; - Нет, не так. Постой! я возьму шапку. Представь, что тебе нужна земля, то есть эта шапка! Ведь она тебе нужна?
- Чего-с?
- Дурак! Я тебя спрашиваю: нужна тебе шапка или нет? Можешь ты без нее обойтись?
- Слушаю-с.
- Ах, разбойник! Да ведь я тебе ничего не приказываю, глупый ты человек! Я тебя спрашиваю: чья это шапка?
- Матюшкина.
- Ну, хорошо. Ну, положим, что матюшкина, но ты представь себе, что эта шапка моя.
- Это как вам будет угодно.
- Дура-черт! Мне ничего не угодно. Я тебе говорю, представь только.
- Я приставлю-с.
- Ну, теперь бери у меня шапку. Ну, бери, бери! Ничего, ничего, не бойся! бери! что ж ты?
Мужик не отвечает.
- Что ж ты не берешь?
Молчание.
- Губитель ты мой! Я тебя спрашиваю: что ж ты не берешь? А? А? А?
- Да коли ежели милость ваша будет...
- Фу, ты, господи! Ах, разбойники! Уморили! Ничего, ничего не понимают! - завопил опять помещик и начал ходить по комнате.
Несколько минут продолжалось молчание, наконец один из мужиков спросил:
- Лександра Васильич!
- Ну, что тебе?
- Позвольте выйти на двор!
- Зачем?
- Оченно взопрели.
- Ступай.
Немного погодя попросился и другой. Я отворил немного дверь в сени и стал слушать.
- Ну как же теперь это дело понять? - шепотом спрашивал один у другого.
- Известно, жилит. Прямо, то есть, сказать не может, потому воли ему теперь такой нет; ну, он, братец мой, и хочет, значит, чтобы, то есть, обманом. Слышал про шапки-то?..
- Да. Что такое? Не пойму я никак, что это он про шапки-то?
- Эво-ся! Рожна ли тут не понять? Вот сейчас отберу, говорит, у вас шапки и до тех пор не отдам, поколе, то есть, не будете согласны.
- Ишь ты ведь, черт! Да. А я так думал, что это он пример только делает. Ах, волки тя ешь! Матюшкина-то шапка, значит, аминь. Новая... Ну, хорошо, парень, я свою не дал! Ровно мне кто в уши шептал: "Не давай, мол, пути не будет!" А твоя здесь?
- Вот она!
- Так что ж ты? Давай убежим! Я теперь так запалю: на лошади не догнать.
- Ой ли?
- Да ей-богу!
- Валяй!..
- Что вы там долго прохлаждаетесь? - отворив дверь, закричал вдруг помещик.
Мужики вошли в комнату, и опять начались разговоры в том же роде. Я слушал, слушал и наконец заснул.
Примечания к письму четвертому
1 Анафема - здесь: брань, проклятие.
2 Гергей Артур (1818-1916) - командующий армией во время венгерской революции 1848-1849.
3 Имена эти вымышленные. (Примеч. В.А. Слепцова.)
4 "...подлинная грамата Дмитрия Донского". - О "подлинности" грамоты В.А. Слепцов говорит иронически. Ведь краска алицарин (ализарин), которой написана эта осташковская грамота, стала применяться только в XIX веке.
5 Нумизматика - наука, изучающая историю монет и их чеканки.
После всех моих бесплодных хождений по разного рода присутственным местам и прочим общественным заведениям с более или менее казенной обстановкою я наконец догадался, что, идя этой дорогой, я ровно ничего не узнаю; что с этой стороны город достаточно укреплен и почти неприступен; что официальная ложь стоит при входе и не допускает любопытного проникнуть в тайную мастерскую осторожного механика. Соображая это, я нечаянно напал, хотя и на самый битый, но зато и самый верный путь, и именно: шляться по домам и просто слушать все, что ни попало. Для приезжего человека, непричастного местным интересам, даже сплетни и всякого рода самая пустая болтовня имеют огромную цену, особенно если умеешь обращаться с этим материалом. Как, по-видимому, ни ничтожны эти данные, но я убежден, что они только так кажутся ничтожными на первый взгляд. Согласитесь, что осташковские сплетни, например, - имеющие, разумеется, все-таки более или менее серьезный характер, - способны созревать только на местной, только на осташковской почве и, следовательно, должны неминуемо заключать в себе соки породившей их среды, должны отражать в себе местный взгляд, местные интересы. Что же касается неизбежного в этом случае преувеличения и даже искажения фактов, то я убедился, что при внимательном сличении нескольких экземпляров все лишнее, нехарактерное слетает, подобно шелухе, и в результате остается все-таки голая истина.
