ЕНСКИЙ
БУДКА
(Очерк)
I
На углу двух весьма глухих и бедных переулков уездного города стояла
будка; физиономия ее походила на те беседки с колоннами и куполом, которые
встречаются на лубочных изображениях иностранных вилл, причем обыкновенно
впереди виллы, в воде, плавают два лебедя друг против друга, сзади видны
деревья, а по дорожкам прогуливаются господа в шляпах набекрень, в черных
фраках, дети с обручами и дамы с зонтиками на плече; походила она также на
те храмы муз, которые обыкновенно изображают на занавесях провинциальных
театров; такому сходству весьма способствовала старинная архитектура
будки; она действительно была с колоннами и куполом, а каменные ободранные
стены ее были круглы; но некоторые, по-видимому, весьма ничтожные вещи,
как, например, измазанная дверь с клоками истерзанной рогожи и войлока,
приземистая черная труба, венчавшая вершину купола, и в особенности
жестяная алебарда, видневшаяся всегда у колонн, весьма красноречиво
доказывали наблюдателю, что видимое им здание не есть храм муз, но есть
кутузка или сибирка; тем более что громадные калоши будочника Мымрецова,
набитые для тепла соломой и постоянно торчавшие перед будкой на улице, -
ни в каком случае не могли напоминать лебедей, плавающих перед иностранною
виллой.
На тоненьких почерневших колонках будки всегда трепетали по ветру
какие-то писаные и печатные лоскутки, на которых значилось, что такого-то
числа военные и гражданские чиновники приглашаются пожаловать в парадной
форме... Что того же числа в мещанской управе будет происходить торг и
переторжка на имущество мещанки Степаниды, состоящее из утюга и кровати,
оцененных в тридцать копеек... Что в зале дворянского собрания имеет быть
бал, почему благоволят надеть белые жилеты те, кои и т. д. Но страна, где
стояла будка, не имела ни парадной формы, ни тридцати копеек, чтобы
овладеть обольститительным имуществом Степаниды, ни, наконец, белых
жилетов; и поэтому-то пропаганда будочника Мымрецова по исчисленным
вопросам была совершенно ничтожна; закутавшись в казенную шубу, он,
правда, постоянно торчал около той или другой колонки и, по-видимому,
сторожил эти писаные и печатные лоскутки, но в сущности смысл и содержание
их были ему известны ровно столько же, сколько и жестяной алебарде,
которая тоже торчала рядом с Мымрецовым, только у другой колонки... Оба
они пропагандировали нечто другое и, следовательно, недаром мерзли на
ветру...
Будочник Мымрецов принадлежал к числу "неспособных", то есть людей,
совершенно негодных в войске. Эти неспособные большею частию происходят
или из обделенных природою белорусов, или из русачков северных бесхлебных
и холодных губерний. Мачеха-природа и лебеда пополам с древесной корой,
питающей их, загодя, со дня рождения, обрекает их быть илотами и богом
убитыми людьми; она наделяет их непостижимою умственною неповоротливое тию
и все почти задавленные стремления человеческой природы сводит на жажду
водки, которую они поглощают в громадных размерах; они умеют напиваться
молча, не произнося ни единого слова; молча дерутся в кровь и, валяясь
где-нибудь в глухом и безлюдном переулке, почти в беспамятстве умеют
бормотать только одно: "виноват", ни на минуту не выпуская из скудного и
запуганного воображения образ грозного начальства.
Начальство вообще панически действует на них; при виде его несчастные
"неспособные" вытягиваются в струнку, замирают и задыхаются в воротнике,
стянутом туго-натуго; виски, намазанные для праздника свиным салом,
начинают потеть, а глаза получают способность пускать слезы. Кроме
мачехи-природы, последние признаки человеческого существа из них
выколачивает военная муштровка; в древние времена результаты ее отдавались
у неспособных на скулах, под скулами, на спине и далее. "Муштра" комкала
их, переламывала в нескольких направлениях, как какую-нибудь палку или
доску, и, оставив в живых только косицы, намазанные свиным салом, сдавала
в провинции на разные должности: в "хожалые", пожарные и проч. Воины эти,
вступая на новый пост, непременно имели разные увечья и вывихи -
разорванную в драке губу, выломанное ребро, ухабы и ямы в голове и спине;
соединив эти приобретения с тем наследием природы, о котором уже
упомянуто, они представлялись субъектами самого странного свойства; никто
никогда не мог вдолбить им в голову чего-нибудь, не относящегося до их
пожарной специальности, и, в свою очередь, тоже и от них нельзя было
добиться чего-нибудь. Самый краткий разговор с таким существом всегда
оканчивался тем, что начавший разговаривать прерывал речь, с ожесточением
восклицая: - Да что ты? Ты оглох, что ли?..
Но субъект не оглох, он просто был "неспособный".
Будочник Мымрецов обладал всеми упомянутыми увечьями в полном объеме;
все эти вывихи, переломы имелись у него даже в сверхкомплектном
количестве, делая из него угрюмую, неповоротливую фигуру, весьма
походившую на корень дерева, глубоко сидевший в земле и вывернутый оттуда
силою бури; видно было, что тут происходило и упорство, с одной стороны, и
сокрушительная сила, с другой; корень вывернут из земли, изувеченный и
бездушный.
