Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Ульмская ночь. Философия случая, Страница 2

Алданов Марк Александрович - Ульмская ночь. Философия случая


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13

той политике она теперь даже, быть может, единственная вполне приемлемая. При этом я с большой радостью утверждаю, что она становится совершенно "одиозной" в те периоды новейшей, самой новейшей истории, когда в мире начинает царить идиотизм. Тогда почти неизменно философским врагом No 1 оказывается именно Декарт. Известно ли вам, что после прихода Гитлера к власти немецкий философ Франц Бем выпустил целую книгу о сопротивлении, будто бы оказывавшемся германской философией Декарту, которого этот национал-социалист обвиняет в "антиисторической пустоте", рационализме и индивидуализме: он обращался не к Gemeinschaft, - Бем разумел, вероятно, гаулейтеров. Этот господин, стремившийся в 1938 году к установлению "Kosmogonien und Theogonien unserer V{ter" в свете "великого движения, охватившего наш народ", так и говорит: "Декарт и теперь наш ближайший философский противник" (32). 

   Л. - Я тоже этому рад. Не знаю, как относятся к Декарту в СССР. Появился ли уже там свой Франц Бем? 

   А. - Это мне неизвестно. Если не ошибаюсь, и неподневольная марксистская литература вообще не слишком интересовалась Декартом. Ее главный философ Франц Меринг в "Zur Geschiehte der Philosophie" и в других своих писаниях много места уделял философским (или литературно-философским) трудам Плеханова, Ленина и даже, помнится, Максима Горького, но Декарта не удостоил ни единой страницей... Если вы хотите, чтобы я "наметил" "картезианское состояние ума" в области морали и политики, то позвольте передать лишь мое общее впечатление, тут уж без ссылок, так как пришлось бы приводить отдельные фразы из двадцати разных книг и особенно из писем Декарта... Его мораль самая "индивидуалистическая" из всех существующих. Для него самого она не такова как для рядового человека. Разумеется, это надо понимать отнюдь не в духе, скажем, идей Наполеона или Ницше или Раскольникова. Никаких особых прав и преимуществ Декарт себе не присваивал: ни на то, чтобы "забывать армию в Египте", ни на то, чтобы убивать старух-процентщиц. Едва ли даже могло бы быть что-либо более чуждое и "картезианскому состоянию ума", и лично Декарту, как человеку. Но, зная себе цену, он думал, что имеет право устроить свою жизнь не так, как она проходит у громадного большинства людей. Заметьте, тут есть некоторая разница между Декартом, до Ульмской ночи, и Декартом после нее. В ранней юности он немало путешествовал, без всякого дела, просто из любопытства к чужим странам, к замечательным событиям, явлениям и людям. Служил в армиях, притом в иностранных. Это тогда случалось с людьми часто, но в перемене "политической ориентации" они обычно руководились выгодой, чаще всего весьма вульгарной, денежной, а то честолюбием и соображениями удобства. Им было все равно, чему служить, и почти все равно, кому служить. Последний вопрос, по-видимому, не имел большего значения и для молодого Декарта, - какое ему дело было до принца Нассауского или до герцога Баварского? "Он принял решение, - рассказывает Байе, - нигде не быть актером, а всюду зрителем всевозможных ролей, разыгрываемых на театре мира. Стал же он солдатом только для того, чтобы изучать разные нравы людей". Быть может, впрочем, тогда еще искал приключений и любил военное дело (написал ведь трактат о фехтовании). Позднее, очевидно, вследствие решений, принятых в Ульмскую ночь, жизнь его совершенно изменилась. Он навсегда бросил военное ремесло и отзывался о нем без большого уважения. Войны он ненавидел, - даже в то далекое время, когда они были крошечными и настолько малозаметными, что за двести-триста верст от тех мест, где шли бои, население часто ничего о войне не знало. Декарт был едва ли не первым по времени "пацифистом" и "интернационалистом" и в пору войн говорил, что ни с какой страной не связан, а в письмах к принцессе Елизавете, которой не везло в политике, утешал ее тем, что "самый маленький кусочек Палатината лучше, чем вся империя Татар или Московитов". 

   Л. - По-видимому, он понаслышке чрезвычайно преувеличивал культурную разницу между Палатинатом и Московией того времени. Но и для "интернационализма" опять-таки не стоило беспокоить его тень. Так думали и многие древние. Напомню вам: "Считаю себя гражданином не одного города, а всего мира". 

   А. - Декарт столь пышные слова употреблял чрезвычайно редко и не очень заботился о выигрышных исторических позах. Очень прост и не "пышен" он и в своем отрицательном отношении к революциям. По его основной политической мысли, результаты войн и революций не окупают приносимых жертв; чаще же всего войны и революции приводят к порядку вещей худшему, чем тот, который был до них. Слишком тяжелы государственные тела, слишком многое они уносят в своем падении, и неизмеримо лучше и легче чинить здание, чем воздвигать новое после того, как старое будет взорвано. Из двух зол надо выбирать меньшее, - это основной его политический принцип. Худой мир лучше доброй ссоры, не очень хороший и все же не слишком плохой государственный строй обычно лучше кровавой и не достигающей цели революции. Это нисколько не мешало Декарту ненавидеть все деспотические и диктаториальные формы правления. По складу своего характера, он мог бы, вероятно, ужиться и с Ришелье, но предпочел покинуть Францию и поселился в Голландии, бывшей тогда самой свободной страной Европы. Ненавидел он и все виды хитроумного политического маккиавелизма, и даже так называемую "высокую политику" вообще. По-видимому, ее глубокомыслие не вызывало у него особенного преклонения. Он писал принцессе: "Самая лучшая хитрость это не пользоваться хитростью. Общие законы общества ставят себе целью, чтобы люди помогали друг другу или, по крайней мере, не делали друг другу зла. Эти законы, как мне кажется, настолько прочно установлены, что тот, кто им следует без притворства и ухищрений, живет гораздо счастливее и спокойнее, чем люди, идущие другими путями. Правда, эти последние иногда достигают успехов, вследствие невежества других людей и по прихоти случая. Но гораздо чаще это им не удается, и, стремясь утвердиться, они себя губят". В этих правилах своей политической философии Декарт опередил государственных людей столетия на три. Гитлер, кстати, "достиг успехов" именно вследствие невежества других людей и по прихоти случая. Он же, "стремясь утвердиться", себя и погубил. 

