оправдывались предсказания молодого Кольцова. Старик не мог легко этого переваривать: "Ты не мешайся в мои дела, не учи! - обыкновенно говорил он сыну.- Ты вот в книжках смыслишь, а тут не указывай!"
   Оба с характерами упорными и суровыми, отец и сын не забывали обид. Искры взаимного недовольства глубоко таились в их душах и при случае вспыхивали ярким пожаром. Как отец не щадил сына, так и поэт не жалел отца, причем видел его насквозь. "Он человек простой,- пишет Кольцов про старика Белинскому,- купец, спекулянт, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе... Его грудь так черства, что его на все достанет для своей пользы и для торговли..."
   Оригинально было отношение старика к дарованию сына: он стал смотреть на это дарование как на доходную статью и хвастался им, он хвалился связями сына с "генералами" и пускал таким образом при случае пыль в глаза гусиновским своим родственникам. Когда в 1839 году сын снова задумался об издании своих стихов, отец явился горячим поборником этого предприятия, но не потому, что оно являлось общественным делом, вкладом в сокровищницу искусства, а потому, что от этого "большой барыш" выйдет. Старик рассказывал в торговых рядах, что сын "написал такой важный песенник, что ему обещают царскую награду и вызывают в Питер... В Питер ехать - много надо денег, но это дело даст большой капитал..."
   Так прошло два года. Хотя материальное положение поэта не было плохим, но нравственные дрязги, размолвки с окружающими, натянутые отношения с отцом, тяжбы и вся эта борьба в области мелких житейских интересов утомляли душу... Его манил иной мир,- мир, где вращались его литературные друзья.
   "Пророчески угадали вы мое положение,- писал Кольцов Белинскому в 1840 году.- У меня самого давно уже лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне несдобровать. Давно живу я в нем и гляжу вон, как зверь... Тесен мой круг, грязен мой мир, горько жить мне в нем, и я не знаю, как я еще не потерялся в нем давно... Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает меня от падения. И если я не переменю себя, то скоро упаду..."
   Затем, вспоминая о времени, проведенном им среди милых людей в 1838 году, когда его муза была так производительна, он дальше говорит: "А здесь кругом меня другой народ: татарин на татарине, жид на жиде... Судебные дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, брань и расчеты, брани и ссоры... И для чего пишу? Для вас, для вас одних, а здесь я за писание терплю одни оскорбления..."
   Отчего же Кольцов не разорвал совсем с этою опротивевшею ему обстановкой? Что этому мешало? Многое. Прежде всего, мы не должны забывать, что цитированные выше письма писались в состоянии аффекта, в те минуты, когда грусть подступала высокою волной и когда вдали мерещился снова лучезарный мир столиц... Из каких бы неопределенных элементов ни складывалось чувство любви или - скорее - привычки к родине, это чувство, несомненно, сильно, и с трепетом читаешь письма изгнанников, изнывающих на далекой чужбине по родимой стороне. Но в особенности сильно это чувство в представителях тех кругов общества, которые, так сказать, "насидели" свои места. Только у Чайльд-Гарольдов, испытавших все в жизни, исколесивших с тоскою все страны мира и нигде не нашедших себе приюта, ко всему одинаково равнодушных,- нет родины. Прасол все-таки любил свою родину, и ему нужно было много силы, чтобы оторваться от нее навсегда. Если бы судьба толкнула Кольцова, с его поэтическими стремлениями, в мир торгашей тогда, когда поэту было лет 18-20, то, вероятно, он с ужасом бы отвернулся от такой жизни... Но ему еще с детства пришлось втянуться в эту жизнь; она, по выражению Белинского, украдкою подошла к поэту и овладела им прежде, чем он успел увидеть ее безобразие... Кроме того, Кольцова никогда не покидал здравый смысл и менее всякого другого он способен был питать иллюзии насчет цены своего таланта на житейском рынке... Если еще и в наше время литератор слишком мало и неопределенно получает за свой труд, который не всегда даже прокармливает его, если и теперь писатель во многих случаях наверно может надеяться только на то, что его похоронят с венками, приличными речами и некрологом, то литературные занятия в то время еще менее могли гарантировать успех в материальном отношении. И Кольцов это хорошо видел; он знал, что Белинский - сам Белинский, перед которым прасол безгранично благоговел и которого считал громаднейшею литературною величиною,- не всегда имел уверенность в куске хлеба... Рассчитывать на заработок от стихотворений Кольцов не мог... "Что за них дадут? - писал он о стихах в письме к приятелям, в Петербург.-

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
Просмотров: 342 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа