ем. Англичане остались, в общем, очень довольны произведением, хотя и отметили в нем несколько фактических неточностей. Но, кроме английских похвал, перевод принес Вольтеру также усиленный надзор в отечестве и формальное запрещение издавать "Письма" на родном языке. Голландские издатели, наживавшиеся от продажи запрещенных во Франции книг, тоже не дремали и оказались даже бдительнее французских властей. Самой маленькой неосторожности - отданного в переплет экземпляра - было достаточно, чтобы в Амстердаме появилась точная подделка руанского издания, начавшая быстро распространяться во Франции.
Парижский парламент осудил книгу как "скандальную, противную религии, добрым нравам и уважению к власти" на сожжение рукою палача у подножия большой лестницы здания парламента. Склад руанского издания был разыскан и конфискован; издатель посажен в Бастилию. Приказ о помещении туда же и самого автора был послан в Монж, где Вольтер праздновал свадьбу своего приятеля герцога Ришелье. "Ангел-хранитель" Вольтера, д'Аржанталь, успел, однако, вовремя предупредить своего друга, и 10 июня 1734 года, когда "Английские письма" торжественно сжигались в Париже, Вольтер был уже за границей.
Во Франции того времени за книги преследовали авторов, издателей, продавцов, но не читателей. Главную массу читателей составляли еще высшие классы; большими охотницами до запрещенных книг были светские дамы, беспокоить которых никому не приходило в голову. Поэтому сожжение и преследование раздражали авторов, лишая их заработка и безопасности, обогащали голландских издателей, поднимая цену на их товар, но нимало не мешали, а скорее содействовали распространению произведений.
Не помешало сожжение и распространению "Английских писем" и их громадному влиянию на французское общество.
В конце XVII - начале XVIII века французы очень мало знали своих заморских соседей. Английский язык был почти никому не знаком. Некоторые ученые трактаты если и переводились, то читались только специалистами. "Английские письма", умышленно подчеркнувшие резкие противоположности между двумя нациями - и всегда в пользу англичан, - заинтересовали всех. Дамы принялись изучать английский язык; все сколько-нибудь выдающиеся люди спешили побывать за Ла-Маншем. Английская философия вытеснила постепенно когда-то будивший мысль, а теперь застывший картезианизм. Скептицизм Бойля, разрушавший верования, но не дававший ничего определенного, заменился под влиянием английского материализма законченной философской системой, перешедшей постепенно от деизма к открытому атеизму. Английская философская мысль "переделала" французскую, но "переделала" ее в нечто совершенно с собою несходное. Аристократический, придворный, непопулярный английский материализм превратился во Франции в разрушительную философию, ставшую катехизисом буржуазии в ее борьбе со старым порядком, - борьбе, поразительно аналогичной с предшествовавшей борьбой английской буржуазии, но уже не опиравшейся на пророков и на псалмы Давида.
Но до этой переработки английского деизма во французский атеизм, впоследствии сильно огорчавший Воль тера, оставшегося верным деизму, еще далеко.
Маркиза Дю Шатле. - Сирей. - Оптимизм Вольтера. - Его увлечение естественными науками. - Трагедии. - Знакомство с Фридрихом II.
У скрывшегося в Лотарингию автора "Английских писем" в Париже остался недавно приобретенный, но горячо и страстно преданный ему друг, маркиза Дю Шатле, любовь к которой была в жизни Вольтера его единственной серьезной привязанностью к женщине.
После измены г-жи Ливри он был некоторое время увлечен любовью к жене маршала де Виллара. Знатная дама позволяла ему ухаживать за собою и изливать свои чувства в стихах, но и только. Особенно страдать от любви Вольтер никогда не был расположен и скоро вылечился от этой неразделенной страсти. Но в женском обществе, в женской заботливости он всегда нуждался и время от времени устраивал себе нечто вроде домашнего очага у той или другой из знакомых дам. Одно время Вольтер был своим человеком в доме маркизы де Мимер, затем сблизился с президентшей де Бернье. Любовь далеко не всегда играла роль в этих сближениях. Ее не было и следа в его дружбе с графиней Фантен-Мартель, умной пожилой женщиной, в доме которой он жил по возвращении из Англии в те промежутки между бегствами, которые ему удавалось проводить в Париже.
Светская жизнь Вольтера по замкам и салонам французской знати не возобновилась более по возвращении на родину. С некоторыми из прежних своих знакомых он порвал навсегда, с другими встречался лишь изредка. Тем сильнее сблизился он с немногими оставшимися у него друзьями: д'Аржанталем, Сидевилем, а также с герцогом Ришелье и некоторыми другими.
В 1732 году Вольтер усиленно твердит о том, что пора любви для него уже прошла (ему 38 лет), остались только дружба да работа. Вместо любовных посланий он пишет теперь и передает г-же Мартель, с верхнего этажа на нижний, шутливые стихи, в которых, расхваливая свою хозяйку, говорит, что ему потому хорошо живется в ее доме, что с ним вместе живет здесь его единственная возлюбленная - свобода и ее сестра - веселость. В это время он встретился с Эмилией Дю Шатле.
Урожденная де Бретейль, она еще ребенком в доме отца видала Вольтера, который был старше ее на 12 лет и тогда, конечно, не заметил девочки. В 1725 году она вышла замуж за маркиза Дю Шатле. Вышла без любви - и через два-три года, по неизменному правилу тогдашнего высшего общества, уже сохраняла с мужем лишь чисто формальные, вполне приличные отношения номинальных супругов, связанных общим именем, имущественными отношениями, а также двумя детьми, рожденными в первые годы брака. Муж и жена, впрочем, ни в каком случае не подходили друг другу. Во всех описаниях внутренней жизни этой семьи, ставшей знаменитой со времени присоединения к ней Вольтера, маркиз не играет никакой роли. Добродушный, ограниченный человек, любящий военную службу, охоту и ничего больше, он никому не мешает и никого не интересует.
Эмилия Дю Шатле была совсем другим человеком. Не говоря уже о ее умственном превосходстве над мужем, она обладала горячим, любящим сердцем. Относясь к браку так же, как и все современницы ее круга, она любила не так, как они. После замужества и еще до встречи с Вольтером у нее был роман, закончившийся быстрым разрывом. Разрыв был в порядке вещей, но он довел Эмилию до серьезной попытки самоубийства, что уж было вовсе не в нравах ее общества.
Оправившись от этой истории, она набросилась с новым жаром на науку, которой была далеко не чужда и прежде. Еще в доме отца она изучила латинский язык и основательно ознакомилась с римскими классиками. Позднее она пристрастилась к математике и метафизике. И это был не дилетантский интерес к наукам, значительно распространенный среди образованных женщин XVIII века. Г-жа Дю Шатле трудится упорно, серьезно и внимательно, излагает Лейбница и переводит Ньютона.
Ее вторичная встреча с Вольтером относится к 1732 году, а летом 1733 года они уже принадлежат друг другу душой и телом, и обоим кажется, что их прежние связи не были любовью, что они любят в первый раз.
Вольтер действительно любит ее иначе, чем своих прежних возлюбленных. Он снова пишет любовные послания, но в них нет и тени той цинической игривости, которая проявлялась в его прежних произведениях этого рода. С любовью к ней у него соединяются глубокое уважение, восхищение ее умом и характером. Это не только любовь, но вместе и умственное товарищество. Кое в чем они были равны и могли быть товарищами, у нее не было, конечно, и сотой доли его таланта, его разносторонности, его горячей, тотчас же выливающейся на бумагу отзывчивости на все совершающееся в жизни и в духовной сфере. Но по способности усвоения отвлеченнейших результатов философской мысли она была равна ему. Познаниям же в некоторых областях естественных наук и в высшей математике, изученной ею под руководством лучших специалистов того времени, она превосходила своего друга.
В самом начале их союза Вольтер спешит поделиться с Эмилией своими познаниями и интересами. Он перечитывает с ней своих любимых английских философов и поэтов: Ньютона, Локка, Поупа. Но их слишком часто разлучают беспрерывные истории, связанные с его литературными произведениями. С женской нежностью г-жа Дю Шатле берет на себя заботу о своем слишком горячем, предприимчивом и неосторожном друге. Ее терзает мысль о вечной грозе, под которой он живет, думая лишь о том, чтобы вывернуться из данного затруднения, и в то же время подготовляя своей усиленной умственной производительностью новые опасности на завтра и послезавтра. "Его нужно вечно спасать от него же самого", - жалуется она друзьям. Для этого, по ее уверению, ей нужно "больше дипломатических способностей, чем папе для управления всем христианским миром". Повторяющиеся время от времени внезапные бегства Вольтера - одного, по тогдашним дорогам, при его слабом здоровье - ей просто не выносимы.
На границе Лотарингии, в пустынной гористой местности, у маркизы Дю Шатле есть замок - Сирей, правда, плохо приспособленный для цивилизованной жизни, но в высшей степени удобный по своему положению. Друзья советовали Вольтеру не возвращаться во Францию, но Эмилия горячо восстала против этого плана. Ее положение не позволило бы ей последовать за Вольтером в Голландию или Англию. В Сирее же она решила сама поселиться с ним. А безопасность там будет полная: граница в двух шагах. Кроме того, она надеялась, что под ее бдительным надзором он не будет совершать неосторожностей и во всяком случае рукописи не будут похищаться и попадать в печать без воли автора.
К этому времени у Вольтера были уже значительные денежные средства. Ни усиленная литературная деятельность, ни преследования не помешали ему позаботиться о приращении своего капитала. Удачные спекуляции успели увеличить первоначальную сумму в несколько раз. Он не задумался поэтому приняться за отделку замка за свой счет. При этом не были забыты приспособления для естественнонаучных занятий: физический кабинет и небольшая лаборатория. В одной из галерей замка была также устроена маленькая сцена для спектаклей.
С 1734 года Сирей становится на 15 лет сперва постоянным, а потом главным местом жительства Вольтера. На всем этом периоде лежит отпечаток влияния г-жи Дю Шатле. Опасные литературные труды хотя и пишутся, но не публикуются. Вольтеру пришлось, правда, еще раз бежать на время в Голландию; но навлекшее на него немилость стихотворение не было одним из тех произведений, печатая которые Вольтер рисковал сознательно. "Светский человек" ("Le Mondain") казался ему совершен но невинным. Это стихотворение заключает в себе сопоставление первобытного райского состояния с жизнью современного светского человека, окруженного всеми удобствами и роскошью. Автор благодарит природу за то, что она произвела его на свет в нынешний век, на который сыплется столько обвинений. Эти-то безобидные предположения дали повод духовенству добиться от кардинала Флёри преследований их автора.
Стихотворение "Светский человек" проникнуто полнейшим оптимизмом. Им же дышат и другие произведения сирейского периода жизни Вольтера. В это время зло в мире представлялось ему обильно перемешанным с добром. В "Трактате о метафизике", написанном в 1734 году, Вольтер говорит, что мы не можем даже судить о совершенстве или несовершенстве мира, так как не имеем возможности представить себе ничего лучшего. В сказке "Бабук, или Мир, каков он есть" гений Итуриэль колеблется сперва между двумя мерами: наказанием Персеполиса (Парижа) ради его исправления и совершенным уничтожением этого безрассудного города. Но, выслушав доклад посланного туда Бабука, гений решает не только не уничтожать Персеполиса, но даже не исправлять его, а оставить таким, каков есть, так как в нем "если не все совершенно, то все сносно". Еще решительнее выразился этот оптимизм в напечатанной в 1738 году дидактической поэме "Речи о человеке", написанной в подражание английскому поэту Поупу, одному из главных "представителей оптимизма". В прозаическом перечне содержания поэмы автор говорит, что "в первой речи доказывается равенство состояний, вытекающее из того, что с каждой профессией связаны известные доли добра и зла, уравновешивающие друг друга". В самой речи сообщается, что короли и маршалы Франции сильно скучают, ибо если у королевских любимцев много льстецов, то много и завистников. Пьеро и Пьеретта, работающие в полях, правда, "зябнут зимой и жарятся летом, но они весело поют за работой, хотя и грубыми, фальшивыми голосами, а мир, спокойный сон, сила и здоровье вознаграждают их за труд и бедность".