   Л. - К несчастью, так бывает не всегда. Не всегда себя губят и самые жестокие из тиранов. Порою их даже хоронят с великой торжественностью, причем приходят горячие сочувственные телеграммы от людей, от которых никак их ждать не приходилось. 

   А. - "Je ne sais rien de gai comme un enterrement" (33), - сказал Верлен. Но Декарт и не утверждал, что диктаторы губят себя всегда. Он высказался осторожнее: 
"гораздо чаще". В перспективе же столетия - а вдруг и много раньше? - он, будем надеяться, окажется тут прав во всем, без исключений. В области морали личной он тоже выбрал аксиомы, необычные для его времени, да, может быть, и для нашего: желал, чтобы люди оставили его в покое, предоставили ему работать на их же пользу, но без них, не лезли ни в его душу, ни в его жизнь. Он и поселился "в глуши", в далеком от шумных дел голландском замке, где, почти не видя люден, занимался точными науками и философией. Этот замок существует по сей день. Когда-то я в нем побывал. По издевательской воле случая, там теперь помещается (или помещался до войны, не знаю, как теперь) образцовый дом умалишенных. В своей политике Декарт принимает жизнь и людей такими, каковы они есть, себя и других не обманывает, ничего и никого не идеализирует... 

   Л. - Идеализировать жизнь и людей в его время было бы и нелегко: в пору 30-летней войны в лавках съестных припасов продавалось на вес человеческое мясо. 

   А. - "Аморальная эпоха", правда? А наша нет, совершенно другая? Согласитесь, однако, что и теперь довольно трудно было бы удивить кого-либо отрицательным отношением к событиям, делам и людям. В любую историческую пору находились философы и особенно писатели, совершенно беспощадно относившиеся к человеку, и это не всегда объяснялось их биографией или личными особенностями, тем, что "у злой Натальи все люди канальи". Так и в наше время историю можно рассматривать хотя бы с точки зрения "сверхсвиньи", той "Super-pig No.1", которую, после десяти лет труда, удалось недавно воспитать в Миннесоте. Могут быть даже мыслители, от всей души желающие атанасии всем нынешним формам жизни. Однако, с Декартом это ровно ничего общего не имеет. Он писал: "Я, к счастью, не взволнован никакими страстями"... "Я себе обеспечил возможный покой в одиночестве, буду серьезно и свободно заниматься по общему правилу разрушением всех моих прежних взглядов"... Конечно, жизненная программа Декарта не могла бы подходить для рядового человека. Декарт, невидимому, и не верил в существование общеобязательной этики. Этика ведь преимущественно наука о том, что должно быть, а не о том, что есть. И если и в ее "том, что есть" все-таки должно быть больше "лживого и недостоверного", чем в арифметике и в геометрии, то никак уж не приходится особенно увлекаться незыблемыми аксиомами ее "того, что должно быть"... Ради беспристрастия, следует добавить, что Декарта не слишком соблазняли "героические" жизни. Быть может, он и на них направил свое "пристальное внимание" и расценивал их по-своему. Не знаю, как вы, а я с ним тут особенно и не спорил бы: наше с вами поколение разных героических жизней насмотрелось достаточно, и не всегда от них было много добра (ничего, конечно, не обобщаю). На костер Декарт не спешил, - знал, что попасть может легко. По поводу тюрьмы и процесса Галилея он давал понять в письме к Мерсенну, что сам он "не так влюблен в свои идеи", чтобы из-за них рисковать тюрьмой, пыткой, казнью. И действительно, если между космогоническими идеями Птоломея, Коперника, Тихо де Браге и его собственными Декарт видел разницу преимущественно в простоте, ясности и изяществе (об этом скажу дальше), то уж так ли необходимо было Джордано Бруно всходить на костер? Аксиоматика героической морали еще менее устойчива, чем все другие. 

   Л. - Я остаюсь при своем мнении. У Декарта нет и намека на неустойчивость аксиоматики. Вы это именно вычитали "между строками". Идея всемогущества случая, как вы сами признаете, у него совершенно отсутствует. Скажу даже, что это самая антикартезианская из всех мыслимых антикартезианских идей. О "Красоте-Добре" мы еще не говорили, но эта идея создана не им. Я думаю, что нашу вводную беседу можно закончить, как ни странно мне в ее результате убедиться, что "картезианское состояние ума" состоит из не-картезианских или антикартезианских слагаемых. 

---------------


   1. Adrien BaiUet, Vie de Monsieur Descartes, Paris, s. D., pp. 29-38. (Первое издание этой книги вышло в 1691 году). 
   2. "Когда я был полон восторга и открыл основы изумительной науки"... "И начал я понимать основы открытия изумительного". (Oewres de Descartes, publle`s par Charles Adam et Paul Tannery, Paris, vol. X, p. 179). 
   3. Jean Cavaill`s, Pr`histoire. La cr`ation de Kantor, Paris, 1938, 
p. 63. 
   4. Descartes, R[gles pour la Direction de l'Esprit, R[gle II. 
   5. Descartes, Les principes de la philosophie, I, 2. 
   6. Указания на эту сторону картезианизма есть у Мальбранша (De la recherche de la v`rit`, Oeuvres, Paris, vol. IV, p. 355). 
   7. Pascal, Les Pens`es, 77, 78, 79 (по классификации Брюншвига). 
   8. См. более подробное обсуждение этого спора и научной эстетики Декарта в книге автора настоящего труда, Actinochimie, Paris, 1936. 
   9. Max Planck, Zur Machschen Theorie der physikalischen Erkenntniss, Vierteljahrschrift f}r wissenschaftliche Philosophic, 34, 1910, p. 505. 
   10. M. Planck, Там же, стр. 56. 
   11. Albert Einstein, Ernst Mach, Physikalische Zeitchrift, XVII, p. 107. 
   12. Н. О. Лосскии в своем основном труде видит в учении Маха (о котором, впрочем, говорит там лишь попутно, уделяя много больше места Спенсеру и Авенариусу) попытку "возродить материалистическое миросозерцание, хотя и с идеалистическим оттенком, неизбежным при допущении интуитивного знания". (Обоснование интуитивизма, СПБ, 1908, стр. 145). - Нельзя не признать, что это замечание чрезвычайно уступает в силе и основательности данной Н. О. Лосским критике учения Спенсера. 
   13. Henri Poincar`, La Science et l'Hypoth[se, Paris, p. 67. 
   14. Е. Т. Bell, Les Grands Math`maticiens, Paris, 1950. 
   15. Les Elements de G`ometric d'Euclide, traduits litteralement par F. Peyrard, Paris, 1809, p. 6. 
   16. Bertrand Russel, Introduction to Mathematical Philosophy, London, I960, pp. 5-6. 
   17. Е. Colerus, De Pythagore @ Hubert, Paris, 1937, pp. 299-300. 
   18. D. Hilbert, Les principes fondamentaux de la g`ometric, Paris,1900, p. 111. 
   19. Frank Plumpton Ramsey, Foundation of Mathematics The Encyclopaedia Britannica.                    . 
   20. См. об этом в работах автора, Actinochimie, Paris, 1936, pp. 31-45 и De la possibilit` de nouvelles id`es en chimie, Paris, 1950, pp.10-16. 
   21. Louis de Broglie, Mati[re et Lumi[re, Paris, 1937. 
   22. Richard von Mises, Wahrscheinlichkeit, Statistik und Wahrheit, Wien, 1928, p. 179. 
   23. Arnold Reymond, Probl[mes anciens et actuels sur la Logique. Nature des Problemes en Philosophie, Paris, 1949, II, p. 42. 
   24. Готлоб Фреге считает разницу между категорическими суждениями и гипотетическими имеющей преимущественно грамматическое значение: "nur grammatische Bedeutung". (Gottlob Frege, Begriffsschrift, sine der arithmetischen Nachgebildete Formelsprache des reinen Denkens, Halle, 1879, p. 4). 
   25. Neils Bohr, Causality and complimentarity, В том же издании, что Реймон, II, стр.75. 
   26. Exercices spirituels, Paris, s. D., положение 13-ое. 
   27. Владимир Соловьев, Теоретическая философия, Собрание сочинений, С.-Петербург, т. VIII, стр. 267. 
   28. Wilhelm Windelband, Die Neuere Philosophie, Die Kultur der Gegenwart, Leipzig, 1913, p. 467. 
   29. Bernard Russell, A History of western Philosophy, New York, 1945, p. 559. 
   30. Karl Jaspers, Descartes uad die Philosophie, Berlin, 1937, pp. 93-4. 
   31. Flaubert, Correspondance, vol. IV. 
   32. Franz B|hm, Attti-Cartesianismus. Deutsche Philosophie im Widerstand, Leipzig, 1938, pp. V и 283. 
   33. "Не знаю ничего более веселого, чем похороны". 

 

 

 

 

 

 

II. ДИАЛОГ О СЛУЧАЕ и ТЕОРИИ ВЕРОЯТНОСТИ

   А. - Теория вероятностей, быть может, одна из самых замечательных наук; Лаплас называл ее даже самой замечательной (1). Но у нее есть странные особенности. Одна из них заключается в том, что нет вполне удовлетворительных определений ее основных понятий, - по крайней мере определений философских. По существу ведь "случай" (как и "вероятность") основное понятие этой науки. Паскаль, один из главных ее создателей, назвал ее "геометрией случая". Напрасно было бы, однако, искать точного определения этого понятия в трудах ее классиков; по крайней мере, я такого не нашел ни у Паскаля, ни у Кондорсе, ни у Лапласа, ни даже (это говорю с ограничением) у Курно. Чебышев в своей замечательной по глубине работе (2), почему-то иногда замалчиваемой точно умышленно (3), не произносит слова "случай". Очень плохие определения этого понятия есть у философов, никогда теорией вероятностей не занимавшихся. "Мы называем случайными такие события, неожиданное свершение которых представляется нам самопроизвольным ("spontan`") и как бы излишним, т. е. Не вызванным настоятельной необходимостью", - говорит Ридингер (4). "Факты, которые мы не можем связать посредством причинности с другими точно определенными фактами, вызывают у нас ощущение случая", - говорит де Монтессю (5). Случайность "везде нарушает закон вещей, преобладающее, правильное", - говорит Адольф Лассон (6). Даже по форме это не определения. А по существу они, конечно, не определяют ровно ничего. Что такое "самопроизвольность" в событиях? Какие события надо считать вызванными именно настоятельной необходимостью? Как следует понимать "закон вещей"? Названные авторы пытаются определить неясное понятие понятиями еще более неясными. К тому же, если мы сегодня не можем связать двух событий между собой, то, быть может, это будет сделано завтра: случай не может быть понятием временным. Если же такую возможность предположить, то очень легко прийти к полному отрицанию случая. Многие ученые, не желающие отступать от абсолютного детерминизма (который, как им кажется, подрывается идеей случая), действительно случай и отрицают. Лаплас и Кетле, независимо один от другого, высказали почти в одних и тех же словах мысль: "Случай есть только псевдоним незнания". В действительности это изречение принадлежит Боссюэту: "Не будем больше говорить ни о случае, ни о счастье (Fortune), или же будем о них говорить как о названии, которым мы прикрываем наше невежество. То, что есть случай для нашего слабого (incertain) суждения, есть принятое намерение в совете высшем, в том вечном совете, куда входят в одном порядке все причины и все следствия" (7). Перевожу опять очень нехорошо, нет ничего труднее, чем переводить Боссюэта. Но мысль я передаю во всяком случае правильно, и это, вероятно, единственное, в чем Боссюэт сходится с многими материалистами. В теории вероятностей есть одно уравнение, называющееся formule du hasard, но в философском смысле оно ничего не дает. Из математиков лучше других определил случай Пуассон: "Под случаем (hasard) надо разуметь совокупность причин, способствующих осуществлению события и не оказывающих влияния на размер его вероятности, 
т. е. На отношение числа случаев (cas), благоприятных его осуществлению, к общему числу возможных случаев" (8). По необходимости употребляю одно слово "случай" для перевода французских слов "hasard" и "cas". Это определение тоже не может быть названо удовлетворительным, так как оно у Пуассона, в связи с его общим пониманием причинности, устанавливает какое-то различие между "настоящими" причинами явления и причинами, которые только "способствуют" (concourent) его осуществлению. Многие определения случая основаны на неправильном разделении между "известными и постоянными факторами события" и "факторами неизвестными, меняющимися". Чубер и называет первые "причинами", а вторые "случаем" (9). Между тем "известность" и "неизвестность" опять-таки всегда имеют лишь временный характер; а "постоянство" никакой роли тут не играет: солнце встает и заходит каждый день, тогда как землетрясения или извержения вулканов бывают непостоянно; однако, у нас не больше оснований считать извержения и землетрясения явлением "случайным", чем считать таким явлением восход и заход солнца. Поэтому и определения Чубера я никак принять не могу. В сущности близок к его позиции и Мах, рассматривающий случай, как "скрытую правильность" и сводящий его к "обстоятельствам, которые нам неизвестны, и на которые мы не можем оказать влияния" (10). 

   Л. - Я предпочел бы узнать то, что думали о случае классики новейшей философии. Если не ошибаюсь, Кант употребляет это слово лишь в бытовом, повседневном смысле. Но, быть может, я ошибаюсь: я не читал всего Канта, как не прочел всего, даже всего главного, из книг других классиков. 

   А. - Всего у всех классиков философии не прочла, верно, и одна десятая специалистов. О себе я мог бы сказать разве лишь то, что у Декарта я прочел всe, a "Discours de la Methode" читал не один раз, читал так, как именно Кант советовал читать шедевры. Он где-то пишет: "Я должен так долго читать Руссо, чтобы меня перестала беспокоить красота выражения, и чтобы я мог рассматривать его прежде всего разумом", К этому Кант - весьма, по-моему, для него неожиданно - добавляет: "Великие люди блестят лишь на расстоянии, и князь много теряет в глазах своего лакея. Это происходит оттого, что великих людей нет" (11). В отношении Канта вы тут не вполне правы: Кант кое-где говорит о случае, о Zufall, и, чаще, о Zuf{lligkeit (12). Но он стоит на классическом, предшествовавшем Курно, противопоставлении случая и причинности, хотя занимает тут не крайнюю (Боссюэто-Лапласовскую) позицию: "Принцип: ничто не происходит в силу слепого случая (in mundo non datur casus) есть априорный закон природы. То же самое относится к другому принципу: в природе нет слепой необходимости, но есть необходимость условная (non datur fatum)", говорит он (13). Кант дает и определение случая, но чисто отрицательное и беспредельно общее: "Etwas dessen Nichtsein sich denken l{sst" (14). Но вы правы в том смысле, что и у него, как и у других классиков новой философии, идея случая почти не занимает места в системе. 

   Л. - Вам остается только дать ваше собственное определение случая. 

   А. - Для ясности спора я очень "заострю" свой ответ, в надежде, что вы сделаете поправку на заострение. Случай есть все, что происходит в мире, его возникновение, создание планеты Земля, появление человечества на этой планете, его возможное в будущем исчезновение, рождение человека, его смерть, бесконечная совокупность больших, средних, малых явлений, все что "по законам природы" происходит во Вселенной, то, что Кант называет совокупностью всех фактов, "die absolute Totalit{t des Iribegriffs existierender Dinge". С моей точки зрения, историю человечества, с разными отступлениями и падениями, можно представить себе как сознательную или бессознательную, героическую или повседневную, борьбу со случаем. Однако, ходячие слова "не оставлять ничего на волю случая", "ne laisser rien au hasard", представляются мне предельным выражением человеческого высокомерия и легкомыслия. 

   Л. - Нелюбезный и недоверчивый человек, вероятно, в ваших словах увидел бы сознательное или бессознательное желание `pater le bourgeois. Они вдобавок и противоречивы. Если всё случай, то какая же может быть с ним "борьба"? А если борьба возможна, то "предельное выражение человеческого высокомерия и легкомыслия" есть лишь ее удачная, победоносная форма. Впрочем, я думаю, что вы к этому вернетесь и пока лишь слишком "заострили" вашу мысль? Вы и говорите так, точно пишете слово "случаи" с большой буквы. В очень далекие времена понятия "случай", "судьба" чрезвычайно занимали людей. У греков для них было пять или даже, кажется, шесть слов, означавших одно и то же или, собственно, почти ничего не означавших. Много говорилось о судьбе и в Средние века. Но чем культурнее становился мир, чем дальше шли наука и философия, тем меньше места уделялось этим медленно умирающим понятиям. Во всяком случае, никто никогда не толковал историю человечества, как процесс борьбы со случаем, и никто не связывал случай с законами природы. Может быть, я сегодня умру от удара или меня кто-нибудь убьет, - это будет, если хотите, случай. Но то, что я рано или поздно умру непременно, - это уже не случай, а закон природы, очень для нас печальный. 