В продолжение трех дней пришлось мне познакомиться с несколькими промышленниками средней руки. Все мои визиты к этим так называемым гражданам
удивительно похожи друг на друга. Мне случилось как-то в один день быть в трех домах, и эти три дома до такой степени ничем почти не отличаются один от другого, что после, дня два спустя, мне нужно было ужасно напрягать память и воображение, чтобы дать себе отчет: в каком доме и что именно я видел и слышал. Даже расположение комнат и вся внутренняя обстановка домов чрезвычайно однообразны. В передней непременно темно и пахнет шубами, в зале чистый, крашеный пол, жиденькие стульчики под орех, два ломберных стола красного дерева, на которых стоят по два подсвечника аплике 1. В гостиной кожаный диван, такие же кресла, бисерный поддонник на круглом столе с одной качающейся ножкой; иной раз портрет какой-нибудь на стене; чаще изображение Нила преподобного, стоящего на воде, с виднеющеюся позади его пЩстынью. Из гостиной дверь куда-то, вероятно в детскую, потому что оттуда всегда тоже выходит какой-то кисловато прелый запах молочной каши. Из этой же двери время от времени выглядывают, точно зверьки, два, а иногда и четыре маленькие глаза и долго с пугливым любопытством рассматривают гостя; и во все это время слышится за дверьми торопливый шепот, отпирание комода и сдержанные восклицания: "Гость, гость". Затем отворяется заветная дверь, и хозяин, большею частию человек средних лет, в долгополом сюртуке, с бритым подбородком и недоумевающим лицом, покорнейше просит садиться. Через пять минут на круглом столе вместо бисерного поддонника является мадера, мармелад, а иногда и просто водка с солеными огурцами.
И говорить нечего, что все эти люди - народ чрезвычайно общительный и гостеприимный, но, разумеется, в том только случае, если гость может представить более или менее благонадежную рекомендацию. Зная это условие, я запасался всякий раз проводником из тех граждан, который мог бы поручиться, что я не шпион. А заручившись таким проводником, я уже мог проникнуть всюду. И что это за милый народ, эти граждане! Куда вдруг девается у них и эта мнительность и это тупое сосредоточенное пересыпание из пустого в порожнее? Мрачный, неразговорчивый на первый взгляд человек вдруг оказывается необыкновенно любезным, откровенным и чистосердечнейшим малым, готовым рассказать всю подноготную с той самой минуты, как только убедится вполне, что вы нигде не служите и с городскими властями не имеете ничего общего. Но замечательно, что пока говоришь с ними о промышленности или просто болтаешь о разных мелких предметах, все идет хорошо; но как только сведешь речь на городское управление, на достоинства и недостатки их общественной жизни, так в то же мгновение человек как-то свихивается и начинает молоть бог знает что.
Осташков и его учреждения - это для них какой-то пункт помешательства. Только что весело и даже остроумно говоривший о всякой всячине человек при одном имени Осташкова сейчас задумывается, начинает смотреть куда-то вбок и потом вдруг ударяется в безобразнейшее и пошлейшее хвастовство своим городом и его заведениями: певчими, бульваром и проч., или впадает в желчное расположение духа и с злобным, ядовитым смехом начинает беспощадно язвить свой родимый город. Я старался замечать: чем, собственно, они хвастаются и что бранят? И заметил следующее. Хвалится осташ своим озером, паникадилами, рыбою, танцами и павильонами. Чем-нибудь, да уж непременно хвалится: это здесь какая-то повальная болезнь. Кто поразвитее, те обращают ваше внимание на банк, библиотеку, театр и кринолины, указывая в особенности на последние (т.е. театр и кринолины) как на самые очевидные и несомненные признаки той высокой степени цивилизации, на которой стоит Осташков. Хвалится осташ своим городом больше по привычке хвалиться, потому что похвальбу своим городом он с детства привык считать своей священной обязанностию и знает, что все его хвалят. Ругается же он или вследствие скептического миросозерцания, привитого ему долгими странствиями по чужим городам, или потому, что уж очень допекут его разные удобства и общественные учреждения; но это бывает редко; чаще всего ругается осташ в тех случаях, когда бывает оскорблен и мелкое самолюбьишко его уязвлено каким-нибудь мелким случаем. Что касается хвастовства, то мне особенно бросилось в глаза вот какое обстоятельство. Общественная пожарная команда, как известно, составляет справедливую гордость Осташкова, но замечательно, что хвастаются ею только люди, по своему положению не обязанные принимать участие в тушении пожаров, то есть служащие и вообще достаточные люди. От тех же, которые составляют пожарную команду, я не только не слыхал похвальбы, но даже просто не мог добиться толком: каким способом производится это тушение. Я не знаю, отчего это делалось? Оттого ли, что я не умел спросить, или оттого, что эти люди до такой степени привыкли смотреть на свои общественные обязанности как на дело очень обыкновенное, что даже ни разу не потрудились дать себе отчет, как это делается. Мне второе кажется более вероятным потому, что и в других подобных случаях я замечал то же самое. Так, например, сапожники умели отлично рассказать мне все, что касается танцев или павильонов, но я никак не мог узнать от них: каким порядком попадают они в кабалу к своим хозяевам-капиталистам; и узнал это уж от посторонних людей, вовсе не занимающихся сапожным мастерством. Точно такая же история и с банком; например, люди, не имевшие надобности прибегать к его помощи, хвастаются им напропалую: у нас-де банк, у нас 200 тысяч!.. Тот же, кто отнес туда последнюю ризу с родительского благословения, ничего о пользе банка сказать не может: или просто молчит, или замечает: "Да, оно хорошо; когда деньги нужны, отнес вещь и сейчас денег дают". О разорительных для города свойствах банка узнал я тоже от посторонних людей, никогда не имевших в нем нужды.
Что же касается недовольных, то надо признаться, что их тоже не мало в Осташкове. Их тоже, как и хвастунов, можно разделить на два разряда. Примется, бывало, кто-нибудь ругать город; ну, я, разумеется, и слушаю: на что он станет налегать. При этом я заметил, что из недовольных люди, не страдающие от существующих в городе порядков, являются большею частию самыми толковыми ругателями и всегда могут представить очень основательные причины своего недовольства, хотя обвинения их и выходят всегда более или менее желчны и насмешливы. Но есть другой разряд ругателей: это люди с уязвленным самолюбием, люди, кем-нибудь задетые, обойденные какими-нибудь милостями и вследствие этого одержимые завистию. Эти обыкновенно ругают все наповал, все, что касается их самих. Но ругательства и нападки их отличаются в то же время удивительною односторонностию и узостию взгляда, так что, послушав их раза три-четыре, можно всегда более или менее верно определить: кем и чем они недовольны; и всегда оказывается, что причина их недовольства в сущности какой-нибудь вздор, а до сограждан им нет никакого дела. Зато люди, действительно потерпевшие и постоянно терпящие, обыкновенно тупо молчат и, поняв безвыходность своего положения, признают его даже законным и необходимым для славы своего родного города.
На днях познакомился я с одним рыбаком. Случилось это следующим образом: на той неделе, часов в 10 утра, по заведенному мною обычаю, не дождавшись Ф[окина], прихожу я к нему; вижу, он собирается.
- Куда вы?
- К одному гражданину в гости. Пойдемте со мною.
- Как же я пойду? ведь я с ним не знаком.
- Ну, так что же? - познакомитесь.
- А и то правда.
Пошли. Рыбак, как и следует рыбаку, живет у самого почти озера, в грязной прибрежной улице, в беленьком каменном домике с высокими воротами на старинный манер. Гражданин рыбак, к которому мы отправились, - один из крупных промышленников и ведет большую торговлю соленою и вяленою рыбою; кроме того, занимается изготовлением рыболовных снарядов на продажу. Встретил он нас в халате и повел в залу.
- Прошу покорно садиться. Ф[окин] сделал обо мне свою обычную рекомендацию.
- Как они очень любопытны и проч., - и сейчас же прибавил:
- Ты им насчет рыбки-то порасскажи. Кто же и может разъяснить это дело, кроме тебя?
Хозяин задумался.
- Да, уж разумеется, кроме меня разъяснить этого дела некому, - сказал он наконец, обращаясь к Ф[окину].
- Еще бы. Ведь ты у нас... Известно...
- Так, так, так, так. Что и говорить. Все дело в наших руках. Ну, как же теперь? С чего же начинать?
- Уж это как сам знаешь.
- Так, так, так. Знаю, знаю. Я и начать-то с чего знаю.
- Мне тебя не учить.
- Так, так. Где тебе меня учить? Да. Знаю, знаю, - говорил он, как бы соображая что-то.
- Да не прикажете ли кофею? А то, может, водочки не угодно ли?
- Какая теперь водка? Что ты? Давай нам кофею.
- Это можно. Велим кофей заварить.
Он вышел.
- Скажите, пожалуйста, - спросил я между тем у Ф[окина], - Отчего же этот не ломается и не скрытничает?
- Уж такой человек, - отвечал Ф[окин]. - Карактер имеет легкий и никого не боится.
Чрез несколько минут вернулся хозяин, говоря:
- А я, брат, признаться, хотел то железо купить - сукционное; только вижу я, что купить его значит, врага себе нажить. Пусть пропадает.
- Да и я ходил, видел: лежит железо, а купить нельзя. Бог с ним. А ведь дешево.
- Еще бы. Потому-то мы и не можем его купить, что уж очень оно дешево. Это, брат, не нам, не нам, а имени твоему.
- Ну, да что об этом толковать, - сказал Ф[окин]. - Ты лучше про дело-то нам.
- Про какое дело?
- Да зачем мы пришли?..
- Зачем вы пришли?
- Ах, чудак! А о рыбе-то?
- О! да что ж об ней рассказывать? Известно, рыба. Вот ежели солить, это другой расчет. Сейчас заготовим посуду, рассол сделаем и солим. Такие мастера у нас есть.
Хозяин, видимо, не знал, с чего начать.
- Ну, а сушить? - спросил его Ф[окин].
- Сушить? Сушить, я тебе скажу, тоже надо умеючи. Ежели теперь ты не досушишь, а как, значит, свалил ты ее в ворох, то она сейчас должна паром изойти.
Мы все трое затруднялись. Он не знал, что нам нужно, а мы не знали, как спросить, и потому все трое замолчали, томительно ожидая чего-то друг от друга.
- И опять-таки, - начал снова хозяин, по-прежнему обращаясь к Ф[окину], - опять-таки и сушить без соли нельзя, - сгноишь.
- Ну, это так, - сказал Ф[окин],
- А как же теперь это?
- Что?
- Как ее ловить - рыбу?