Невольно вспоминаются при этом знаменитые описания бедственного положения земледельческих рабочих Франции XVIII века. Но Вольтер и не думает всматриваться в это положение. Он говорит о Пьеро и Пьеретте общие, ходячие фразы, которые нужны ему только для доказательства своей тезы. Покончивши с этими счастливцами в первой речи, он к ним больше не возвращается и в остальных шести речах занят исключительно людьми высших классов, которых поучает способам поменьше скучать и увеличивать свое счастье. Впрочем, даже такое мимолетное появление Пьеро и Пьеретты составляет большую редкость в произведениях нашего автора. По большей части он их вовсе не касается. Он изменит, как мы увидим впоследствии, свое мнение о мире и перестанет находить его удовлетворительным, но низшие классы и тогда останутся вне поля его зрения. В нем нет вражды к этим классам, свойственной европейскому буржуа XIX века. Не сознательный эгоизм, не жестокость заставляют его игнорировать положение трудящихся масс. Сделавшись впоследствии землевладельцем, Вольтер явится самым заботливым, самым щедрым благодетелем всех окружающих бедняков. Он всегда был очень добр с прислугой, со всеми слабыми, зависящими от него существами, - был очень добр даже с животными. Но в то же время низшие, необразованные люди занимали в его миросозерцании немного больше места, чем животные. Ко всем классам, причастным к цивилизации, двигающим ее вперед или тормозящим, подобно духовенству, он становится в те или другие определенные отношения: дружит с ними или воюет. К остальному человечеству, непричастному к цивилизации, он равнодушен. Это для него инертная, бесформенная масса, не могущая ни помешать, ни помочь прогрессу, а лишь пассивно подчиняющаяся его результатам. Поэтому-то он и не думает о ней. Люди низших классов для него как бы не совсем люди, а - так, как выразился граф Толстой, говоря о своем миросозерцании до момента перехода в новую веру.
C 1734 по 1739 год Вольтер прожил почти безвыездно в Сирее. Понемногу в пустынный замок стали наезжать гости. Известные ученые Мопертюи, Клэро, Бернулли гостили поочередно в Сирее. Немецкий ученый, последователь Лейбница Кёниг прожил там даже целых два года, помогая хозяйке в ее ученых трудах. Итальянец Альгаротти привозил на ее суд свою популяризацию философии Ньютона, предназначенную "для дам". Заезжали в Сирей и знакомые дамы, но гораздо реже, - дамам Эмилия вообще не нравилась.
Зиму 1738-1739 года там прогостила г-жа Графиньи, оставившая в своих письмах подробное описание как самого замка, так и его обитателей. В течение дня гости были обыкновенно предоставлены самим себе. Вольтер и г-жа Дю Шатле проводили все дни, а частью и ночи за письменными столами. Гости пользовались их обществом за поздним обедом и час-другой вечером.
Главным предметом занятий Вольтера и его божественной Эмилии (так называл он ее в стихах и письмах) были точные науки, к которым имела пристрастие маркиза, не любившая ни стихов, ни истории - любимых предметов Вольтера. Одно время он до того поддался влиянию своей ученой подруги, что писал стихи только в постели, во время своих частых болезней, никогда, однако, не мешавших ему работать. Здоровый же он занимался физикой - представил Академии наук мемуар "О природе и распределении огня", - а также химией и биологией. Однажды он собственноручно обезглавил до сорока улиток, чтобы проверить одно мнение итальянского ученого.
Друзья в Париже, куда доходили слухи об этих занятиях, боялись уже, что Вольтер совсем отдастся естественным наукам и забросит все остальное. Но увлечение было непродолжительным, да и в самую горячую пору его он все-таки, по его выражению, "ухаживал сразу за всеми девятью музами", а потом успел даже привлечь саму Эмилию к изучению истории. "Основы философии Ньютона" были главным произведением, появившимся из-под пера Вольтера в первые годы пребывания в Сирее. Их печатание опять встретило затруднение, вытекавшее на этот раз из чисто философских соображений. Канцлер Д'Агессо, заведовавший делами Печати, был человек ученый и именно поэтому очень твердый в своих научных взглядах. Он был ярым картезианцем и не желал содействовать распространению ложной, по его мнению, доктрины. Пожинать не омраченные придирками лавры Вольтеру удавалось, да и то не всегда, только на сцене. Поставленная в 1736 году, его трагедия "Альзира" имела значительный успех.
С 1739 года кончается затворничество в Сирее. Осень этого года и половину следующего Вольтер и супруги Дю Шатле прожили в Брюсселе, а потом проводили зимы в Париже, возвращаясь в Сирей на лето. С этих пор к безоблачному счастью маркизы начинает примешиваться горечь: божественная Эмилия ревнует. Не к женщине, - в этом отношении Вольтер не давал ей ни малейшего повода, да и вообще никогда первый не изменял никакой женщине. Предметом ее ревности является прусский король Фридрих II. Уже с 1736 года между ним - тогда еще кронпринцем - и Вольтером завязалась оживленная переписка. Принц оказался горячим поклонником Вольтера. О личном знакомстве со своим кумиром при жизни строгого отца нечего было и думать, но он не упускал ни одного случая выразить свои чувства "божеству Сирея" и отправлял ему на прочтение все свои произведения в стихах и в прозе. Вольтер был еще в Брюсселе, когда 31 мая 1740 года Фридрих вступил на престол. Уже в июне, объезжая свои западные владения, он обещал Вольтеру пробраться инкогнито для свидания с ним в Брюссель, но вместо того вызвал его в Клэве, где остановился, задержанный лихорадкой. В первый раз знаменитый писатель увидел своего коронованного поклонника в комнатке без всякой мебели, дрожащим под плохим одеялом в сильнейшем припадке лихорадки. Тем не менее, когда пароксизм миновал, король оделся, и за долгим ужином они основательно разобрали, по словам Вольтера, вопросы о бессмертии души, свободе воли и прочем, и прочем. За первым свиданием в том же году последовало второе, затем в 1743 году - новое продолжительное пребывание у Фридриха. Во время этих отлучек Эмилия - сама не своя. Ей все кажется, что Вольтер останется в Пруссии, куда она не сможет и не захочет за ним последовать. Письма Вольтера кажутся ей слишком краткими и холодными; она заранее протестует против величайшей, по ее мнению, подлости: променять женщину на короля. Но Вольтер и не думает ни менять Эмилию на Фридриха, ни, тем более, предпочесть Берлин Парижу, в котором чувствует себя наконец в безопасности. Случилась, правда, маленькая неприятность с трагедией "Магомет". Она была принята к постановке, но затем, по инсинуациям литературных врагов Вольтера, Флёри одумался и посоветовал автору - а совет в данном случае равнялся приказанию - снять ее со сцены как нарушающую уважение к религии. Вольтер надумал напечатать свою трагедию с посвящением папе: "Главе истинной религии произведение, направленное против основателя ложной религии". Папа принял посвящение, поблагодарил автора очень любезным письмом, благословил его и прислал золотую медаль со своим портретом. На самом деле лишь неверующее общество, для которого равны все религии, могло увидеть в "Магомете" нападки на христианство. Благочестивым людям трагедия, наоборот, должна была казаться благочестивой и назидательной. Магомет, правда, изображен в ней самыми отвратительными чертами и в заключительном монологе сам называет себя обманщиком, злодеем и т. д. Но в трагедии нет и тени какого-нибудь намека на христианство, нет ни малейшей аналогии с событиями Священной истории. Ненависть же к "неверным" в былые, верующие, времена всеми считалась благочестивым чувством; нападение на ложную религию - защитой истинной. С этой точки зрения, очевидно, взглянул на дело и папа. Но Флёри думал иначе и не взял назад своего запрещения. Зато в 1743 году Вольтера ждало в театре такое торжество, какого он еще ни разу не испытывал. Мы говорим о представлении "Меропы". В неописуемом восторге публика вызвала автора, что было необычно и явилось порывом непосредственного чувства. Он показался в ложе своей старой знакомой г-жи де Виллар, присутствовавшей на представлении со своей молодой невесткой герцогиней де Виллар. Желая тут же, на месте, чем-нибудь вознаградить автора, публика шумно потребовала, чтобы молодая герцогиня немедленно поцеловала его, что та и исполнила ко всеобщему удовольствию.
Из всех произведений Вольтера трагедии доставили ему больше всего авторских торжеств и славы при жизни. До самой смерти его называли автором "Меропы" и "Заиры", а никак не тех философско-полемических произведений, которые наложили такую неизгладимую печать на все суждения, на всю мысль XVIII века Франции - да и не одной Франции. Друзья и рьяные враги находили, правда, и в его трагедиях кое-какие намеки на вред фанатизма и пользу терпимости, но эти намеки были заметны лишь людям, заранее знакомым со взглядами автора. Мы говорили уже о "Магомете". Также и знаменитая фраза против священников в "Эдипе" [Les prêtres ne sont pas ce qu'un-vain peuple pense... и т. д..] казалась антирелигиозной лишь потому, что была написана врагом духовенства. То же самое говорит об оракулах Иокаста в трагедии Софокла, сюжет которой заимствовал Вольтер. Но развязка трагедии как в греческом оригинале, так и во французской переделке показывает, как жестоко ошибалась Иокаста, как правы священники и верны предсказания оракулов. Прозаические произведения Вольтер писал для пропаганды своих идей, для осмеяния того, что считал злом, для побиения своих врагов. Трагедии писались им исключительно для славы, для аплодисментов и слез публики. Он тщательно подмечал, чем можно угодить этой публике, и всегда готов был по несколько раз переделывать свои трагедии по ее "указаниям". В предназначенных для театра произведениях Вольтер не проявил и той небольшой способности к художественному творчеству, которая заметна в его комической поэме "Девственница" и в его сказках. Эти последние он писал в большинстве случаев с целью разъяснить читателям ту или другую идею, а между тем небрежно и мимоходом он придает в них некоторым из своих героев живые, определенные физиономии, хотя и очерченные лишь в самых общих контурах. В его трагедиях нет и таких физиономий. В них есть только положения - иногда действительно трагические - да звучные стихи, в которых действующие лица высказывают мысли и чувства, соответствующие положениям. В общем, Вольтер является в трагедиях подражателем Корнеля и в особенности Расина, а в некоторых частностях довольно робким новатором. Он находил, например, нелепым обычай вводить любовь в каждую трагедию, хотя бы в виде эпизода, почти не связанного с главным действием. Он думал, что любовь должна или составлять весь интерес трагедии, или совсем отсутствовать. Сообразно с этим он действительно устранил любовь из трех своих трагедий: "Меропы", "Ореста" и "Смерти Цезаря". Но во многих других она и у него играет роль холодного, совсем ненужного эпизода.
В Англии Вольтер заинтересовался Шекспиром. Он находил в нем смесь достоинств с чудовищными недостатками. Нарушение всех трех единств, частые убийства на сцене и в особенности грубые разговоры ремесленников, шутов и солдат - личностей неприличных в трагедии - внушали ему глубочайшее отвращение. Но в то же время ему нравились многие монологи у Шекспира и в особенности сложность и живость действия, вместо которого на французской сцене допускались лишь рассказы о событиях, происходящих за сценой. В трагедиях Вольтера действия гораздо больше, чем у его предшественников, но знаменитые единства часто делают совершенно невероятными многочисленные происшествия, совершающиеся в одной и той же комнате в три часа дня. У Шекспира заимствовал Вольтер сюжеты "Заиры" и "Смерти Цезаря", а также многие черты и сцены, рассыпанные в других его трагедиях. Под конец жизни, возмущенный тем, что переводчики Шекспира осмелились поставить его выше французских трагиков, он раскаялся и в тех одобрительных отзывах, которые делал прежде. "Предпочитать чудовище Шекспира - Расину! Я скорее согласился бы променять Аполлона Бельведерского на Христофа (грубая статуя, отличившаяся колоссальными размерами. - Авт.)",- говорил Вольтер Дидро. "А что бы вы сказали, - возразил Дидро, - если бы этот громадный Христоф, совсем живой, расхаживал по улицам?"
Вольтер - придворный. - Смерть Эмилии Дю Шатле. - Берлин. - Дружба и ссора с Фридрихом II. - Арест во Франкфурте. - Исторические произведения Вольтера. - "Орлеанская девственница".
В 1744 году Вольтер не был уже гонимым писателем, как десять лет тому назад, но не был еще и официально признанной знаменитостью Франции. Он был уже членом почти всех европейских академий, но тщетно пытался попасть во французскую, как вдруг в 1745 году на него сразу посыпались всевозможные официальные почести.
Умерла Шатору, гласная фаворитка короля, и ей предстояло найти преемницу. Это была в то время очень важная должность во Франции, важнее министерского портфеля. О ней давно уже мечтала и поверяла свои мечты Вольтеру его хорошая знакомая, молодая красавица г-жа Этиоль. Мать - жена крестьянина и содержанка генерального фермера - воспитала ее в том убеждении, что ей предстоит быть фавориткой короля. Мечта казалась почти неисполнимой, так как г-жа Этиоль не имела доступа ко двору, а места признанных фавориток занимались обыкновенно придворными дамами. Но, когда открылась вакансия, мать и дочь так энергично взялись за дело, красавица так упорно попадалась на глаза королю при всех его выездах, что быстро заняла желаемое место повелительницы короля и Франции. Ставши маркизой де Помпадур, она не забыла своего старого знакомого. По ее желанию ему было поручено написать стихи для оперы, которая должна была даваться в придворном театре по случаю бракосочетания дофина. Вольтер написал "Наваррскую принцессу", за что, к немалому огорчению многих родовитых дворян, был сразу пожалован офицером двора Его Величества с двадцатью тысячами франков жалованья и сделан придворным историографом, а при первой открывшейся вакансии был избран, наконец, и в члены Французской академии. Милости были так велики и внезапны, что Вольтеру стало казаться весьма возможным получить вскорости и министерский портфель.
Начинается придворный период жизни Вольтера, недолго длившийся, к счастью если не для него, то для его читателей, а в известном смысле и для всего человечества. Он сам называл свою "Наваррскую принцессу" ярмарочным фарсом, а излишней скромностью Вольтер никогда не страдал. Но не больше литературных достоинств и в других его произведениях того времени. Все это чисто придворная поэзия, вся сотканная из лести, преподносимой под различными соусами. Такова поэма, прославляющая битву при Фонтенуа. Она требовала большого искусства, так как в ней нужно было назвать в стихах до сотни имен главных участников битвы, сказать каждому по комплименту и при этом не забывать беспрестанно возвращаться к прославлению короля. Затем пишется ода на милосердие Людовика в победе. Наконец, сооружается пятиактная опера "Храм славы", в которой Людовик XV выводится под именем Траяна. Даже в стихотворных посланиях к третьим лицам: Ришелье, герцогине де Мэн и другим, - Вольтер прославляет теперь короля, и только короля. Он - и Траян, и Антоний, и Марк Аврелий. В послании к герцогине де Мэн Людовик XV оказывается даже Александром Македонским. Вольтер остерегался только называть "христианнейшего короля" своим любимым историческим именем императора Юлиана. Это имя он с гораздо большей искренностью преподносил Фридриху II.
Но как ни трудился Вольтер, совсем непоэтический предмет его - тоже непоэтических, хотя и стихотворных - восхвалений оставался холодным, как лед. Король терпел до поры до времени этого нового придворного, но почти не удостаивал скрывать своего отвращения и не говорил с ним ни слова. После представления в придворном театре "Храма славы" Вольтер спросил у Ришелье, стоявшего рядом с королем: "Доволен ли Траян?" Вопрос предназначался для королевских ушей, но Траян молча отвернулся от поэта.
Кроме холодности Траяна, была у Вольтера и другая, редко покидавшая его, но теперь особенно чувствительная забота: это масса сыпавшихся на него пасквилей. Среди множества литературных врагов у Вольтера всегда имелся какой-нибудь один главный. Первым из таких врагов был Ж.-Б. Руссо, затем - аббат Дефонтен, доходивший до чисто личных клевет, уверявший, что Вольтер - вор, блюдолиз, что его отец был крестьянином и прочее. Едва в 1745 году умер Дефонтен, на смену ему явился Фрерон и не отставал уже от Вольтера в течение всей его жизни. Теперь в пасквилях осмеивались придворные успехи нового камер-юнкера и его вступление в Академию. Вольтер затевает процессы, добивается запрещения позорящих его произведений и даже ареста одного из продавцов запрещенных пасквилей. Для писателя, и раньше, и позже дававшего так много работы этим тайным продавцам, которыми кишел тогдашний Париж, было в высшей степени неприлично участвовать в преследовании хотя бы одного из них. Но такова уж основная черта характера Вольтера, что, раз взявшись за что-нибудь, раз вступив в какую-нибудь борьбу - славную или бесславную - он не останавливался на полпути и всегда готов был сорваться в крайность. У него, как и у всех тех из его современников, которые потеряли веру в традиции, не было никаких заранее готовых, определенных нравственных правил. Еще не было вокруг него в сороковых годах и сложившейся партии единомышленников, с неизбежно вырабатывающимся в каждой партии определенным общественным мнением. Единственным судьей его поступков оставался, таким образом, разум. А у такого впечатлительного, горячего человека, как Вольтер, его индивидуальный "разум" не мог не решать - и слишком часто решал - под диктовку страстей.
Но рядом с дурными чертами он в то же время проявлял и самые лучшие. Вольтер всегда был таким же горячим, неутомимым другом, как и неутомимым врагом. Он имел при этом свойство становиться другом почти каждого, кто обращался к нему за помощью или кому он сам предлагал ее. Всего охотнее помогал он людям, подававшим какую-нибудь надежду сделаться писателями или артистами. И его помощь не была небрежной помощью богатого барина. Он входил во все интересы вновь приобретенного друга; при малейшей возможности поселял его у себя; тратил на него не одни деньги, а также труд, время: переправлял его сочинения, хлопотал об их издании. Так, он долго возился с неким Линаном, затем поддерживал Мармонтеля. Не раз случалось, что его протеже перебегали на сторону врагов, и самому злому из этих врагов, аббату Дефонтену, он оказал в начале их знакомства очень важные услуги. Но эти измены ничуть не отзывались на судьбе людей, после них обращавшихся к нему за помощью: он так же увлекался ими, так же горячо о них заботился. "У этого негодяя, - восклицает не любивший Вольтера Мариво, - одним пороком больше, чем у других, и именно: он иногда бывает добродетельным!" В разгар увлечения придворной карьерой его любимцем был рано умерший, даровитый юноша Вовенарг. На двадцать с лишним лет моложе Вольтера, больной, он вел уединенный образ жизни, думал на досуге и записывал свои мысли, сообщая их лишь близким друзьям. Характер его ума был совершенно противоположен характеру ума Вольтера. Он занимался больше нравственными вопросами, придавал огромное значение чувству; его выражение: "Великие мысли вытекают из сердца", - приобрело известность. Вольтер часто расходился с ним во взглядах, но преклонялся перед его нравственной чистотой, его "добродетелью", как тогда выражались. Близкий с обоими Мармонтель говорит в своих мемуарах, что его восхищало нежное уважение, которым знаменитый писатель окружал своего молодого друга.
Между тем положение Вольтера при дворе становилось все более и более шатким. Благочестивая королева и большая часть придворных искали лишь удобного повода, чтобы устранить его. Повод нашелся в мадригале, поднесенном поэтом г-же Помпадур, оставшейся его единственной покровительницей. Стихотворение заканчивалось пожеланием, чтобы как король, так и она сама навсегда сохранили свои завоевания. Это понравилось Помпадур, но возбудило толки при дворе королевы. Автору пеняли, что неприлично ставить на одну доску завоевания короля во Фландрии и завоевание его собственной особы фавориткой. Толки приняли такие размеры, что Вольтер с г-жою Дю Шатле сочли за лучшее поспешно уехать в Сирей, а оттуда - в Люневиль, где прожили весь 1748 и половину 1749 года при дворе Станислава Лещинского, этого польского пана и совершеннейшего французского сеньора, бывшего два раза польским королем, а теперь доживавшего век в Лотарингии с сохранением королевского титула, но почти без всякой власти. Он считал себя философом, правда, христианским, как свидетельствовало заглавие одного из его сочинений, но это не мешало ему давать, подобно безбожному Фридриху, поправлять свои сочинения Вольтеру. Жизнь текла здесь так спокойно и свободно, что напоминала скорее беззаботное существование в гостях у частного богатого человека, чем при дворе.
Вместо внешних бурь появились внутренние. При том же дворе проживал будущий автор описательной поэмы "Времена года", тогда еще просто молодой, блестящий офицер Сен-Ламбер, которому выпало на долю отбить любимых женщин у двух величайших писателей Франции: сперва у Вольтера, а через 8 лет - у Ж.-Ж. Руссо.
Он нравился не одним женщинам, а также и мужчинам, и сразу завоевал все симпатии Вольтера. Летом 1748 года этот последний внезапно открыл, что его божественная Эмилия принадлежит другому. Под первым впечатлением он, хотя и больной, решил тою же ночью уехать из замка Коммерси, летней резиденции Станислава, где происходило дело. Но Эмилия пришла к нему и повела рассудительные речи: за что ему сердиться? Чем огорчаться? Он болен, он нуждается в спокойствии, а ей нужна любовь. Не лучше ли, что она полюбила человека, к которому он сам относился дружески, чем кого-нибудь другого?
Речи подействовали на Вольтера, он успокоился, обнял пришедшего Сен-Ламбера, признал, что был неправ, что ему, старику, не следовало предъявлять требований на чувство, принадлежащее молодости (Сен-Ламберу было 32 года, но Эмилии уже за 40), и остался жить со своим другом. Эту характерную для людей XVIII века сцену рассказывает в своих мемуарах секретарь Вольтера, Лоншан, слышавший разговор из соседней комнаты.
Вольтер не жалел, конечно, что провел еще год со своим незаменимым другом. Ему и без того предстояло скоро потерять Эмилию, умершую от послеродовой болезни 10 сентября 1749 года. Она предвидела громадную опасность родов в такие годы, после двадцатипятилетнего промежутка. Ее главнейшей заботой в последние месяцы жизни было опасение, что ее "Комментарии" к сделанному ею переводу "Принципов" Ньютона останутся не законченными. Чем ближе подходил срок, тем напряженнее она работала. Начало родов застало ее за этим трудом. Сверх ожидания роды были легкими, но через несколько дней послеродовая болезнь свела ее в могилу. Выйдя из комнаты своего умершего друга, Вольтер упал без чувств внизу на лестнице, где его нашел Сен-Ламбер.