   А. - Вы здесь только передвигаете случай в пространстве и во времени. Я действительно считаю нужным различить случай непосредственный и случай отдаленный. В чисто-случайном многотысячелетнем процессе космического и биологического развития вышло так, что человек живет лет 60-80, слон гораздо больше, а собака гораздо меньше. К тому же человек будто бы когда-то жил и дольше. Мафусаил дожил до 969 лет, и Мечников, предполагая, вместе с Гензелером, что в те времена под годом разумелся сезон, считал возможным, что Мафусаилу в момент смерти было 242 года (15), - возраст тоже довольно почтенный... Что же касается "законов природы", то они и представляют собой попытку борьбы со случаем в области научно-познавательной. Они - первые, вторые, третьи приближения к тому, что называется научной истиной; а какое будет десятое приближение - неизвестно. Теперь многие физики и химики, как вы знаете, склонны считать законы природы некоторым подобием статистических обобщений. В предельно заостренной форме выражают это Джине и Борель: нельзя считать невозможным, что вода, поставленная на огонь вместо того, чтобы закипеть, замерзнет; это лишь чрезвычайно маловероятно (16). У других физиков такой взгляд не вполне удовлетворяет "потребность причинности", и они предпочли бы считать подобную интерпретацию законов природы лишь временной. Мизес справедливо называет их взгляд "предрассудком" (17). Да, собственно говоря, нет и ничего особенно нового в идее статистического подхода к законам природы. Сходный взгляд высказывал еще Лаплас. "Строго говоря, - писал он, - можно даже сказать, что почти все наши знания только вероятны, а в небольшом числе вещей, которые мы можем знать достоверно, в самих математических науках, главные средства для достижения истины, индукция и аналогия, основываются на вероятности". Говорил так детерминист из детерминистов, типичнейший мыслитель 18-го столетия с его безграничной верой в разум. В сущности, в настоящее время закон природы может быть в общей форме выражен лишь следующим образом: в таком-то кругу явлений, при таких-то аксиомах и обозначениях, связь таких-то величин почти всегда может быть выражена такой-то приблизительной математической формулой. В древности безграничной веры в разум не было и быть не могло. Перед ранними исследователями природы было то, что непосредственно последовало за первозданным хаосом. К нему надо было как-то подойти, за что-то ухватиться. У греков мифология приукрасила хаос и сделала его богом. По Гезиоду, рядом с Хаосом было нечто много худшее. Тартар, и нечто много лучшее, Любовь. Между ними шла борьба. По иному, хоть, может быть, и не менее поэтично, изображает это мифология индусов. Было только великое и страшное одно (по другим переводам, кажется, оно). Не было ни солнца, ни звезд, ни дня, ни ночи, ни жизни, ни смерти. Конечно, это поэтическое "преувеличение": и солнце было, и звезды, и день, и ночь. Были даже и жизнь и смерть, хоть они мало друг от друга отличались, ибо живой чудовищный ихтиозавр ничем не лучше мертвого, - а с точки зрения позднейшего гостя, человека, даже много хуже. До появления этого гостя все было хаосом и не в греческом мифологическом смысле, а в нашем нынешнем. Хаос бывал и при человеке, - однако, до него был только хаос. Он, быть может, еще вернется. Так думали и не одни поэты: "Но раздвинут мирозданьем, - Хаос мстительный не спит". Так думали и ученые (и многие религиозные мыслители). В отличие от нас, прежние ученые, не дожившие до 1945 года, допускали возможность возвращения хаоса лишь в результате какой-либо космической катастрофы, например, столкновения земли с другой планетой. Разложив атом, человек показал, что он может добиться такого же результата и без чужой помощи, своими собственными мозгами и руками. Несколько тысяч лет тому назад человек на земле еще застал хаос. До философского понятия случая он естественно тогда еще не возвысился, но все в мире могло и должно было ему казаться "случайным" (или делом нездешних сил). Сегодня такое-то явление происходило, на следующий день нет. Не так просто было заметить, что при этом что-то менялось в условиях явления. Наблюдения накоплялись. Их было достаточно для первого ограничения роли случая и, разумеется, недостаточно для того, чтобы признать его вечность при любом ограничении, - этого не сделали еще и мы. Наблюдения египетских астрономов, наблюдения Плиния были изумительны; некоторыми из них до сих пор пользуется или еще недавно пользовалась наука. Древнему человеку понемногу становилось ясно, что для размышлений над наблюдениями требуются какие-то недоказуемые общие положения. Появились - говорю здесь только о сфере познавательной - аксиомы Эвклида (оставим в стороне вопрос об его предшественниках, для нас мало интересный). Появились первые опытные обобщения, первые открытия в нашем нынешнем смысле слова. Без аксиом они едва ли были бы возможны. Архимед ездил в Александрию к Эвклиду учиться. И как Эвклид создал первую научную аксиоматику, так Архимед, кажется, в древности первый, говорил о законах природы языком эпохи Возрождения или даже нашим нынешним. Быть может, именно поэтому его имя две тысячи лет окружено настоящим культом: его убийцы или вернее их главнокомандующий воздвигли ему памятник. Д'Аламбер считал, что только он может быть поставлен рядом с Гомером, а совсем недавно Белль признал его одним из трех величайших математиков в истории (другие два, по мнению Белля, Ньютон и Гаусс). Заметьте, однако, почти все законы природы, найденные в древнем мире, оказались неверными... Вы меня опровергали аргументом о нынешней технике, в основе которой должны же лежать вечные истины. Римляне строили гигантские акведуки, до сих пор приводящие в изумление людей; тем не менее они аксиом, законов и философских оснований нынешней механики никак знать не могли. У них ничего не было, кроме первых и весьма несложных обобщений. И в течение долгих веков эти обобщения и представляли собой то, что я называю бессознательной или полусознательной борьбой со случаем, попытку внести порядок в мировой хаос. Этим обобщениям, законам природы, со временем придается математическая форма. Еще Лейбниц говорил, что, при достаточно сложной формуле, можно выразить математически какое угодно явление природы, хотя бы единичное. Но, разумеется, мысль, желающая упорядочить хаос, инстинктивно ищет формул наиболее простых. Меня всегда удивляло, что большим естествоиспытателям не казалась несколько подозрительной огромная роль цифры 2 в формулах их законов. Это особенно относится к разным отделам физики (в химии таких законов гораздо меньше). Имею в виду законы типа: "то-то пропорционально или обратно пропорционально квадрату того-то"... Что такое цифра два? Второй "сексессор" в ряду Пеано-Ресселя? Почему именно на ее долю выпала бы такая роль в природе? Почему, вместо цифры 2, не оказалось бы 1,99 или 2,01, или даже 2,10? Впоследствии так часто и оказывалось. Можно было бы составить толстую книгу из многочисленных научных исследований, тщетно старавшихся в течение двух столетий привести опыты в полное согласие со столь простым, столь элементарным законом Бойля-Мариотта. Но природа не всегда заботится о простоте и "круглости счета". Она даже о них не заботится никогда. Вполне точных законов природы нет и теперь. Ученые долго это приписывали "несовершенству опытов", "неизбежным ошибкам". Однако, не удалось сохранить в совершенной точности даже закон сохранения материи (а без совершенной точности очень уменьшается его философская ценность). В полной сохранности не остались и законы Ньютона. Я понимаю, как это тяжело физикам. Уайтхед утверждает, что верность Ньютоновых законов движения, в пределах точности наблюдения, совершенно различна в применении к звездам, молекулам и электронам (18). Он все же признает их как первое приближение к истине (first approximation) и для уравнений инфрамикроскопического мира. Книги Уайтхеда одно из последних слов в области математической философии. Но, быть может, физики самого последнего поколения под этим его признанием и не подписались бы. 

   Л. - Один из самых последних исследователей именно утверждает, что теория Эйнштейна стремится не к уничтожению Ньютоновской механики, а к ее поглощению, оставляя за ней ценность истины в первом приближении (19). 

   А. - Если это и верно, каково же считать "первым приближением" то, что в течение двух столетий признавалось непоколебимой основой точных наук и идеалом каждой из них? 

   Л. - Сам Ньютон этого не думал. Эйнштейн как-то отметил, что Ньютон "лучше знал слабые стороны своего "здания идей", чем следующие поколения ученых" (20). И мне кажется, что то же самое можно сказать о самом Эйнштейне. 

   А. - Я этого не думаю. Прочтя три раза его последнюю, тоже очень нашумевшую работу, я, просто по недостаточности познаний, не понял ее математического аппарата. Если не ошибаюсь, эту участь со мной разделяют люди, имеющие неизмеримо большие, чем я, познания, вплоть до знаменитых математиков и физиков. Могу судить только о философской стороне основной идеи. Скажу и тут, она a priori подозрительна по своей монистической простоте. Сам Эйнштейн называет свои четыре заключительных уравнения "необычайно простой системой" (21). В начале же этой работы он говорит, что, вследствие математических трудностей, еще не нашел практического пути для сопоставления результатов своей теории с данными опыта (22). Допустим, что он практический путь найдет. Допустим даже, что опыт его выводы подтвердит. Я почти не сомневаюсь, что это наткнется на "дано третье". Нельзя, думаю, и стараться дать закон, объединяющий разнородные силы и явления природы. Все слишком "монистическое", слишком "простое", слишком "круглое" маловероятно и искусственно. Земля вращается вокруг солнца в 365 с чем-то суток, - это a priori нисколько не подозрительно. Но если б астроном далекого прошлого заявил, что она совершает свой круг ровно в 1.000 или 10.000 суток без часов и минут, то это у некоторых философов вызвало бы чрезвычайный восторг, но у людей точного знания должно было бы вызвать и сомнение. 

   Л. - Однако, в обоих случаях, с "круглостью" или без "круглости", они не сделали бы вывода, что закон природы был результатом борьбы со случаем, - взгляд, неизмеримо более "подозрительный". В вашей мысли я вижу лишь некоторый пережиток окказионализма. 

   А. - Ваше последнее замечание очень типично. Вы, как многие, судите по словесным ассоциациям. Слово случай в известном смысле переводится на французский язык словом "occasion" (в моем смысле надо переводить hasard). А уж если "occasion", то, значит, и "окказионализм"! Нет, тут ничего общего нет. Я для своей "системы" готов обойтись и без ученого "изма", в отличие от немецких профессоров философии: у них есть свой  "изм" в каждом германском университетском городе, благо это очень удобно запоминается, выгодно для рецензий и для упоминания в учебниках... Что такое окказионализм? Учение Геулинкса о двух часах для пояснения взаимоотношений души и тела? Попытка преодолеть трудности некоторых картезианских понятий? Все это теперь совершенно не интересно. Сущность же Мальбраншевского окказионализма, по-моему, заключалась в желании перенести причинность из человеческого круга в круг высший. Многое в мире дает Богу случай (occasion) от причинности отступать или же заменять временную причинность в действиях человека своей собственной вечной причинностью. Отдаленный отголосок этого учения есть в философии "Войны и мира". Меня в "мальбраншизме" интересовала одна мысль, - та, что мир может оказаться недостойным Бога и перестанет Его интересовать. Мысль смелая. 