- Ну, и ловить можно всячески. Какая рыба? На всякую рыбу свой особый припас. Потому нам без припасу никак невозможно.
Мы опять затруднились.
Ф[окин] посмотрел на меня, желая, вероятно, спросить: "Какую же рыбу тебе нужно?" Я вдруг догадался об этом, и в голове у меня завертелись слова: "Какую рыбу? Никакой мне рыбы не нужно". Хозяин тоже смотрел на меня, ожидая вопроса. Я сделал над собою усилие и совершенно неожиданно для самого себя спросил:
- Какие же у вас припасы? Сделав этот вопрос наобум, я нечаянно попал в точку. Хозяин сейчас же оживился и начал:
- Невода есть, сшивка есть, одинок плавной, летний; одинок снетковый, в полторы сети; тянем бойчее и пужаем. Мережи межточные, 2 о двух крыльях и о трех крыльях, глядя по месту; бывают о двух горлах и о трех горлах; мережа хвоевая, то бескрылая, ставим для плотвы и уклеи, во время нароста между свежей ели; ну, еще редуха, для крупной рыбы; норот, без крыльев, плетется из прутьев; обор, обереж, у берега, значит, пужаем болтком. Ну, вот я вам все сказал, что же еще? Спрашивайте!
Я подумал-подумал и опять спросил на удачу:
- Где вы берете невода?
- Гм. Невода нам брать негде. Невода и всякий припас мы сами сряжаем. Вяжут сети в уезде мелкими частями и разной длины, а сшиваем и смолим уж мы сами. Вот я вам как скажу: есть у нас такая книга. Нужен вам теперь хоть бы, к примеру, невод; вот вы и пишете мне: так и так, чтобы, значит, изготовить невод - такой длины, такой ширины! И мы ту ж минуту в книгу все это и вносим. И уж что там написано, то верно. Через десять лет, через двадцать лет, а уж вы получите свое. Я вам ее покажу.
Хозяин вышел, а нам между тем принесли кофе. Чрез несколько минут он вернулся, неся записную книгу и еще какой-то большой сверток бумаги, и сказал:
- А вот я захватил кстати показать вам одну вещицу.
С этими словами он положил на стол сверток и открыл его. На столе вдруг очутилось несколько сот штук серебряных и медных монет и жетонов.
- Ах, я и забыл совсем о них, - сказал Ф[окин], - Показывай! Показывай!
Я стал рассматривать монеты, что доставило хозяину видимое удовольствие, и хотя я в них ровно ничего не смыслил, однако внимательно разбирал подписи вроде: денга, мон, рубль - и даже почему-то счел нужным похвалить их. Хозяин совсем забыл о книге, верней которой, по его словам, быть ничего не может, и, увлекаясь все более и более, начал уж рассказывать мне разные, по его мнению, любопытные подробности о том, как ему досталась та или другая монета; и сожалел только о том, что у него не хватало экземпляра времен Иоанна I.
- Ну, это все хорошо, - сказал наконец Ф[окин], когда ему на- доело рассматривать монеты, - ты нам о рыбке-то порасскажи, а мы послушаем.
- Можно и о рыбке, - самодовольно сказал хозяин, усаживаясь на диван. - Рыбка-то, она, я вам скажу, вот какая вещь. Самое пустое дело.
Мы принялись слушать. Хозяин помолчал немного и продолжал:
- Будем так говорить. Кто ее не знает - рыбу? Что такое есть рыба? Ну, однако, мудреней этого дела нет. Теперь хоть бы вас взять. Спрошу я вас: где рыба живет? В воде. Так. Карась в воде, налим в воде, уклея там, что ли, опять-таки в воде. Верно. Так, стало быть, все они там в куче сбимши и лежат? Понадобился мне ну хоть налим; сейчас закинул я в воду припас и тащи? Так, что ли? По-вашему, так, а я скажу, что нашему брату за это следует в глаза наплевать. Потому какой я рыбак, когда я не знаю, где какая рыба живет, в какую пору, в какую погоду, в каком месте жительство свое имеет и какое такое имеет себе продовольствие?.. Все это я должен знать, как отче, и ошибиться ни под каким видом не могу. Опять, какая рыба строга и пужлива? Какая глупа? Какая прожора? И это должен я знать. теперь вот, к примеру, надобен мне ерш. Хорошо. Знаю я: ходит ерш поверху, мошкой питается, комарём. Сейчас я разлячил частицу, 3 - опустил на самое дно, потянул ее кверху, - нет ничего. Что за оказия?.. Опять опустил, потянул, - опять нет. Худо. Как быть? Коли нет, стало быть, и искать его тут - в пустяках время проводить. Ну, нет, погоди! я рассуждаю об этом деле не так. Погляжу я на нёбушко, попытаю: откуда ветерок? А и того лучше, навязал на палку конопли; сейчас мне и видно: вон он куда потянул! Греби к берегу! Там под бережком, под кустиком, в затишье комара ветром страсть что нанесло. Рябью да холодом сбило его в кучу, и лететь ему некуда. Стой! Вот он где ерш! Ну, это летняя пора. Летом пища у ней была скоромная: червяка, мошки всякой вволю. Лепесток она весной гложет, а летом травки там какой-нибудь и даром не надо. Ходит рыбка поверху, цельное лето шутя живет. А осень пришла, и совсем рыба стала не та. Пришло, видно, и ей поститься. Ни комаря, ни мухи и в заводе нет. Стужа пошла, ветра пали крепкие. Но и в эту пору все еще ей не так трудно, потому как зерна всякого много ветром наносит. Ну, все уж не летняя пища. Совсем другой расчет. И бойкости в ней этой уж нет: ходит как сонная, нехотя зернышки клюет. Выйдет, выйдет наверх, сиверкой-то 4 ее хватит и сейчас опять вниз. А зима пришла, пала рыба на самое дно. Да. Ах, кофей-то я и забыл. Еще по чашечке?
- Нет, благодарю покорно.
Ф[окин] сидел рядом со мной на диване и заслушался.
- Ишь ты как расписывает! - сказал он наконец, - В какой это ты книжке вычитал?
- Эта книжка, брат, мудреная, - я тебе скажу. По ней учиться надо много мочиться. Вон оно, - озеро-то! книга любопытная и рассудку требует не мало. Селигер называется. А вот про книжку-то ты мне напомнил. Что я в сочинении Карамзина 5 вычитал? Ну, я так считаю, ошибка там у него есть.
- Какая ошибка? - спросил Ф[окин] и так удивился, как будто его это ужасно поразило, что у Карамзина ошибка нашлась.
- А вот какая. Сказано у него: Литва воевала Серегер. Смотри: степенная книга, часть вторая, страница... Страницу забыл. Хорошо. Серегер - это озеро. Теперь спрашивается: как его можно воевать - озеро? Понятное дело, что воду воевать нельзя. Вот я и рассуждаю, что, значит город был, или жители, то есть, по озеру.
- Да, - подтвердил рассеянно Ф[окин].
- Так ведь?
- Так, так.
- Ну, и сейчас это пишет Карамзин... Вот, постойте, я принесу книгу. По книге это дело видней будет.
Он пошел за книгою.
- А не пора ли нам? - спросил меня Ф[окин], по-видимому, уже начинавший скучать. Но хозяин уже нес Карамзина и, помуслив палец, смотрел в книгу, говоря про себя:
- У меня тут это место заложено. Где оно? Шут его возьми совсем! да. Примечание сто второе, страница четыреста девяносто четвертая. Вот, вот: "В тысяча двести шестнадцатом году сам князь новгородский, Мстислав Мстиславич, шел с войском на зятя своего Ярослава Всеволодовича новоторжского..." Постой! Постой! Нет, не здесь. Том пятый, страница четыреста сорок четвертая. - Нет, ты послушай, любопытная, брат, вещь. Собираюсь я об этом написать, да все некогда. Вот оно! Послушай-ка!
"В исходе четырнадцатого столетия великий князь Василий Дмитриевич, из Кличенской волости..." - слышишь? Из Кличенской волости... Вот ведь это истинная правда. "Дал в Симоновский монастырь, с некоторыми деревнями, озерами и угодиями, слободку Рожок, что после был монастырь". Это тоже справедливо сказано: "Деревнями, озерами и угодиями". Рожок-то ведь и теперь существует, но только не слобода, а погост.
- Это так, - подтвердил Ф[окин], задумываясь все больше и больше и отыскивая глазами картуз.
Хозяин прочел еще несколько мест из Истории государства российского, но я все-таки никак не мог понять: в чем, собственно, заключается ошибка Карамзина. Дело шло, разумеется, об Осташкове. Наконец Ф[окин] остановил хозяина, сказав ему:
- А вот что я тебе скажу.
- Что?
- Мы лучше в другой раз придем. Ты нам тогда это все разъяснишь. Теперь нам некогда.
- Ну, хорошо, - с неудовольствием сказал хозяин, прерванный на самом интересном месте, - так когда же вы зайдете? Я вам это все докажу. Такая мне досада! Читал, читал, - все хорошо; вдруг, - ах, ты, пропасть! Ошибка!.. - говорил он, хлопнув рукою по книге. - Очевидная ошибка! да вот вам еще доказательство! - И, помуслив палец, он уж замахнулся было им, чтобы отыскать эту самую убедительную страницу, но Ф[окин] поскорее надел калоши и закричал:
- Прощай, прощай, брат. В другой раз.
- Ну, так до свидания. Будьте знакомы!
На другой день после визита к рыбаку я ездил в Нилову пустынь и чуть было не утонул. Случилось это, то есть собрался я, совершенно неожиданно. Началось с того, что сижу я в своей комнате и думаю: "Куда бы мне пойти?" Вдруг вбегает Нил Алексеевич, 6и говорит:
- Ваше благородие, позвольте вас побеспокоить?
- Что вам нужно?
- Не будет ли у вас на рубль мелочи: с постояльцем нужно расчесться.
- Нету. Четвертак есть.
- Ну, так позвольте хоть четвертак. Рубля я ему не дал потому, что на другой день по приезде моем в Осташков он сделал со мной точно такую же штуку, и потом сестры его, хозяйки постоялого двора, убедительно просили не давать ему денег. И эту хитрость он употреблял со всеми почти неопытными постояльцами: вдруг прибежит с озабоченным видом, возьмет на рубль мелочи и потом пропадет дня на два. А тут же кстати капустный сезон подоспел: бабы и девки собираются друг у друга капусту рубить, песни поют, а кавалеры посылают за водкой и устроивают угощения. Я знал очень хорошо, на что Нилу Алексеевичу понадобилась мелочь, и, по поводу капусты вспомнив об увеселениях, спросил его: "Есть ли в городе трактир?" Оказалось, что есть один, но только господа там не бывают. Потому-то я туда и отправился немедленно. Это было около шести часов вечера, на улицах тьма непроглядная, только в булочной на окне горит сальный огарок и освещает связку баранок, да сквозь закоптелую дверь кабака видны какие-то тени, слышны голоса: не то песни поют, не то ругаются. Отыскать трактир вечером было довольно трудно: на улицах ни души, спросить не у кого; ходил-ходил я и наконец отыскал дверь, ведущую куда-то во мрак. В этом мраке виднелся где-то вдали погасавший ночник. Я пошел прямо на него и наткнулся на собаку. Собака заворчала и отошла в сторону. Ощупью взобрался я на лестницу и стал шарить по стенам. Слышу где-то близко голоса, а никак не могу понять, - где они. Шарил я тут долго, наконец это мне надоело, и я стал кричать: "Отоприте!" На голос мой отворилась дверь, и половой со свечой в руке, прищуриваясь и всматриваясь в меня, сказал:
- Что ты? Очумел, что ли? Двери не найдешь? Иди скорей!
Я вошел и в первой же комнате увидел такую сцену: за прилавком стоит гражданин лет пятидесяти в волчьей шубе, с трубкой в руке, пьяный, и придирается к девице, тоже порядочно выпившей и сидящей на столе. Она болтает ногами и ругает гражданина самым неприличным образом. Буфетчик моет чашки и в то же время принимает живейшее участие в ссоре, покрикивая время от времени:
- Ишь ты ведь шкура какая! упрямая, дьявол! Пашка! А, волки тя ешь! Не хочет гостя уважить.
Позади гостя стоит половой, высокий и краснощекий малый, в долгополом сюртуке, и в валеных сапогах, и, держа в одной руке графин с водкой, а в другой рюмку, равнодушно смотрит на ссорящихся. Тут же у прилавка стоит небольшого роста полицейский служитель в коротеньком полушубке и, закинув одну ногу на другую, поигрывает втихомолку на гармонии. У кухонной двери виден прислонившийся к притолоке повар с бородой и трубочкой в зубах. Позади повара в кухне уныло шипит куб. Из другой комнаты слышны звуки шарманки.
В зале, освещенной одной сальной свечкой, я застал за шарманкой ямщика. В углу молодой чиновник, с красным шарфом на шее, пил пунш. Так как в трактире было довольно холодно, то все сидели, в чем пришли. Половой предложил мне пройти в особую комнату, но так как там никого не было, кроме необыкновенно жирной голой женщины в сладострастной позе, написанной масляными красками, то я и предпочел остаться в зале, где была шарманка, и спросил чаю.
Ямщик между тем проиграл: "Уж как веет ветерок" - и стал налаживать другую песню; но что-то у него все не клеилось. сходил он за свечкой; поковырял, поковырял в шарманке, завертел: опять все то же. Ямщик плюнул и стал кричать полового. Вместо него пришел пьяный гражданин с девицею, все еще не перестававшей ругаться; за ними следом шел половой с графином и, равнодушно посматривая на нас, пел какую-то песню. Немного погодя пришел и полицейский служитель с гармониею и, наигрывая на ней, припевал:
Уж ты, шуточка - Машуточка моя...
Пьяный гражданин остановился посреди комнаты и подбоченился. Из-под расстегнутого жилета его торчали выбившиеся углы ситцевой манишки, шуба сваливалась с плеч. Он нерешительно посмотрел на всех своими красными глазами, не зная, к кому бы придраться, и только морщил брови и сопел; наконец сказал: "ёрники вы, ёрники!" - и, вспомнив о водке, велел налить себе рюмку. Половой налил и, заткнув пальцем графин, запел басом:
Уж вы, горы, горы крутые!..
Девица между тем подсела к столу против чиновника и стала делать ему глазки. Чиновник робко посматривал то на нее, то на пьяного гражданина и дул в стакан. Ямщик, потеряв терпение, вдруг опять заиграл: "веет ветерок", а полицейский служитель пустился плясать, подыгрывая и приговаривая:
Уж ты, шуточка - Машуточка моя...
Служителю, должно быть, ужасно хотелось чем-нибудь поразвлечься, и он несколько раз пробовал развеселиться, но все у него как-то не выходило: засеменит, засеменит ногами, захочет выкинуть штучку помолодцеватее и тут же запнется.
Гражданину, однако, эта веселость не понравилась, и он сейчас же поймал развеселившегося служителя за шиворот, крича:
- Пошел вон! Я тебе не велю здесь быть.
Служитель попробовал было обидеться: поправил галстух, отошел к стороне и надулся; а через несколько минут забыл оскорбление и опять стал наигрывать, но, не решаясь плясать, только притопывал ногой.
Гражданин, справившись с солдатом, обратился опять к девице и, видя, что она кокетничает с чиновником, потребовал, чтобы она бросила его и полюбила его, гражданина. Девица между тем имела явное намерение сесть к чиновнику на колени, чего, впрочем, чиновник, кажется, и сам не желал, опасаясь гражданина, который уже стоял за его стулом и, размахивая чубуком над головою чиновника, кри- чал через него девице:
- Я тебе говорю, иди сюда!
- Поди ты к черту! Пьяная твоя рожа, - отвечала девица, - ну, что ты со мной сделаешь? Ну?
Гражданин замолчал, соображая, вероятно, что бы ему сделать с девицею, да так и задумался с трубкой в руке, глядя на огонь. он, по-видимому, решительно не знал, за что взяться. И вдруг стало тихо. Среди этой тишины только слышно было гнусливое гудение гармонии, да полицейский служитель, стоя у двери, вполголоса припевал свою шуточку - Машуточку. В зале было темно и холодно; буфетчик в первой комнате уж ложился спать и, сидя на прилавке, стаскивал с ноги сапог, кряхтя и говоря про себя:
- А, варвар, не лезет.
Ямщик, наигравшись досыта, взялся делать себе папиросу. он подошел поближе к моей свечке и вытащил из кармана щепоть табаку, превратившегося в какой-то зеленый песок. Насыпая табак в бумажную трубочку, он сбоку заглянул мне в лицо и улыбнулся, лукаво подмигнув мне на гражданина. Не знаю почему, но мне стало от этого как-то ужасно неловко, такая тоска меня взяла...
- И ничего вы, горы, не поро-одили... - запел половой, стоя с графином среди комнаты.
Под тяжелым влиянием всего, что происходило передо мною, я задумался бог знает о чем. Взглянул я на них, и мне вдруг показалось, что всех их томит страшная, гнетущая, безвыходная скука...
- Милостивый государь, позвольте у вас папиросочку попросить! - сказал у меня над ухом чиновник.
Я вздрогнул и предложил ему чаю. Он отказался, но сел у стола, и мы понемножку разговорились. Чиновник оказался приезжим по казенной надобности и, не имея знакомых в городе, пошел развлечься в трактир.
- Эдакая пошлость в здешнем городе эта ресторация, - жаловался он мне.
- Чем же?
- Помилуйте! спрашиваю пуншу, - с французской водкой подают. Нет, у нас такой подлости никогда не сделают. Как можно с Торжком сравнить, а уж об Ржеве и говорить нечего. А здесь и город-то весь какой-то оглашенный: ничего достать нельзя. Сижу третьи сутки, лошадей не дают.
Разговорившись с чиновником, я узнал от него, что так как ему придется пробыть в городе еще сутки, то желательно было бы побывать в Ниловой пЩстыни, угоднику поклониться. Я рассудил, что и мне не мешало бы съездить туда, и мы условились на другой день отправиться вместе.
На другое утро, только что я успел проснуться, гляжу - входит мой вчерашний знакомый.
- Ну, так как же? едем?
- Едем-то едем, да только не советуют: озеро очень разыгралось; ветер силен. Я уж ходил на пристань, справлялся.
- Что же, не везут?
- Нет, отчего же? Только, говорят, опасно, можно утонуть; три целковых просят.
- Стало быть, за три целковых можно утонуть, а за два дешево, - не стоит. Это хорошо.
- Вот вы подите потолкуйте с ними.
Пошли мы толковать. Пришли на пристань; озеро действительно разыгралось: волны так и хлещут, так и заливают пристань, но лодочников мы не нашли. Спросили: где нам взять лодку?
- А вон там, в лавочке, спросите арендателя.
Пришли в лавочку.
- Здесь арендатель?
- Здесь. На что вам?
- К угоднику ехать хотим.
- Постойте, мы приказчика кликнем.
Кликнули приказчика.
- Здравствуйте!
- Здравствуйте!
- К угоднику лодку дайте нам.
Опять тот же разговор:
- Меньше трех рублей взять нельзя, потому очень опасно.
- Ну, а если мы утонем?
- Да уж мы возьмемся, так не утонем.
- А если мы трех рублей не дадим, так утонем?
- На что тонуть? Мы этого никому не желаем, чтобы утонуть. Авось, бог даст, живы будем.
- Ну, а как же такса-то? Ведь вы обязаны за два рубля везти.
- Это точно. Только время теперь такое. Не ровен час, долго ли до греха?
Спорили, спорили, наконец порешили на том, что возьмут с нас по таксе, но зато посадят еще двоих и оттуда, если будут попутчики, и чтобы гребцам полтинник на чай. Поехали сначала на веслах, всё держались берега, обогнули заводы, и во все время наш шкипер перекликался с каким-то мещанином, который бежал между тем по берегу и должен был сесть к нам в лодку тайком от хозяина. Наконец остановились мы в каком-то закоулке и посадили еще бабу; выгреблись под ветер и поставили парус. Чем дальше выбирались мы на средину озера, тем волнение становилось сильнее. Баба, храбрившаяся было вначале, присела на дно, зажмурила глаза и ужасно сердилась на нас за то, что мы не боимся бури. Мы все сидели молча, закутавшись и надвинув шапки на лоб, потому что ветер действительно разошелся не на шутку. Шкипер прежде все пугал нас для того, вероятно, чтобы показать, что лишние деньги взяты не даром, но под конец перестал и, не спуская глаз с волны, строго покрикивал на гребцов, помогавших с одной стороны веслами. Мещанин отыскал на дне лодки какую-то дощечку и тоже усердно болтал ею в воде.
По небу неслись темные тучи, прорываясь время от времени, и осеннее солнце вдруг обдавало холодным блеском сероватые волны. Гребцы, щурясь и отворачиваясь от него, с мокрыми волосами, дружно налегали на весла, и лодка наша, покачиваясь и поскрипывая, быстро неслась по озеру. Наконец влево из-за синего бора показался остров, необыкновенно красиво выступивший из воды, с каменными берегами и лесом позади. Через четверть часа долетел до нас заглушаемый ветром далекий благовест 7, а еще минут через двадцать мы уже входили в пристань и поспели еще к обедне.
Церковь в монастыре старинная, с темными стенами и тусклой живописью; тихое, необыкновенно растянутое пение и, странная вещь, у всех монахов, не исключая и самого отца архимандрита 8, стриженые усы.
После обедни я подошел к архимандриту и сказал, что приехал издалека и желал бы видеть монастырь, о котором много слышал, и проч.
Отец архимандрит вместо ответа подал мне крест и пригласил к себе пить чай. Спутникам моим отвели даровой номер в гостинице и принесли обед. Отца архимандрита я застал в зале сидящим на диване; на стульях же, по стенке, сидело еще несколько человек приезжих; я тоже сел. В дверях показалась монахиня, вся закутанная разными платками. Она молча поклонилась в пояс и остановилась у дверей.
- А, - сказал отец архимандрит, - ну, что? Собралась совсем?
Монахиня опять поклонилась.
- Ну, хорошо. Ступай с богом!
Монахиня получила благословение и, поклонившись еще раз, ушла. Подали чай. Высокий и плотный прислужник в сером сюртуке разносил чашки и сейчас же вслед за чаем подал завтрак, состоящий из разных водок и закусок. Мы в благоговейном молчании сидели у стены и как будто ждали чего-то. Наконец отец архимандрит встал и, благословив закуску, сказал: "Прошу покорно!" После завтрака он повел нас в другую комнату и показал нам какие-то планы предполагавшихся построек; причем объяснил нам, что стоила ему переделка келий и устройство набережной. Мы всему этому очень удивлялись и хвалили планы. В то же время слышен был где-то тоненький свист, похожий на свист кулика.
Это меня заинтересовало, и я решился спросить о причине этого свиста. Отец архимандрит рассказал нам, что некоторый доброхотный датель пожертвовал было монастырю маленький пароход, для того чтобы возить на нем богомольцев даром, но что город вступился в это дело и запретил, на том будто бы основании, что оттого может произойти убыток городу. Тогда доброхотный датель пожелал узнать, сколько город от этого потеряет! Оказалось, что с лодок получается в год около 400 рублей.
- Вот вам четыреста рублей, - сказал доброхотный датель.
- Не хочу, - сказал город (то есть осташковская дума). - Деньги, пожалуй, взять можно, а пароход все-таки чтобы не смел ходить и богомольцев чтобы не возил.
- Почему ж так?
- А потому - озеро городское.
- Как так городское? Озеро божье. По воде ездить никому не запрещается.
- Мало что не запрещается? Архимандрит с братиею не замай катаются, а за богомольцев плати деньги.
- Какие же деньги? Ведь вам дают четыреста рублей? Чего ж вам еще?
- То доброхотный датель дает, на то его воля; а по закону за причал с каждого богомольца пять копеек подай.
- За что ж за причал? Ведь у нас пристань в городе своя?
- Так что ж, что своя? Да ведь она в городе!
- Ну, вот и разговаривай тут с ними! - заключил отец архимандрит. - Прошу покорно хлеба-соли кушать!
Не успели мы позавтракать, как уже вновь явились перед нами: уха стерляжья, налимы маринованные, налимы отварные, налимы жареные, грибки и соленья всякого рода и отличное монастырское пиво.
Во время обеда один из богомольцев, до тех пор смиренно молчавший, вдруг заговорил. Что такое? Знакомый голос! Прислушиваюсь и узнаю моего соседа помещика, жившего рядом со мною на постоялом дворе в Осташкове. Но какая перемена! Как он ругался и кричал там на своих мужиков, и как униженно и подобострастно говорит он здесь! По всему было заметно, что на отца архимандрита он почему-то смотрел, как на какого-то начальника; только время от времени прорывалась у него дурная привычка после каждой фразы говорить - а?
- Ваше высокопреподобие, какая у вас отличная рыба! А? Отличное пиво! А? - что выходило очень смешно.
Мы так долго засиделись за обедом и от монастырского пива в голове у меня так загудело, что мне и не удалось осмотреть здешние достопримечательности. по свидетельству "Памятной книжки Тверской гу