Люневиль опротивел Вольтеру. Он переехал в Париж и поселился в том же доме, где раньше жил с Эмилией. В страшной тоске бродил он по целым ночам по комнатам, точно разыскивая умершую, не хотел никого видеть и не выказывал ни к чему интереса. Последнее обстоятельство, как слишком противоречащее характеру Вольтера, особенно пугало его близких друзей. Д'Аржанталь и Ришелье употребляли все усилия, чтобы разбудить в нем страсть к театру. За последние годы при дворе вошло в моду прославлять, назло Вольтеру, в качестве первого современного трагика почти забытого Кребильона. Это прежде бесило Вольтера, и еще при жизни Эмилии он работал в Люневиле над двумя трагедиями на те же сюжеты, которые были разработаны Кребильоном: "Орестом" предполагалось побить "Электру", а "Спасенным Римом" - "Катилину" Кребильона. Д'Аржанталь и Ришелье нарочно рассказывали Вольтеру о славе Кребильона, на сторону которого враги успели уже перетянуть и Помпадур. Друзья рассчитали верно: жилка борьбы заговорила в Вольтере. Он согласился поставить на сцене "Ореста", который был, впрочем, беспощадно освистан благодаря усилиям сторонников Кребильона. Но Вольтер уже нашел себе другую заботу, отвлекавшую его от тоски и более симпатичную, чем соперничество со старым Кребильоном.
В Париже существовало в то время несколько обществ любителей из буржуазии, игравших небольшие пьесы в нанятых помещениях. Попав на одно из таких представлений, Вольтер был очарован талантливой игрой одного молодого ремесленника, Лекена. После представления он зазвал его к себе, обласкал и, узнав, что тот по недостатку средств не может совершенствовать свой талант, тут же предложил ему значительную денежную помощь. Лекен рассказывает в своих воспоминаниях, что был растроган до слез такой добротой в человеке, которого молва рисовала жадным, бессердечным эгоистом. При следующих свиданиях Вольтер окончательно увлекся юно шей, поселил его у себя, давал ему уроки, устроил для него домашнюю сцену, на которой тот играл вместе с товарищами. Он же потом выхлопотал Лекену позволение дебютировать на сцене. Это было едва ли не самое удачное из всех внезапных увлечений Вольтера подающими надежды юношами. Лекен скоро сделался лучшим парижским актером и навсегда остался преданным другом своего знаменитого покровителя, его "благородным учеником", как он сам называл себя.
Между тем положение в Париже становилось все тяжелее для Вольтера: в литературе его осыпали пасквилями, при дворе и в театре торжествовали его враги. С другой стороны, Фридрих II все настойчивее и настойчивее звал его к себе. "Обыкновенно мы, писатели, хвалим королей, а этот сам расхваливал меня с головы до ног в то время, как негодяи... позорили меня на весь Париж по меньшей мере раз в неделю... Как было устоять против победоносного короля, поэта, музыканта и философа, который делал вид, что любит меня? Мне показалось, что я тоже люблю его". Так объясняет Вольтер в мемуарах свое решение поехать к Фридриху.
В начале июня 1750 года он выехал из Парижа с разрешения Людовика XV, с сохранением своего придворного титула и звания историографа, вовсе не предчувствуя, что вернется в этот город лишь за три месяца до смерти. Фридрих встретил Вольтера самым дружеским образом, поселил его во дворце как раз под своими комнатами и предоставил своему гостю полную свободу.
За ужином собиралась компания личных друзей короля. Это были в большинстве французы, среди которых выделялся Ла Меттри. Был один итальянец - уже известный нам Альгаротти, один венгр и ни одного немца. Чтобы попасть на эти ужины, требовалось быть вольнодумцем и умным человеком. "Никогда и нигде в мире не говорили с такой свободой обо всех человеческих суевериях и не третировали их с большими насмешками и презрением", - говорит Вольтер, характеризуя знаменитые ужины. За ними говорилось много остроумных вещей. "Король сам проявлял ум и вызывал других на его проявление и, что всего удивительнее, - добавляет Вольтер, - я никогда не ужинал с меньшими стеснениями".
Фридрих употреблял все усилия, чтобы склонить своего гостя на прочное водворение в Пруссии. Парижские друзья отговаривали Вольтера от этого шага, пугая его той рабской зависимостью от Фридриха, в которой он очутится, поступив на его службу. Вольтер письменно сообщил королю об этих опасениях. Они нередко переписывались друг с другом с одного этажа на другой. "Мы оба философы, - отвечал в письме король. - Что может быть естественнее, если два философа, связанные одинаковыми предметами изучения, общностью вкусов и образа мыслей, доставляют себе удовольствие совместной жизни? Я уважаю вас как моего учителя в красноречии и знании; я люблю вас как добродетельного друга. Какого же рабства, какого несчастия можете вы опасаться в стране, где вас ценят, как в отечестве, живя у друга, имеющего благородное сердце?"
"Немногие коронованные особы писали такие письма, - говорит Вольтер. - Оно окончательно опьяняло меня. Словесные уверения были еще горячее... Он поцеловал мою руку, я ответил ему тем же и стал его рабом".
"Рабство" было вначале самым приятным, какое только можно себе представить. Вольтер был сделан камергером с двадцатью тысячами франков годового содержания, получил золотой ключ и орден на шею.
"Моя должность, - писал он в Париж, - заключается в том, чтобы ничего не делать. Час в день я посвящаю королю, чтобы несколько сглаживать слог его произведений в стихах и прозе... Все остальное время остается в моем полном распоряжении, а вечер заканчивается приятным ужином".
Свой досуг он употребил прежде всего на окончание давно начатой "Истории века Людовика XIV", которая и была отпечатана в Берлине в 1751 году. По обилию и тщательной проверке материала это - лучший из исторических трудов Вольтера.
Но преклонение автора перед величайшим, по его мнению, веком, доведшим искусство и поэзию (его любимую трагедию) до совершенства, - преклонение, распространенное и на короля, покровительствовавшего искусству, поощрявшего блеск, роскошь и утонченность цивилизации, вызывало неудовольствие даже среди учеников и последователей Вольтера, принадлежавших к молодому, более демократически настроенному поколению.
Несмотря на свое отвращение к Вольтеру, Людовик XV был очень недоволен его переходом на службу к Фридриху, а при дворе этот поступок прямо называли "дезертирством". Возможность возвращения во Францию становилась проблематичной. А между тем и в Берлине безоблачное счастье было очень непродолжительным. К восторженным описаниям жизни у Фридриха начинают примешиваться печальные нотки. "Все хорошо, - пишет он уже в ноябре 1750 года, - театр, ужины короля, но, но... В Берлине прекрасные здания, прелестные принцессы и придворные дамы, но, но..." Из дальнейшей переписки, а также из мемуаров мы можем догадаться о смысле этих таинственных но. Вольтер начинает чувствовать себя не совсем свободно со своим всесильным другом, опирающимся на 150 тысяч человек победоносного войска. Ум этого венценосного друга также свободен от предрассудков, а вместе с тем и от всяких определенных нравственных правил, как и ум самого Вольтера. Он обладает беспощадной, ни перед чем не останавливающейся волей. Он по-кошачьи ласков со своими "друзьями" и по-кошачьи же царапает их, когда вздумается. "Всякое общество, - пишет Вольтер, - если оно не состоит из львов и коз (басня Лафонтена), имеет свои законы, а Фридрих нарушил первейший из этих законов: не говорить присутствующим ничего неприятного". Маленькие царапины то тому, то другому из присутствующих наносились шутя, но в наносившей их лапе чувствовалась львиная сила, могущая, при желании, совершенно уничтожить бедную козу.
Первое соприкосновение с королевскими когтями было тем чувствительнее для Вольтера, что он сам подал к нему повод и не мог жаловаться. Этим поводом послужила страсть Вольтера к денежным спекуляциям, которыми он так счастливо занимался во Франции и попробовал заняться также в Пруссии. Не поладив с фактором-евреем относительно вознаграждения, Вольтер заупрямился, довел дело до суда, и хотя суд решил дело в его пользу, но в обществе осталось подозрение, что знаменитый писатель перехитрил хитрейшего из берлинских жидов. Фридрих, бывший в Потсдаме в то время, когда Вольтер судился в Берлине, написал ему по этому поводу беспощадное письмо. Он высчитал все его вины: Вольтер впутал его в свои ссоры с литературными врагами, он всегда со всеми ссорился, имел процессы еще в Париже, а теперь занялся спекуляциями и втянулся в скандальное дело с жидом, одно имя которого, упоминаемое рядом с именем Вольтера, является позором для последнего, и прочее, и прочее.
Словом, Фридрих разбранил Вольтера как провинившегося мальчишку, не забывая при этом упоминать о его почтенном возрасте. И Вольтеру пришлось проглотить обиду и просить извинения. Эта история всегда приводилась врагами Вольтера в доказательство его безмерного корыстолюбия. Заметим только, что весь спор с евреем шел о сумме в тысячу талеров, а за год перед этим, по рассказу Лекена, тот же человек предложил ему, в первый раз его видя, 10 тысяч франков и затем действительно истратил для него не меньшую сумму. Через несколько лет Вольтер затеет с президентом де Броссом, у которого купил имение, длиннейший спор из-за нескольких вязанок дров, стоимостью самое большее в 170 франков. Для богача Вольтера, в то же самое время раздававшего гораздо большие суммы, 170 франков не могли иметь значения. А между тем, попав на человека, такого же упрямого, как и сам, он провозился с этим делом более года. Спекулировал Вольтер, конечно, из корыстолюбия - из стремления увеличивать свои средства, но затевал нелепые процессы, сильно вредившие его репутации, никак не из корыстолюбия, а из упрямства, страсти к борьбе, из желания наказать за несправедливое, по его мнению, требование.
Фридрих простил Вольтера. История с евреем была предана забвению. Жизнь, по-видимому, шла по-прежнему; но Вольтер уже не чувствовал себя по-прежнему. Ла Меттри, самый близкий к королю из окружавших его иностранцев, еще усилил беспокойное чувство Вольтера. Он рассказал ему, что король в разговоре о нем выразился следующим образом: "Он еще нужен пока, но раз сок из апельсина выжат, кору бросают". Вольтер был сильно взволнован этой фразой. Он беспрестанно возвращается к ней во всех письмах этого времени. Иногда на него нападало сомнение: Ла Меттри любит насмехаться над людьми, - не были ли слова о корке только злой шуткой этого насмешника? Вольтер принимался тогда расспрашивать Ла Меттри, умолял его сказать правду - тот стоял на своем. Ла Меттри умер в ноябре 1751 года, и Вольтер очень жалел, что не мог еще раз поговорить с ним перед смертью, - может быть, он сказал бы, наконец, правду...
Как бы там ни было, Вольтер стал подготавливать свое бегство из Берлина, решив, как он выражается, "убрать апельсиновую корку в безопасное место". Он начал с того, что позаботился о своих капиталах, переместив их из Пруссии в Вюртемберг. К сплетням Вольтеру на короля не замедлили присоединиться также сплетни королю на Вольтера. Сперва ему передали слова Вольтера, что со смертью Ла Меттри "открылась вакансия на должность королевского атеиста". На это Фридрих не обратил внимания. Но когда ему сказали, что Вольтер называет его стихи "грязным бельем, которое отдается ему для стирки", и вообще не находит их хорош