   Л. - Будто? Мальбранш вообще смелостью никак не отличался. Он больше всего на свете боялся огорчить Боссюэта, который, в конце концов, к великой его радости, его признал, хотя раньше на полученной им, в качестве верноподданнического подношения, книге Мальбранша начертал свою высочайшую резолюцию: "Красиво. Ново. Ложно". Вдобавок, Мальбранш был сумасшедший. Ему всю жизнь казалось, что у него на носу повис кусок баранины. 

   А. - Если это не было выдумкой его врагов. Скажем правду: вы, разумеется, как теперь почти все, открещиваетесь от позитивизма и еще больше от "Фогта, Бюхнера и Молешотта" (ведь для обозначения грубого материализма почему-то всегда называют именно этих популяризаторов из десятка других таких же). В этом вы совершенно правы. Тем не менее, ваше презрение к Мальбраншу как-то, корнями или каким-либо залежавшимся корешком, уходит к позитивистическому, а может быть, и материалистическому началу, все же кроющемуся в уме громадного большинства естествоиспытателей. Мальбраншу можно многое простить и за тонкость многих его страниц, и за его культ Декарта и особенно за его литературный талант: ведь порою на нем отдыхаешь душой после долгого изучения немецких философов, начиная с Лейбница... 

   Л. - Простите отступление в сторону, но я не могу согласиться и с общим местом о тяжеловесности немецких философских книг. Германские философы придерживались мнения, что "элегантность надо предоставить портным", - это изречение приписывают Эйнштейну, но на самом деле его автор Людвиг Больцман. Философия не фельетон. 

   А. - Разумеется. И я был бы крайне огорчен, если б она пошла на какие-либо уступки фельетону. "Элегантность" ей нисколько не нужна, хотя, по случайному совпадению, быть может, самыми глубокими философами были именно те, которые и писали ясно, хорошо, "блистательно". Литературный талант никак не повредил Платону, св. Августину, Декарту, Паскалю, Шопенгауеру, из новых - Ницше, Соловьеву, Бергсону, Файхингеру, Франку. Впрочем, я говорил преимущественно о немецких профессорах, да и тут ничего не обобщаю. У самого Гегеля есть страницы, замечательные и в чисто-литературном отношении. Возвращаясь к предмету, скажу, что "измы" есть вещь предательская. Так, например, по сходной словесной ассоциации вы могли бы назвать мои мысли близкими и к пробабилизму. Я и это должен был бы отрицать. 

   Л. - И напрасно. Поскольку вы идее случая и, следовательно, вероятности отводите в своих мыслях столь важное место, я имею право хоть до некоторой степени связывать вас с пробабилизмом не только по словесным ассоциациям. Ведь его создатель Карнеад может считаться в философском отношении предтечей теории вероятностей. Его, в отличие от Мальбранша, я ставлю очень высоко. Не думаю, чтобы философия по настоящему ответила на тот десяток его страниц, которые удалось восстановить историкам. 

   А. - Очень хорошо, что вы его назвали. Правда, предтечей теории вероятностей его можно назвать лишь с оговоркой: все-таки без математики эта теория висела бы в воздухе... Я рад, что вы не боитесь "отступлений в сторону": их у нас было и будет очень много. Но если я кратко коснусь истории теории вероятностей и еще более кратко поставлю ее в связь с личностью ее трех основоположников, Карнеада (повторяю, с оговоркой), Паскаля и Фермата, то тут и отвлечения в сторону не будет. Люди были совершенно разные, разные по складу ума, по душевному настроению, по взглядам, по всему. Тем не менее в чем-то с теорией связанном, с какими-то из нее отдаленными выводами, они сошлись, - это обстоятельство само по себе имеет значение. Карнеад пошел дальше всех. Заметьте, самое слово "вероятность" встречается у него не часто, кажется, не более четырех раз во всем, что от него осталось (или, что ему приписывается). Но свой метод он применяет ко всему, ни перед чем не останавливаясь. Вера в богов? "Я с верой в богов не борюсь, а только считаю несостоятельными принятые методы ее доказательства". На самом деле он в пользу "вероятности" существования богов не приводит никаких доказательств, а в пользу "невероятности" очень много. Он отрицает существование истины в геометрии, при чем ее не отделяет от литературы и музыки (23). Его страница о политических формах правления, о тирании, олигархии и демократии состоит из жестокой и одинаковой над всеми насмешки (24). Карнеад был первый нигилист в истории мысли. По словам Цицерона, он, при своем огромном ораторском таланте, мог доказать, что белое черно, а черное бело. Кто-то другой рассказывает анекдот: приехав с дипломатической миссией из Греции в Рим, Карнеад в блестящей лекции произнес похвалу справедливости. Но на следующий же день, в другой блестящей лекции, он доказал, что справедливость самое отвратительное из явлений. Обе лекции имели огромный успех. Цицерон, старый адвокат и политический делец, по-видимому, испытывал нечто вроде профессиональной зависти. Разумеется, Карнеад был циником не в древнем, а в нынешнем смысле этого слова. Паскаль - прямая противоположность, о нем распространяться не приходится. И наконец, Фермат, человек промежуточного типа, еще, к сожалению, мало изученный, хотя по гениальности близкий к Леонардо да Винчи... 

   Л. - Не слишком ли сильно сказано? 

   А. - Не думаю. Хорошо ли вы помните его биографию? 

   Л. - Я не вижу, какое отношение может иметь к делу биография ученого. 