Несмотря на то, изувеченность и умственное оскудение были главною
причиною того блистательного успеха, с которым Мымрецов занимал
предназначенный ему пост, можно даже сказать наверное, что успех этот мог
увеличиваться и возрастать по мере того, как течение времени и драк будет
выхватывать у него новые ребра и делать новые ямы в голове Только при
таких условиях раскраденный умственный капитал его, не развлекаясь
никакими посторонними интересами, мог сосредоточиться и даже впиться в
главные его обязанности; обязанности эти состояли в том, чтобы, во-первых,
"тащить", а во-вторых, "не пущать"; тащил он обыкновенно туда, куда
решительно не желали попасть, а не пускал туда, куда этого смертельно
желали. Словом, где только человек находился в положении, определяемом
фразою "ни назад, ни вперед", там наверное Мымрецов принимал живейшее
участие; говорят, что с течением времени Мымрецов до того въелся в это
таскание, что в людях начал замечать только шивороты и этим отличал людей
от бессловесных животных и неодушевленных предметов; поэтому-то Мымрецов и
жестяная алебарда были представителями шиворотной пропаганды и,
следовательно, недаром мерзли на ветру.
Забота о шиворотах поглотила все его существо, так что в ней, как в
бездонной пропасти, почти бесследно исчезала последовательная нить его
философии и свойства его как семьянина; о семейных отношениях его к
супруге можно сказать, что он и жена жили не так, как живут кошка с
собакой, потому что несходные качества этих животных совмещались в одной
супруге, и Мымрецову осталась роль бесчувственного пня, на который могут
брехать собаки и царапать лапами кошки, не надеясь получить в ответ
ничего, кроме мертвого равнодушия и поплевываний в угол, и то вследствие
приятного ощущения, доставляемого махоркой. Гробовое молчание и угрюмость
решительно не давали возможности разглядеть в подробности все личные
особенности Мымрецова; несокровенным было то, что он очень любил тютюн,
услаждавший его в минуты отдыха, и что три денежки в сутки да ковриги
казенного хлеба с нумерами на верхней корке, написанными мелом,
поддерживали его изувеченное существование на славу множества шиворотов, и
только; мрак угрюмости и молчания непроглядною пеленою покрывал тайну
происхождения его других желаний и убеждений. Так, нам уже известно, что
он умел, в качестве илота, напиваться молча; по праздничным дням он угрюмо
шатался из двора во двор и везде лил в себя водку, не зная решительно
границ этому литью и не подозревая, что желудок его не бездонная пропасть.
Целые недели после этого он мучился грудью, поясницей, головой, но на
следующий праздник история повторялась в том же порядке.
Такою же таинственностью покрыта его страсть копить серебряные пятачки.
Почему он с лихорадочною жадностию завертывает тихомолком каждый пятачок в
тысячу тряпок?
зачем так далеко прячет их в шерстяной чулок и засовывает потом под
крыльцо? Неужели он думает нажить богатства и сокровища? Неужели об этих
сокровищах он так усердно молит бога, оставшись вечерком один, не спускает
с крошечного образочка своих глаз, падает на колени и так крепко, крепко
бьет себя кулаком в грудь?..
Мымрецов объясняет эти молитвы и собирание пятачков тем, что скоро он
пойдет в свою сторону: он дожидается только времени, когда перестанут у
него ныть кости, руки и ноги...
Он ждет, пока у него отойдет хрипота в груди, мешающая ему свободно
дышать, и тогда он непременно уйдет к своим...
II
Вообще таинственные свойства души Мымрецова совершенно необъяснимы, и
мы, не имея права умозаключать о них, прямо переходим к его деятельности.
Деятельность эта, то есть таскание и хватание за шивороты, не
прекращалась у Мымрецова ни на одну минуту: утром он обыкновенно
отправлялся в часть и рапортовал начальству о своих успехах, излагая речь
сообразно с своею изувеченностью и искалеченностью.
- Ну, - спрашивал его квартальный, перелистывая какие-то бумаги, - ты
что же это там с бабами-то воюешь?
- Помилуйте, вашскобродие, я только что отпихнул ее от себя.
- Кого?
- Эту самую даму... Смоленскую..!
- Какую Смоленскую?
- Да которая, например, шельма самая... Гордеиха приказывает ее узять,
а она говорит: "Я, говорит, с эстой дрянью не пойду". Она, вашскобродие,
меня дрянью назвала...
- Ну?
- Ну, я ее отпихнул... говорю: "Ты мне не нужна!" А разодравши они были
прежде... Я подбег, они уж разодравши были...
и уж глаз расшибли... в том числе...
- В каком числе?
- В числе драки-с.
- Черт тебя знает, что ты городишь! Посадил?
- Помилуйте!
- Ступай!
Обыкновенно дела шли таким образом, что Мымрецов не успевал
возвратиться домой, как где-нибудь на пути к будке ему навертывалась
практика; но иногда прямо из части он приходил в будку, расстегивал шинель
и, сладостно поплевывая, курил тютюн. В эти минуты он не слыхал, как жена
его, орудовавшая у печи, костила его по какому-то случаю и замахивалась на
него ухватом: угрюмо и безмолвно наслаждался он махоркой; но когда махорка
выгорала в трубке и Мымрецову предстояла необходимость ограничиться
созерцанием возносимых над его головой ухватов, ему вдруг делалось скучно
и тоскливо; выйдя на крыльцо, он тревожно поглядывал в одну и в другую
сторону, ища поживы, снова возвращался в будку и начинал чувствовать, что
у него болят руки, ноги, ноют кости... Ему непременно нужно было
куда-нибудь торопиться, ловить что-нибудь или кого-нибудь. Судьба
обыкновенно недолго держала его в таком томительном состоянии.
Вот отворилась дверь, в будку понесло холодом, и вслед за тем появилась
фигура женщины в истертой синей шубейке, с лицом, облитым слезами и
покрытым темными, словно чернильными, пятнами. Слез и пятен достаточно
Мымрецову, чтобы увидеть под ними шиворот. Он начинает торопливо
застегивать шинель и говорит:
- Где? - намекая тем на местопребывание шиворота.
Ему не нужно знать, почему и что? он давно убедился, что в этих слезах
и синяках ничего не разберет сам черт.
- Ох, да недалечко, родной, - говорит старуха. - Туточко вот... к
полю... Уж и наказал господь... О-ох!
- Потому, нам нельзя допущать дебошу, - торопливо говорит Мымрецов,
надевая шапку. - Где тесак?
- Сократи ты его! Сделай твою милость...
- Палка где? Потому, мы не допущаем, коли ежели шум, например... Нам
этого нельзя...
Палка найдена, и Мымрецов исчезает, куда призывает его долг, а
будочница от нечего делать занимается исследованием причины синяков и
слез; она знает все, что ни делается в окружности.
- Сынок аи нет? - спрашивает она старуху.
- Ох, нет, родная, не сын! Нету сыновьев-то! зять!
- Зя-ять?.. А то вот тоже у соседей поножовщина идет - ну, там
сыновья!..
- Зять, зять, родная!.. Кровную детищу отдала - загубила. И ровно враг
меня обошел, как отдавала-то я!.. За вдовца отдавала-то! конокрад,
родная!.. Которые родные в то время случились, "что ты, говорят, делаешь?
Что ты в гроб-то ее заживо кладешь?.." Дочку-то... Нет! Отдала...
Прельщение от него уж очень большое было! "Век, говорит, кормить буду...
до смерти..." Искусилась, да вот и вою... Только что, господи
благослови, повенчали их, ан гляжу - уж он ее...
При этом старуха сделала руками такой жест, как будто бы хотела
представить, как полощут белье...
- Опосле этого-то он недолго ее помучил - в солдаты ушел, охотою... В
те поры мы с дочкой-то всё бога молили, чтоб ему голову бы снесли прочь...
Всё, бывало, черкесов да кизильбашей этих поминали в молитвах - не утаю,
родимая! Остались мы с дочкой да ребенок - троечкою; дочка-то пошла по
портомойней части, а я так, на старости, с ребенком... Сама знаешь,
касатка, портомойную-то часть. Теперь возьми зимнее время - бесперечь на
речке, у проруби, руки и ноги стынут, да опять целый божий день согнувшись
- легко ли дело! Уж она, бывало, придет домой, в чем душа... в чем только
душенька!..
А там, глядишь, в ногу вступило, там в груди не пущает...
Трудно, трудно было! Ну, всё жили... Пять годов этак-то мы мучились, и
в теперешнее время бога бы благодарить надо:
ходим не отрепанные, дите, внучек мой, тоже не без призору; чай пьем
кажный божий день, а по праздникам иной раз и внакладку, бывает,
разоряемся. Помаленечку! Только было выскреблись, ан господь и
прогневался... Кровопийца-то наш, Пилат-то, пришел ведь! Эдакая образина!
царица небесная...
Глянула я на него, как он ночью-то к нам ввалился, - так меня ровно бы
тряс какой схватил... Трясусь вся! И дочка-то тоже в трясение вошла...
Трясемся мы, что сделаешь-то! Стала это я его потчевать (сама знаешь,
голубка, "не для зятя-собаки, для милого дитяти..."), а сама так вот и
взлетываю... Хочу-хочу чашку ему подать, а руки-то кверху, а сама-то я в
сторону...
Порхаем с дочкою, ровно перепелки... И слова-то выговорить не могу:
тра-ла-ла - только всего; хоть возьми вот топор да отсеки язык - все то ж
самое! А Пилат-то наш заприметил это.
"Что это, говорит, родственники мои, не вижу я в разговорах ваших
настоящего порядку?.. Чем вам этак-то друг друга с ног сшибать, лучше же
ты, теща, предоставь нам штоф вина..."
Я было ему: "На что вам, Максим Петрович, эдакую прорву вина? (вежливо
стараюсь...) Вы, говорю, неравно с этакой пропасти начнете над нами
мудрить..." - "Намерение, говорит, мое такое, чтобы штоф..." Пошла я,
горюшко мое, принесла... Пьет он вино-то и дочку мою потчует. Никогда вина
в рот не бравши, очень ее растомило... "Сем, говорит, Максим Петрович, я
прилягу, растомило меня..." Ляг она, да и засни.
Как он, сударушка моя, увидал ее тихий, приятный сон, тую ж минутою
хвать ее - и давай... "Ты, говорит, меня не любишь... Муж пришел, пять лет
не видались, а она только приткнулась к постели и захрапела..." Я
бросилась разнимать, говорю: "Что вы, что вы, Максим Петрович! вы этак
посуду перебьете... (вежливо с ним стараюсь...) тут, говорю, на десять
целковых добра", - а он-то ее...
Старуха опять повторила жест полоскания белья и замолкла, всхлипывая.
- Наутро, родимушка, ушел он в деревню, к своим... Через неделю
приходит. Поцеловались они честь честью; думала я - на добро этот поцалуй,
ан вот что вышло... Сел он на кровать и говорит: "Я, говорит, супруга моя,
беру вас в деревню...
с собой жить, чтобы по мужицкому положению". - "Нет, - говорит дочь
моя, - невозможно этого сделать; потому - у меня свое хозяйство... Каков,
говорит, есть на сем свете грош, - и того я от вас, Максим Петрович, не
видала; кровными трудами копила, мне этого не бросать". - "А ежели,
говорит, я посконного масла набил на пять целковых и картофелю запасил -
это как? Могу я бросить или нет?" - "Воля ваша! отвечаем: у нас посуда...
теперь, ежели ее продать, что за нее дадут? Окромя того, мы отроду не
едали вашего свиного кушанья... Будьте так добры!" - "Ну, а ежели,
например, я набил посконного масла?" - "Воля ваша... У нас тоже утюги,
тарелки..." - "Не бросать же мне!" - говорит. "И нам тоже не бросать!.."
Тут мы и стали; он говорит: "У меня то, другое: - масло, веревки..." А мы
говорим: "И у нас тоже, батюшка, вилки, ложки..." Он опять, значит:
"Картошки, дрова, сбруя..." А мы своим чередом: "Утюги, мыло, доски..." -
"Не бросать же мне?" - "Да и нам тоже не из чего бросать!.." - "Ну, а
ежели, говорит, я возьму да по-свойски поступлю, например?" - "Воля ваша!
- у нас посуда!.." - "А ежели я возьму да не помирволю?" - "Не бросать же
нам..." Тут, милая моя, он поднялся и сделал с нами, с женщинами, шум...
Ах, и очень большой шум сделал!..
В это время на улице раздался крик и плач; рассказчица выбежала на
крыльцо будки и увидела следующее: посреди дороги шел Мымрецов и увлекал
за собою прачку, дочь рассказчицы; Понтийский Пилат, то есть солдат, шел
сзади жены и, подталкивая, говорил:
- Нет, ты свинова кушанья не едала - отведай! Опробуй его, матушка!..
- Дитю-то! дитю-то у него отымите! - вопияла прачка.
- За что ж дочку-то? дочку мою за что? - не понимая, как все это
случилось, кричала рассказчица...
- Разговар-ривать! - отвечал на все вопросы и просьбы Мымрецов,
зацепивший прачку потому, что она первая подвернулась ему под руки; он,
должно быть, знал, что у каждого из них своя посуда, и, следовательно,
кого ни схватить из них - все одно и то же.
III
Совершив этот подвиг, Мымрецов направился было в будку, чтобы
озаботиться насчет тютюну, но едва он отворил туда дверь, как тотчас же
получил новый адрес шиворота и торопливо отправился за ним; будочница
выслушивала уже новую историю; рассказывала ей какая-то весьма полная
дама; под ковровым платком, покрывавшим ее плечи, казалось, покоился
какой-то битком набитый чемодан; но в сущности чемодана там не было
никакого, а была массивная грудь дамы; волоса ее были причесаны именно
так, как чешется дворничиха Дарья, желающая быть дамою и Дарьею
Андреевною: прядь волос с середины лба загибалась к затылку, где торчала
коса величиной с пуговицу; по бокам этой пряди волоса падали на виски и
уши, наподобие каких-то блинов или ушей легавой собаки; в такой рамке
заключалась конусообразная физиономия с маленьким носом и окороками вместо
щек. Дама эта имела собственное "заведение" и хозяйство, и так как
деятельность ее совершалась преимущественно в области драк и буйств, то
она была коротко знакома с будочницей и иногда делала ей сюрпризы. На этот
раз дама принесла кусок сахару и щепотку чаю, завернутые в бумагу.
Обрадованная вниманием дамы, будочница из всех сил суетилась около
самовара, который изрыгал клубы дыма, и в то же время слушала историю,
которую не спеша рассказывала дама.
Дело в том, что дама была очень оскорблена отсутствием в людях совести:
одна из девушек, которыми держится хозяйство дамы, несмотря на ее
благодеяния вроде чая внакладку, никак не хотела оценить всей глубокой
доброжелательности своей опекунши: она не слушала ни одного ее совета;
если, например, дама доказывала, что, "чем сидеть сложа руки или улизнуть
куда-нибудь на извозчике, - лучше отправиться с салазками на речку и
перестирать собственное белье", - то неблагодарная словно и не слыхала
этих слов и более старалась удрать хоть в ближний кабак, только б не
"спокойно" сидеть среди хозяйства дамы. Непокорность и дебош этой женщины
достигли наконец того, что она совершенно исчезла от дамы и вот уже почти
две недели скрывается в жилище горького пьяницы, портного Данилки.
Во время этих рассказов обе дамы не переставали ни на минуту наливать
себя кипятком, обливались ручьями пота, обтирали мокрые и толстые шеи
какими-то тряпками и говорили:
- Ну и где же, позвольте вас спросить, - говорила дама, - где же
теперича у людей эта совесть?
- Степанида Петровна! - с глубоким сочувствием ответствовала будочница,
захлебнувшаяся дареным чаем$ - красавица ты моя! Ну где же, например,
скажите мне на милость, это совесть у людей, я все думаю?..
А между тем именно во имя этой исчезнувшей совести действовала та
неблагодарная женщина, которая покинула благотворительную даму и
приютилась у портного Данилки.
Это было две недели тому назад.
В одну темную ночь Данилка, "урезавший" сверхъестественную муху,
шатался по пустынным и сонным улицам с какой-то крайне убогой женщиной под
ручку и вместе с нею оглашал спящий город самыми удалыми песнями. В песнях
главным образом преобладал элемент самого скорого отъезда из здешней
грустной жизни - куда-то... "Мы наймем себе курьерских, развадчайных
лошадей", - пели гуляки темною ночью и шатались по темным улицам.
Наутро Данилка открыл глаза, увидал свою убогую каморку и еще более
убогую подругу. Узнал он также, что вместо головы у него на плечах пудовая
гиря и что опохмелиться нет никакой возможности. Все это заставило его с
грубостью отнестись к приятельнице.
- Это почему такое здесь? Ко дворам бы пора...
- Чуточку только погреюсь, Данил Гордеич. Уйду-с...
- То-то, поспешать бы...
- Уйду, уйду-с! Растоплю печку и побегу...
- Ну, и более ничего, с богом... только всего...
Два полена, выглядывавшие из печки и покрытые снегом, скоро затрещали,
в конуре Данилки запахло дымом, пробивавшимся сквозь дырявую печь. Подруга
сидела на полу и грелась, ежась плечами.
- Сию минуту уйду-с... - шептала она. - Не побеспокою... Озябла,
признаться, бегала... Вам, Данил Гордеич, опохмелиться бы хорошо
теперича...
Данила Гордеич, убежденный, что опохмелиться нечем, сурово смотрел на
подругу.
- Это мое дело... Боле ничего!
- Право-с... Я, признаться, сбегала... Не угодно ли?.. Это вам для
просвежения...
Оборванная женщина подсела к нему и поднесла стакан вина.
- Это ты где же деньги-то взяла? - не изменяя суровости, сказал Данило.
- Ты, гляди, по карманам где не нашарила ли?
- Я, признаться, точно что... ну, нету у вас по карманам ничего... Да
вы не бойтеся. Я чужого отроду не бирала... Вот щеколду у вас в жилетке
нашла, вот она... Извольте. Это вы не беспокойтеся. Кушайте.
- То-то... Вы мастера по чужим карманам нашаривать...
- Нет, нет!.. Где уж нам, голубчик, на чужое льститься...
На свои, признаться, двенадцать копеек сбегала... Кушайте...
Оно освежает...
- Вы это мастера облущить кавалера, - сказал Данило Гордеич и выпил.
Выпил он, почувствовал просвежение и продолжал молча смотреть на подругу.
- Все-то разворовано, раскрадено, - говорила она шепотом, прибирая
какие-то гвозди и палки, - ишь натекло с окошка-то!.. Аль это у вас некому
стену-то заткнуть, ишь несет оттуда, ровно из погреба...
Так шептала она, изредка прибавляя: "сейчас, сейчас, батюшка, уйду", -
и Данило Гордеич почувствовал, что в этом прибиранье, в этой заботе о
просвежении нету никакого желания нашарить в карманах и обокрасть...
Думал, думал он, молчал, соображал, но в голове его ничего путного не
происходило: не являлось ничего такого, что было ему очень нужно теперь,
что ему именно теперь хотелось узнать... Но зато в груди его что-то
поднималось и буровило...
- Ну, покорнейше вас благодарю, обогрелась... теперь...
При этих словах грудь портного с боков сдвинуло что-то.
- Ты! - крикнул он весьма громко.
- Что, голубчик?..
- Оставайся!
Женщина изумленно посмотрела на него.
- Не ходить?
- Совсем оставайся... Не пущу!.. Боле ничего!
Данило Гордеич повернулся было спиной к своей уходившей подруге, но
тотчас же вскочил и заговорил:
- Да что там? вот разговаривать!.. Беги-ко за водкой...
полштоф!
- Не прогонишь? - чуть не рыдая, говорила женщина. - Голубчик!
- Я говорю, беги!.. Х-хе... Да я их, чертей... Ну-кося, вот эту штуку
захвати в кабаке-то оставить.
- Чужая ведь! Данил Гордеич - заказная!
- Расшевеливайся! Заказная! Я их! погоди!.. Да сем-ко я с тобой... Что
там!
С этих пор настало новое пьянство, пропивалась заказная работа, пелись
песни, постоянно слышались слова: "черт их возьми!", "погоди!", "я их!"
Пьянство это дышало какою-то надеждою и не носило того тягостного
оттенка, с которым Данилка пьянствовал до сего времени. Новые чувства,
расшевелившиеся в нем, выражались как-то странно. Иной раз он вдруг
задумает что-нибудь открыть своей подруге, попытается что-то сообщить и
скажет: "Чуешь аи нет, что я говорю?" Потом схватит ее за руку, сожмет ее
крепко-накрепко, скажет: "так аль нет?", хлопнет со всего размаха своей
ладонью по ладони приятельницы, словно барышник на конной, потом опять
начнет ломать ее пальцы в своей руке и заорет:
- Пон-ни-маешь ай нет?
- Понимаю, Данил Гордеич, понимаю-с!
- Ну, и боле ничего! Так я говорю?
- Так, так...
- Ну, и шабаш!.. Только всего!
Пропивание чужого добра шло довольно долго. Подруга Данилки, знавшая,
что остановить этого пропивания невозможно, заботилась только о том, чтобы
друг ее не разбил себе головы: остальное "наживется".
К концу двух недель после первой встречи настала в конуре Данилки
тишина и труд...
- Что за шум! - заговорил Мымрецов, появляясь в одну из таких
необыкновенно тихих минут. - По какому случаю дебош?
Мымрецову не могло даже представиться, чтобы не было буйства там, где
появлялся он.
- Потому, мы не допущаем, чтобы, например, дебош! - продолжал он,
хватая Данилку.
- Кузьмич, друг! - завопил портной, - что ты?
- Не бунтуй, бунту не заводи! И теперича женский пол, ежели...
- Женюсь, женюсь, брат! в закон беру, аль ты очумел? за что ж в
часть-то? в закон! хоть сейчас под венец.
Мымрецов выпустил шиворот Данилки и остался среди конуры в большом
недоумении.
- Что ты? - продолжал Данилка укоризненно. - А я было в намерении моем
на брак мой тебя хотел потребовать, но ежели ты меня в поволочку...
Долго Данилка укорял Кузьмича в несправедливости его желаний и развивал
планы насчет будущего супружеского счастия с Аленой Андреевной, которой он
задумал передать на руки свое добро и хозяйство нажитое. Речи его были до
того сильны, что Мымрецов не осмелился снова посягнуть на свободу Данилки,
а только прибавил:
- А все, Данил о, надо бы тебе по делам-то в части высидеть... Потому,
дебош оченно большой ты затеял. Оченно большой шум!
IV
Надо сказать правду, что случаи, подобные вышеприведенному, когда
шиворот, попавший уже в руки Мымрецова, неожиданно исчезал из них, бывали
с нашим героем довольно часты.
В такие минуты он решительно не мог ничего сообразить и предавался
глубокому унынию.
- У нас этого нельзя, - бормотал он, возвращаясь домой, например, от
Данилки: - мы не дозволяем этого, чтобы вырываться... Так-то.
Течение времени, конечно, успокоивало его, но бывали моменты до того
потрясающие, что потом нужно было много удачных тасканий, чтобы привести
Мымрецова в нормальное состояние.
Вот, например, однажды темным зимним вечером в будку просунулась голова
сыщика.
- Живо! Собирайся! - крикнул он Мымрецову и снова захлопнул дверь,
чтобы созвать еще двух подчасков; сыщик торопился по случаю одного важного
дела, в котором принимали участие многие уездные сановники: вечером того
же дня у почтовой гостиницы сзади одного дормеза был отрезан каким-то
вором чемодан. Надо было разыскать вора.
Мымрецов скоро был готов и вышел из будки, чуя поживу; на улице его
ожидали сыщик, сидевший в санях, и два солдата.
- Куда ж нам натрафить? - спросил сыщик.
- Теперь, вашескобродие, надо бы нам в ночлежные дома утрафлять, -
сказал солдат.
- Да застанем ли кого? Прохоров! есть там кто, как ты думаешь?
- Надо быть, вашескобродие, - отвечал Прохоров. - Потому к полночи там
этих мошенников самая густота собирается...
- Главная причина - на след-то попасть...
- Так точно, вашескобродие! - присовокупил Прохоров.
Воинство двинулось в путь; ночь была ветреная; оголенные деревья
стучали сучьями, между которыми свистал ветер. Ночлежный дом, куда пошли
сыщик и солдаты, представлял ужасающее зрелище. Это был длинный старый
дом, в котором когда-то жили господа бояре или богатые купцы; теперь этот
дом сгнил, обвалился; вместо ворот стояли одни притолоки; осевшая
посредине крыша выперла полукругом всю стену, смотревшую на улицу; ставни
днем и ночью были заколочены, и сквозь щели в них виднелись гнилые решетки
рам без стекол или стекла, напоминавшие торговую баню; внутренность этого
жилища была не менее ужасна: повсюду в полу виднелись глубокие ямы; в
разных местах подпорки подпирали нависшие книзу потолки, ободранные стены
были голы и украшались только гирляндами пакли, торчавшей между бревен.
Черный ночник, накоптивший на стене длинную черную полосу, загибавшуюся на
потолок, колебался от ветра, дувшего отовсюду, и едва-едва освещал массу
храпевших и охавших людей; все они лежали вповалку на полу; тут виднелись
солдатские шинели и деревянные ноги вместо настоящих; мелькали узлы
богомолок, перевязанные покромками; виднелись мешки плотников, тряпье,
лохмотья.
Появление будочников произвело некоторое волнение; все закопошилось и
вдвойне заохало. Несколько солдатских шинелей исчезло, укатилось в
соседние, еще более холодные и темные комнаты. Среди ночлежников если не
все, то большинство были люди вовсе не подозрительные; так называемых
"Пешковых" не пускают по ночам на постоялые дворы, и этим безвыходным
положением пользуются ловкие люди: они нанимают за бесценок какую-нибудь
развалину и загоняют туда одиноких скитальцев, собирая с них деньги за
ночлег. Несмотря на это будочники бесцеремонно относились ко всякому из
этой оборванной и одинокой толпы.
- Разговаривай! - кричал Прохоров, самый опытный в сыскных делах. - Это
что за узел?
- Сухарики, отец, сухарики, батюшко... хоть всеё обыщи...
- Сухарики! Ну-ко, ну... куда суешь-то?
- Куда мне совать! Господи батюшко!
- Говорю, подай! Это откуда платок? Э-э, брат! Да ты кто такая?..
- Странница, отец родной, скитаюсь.
- Покажи-ка вид... Э-ге-е! Возьми ее... эй!
- Голубчики!..
- Покрепче приструни!.. Слышишь! Это что?
- Соль, соль, отец родной!
- Повернись... Ну-ко, встань, поворачивайся!.. Ты кто такой? Вид есть?
- Плотник, рабочий.
- Вид покажи!..
- Ды он у меня, вид-то...
- Эй! Привяжи его к богомолке... там разберем!
Все население ночлежного дома встало с своих мест, закопошилось,
перетряхивало тряпки, лохмотья, охало... Повсюду слышались слова: "Хоть
всеё обыщи... господи...", и тут же раздавалось: "Эй, ты! Ну-ко,
повернись... Отставно-ой? Нет, погоди!" и т. д.
- Что зарылся-то? у меня, брат, прижукнуться мудрено! - произнес
Прохоров, останавливаясь около одного спавшего человека. Это был дряхлый
старик, почти раздетый и седой как лунь; из-под дырявого кафтанишка,
которым накрылся он, виднелись две маленькие шершавые детские головки.
- Господи помилуй!.. - зашептал старик, поднимаясь.
- Чешись! - перебил Прохоров, - разговаривай!.. Вид покажи...
- Есть, есть... Пашпорт есть, - кротко и торопливо шептал старик,
ощупывая свое логово. - Есть.
- Это чьи дети? Покажи-ко узел...
- Внучки, внучки... батюшка. Погорелые! Было все, стало - нету ничего!
Дочернины детки-то!
- Узел чей?
- Чужой узелок... чужой! Нету узлов... Ни узлов, ни-и...
ничего нету!.. Побираемся... где узлам быть, постелиться нечем!..
Нету...
- Пашпорт!
- Есть, есть!.. Это есть!., уж где разутым, раздетым...
- Он пьяница! - раздалось вдруг из толпы ночлежников. - Вы ему, ваше
благородие, не верьте... Ему добрые люди помогают, и то он не имеет своих
правилов...
- Помогают, батюшко, помогают!.. - так же кротко отвечал на это старик.
- Слепыми полушками помочь оказывают...
- А тебе мало? - слышалось в толпе. - Твоего внучка-то намедни барин
одел, а ты снял с него одежду-то... где она?
Пропил!
- Проел я одежду, кормилец, - не пропил! Дай бог барину - точно
наградил... И франтовитым одеянием даже наградил... Ну, проел я его! Да!..
Нету ничего...
- Нет, вы бы его, ваше благородие, в частный дом... Потому, смущение от
него большое... Вы бы его, вашбродие, сцапали бы.
- Нельзя, голубчик, нельзя!.. - кротко продолжал старик, глядя в
землю... - Невозможно этого... Не за что сцапать-то!
И шиворота-то у меня настоящего нету... Не уймешь.
- Вы ему, вашескобродие, не верьте! - прибавил голос из толпы. - От
него и на нас мараль идет...
Но нельзя было не верить старику: у него действительно не было
порядочного шиворота... Мымрецов, высвобождавший руку из правого рукава,
чтобы соколом налететь на пьяницу, при последних словах старика совсем
остолбенел и потерял сознание. Таким образом, благодаря отсутствию
шиворота старик остался нетронутым в своем логове, с своими дочерними
детками, с холодом, голодом и правом на побирушество.
Да, бывали, бывали подобные происшествия с Мымрецовым.
Почему это он не торопится и не суетится, как обыкновенно, а не спеша,
вяло, нехотя идет на призыв? Это верный знак, что нет места его теории в
предлагаемом деле.
Вот его пригласили на пивоваренный завод, где один рабочий, испуганный
рекрутчиной, бросился в котел с кипятком и обжегся. Мымрецов молча и
угрюмо смотрит на охающего и распухшего мужика и ясно видит, что некуда
его тащить. Желая успокоиться, он дает оборот своим мыслям: "нельзя ли его
по крайней мере не пущать?" Но и это оказывается невозможным. Чтобы
окончательно не скомпрометировать себя перед толпой народа, Мымрецов
наконец решается объявить свое суждение:
- Ну, что ж зевать-то?.. По какому случаю шум?.. Уж ежели ты, к
примеру, влетел в котел, следственно, ты здорово, например, обжегся...
Будем так говорить... Чего ж зевать-то?..
Затем он ушел, а умирающий продолжал лежать и охать...
Бывали такие случаи.
А в доказательство того, что судьба вознаграждала Мымрецова за эти
страдания, вернемся к сыщику.
- Теперь нам надо, вашескобродие, поспешить, - говорил ему Прохоров,
выбравшись из ночлежного дома. - Попусту много промешкали... Надыть нам
поторапливаться, а то вор-то, поди-ко, где уж щелкает...
Но вор, впрочем, недалеко ушел от них. Он притаился в лачужке в конце
города, в овраге; здесь жила его жена с ребенком и какой-то старый
солдат-калека. Чемодан был давно распакован; в нем оказалось роскошное
детское белье и разные туалетные вещи.
Мало было поживы вору от этого добра. Роскошь его слишком приметна для
того, чтобы не навести в этой бедной стороне на вопрос: "где ты взял
этакое?" Тем не менее похититель коечем воспользовался и успел спустить.
При разборке чемодана старый солдат получил в подарок ножик из слоновой
кости и коробку пудры с золотыми украшениями. Когда сыщик с солдатами
подобрался к лачуге, внутренность ее была ярко освещена; на полу, около
развороченного чемодана, спал, закрывшись, человек - это был вор. Солдат
сидел на лавке и повертывал в руках то ножик, то коробку, ухмылялся и
бормотал:
- И духовитая, провалиться ей!.. Пойду в свою сторону - снесу...
Надумают же!.. Эва, ножик-от, тупой... Ни то им резать, ни то шут его
разберет... Песок не песок, а поди, чкнись укупить!..
Старик нюхал коробку, качал головой и ухмылялся.
Прямо против окна стояла женщина, высокая и красивая, на руках ее был
мальчик не больше году от рождения; на нем была надета одна из
роскошнейших краденых рубашечек, не закрывавшая, впрочем, ни грязных рук,
ни ног, ни чумазого детского личика.
Мать подбрасывала его к потолку, тормошила и, слегка щекоча ему грудь,
говорила:
- Ну, чем не графский барчонок? Ну, чем ты только не красавчик, чем не
ангелочек?
- Отворяй! - загремев кулаком в окно, гаркнул Прохоров.
В лачужке заметались; солдат начал торопливо прятать пудру в сапог;
спавший человек вскочил, бросился в дверь; но его встретил Мымрецов.
- Вот он - ты! - сказал будочник.
- Вот он, вот он!.. - бессознательно бормотал вор, остановившись.
Скоро Мымрецов был удовлетворен.
V
Теперь необходимо обратить внимание на самую будку, так как
деятельность Мымрецова, несмотря на довольно большое однообразие, в
сущности решительно неисчерпаема; всякий шиворот непременно совмещает в
себе целую драму, а пересчитать эти драмы - нет физической возможности.
Поэтому-то мы и обратимся к нравам самой будки.
Кроме Мымрецова, его жены и случайных посетителей, иногда проводивших
здесь тягостную ночь, в будке были еще постоянные жильцы; это были
бедняки, не имевшие места, где бы приклонить голову. Если у них было что
перекусить и выпить, они делились этим с будочниковой супругой и старались
не запруживать будку своими нищими телами; в минуту безденежья и бесхлебья
они прямо шли в будку и говорили будочнице:
- Авдотья! Мы к тебе...
- И когда только это провал вас возьмет! - гневно отзывалась будочница,
но не гнала их, во-первых, потому, что добрые сердца бывают и в храминах и
в хижинах, а во-вторых, потому, что от жильцов частехонько перепадали на
ее долю довольно вкусные и жирные куски пирогов. Жильцы ее принадлежали к
артистическому классу "мастеровщины" и составляли захолустный оркестр.
Состав и свойства этого оркестра довольно новы; чтобы познакомиться со
всем этим покороче, мы должны зайти в будку в один из дней зимнего мясоеда.
В печке трещат дрова; в теплом и гнилом воздухе висит полоса дыма и
слышится довольно плотный букет махорки; будочница орудует ухватом;
Мымрецов занят отдыхом и молча поплевывает в угол. В это время в будку
входит старичок мещанин; сначала он крестится, потом кланяется хозяевам и,
стряхнув с рукава и воротника снег, говорит будочнице:
- Что, любезная, здесь Иван, музыкант, проживает?
- Это который на скрипке?
- Этот.
- Здеся... Да шут их знает, шатуны этакие... их, поди, с собаками не
сыщешь...
При этом будочница подняла ухват кверху и постучала им в потолок...
- Сейчас! - глухо отозвались с потолка.
- Аль они у вас под крышей зимуют? - спросил мещанин.
- А то где же? Тут, чай, сам видишь, негде повернуться двоим... А иной
раз пьяниц наволокут: хоть возьми завяжи глаза да беги вон.
- Так, так, - подтвердил мещанин.
- А что ж, думаешь, под крышей? - продолжала будочница. - Там им,
погляди-кось, какое тепло-то!.. Труба горячая, что твоя лежанка...
- Так, так! Место духовитое... Труба дает теплый дух...
- Там им за первый долг валяться-то!..
- Это справедливо! место хорошее... место миловидное!..
Мещанин сел на лавку, погладил свои седые волосы и огляделся.
- Мешкают они что-то, - сказал мещанин, помолчав.
- Товарищей скликают... Что вы свадьбу, что ль, затеваете? - спросила
будочница.
- Да что будешь делать, матушка!
- Кто такие?
- Кушаковы, мещане... здешние жители. Вот внучку просватал за кондитера
Ваньку...
- Это хромой-то?
- Хром, матушка, точно, что хром!.. Ну, дохтора обещались оттянуть эту
хромоту-то... Беспременно, говорят, оттянем в другое место... И примочку
дали, дай бог здоровья... Примачивайте, говорят, через два часа по
столовой ложке...
- Ну, дай бог!
- Уж мы и сами бога молим... К спине бы ее, хромоту-то...
- В спину? - спросил Мымрецов, неожиданно услыхав слово, так близко
подходящее к шивороту.
- К спине, к спине, друг! Потому, надо так сказать: которая это нога
кондитерова, то она более двадцати годов изувечена; ну, мы имеем упование
на господа...
- Пьет-то он дюже! - с соболезнованием проговорила будочница. - А уж и
девочка ваша!
- Девочка, одно слово! Рукоделью обучена...
- Первая по здешним местам девушка! Уж и мастерок!., ах!
- Ну, да ведь где, матушка, непьяного-то возьмешь? Кто не пьяница-то по
нынешнему времени?
Мещанин вздохнул.
- И тяжка же наша женская часть! - заговорила будочница, смотря в
печку. - Живет девушка невинная, чувствует про себя всякую любовь, а
наместо того: - хвать! да за пьяницу!.. На увечья да на каторгу!..
- Родная! - грустно сказал мещанин. - Нету не пьяницто, нету их! У
кондитера, у Ваньки, по крайности сейчас пятьдесят целковых есть! Да
платье, погляди-кось, какое невесте подарил! Только что в двух местах
маленько тронуто, а то все чистое, можно сказать - муре! Так-то-ся!..
Санта-дубовое обещался - случай есть... Вот и гляди на него! каков он
кондитер-то...
При этих словах будочница замолкла. Мымрецов, слушая эти разговоры,
начал как-то таинственно покряхтывать, пошевеливаться, и будка неожиданно
услыхала следующую речь:
- Ну, тоже, - не спеша начал Мымрецов: - и мужская часть через женскую
часть не то чтобы очень благополучно хлеб свой ела...
Тут он остановился, тряхнул головой книзу, завернул лицо в сторону и
продолжал:
- Тоже и нашему брату само собой по башке от дамского пола влетает...
С этими словами он вдруг направился к двери.
- Да как вас не бить-то? Как вас, к