   А. - Только отдаленное, в том смысле, в каком Гельвеций говорил, что гений шедевр случая (25). Большой, удивительный сюжет Фермат мог бы дать для романа, если б его жизнь была все-таки немного лучше известна. Этот сын лавочника сделал головокружительную карьеру. Он считался одним из самых лучших и беспристрастных судей Франции. Вероятно, он мог бы стать первым министром короля, ибо был умнее и ученее всех министров вместе взятых, а Людовик XIV охотно назначал на самые высокие посты людей невысокого происхождения и даже предпочитал их аристократам, к крайнему негодованию этих последних и особенно герцога Сен-Симона ("неуклонная линия прогресса" шла так хорошо, что столетием позднее, при Людовике XVI, накануне революции, человек, не имевший четырех поколений дворянства, не мог получить даже лейтенантского чина, тогда как в 17-ом веке Катина, отнюдь не знатный человек, был главнокомандующим и маршалом Франции). Но Фермат не был честолюбив. По должности он был занят почти целый день. Об его судебно-административной работе почти ничего неизвестно. Из одного его письма можно заключить, что он был человек справедливый и добрый (26). В свободное время он писал стихи на французском, латинском и испанском языках. В его некрологе, помещенном в "Journal des Scavans" в феврале 1665 года, сообщается, что писал он их "с такой элегантностью, как если бы жил во времена Августа или провел большую часть своей жизни при французском и мадридском дворах" (27), - автор некролога, очевидно, думал, что придворная жизнь очень способствует развитию поэтического таланта. Фермат был также знатоком древности и разъяснил немало темных мест в произведениях писателей классического мира, - это он делал только по просьбе друзей. И, наконец, немного занимался он и математикой. Своих математических работ он почти никогда не печатал, - поместил лишь одну без подписи в приложении к математической книге другого ученого, Лалуэра. Обычно же излагал свои математические изыскания только в письмах к компетентным друзьям. Они читали и изумлялись. Паскаль считал его "первый человеком на земле" и говорил, что сам он, как математик, в подметки не годится Фермату. Очень высокого мнения об его математическом даре держался и Декарт, хотя они недолюбливали друг друга, особенно вначале, и порою в геометрии расходились взглядами. Теперь всеми признается, что Фермат был одним из величайших математиков в истории. Белль называет его "королем дилетантов" - и добавляет, что, "как чистый математик, Фермат был по меньшей мере равен Ньютону" (28), - для "дилетанта" похвала недурная! Что же было бы, если б он дилетантом не был? Лаплас утверждал, что именно он, а не Ньютон и не Лейбниц, открыл дифференциальное исчисление, и что он до Декарта наметил основные положения аналитической геометрии. С этим согласился и Белль. Сам же Фермат не придавал большого значения своим ученым трудам, да и ученым трудам вообще, - ну, открыл, велика важность! Но, по-видимому, он был человек не лишенный лукавства. Иногда в письмах посылал знаменитым ученым математические загадки, - вот как, быть может, в суде благодушно строил юридические козни состязающимся сторонам: спрашивал ученых, как бы они решили такой-то вопрос, не сообщая им своего решения. Одну из его задач разрешил Лейбниц, другую Эйлер, проработавший над ней семь лет. С третьей же, последней теоремой Фермата (29), вышла странная история. На полях одной старинной математической книги, "король дилетантов" записал: "Я нашел поистине замечательное решение этой теоремы, но поля этой книги недостаточно велики для того, чтобы привести мое доказательство". Фермат умер в 1665 году, а доказательство не найдено по сей день. Над ним уже три столетия тщетно ломали и ломают головы знаменитейшие математики, в том числе Лагранж, Эйлер и Гаусс. В 1908 г. дармштадтский ученый профессор Пауль Вольфскель завещал сто тысяч марок тому, кто найдет полное доказательство последней теоремы Фермата (30). Никто до сих пор премии не получил, а вследствие германской инфляции премия обратилась в ноль... Простите эти небольшие замечания, не имеющие прямого отношения к нашему спору. Из них виден образ человека: в политике "centre gauche", в жизни благодушный, лукавый наблюдатель событий, одинаково чуждый и карнеадовскому цинизму, и страстной, аскетической, построенной на крайностях натуре Паскаля, с которым его непонятным образом связывала тесная дружба (психологически было бы естественнее, если б они друг друга ненавидели). И перед столь разными людьми стоял один и тот же вопрос о вероятности истины. Кто-то сказал, что "геометрия случая" появилась в мире по случайности. Ну, что ж, для создания закона всемирного тяготения потребовалось, чтобы с дерева упало яблоко, но потребовалось также, чтобы при этом оказался Ньютон. Так и здесь. Для создания математических теорий вероятности нужно было, чтобы у шевалье де Мере за игрой в трик-трак произошел какой-то редкостный казус, но нужно было также, чтобы он был знаком с Паскалем... 

   Л. - Простите, я не помню: какой шевалье де Мере и при чем тут еще и он? 

   А. - Тогда "отступлени


Другие авторы
  • Дриянский Егор Эдуардович
  • Кок Поль Де
  • Невельской Геннадий Иванович
  • Серафимович Александр Серафимович
  • Сухово-Кобылин Александр Васильевич
  • Никифорова Людмила Алексеевна
  • Тимашева Екатерина Александровна
  • Морозов Иван Игнатьевич
  • Ножин Евгений Константинович
  • Драйден Джон
  • Другие произведения
  • Ряховский Василий Дмитриевич - В. Д. Ряховский: биографическая справка
  • Щеголев Павел Елисеевич - Деларю Михаил Данилович
  • Шевырев Степан Петрович - Герой нашего времени
  • Андреев Леонид Николаевич - Жертва
  • Матюшкин Федор Федорович - Письма Ф. Ф. Матюшкина к Е. А. Энгельгардту
  • Гарин-Михайловский Николай Георгиевич - Ицка и Давыдка
  • Шиллер Иоганн Кристоф Фридрих - Дон-Карлос инфант Испанский
  • Коншин Николай Михайлович - Стихотворения
  • Алданов Марк Александрович - Письма М. А. Алданова к И. А. и В. Н. Буниным
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Русская история для первоначального чтения. Сочинение Николая Полевого
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 309 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа