Главная » Книги

Александров Н. Н. - Лорд Байрон. Его жизнь и литературная деятельность, Страница 4

Александров Н. Н. - Лорд Байрон. Его жизнь и литературная деятельность


1 2 3 4 5

сле получения графиней развода не было особенно удобным часто встречаться с ней; но впоследствии и это препятствие исчезло, так как поэт поселился в одном доме с родными своей возлюбленной. Байрон окончательно расстался с графиней Гвиччиоли только тогда, когда уехал в Грецию. Такова история последнего романа в жизни великого поэта.
   Байрон прожил в Равенне немногим менее двух лет, и за это время, несмотря на деятельное участие в местных политических делах и в хлопотах, связанных с разводом графини Гвиччиоли, он успел написать следующее: три исторические драмы - "Марино Фальери", "Двое Фоскари" и "Сарданапал"; две мистерии - "Каин" и "Небо и Земля"; 5-ю часть "Дон-Жуана", "Пророчество Данте", "Видение Страшного Суда" и "Вернера". О драмах Байрона, из которых большая часть появилась в 1821 году, английский критик его, профессор Никольс, отзывается так: "Лорд Байрон не обладал способностями великого драматурга; он имел очень мало конструктивного воображения и не в состоянии был создавать ничего цельного и законченного... Его так называемые драмы суть не что иное, как поэмы, разделенные на главы. Далее, он не обладал тем, что Расин называет "проницательным воображением", и поэтому создавал все лица драм по своему собственному образу". В "Марино Фальери" он пытался создать характер, непохожий на его собственный, и вышло нечто совсем нереальное. Зато "Сарданапал", самая субъективная из всех его драм, оказалась вместе с тем и самой лучшей. Одновременно с "Сарданапалом", т. е. в декабре 1821 года, появилась и великая мистерия Байрона "Каин". Это произведение, посвященное Вальтеру Скотту, вызвало необыкновенный восторг в одних и такое же негодование в других. Томас Мур отзывался о "Каине" как о произведении "поразительном, страшном и бессмертном". Валь тер Скотт сравнивал его с "Потерянным раем" Мильтона, а Шелли смотрел на него как на новое откровение. Гёте был так восхищен "Каином", что советовал немцам учиться английскому языку специально для того, чтобы иметь возможность читать это великое произведение в подлиннике. Но в то время как одни восхищались "Каином", другие отзывались о нем с пеной у рта. Большинство мелких английских критиков неистово ругали автора, а крупные, отмечая великие литературные достоинства этого произведения, считали нужным, однако, в то же время горько оплакивать антирелигиозную тенденцию его. Не смотря на это, успех произведения был колоссальным, и в короткое время появилось множество законных и незаконных перепечаток с первого издания.
   После развода графини Гвиччиоли Байрон некоторое время еще оставался в доме ее мужа и, к великому негодованию последнего, продолжал деятельно заниматься там политикой. Перебравшись на другую квартиру, поэт стал чаще прежнего встречаться с карбонариями. Папскому правительству, конечно, сильно не нравилось вмешательство Байрона в местные дела, но оно боялось трогать знатного англичанина. Желая, однако, во что бы то ни стало избавиться от него, прибегли к следующей тактике: правительство издало приказ об изгнании семейства Тамбов, т. е. родных графини Гвиччиоли, в полной уверенности, что поэт не останется в Равенне после того, как его возлюбленная, которая обязана была, согласно разводу, жить у своих родных, последует за ними в изгнание. Ожидания правительства вполне оправдались. Семейство Тамбов вместе с графиней Гвиччиоли выехало из Равенны в середине июля 1821 года, а Байрон, оставшись там назло правительству еще на несколько месяцев, в декабре того же года последовал за своей возлюбленной в Пизу.
   О жизни поэта в этом городе мы читаем у одного из новейших английских его биографов следующее. "Прибыв в Пизу вместе со всеми своими экипажами, лошадьми, собаками, птицами, слугами и обезьяной, Байрон поселился в палаццо Лафранчи, где прожил спокойно целых 10 месяцев, отлучившись оттуда только на несколько недель в Легхорн. Жизнь его в старом феодальном замке была в общих чертах продолжением его жизни в Равенне. Он вставал поздно, после полудня принимал посетителей, затем играл на бильярде, совершал прогулки верхом или же упражнялся в стрельбе. Большую часть своего времени он обыкновенно проводил в обществе Шелли, который тоже тогда жил в Пизе. Оба поэта были хорошими стрелками, но Байрон был более метким, несмотря на то, что рука его часто дрожала. Начало вечера он обыкновенно проводил в обществе графини Гвиччиоли, с которой он теперь уже жил под одной крышей вопреки условиям развода. После крайне скудного ужина он принимался за поэзию и просиживал часто до самого утра".
   Во время своего пребывания в Пизе Байрон получил от своей жены пакет, содержавший локон волос и миниатюрный портрет дочери их Ады. Этот подарок глубоко тронул поэта, и он с благодарностью вспоминал о нем в своих письмах к друзьям. Но несколькими месяцами позже, его как отца постигло также и большое горе. В апреле 1822 года он получил известие о смерти своей незаконной дочери Аллегры, которая жила с ним в Италии с 1818 года и которую он незадолго перед тем поместил для воспитания в один из католических монастырей. Этот удар был совершенно неожиданным, и некоторое время Байрон ходил сам не свой. Оправившись немного от горя, он сказал однажды графине Гвиччиоли: "Она (Аллегра) счастливее нас, и, кроме того, ее положение в свете навряд ли позволило бы ей быть счастливой; в этом воля Божия - не будем больше об этом говорить". Останки своей дочери поэт отправил на родину, чтобы их похоронили на том самом кладбище в Харроу, где он, будучи школьником, когда-то просиживал долгие часы. Несколько месяцев спустя после смерти Аллегры Байрон лишился своего любимого и уважаемого друга, поэта Шелли, который утонул, застигнутый бурей в то время, когда он находился в своей лодке в море.
   В сентябре 1822 года Байрон вынужден был, после нескольких неприятных столкновений с властями Пизы, покинуть этот город и переехать вместе с графиней и ее родными в Геную, где он, поселившись в старом замке, расположенном на берегу моря, в самой живописной части города, и прожил уже до самого своего отъезда из Италии.
   Вскоре после своего приезда в Геную Байрон получил из Лондона первый номер литературного журнала "Либерал", который он тогда же стал издавать вместе с другим английским писателем, Л. Гантом. Поэт задумал издавать журнал еще во время своего пребывания в Равенне. Он надеялся таким путем не только избавиться от издателей, но и значительно увеличить свои доходы. Ожидания его, однако, нисколько не оправдались, и издание "Либерала" пришлось прекратить уже после выхода второго номера. Байрон сам погубил свое предприятие тем, что напечатал в первом же номере своего журнала сатиру "Видение Суда", содержавшую нападки на незадолго перед тем умершего английского короля Георга III, что сразу вооружило против его органа всех высоколояльных соотечественников.
   Во время своего пребывания в Генуе великий поэт написал последние произведения. Это были: XII-XVI главы "Дон-Жуана", сатира "Медный век" и прекрасный поэтический рассказ "Остров". Великая сатира Байрона "Дон-Жуан" осталась незаконченной. Первые части ее, написанные еще в Венеции, при своем появлении были встречены, подобно большинству других произведений поэта, восторженными аплодисментами одних и неистовыми проклятиями других. Гёте назвал это произведение "безгранично-гениальным созданием с ненавистью к людям, доходящей до самой суровой свирепости, с любовью к людям, доходящей до глубины самой нежной привязанности". Он считал, однако, "Дон-Жуана" в то же время и самой безнравственной поэмой, какая когда-либо была написана. В последнем с ним была согласна большая часть тогдашних английских критиков. "Британский журнал" заявил, что "лорд Байрон унизил себя этим произведением"; журнал "Лондон" считал эту поэму "сатирой на благопристойность"; "Эдинбургский ежемесячник" смотрел на это произведение как на "печальное явление", а журнал "Эклектик" - как на "оскорбительный вызов, достойный презрения". Знаменитый английский критик того времени лорд Джеффри находил в "Дон-Жуане" "тенденцию к разрушению всякой веры в реальность добродетели", а другой критик, д-р Боткине, называл это произведение "Одиссеей безнравственности". В то же самое время Шелли был в восторге от этой сатиры, а Вальтер Скотт находил, что она "по разнообразию своего содержания не уступает даже произведениям Шекспира". Самые лучшие главы в "Дон-Жуане" - это последние, где поэт изобразил хорошо знакомую ему жизнь высшего английского общества; самые слабые - это VII-X главы, где он говорит о России, которую очень мало знал.
   В начале апреля 1823 года Байрон получил письмо из Лондона от созданного там английского комитета помощи грекам в их борьбе за освобождение от турецкого владычества. В этом письме поэта извещали о том, что его заочно выбрали членом комитета, и выражали надежду, что он не откажется содействовать делу освобождения Греции. На это Байрон немедленно ответил следующее: "...Не могу вам выразить, до какой степени глубоко мое сочувствие этому делу; если бы я не надеялся быть свидетелем освобождения Италии, то давно бы уже отправился, с тем чтобы делать то, что мне по силам, в страну, на одно посещение которой я смотрю как на честь". После некоторых переговоров с лондонским комитетом Байрон решил отправиться в Грецию и стал энергично готовиться к отъезду.
  

0x01 graphic

Байрон в 1823 году. Эскиз графа Д'Орсэ.

  
   13 июля 1823 года великий поэт покинул навсегда Италию после почти шестилетнего пребывания в ней и отправился на собственном корабле "Геркулес" в страну, где ему вскоре суждено было преждевременно умереть.
  

Глава VII. В греции. Смерть

   "Если я проживу еще десять лет, - писал Байрон в 1822 году Томасу Муру, - ты увидишь, что не все еще кончено со мной. Я не говорю о литературе, потому что это пустяки, и, как бы это ни показалось тебе странным, я думаю, что не в ней мое призвание. Ты увидишь, что я еще когда-нибудь совершу нечто такое, что "подобно сотворению мира будет приводить в недоумение философов всех времен". Но я сомневаюсь, чтобы мой организм выдержал еще долго". Байрон не раз выражал мнение, что "человек должен делать для общества больше, чем только писать стихи", и он сам поступал согласно этому своему мнению. Когда, после удачной вначале революции в Неаполе, равеннские патриоты стали готовить восстание в Папской области, "для того чтобы загородить австрийским войскам дорогу в южную Италию, Байрон всей душой был на стороне этого движения и содействовал ему всем чем мог. В его доме собирались ежедневно вожди карбонариев; он вооружал за свой счет всех заговорщиков, и даже сам стал во главе одной из таких групп. Он горел желанием видеть Италию освобожденной и готов был пожертвовать всем для достижения этой цели. "Неважно, - писал он одному из своих друзей в самый разгар волнений на Апеннинском полуострове, - кто или что должно быть принесено в жертву, если только Италия может быть освобождена. Это великое дело, это сама поэзия политики: вы только подумайте, что значит свободная Италия!"
   Неудачный исход неаполитанской революции глубоко огорчил поэта, но он никогда не переставал верить в будущее итальянцев и других угнетенных наций."...Кровь будет литься, как вода, - писал он раз, - а слезы, как роса; но народы победят в конце концов. Я не надеюсь дожить до этого, но предвижу это". Разочаровавшись в своей надежде увидеть освобожденной Италию, Байрон с радостью принял приглашение помогать делу освобождения Греции. Некоторые биографы поэта утверждают, что он принимал участие в освободительных движениях Италии и Греции из одного только тщеславия и честолюбия. Это утверждение крайне односторонне, а потому и несправедливо. Что Байрон, всегда крайне тщеславный и честолюбивый, оставался таким же и в то время, когда участвовал в подготовке восстания в Италии, и впоследствии, когда помогал свободолюбивым грекам, - это только вполне естественно. Но чтобы он в своей политической деятельности руководствовался одним только тщеславием и честолюбием, - этому противоречит как то, что он делал, так и то, что он говорил или писал.
   "Подобно Альфиери и Руссо, - говорит биограф его, профессор Никольс, - его девизом было "Я принадлежу к оппозиции", и как Данте, живя в республике, требовал монархии, так и Байрон во время господства монархий в Европе жаждал республики". Байрон искренно любил свободу и всем существом своим ненавидел притеснение и притесняющих. Но он не был энтузиастом свободы: для этого он был слишком большим скептиком. Он помогал угнетенным не столько из любви к ним, сколько из ненависти к их притеснителям. Байрон был слишком аристократом в душе, чтобы быть искренним демократом. Ему хотелось господствовать на политическом поприще так же, как он господствовал на поприще поэзии, но его политическое честолюбие было неизмеримо выше честолюбия простого авантюриста. "Быть первым человеком, - писал он в своем дневнике, - (не диктатором), не первым, вроде Суллы, а таким, каким был Вашингтон или Аристид, первым по таланту и добродетели, - значит стоять ближе к Божеству".
   Отправляясь в Грецию, Байрон мало верил в близкий успех того дела, которому решил посвятить себя, еще менее он верил в самих греков. На потомков древних эллинов поэт смотрел как на полуварваров, но он сознавал в то же время, что причина их отсталости и испорченности лежала в ненормальных политических условиях, в которых они жили, и верил в возможность их возрождения вместе с улучшением окружающих условий. Байрон отправлялся в Грецию не как фанатик свободы, не как дилетант и не в надежде найти поэзию в той деятельности, которая ему предстояла, а как трезвый и практический общественный деятель. Во время своего, к несчастью, непродолжительного участия в греческом движении он вел себя с таким тактом и обнаружил такую политическую проницательность, что друзья его совершенно не узнавали в нем прежнего легкомысленного поэта.
   Байрон охотно отправлялся в Грецию, между прочим, еще и потому, что ему тогда уже надоело жить в Италии, и он уже начал тяготиться своей связью с графиней Гвиччиоли. Еще во время своего пребывания в Равенне он иногда мечтал о поездке в Южную Америку, для того чтобы сделаться там мирным плантатором. "Если мы не отправимся в Грецию, - писал он в мае 1823 года, - я решил уехать в какое-нибудь другое место и надеюсь, что мы во всяком случае через месяц уже будем в море, так как мне надоела и эта страна, и этот берег, и все здешние люди". По мере того как время отъезда из Италии приближалось, Байрон становился все более и более нерешительным. Он иногда говорил, что вернется назад из Греции через несколько месяцев, а порой даже выражал сомнение в том, состоится ли вообще его поездка туда. Кроме того, незадолго перед отъездом его начало преследовать мрачное предчувствие, что смерть его близка и что он уже не вернется из Греции. А он верил в предчувствия. В начале июня 1823 года, т. е. приблизительно за месяц до своего отъезда, поэт однажды сидел вечером у друга своего, леди Блессингтон, которая собиралась на следующий день уехать в Англию, и с глубокой грустью говорил о предстоящем ему путешествии. "Мы теперь здесь собрались все вместе, - заметил он, - но кто знает, когда и где мы встретимся опять. Я имею какое-то предчувствие, что мы видим друг друга в последний раз, так как мне что-то подсказывает, что я уж никогда не вернусь обратно из Греции". Договорив последние слова, поэт склонил свою голову на ручку дивана и начал истерически рыдать.
   Утром 14 июля 1823 года Байрон ступил на борт своего корабля "Геркулес" вместе с приятелем Трелани, молодым графом Гамбой (братом графини Гвиччиоли), итальянским врачом Брюно, камердинером Флетчером и 8 другими слугами. Кроме поэта и его свиты, на корабле находились еще капитан судна Скотт и несколько матросов. "Геркулес" был вооружен двумя пушками и нагружен всякого рода оружием и амуницией. Байрон взял с собой, кроме того, еще 5 лошадей и большой запас медицинских средств. Через пять дней он был уже у Легхорна, где ему вручили рифмованный привет от Гёте, на который он немедленно ответил письмом. Из Легхорна Байрон 24 июля отплыл в Кефалонию. В пути он много занимался чтением, а также наблюдением исторических берегов, мимо которых проходил его корабль. Проезжая мимо Стромболи, поэт заметил Трелани: "Вы увидите эту сцену в 5-й песне "Чайльд-Гарольда". Товарищи Байрона по экспедиции были очень довольны им как спутником: он был все время очень весел и много шутил. Байрон не забывал в дороге и своих любимых физических упражнений: он каждое утро плавал и стрелял в цель. В начале августа экспедиция достигла Кефалонии. При виде берегов Мореи поэт воскликнул: "Я себя чувствую теперь так, как будто сразу стал моложе на те одиннадцать лет, которые прошли с тех пор, как мне довелось быть здесь в последний раз и когда я проезжал эти же места на фрегате старого Батерста".
   Байрон пробыл на острове Кефалонии до конца 1823 года. В течение первого месяца он ночи проводил на корабле, а дни - на берегу; но когда убедился, что ему придется оставаться долго в тех местах, то совсем перебрался на берег и поселился вместе с графом Гамбой в деревне Метоксате, расположенной в окрестностях Аргостоли, столицы острова. По прибытии на Кефалонию Байрон немедленно отправил двух посланцев к временному правительству Греции, чтобы узнать о положении дел и получить необходимые инструкции. В ожидании возвращения этих посланцев он решил держаться строго выжидательной политики. Эта тактика его оказалась очень разумной при той неурядице, которая тогда господствовала в Греции. Временное правительство было без денег и не пользовалось почти никаким авторитетом, а многочисленные вожди инсургентов соперничеством между собой ослабляли боевые силы страны и губили движение. Байрон решил не предпринимать ничего до тех пор, пока для него не выяснится положение дел в Греции и пока ему не удастся добиться хоть какого-то согласия между греческими вождями. Он каждый день получал множество писем с приглашением приехать в Афины, Акарнанию или Морею. Каждый день к, нему приезжали делегаты от различных фракций инсургентов с просьбой о поддержке; но он всем отвечал одно: "Прекратите ваши раздоры и боритесь за всю страну, а не за часть ее только; я явился сюда не с тем, чтобы помогать кому-нибудь из вас в отдельности как партизан, а для того, чтобы помочь вам всем как общий ваш друг".
   Греция тогда чувствовала сильную нужду в военном флоте, чтобы освободить свои порты от блокады турецких кораблей. Байрон предложил временному правительству 40 тысяч рублей для приобретения флота и в то же время хлопотал о заключении займа для этих целей у английских банкиров. В переговорах с различными делегатами и в переписке с вождями и правительством проходило почти все время поэта на Кефалонии. Некоторые биографы его утверждают, что греческие делегаты, посетившие его в Метоксате, между прочим, заметили ему, что он может надеяться на корону освобожденной Греции, на что поэт-республиканец будто бы ответил следующее: "Если мне сделают подобное предложение, я, быть может, приму его". Во всяком случае, несомненно, что вся Греция смотрела на него как на своего освободителя и ожидала приезда его с величайшим нетерпением. Среди населения острова Кефалонии он скоро стал очень популярен за свое замечательное великодушие и щедрость.
   К концу 1823 года дела Греции несколько поправились, главным образом, благодаря прибытию флота, нанятого на деньги Байрона. Турецкие корабли должны были тогда оставить важный греческий порт Миссолонги и удалиться в Лепанто, а их место занял греческий флот. Теперь уж наступило время, когда Байрон мог и должен был выйти из своего выжидательного положения. Приглашая его в декабре этого года немедленно приехать в Миссолонги, принц Маврокордатос, губернатор Западной Греции и самый способный из греческих вождей, заканчивал свое письмо Байрону следующими словами: "...Мне незачем говорить вам, до какой степени ваше присутствие здесь желательно для всех и какое счастливое направление оно даст всем нашим делам. Ваших советов будут слушаться, как изречений оракула".
  

0x01 graphic

Дом в Миссолонги, где жил Байрон.

  
   Несколько дней спустя после получения этого письма Байрон вместе с графом Гамбой покинул, наконец, Кефалонию и на двух небольших судах отплыл в Миссолонги. На пути туда судно, на котором плыл поэт, совершенно неожиданно столкнулось с турецким военным кораблем и не сделалось добычей турок лишь благодаря тому, что те заподозрили в нем миноносец. В Миссолонги Байрону устроили чисто королевскую встречу. Все население города и окрестностей собралось на берегу; все корабли, стоявшие на якоре в порту, приветствовали его судно, когда оно проходило мимо них, пушечными выстрелами; все войска и все гражданские и военные власти, с принцем Маврокордатосом во главе, встретили Байрона на месте высадки и проводили его в приготовленный для него дом под восторженные крики "ура", при звуках шумной музыки и громе артиллерийских залпов. "Я не могу передать того впечатления, - рассказывает граф Гамба в своих воспоминаниях о поэте, - которое эта сцена произвела на меня. Я с трудом мог удержаться от слез".
   Этот восторженный прием на время сильно воодушевил Байрона, и он стал смотреть с большей надеждой на ближайшее будущее Греции и на предстоявшую ему здесь работу. Его назначили в это время главнокомандующим, "архистратигом" трехтысячного отряда, который должен был отправиться против Лепанто, занятого турецкими войсками. Кроме того, он окружил себя гвардией из 500 храбрых сулиотов, которых содержал на собственные деньги. Байрон энергично принялся за обучение своих солдат и с нетерпением ожидал момента, когда ему можно будет выступить в поход. Во время этих военных приготовлений великий поэт в последний раз отпраздновал день своего рождения. Утром 22 января 1824 года, когда ему исполнилось 35 лет, он вышел из своей спальни в комнату, где собрались некоторые друзья его, и с улыбкой сказал: "Вы жаловались недавно, что я уж больше не пишу стихов; сегодня день моего рождения, и по этому случаю я только что написал кое-что; по моему мнению, это лучше того, что я обыкновенно пишу". Это было последнее его стихотворение, начинающееся следующими трогательными строками:
  
   О сердце! замолчи! пора забыть страданья...
   Уже любви ни в ком тебе не возбудить;
   Но если возбуждать ее не в состояньи,
   Все ж я хочу еще любить...
   (Пер. Н. Гербеля)
  
   В начале февраля все уже было готово к походу против Лепанто, как вдруг гвардия Байрона взбунтовалась и потребовала увеличения своего жалованья, угрожая в противном случае не трогаться с места. Бунт этот был скоро подавлен, но тем не менее выступление в поход пришлось на время отложить. Этот инцидент произвел крайне удручающее впечатление на поэта и был, вероятно, вернейшей причиной того сильного припадка падучей болезни, который случился с ним в ночь на 15 февраля. На другой день после припадка Байрон жаловался на ужасную тяжесть в голове; медики поставили ему пиявки, но так близко к височной артерии, что от громадной потери крови он лишился чувств. Ко времени этой болезни великого поэта относится отлично характеризующий его случай, сообщенный товарищем его по участию в греческом движении, полковником Стенгопом. "Вскоре после ужасного припадка, - рассказывает последний, - когда Байрон лежал в постели больной и с совершенно расшатанными нервами, в его спальню внезапно ворвались мятежные сулиоты, потрясая своим дорогим оружием и громко требуя удовлетворения. Поэт, наэлектризованный этим неожиданным фактом, казалось, сразу совершенно выздоровел, и чем более сулиоты неистовствовали, тем он становился спокойнее и смотрел отважнее. Сцена была поистине величественная". "Невозможно, - говорит по поводу того же инцидента граф Гамба, - достаточно справедливо оценить присутствие духа и отважность Байрона в каждом более или менее затруднительном случае. Обыкновенно очень раздражительный и способный вспылить из-за пустяка, он при виде серьезной опасности моментально успокаивался... Человека более неустрашимого в минуты опасности, чем был он, трудно себе и представить".
   Несколько дней спустя после усмирения первого бунта сулиотов, этих своенравных воинов пришлось усмирять во второй раз. Среди других войск также господствовало недовольство. При таких условиях об экспедиции против Лепанто в более или менее близком будущем нечего было и думать. Между тем жизнь великого поэта быстро приближалась к концу. Со времени первого припадка падучей болезни в феврале он стал чувствовать себя с каждым днем все слабее и слабее. Организм его, и без того уже крайне истощенный ненормальной диетой, был еще более ослаблен припадком и неосторожным кровопусканием. Он питался с тех пор, как приехал в Грецию, исключительно сухим хлебом, зеленью и сыром. Его все еще, как в дни юности, преследовал страх растолстеть, и он каждый день измерял себя в талии, чтобы узнать, не стал ли он толще. В тех случаях, когда результаты измерения оказывались неблагоприятными, он немедленно принимал сильную дозу лекарства. При таком состоянии здоровья и при подобном образе жизни ему еще пришлось со времени своего приезда в Миссолонги жить в самой нездоровой и грязной части этого самого нездорового и грязного города Греции. Место, где расположены Миссолонги, крайне низменное, вследствие чего в городе постоянно свирепствовала болотная лихорадка. Друзья поэта с самого начала уговаривали его немедленно оттуда уехать и поселиться в более здоровой части Греции, но тот и слышать не хотел об этом, хотя прекрасно понимал угрожавшую ему опасность. 5 февраля, т. е. за десять дней до первого припадка падучей болезни, он писал одному приятелю следующее: "Если нас не скосит меч, то, очень вероятно, убьет лихорадка в этой грязной дыре... Прорванные плотины Голландии - это пустыни Аравии в сравнении с Миссолонгами".
   Байрон уже после первого припадка начал подозревать, что его конец близок. В начале марта он писал: "Мне известно, что состояние моего здоровья очень ненадежно. Но я все-таки должен оставаться в Греции, так как лучше умереть за делом, чем в безделье". В конце марта временное правительство Греции предложило ему пост губернатора Мореи и пригласило приехать на военный конгресс, который должен был собраться в начале апреля в Силоне. Байрон обещал отправиться на конгресс, но ему уже не суждено было исполнить этого обещания. 9 апреля он получил радостное письмо от Августы: сестра сообщала ему, что дочка его Ада уже совсем поправилась после своей болезни и что ее собственное здоровье было гораздо лучше прежнего. По случаю получения таких хороших известий он решил в тот день отправиться на прогулку верхом, чего не делал против своего обыкновения уже целых три дня из-за непрекращавшегося дождя. Погода в этот день была ненадежной, и можно было каждую минуту ожидать дождя, но Байрон решил рискнуть, несмотря на то, что все уговаривали его остаться дома. Его сопровождали на прогулку граф Гамба и несколько сулиотов. Сначала погода благоприятствовала, и Байрон, увлекшись, пустил лошадь в галоп. Когда он таким образом сильно разгорячился, на него вдруг хлынул проливной дождь и в несколько минут промочил его до костей. Будучи в таком состоянии, поэт все-таки настаивал на том, чтобы возвращаться домой, как обычно, в лодке, и, на просьбы своего спутника не делать этого, с улыбкой отвечал: "Хороший бы из меня вышел солдат, если бы я обращал внимание на такие пустяки". Но это оказалось не пустяком, а смертью. Немедленно по возвращении домой Байрон почувствовал страшную боль во всем теле и сильную лихорадочную дрожь. Но на другое утро он встал в обычное время и совершил прогулку верхом в оливковой роще. 11 апреля снова последовал сильный припадок лихорадки, и, когда до 14 апреля ему не стало лучше, решили послать за врачом в Занте. К несчастью, страшная буря, свирепствовавшая тогда на море, помешала исполнению этого решения, и пришлось довольствоваться теми медиками, которые были в Миссолонгах. Когда один из этих врачей посоветовал Байрону пустить себе кровь, чтобы ослабить лихорадочный жар, он сначала наотрез отказался. "Если мой час настал, - сказал он, - я все равно умру, пущу ли себе кровь или нет". Но на следующее утро, когда тот же врач намекнул ему, что он может лишиться рассудка, если будет дольше противиться кровопусканию, больной тотчас протянул свою руку и гневно воскликнул: "Вот вам, кровопийцы; возьмите у меня сколько угодно крови, но только кончайте поскорее!" На другой день кровопускание повторили, но больному нисколько не становилось лучше: он быстро и заметно угасал.
   Уход за Байроном все это время был очень усердный, так как все окружающие были сильно привязаны к нему; но хлопоты и беготня всех его слуг и приятелей больше беспокоили его, чем приносили пользу. В квартире его господствовал страшнейший сумбур, так как слуги и члены его свиты, принадлежа к различным национальностям, совершенно не понимали друг друга. 18 апреля больной, хотя и чувствовал себя во всех отношениях хуже, попытался все-таки добраться при помощи слуги до соседней со спальней комнаты и там некоторое время занимался перелистыванием книги, после чего вернулся обратно к своей постели. В этот день начиналась Пасха; греки имеют обыкновение встречать светлый праздник пистолетными выстрелами; но на этот раз во всем городе царила мертвая тишина. Военные патрули ходили по улицам и, сообщая жителям об опасности, угрожавшей их благодетелю, просили воздерживаться от всякого шума, который мог бы его беспокоить. К вечеру 18-го Байрону стало еще хуже; он уже чувствовал приближение конца. Вокруг его постели стояли верные слуги и обожавший его граф Гамба и горько плакали, хотя понимали, что этого не следовало делать в присутствии умирающего. Заметив общие слезы, Байрон полуулыбаясь сказал: "О questa è una bella scena!" ("Какая прекрасная сцена!").
   Вскоре после этого у него начался бред, причем умирающий говорил в бреду наполовину по-английски, наполовину по-итальянски. Он воображал, что ведет отряд свой на приступ, и кричал: "Вперед, вперед, смелее, за мной!" Придя через некоторое время в себя, Байрон выразил желание дать последние поручения своему старому слуге Флетчеру. Началась раздирающая душу сцена между больным, с трудом выговаривавшим слова, и слугой, тщетно пытавшимся понять его.
   Мы передадим эту сцену словами биографа поэта - Томаса Мура: "Когда Флетчер спросил, не принести ли ему перо и бумагу, чтобы записать все, что он скажет, больной отвечал: "О нет! На это не хватит времени, уже почти все кончено. Пойди к моей сестре - скажи ей... пойди к леди Байрон... ты увидишь ее и скажи ей..." Здесь голос его оборвался, но он продолжал в течение почти 20 минут серьезно бормотать что-то, но, кроме нескольких бессвязных слов, невозможно было ничего разобрать. Это были всё имена - "Августа, Ада, Гобгауз". Затем он сказал: "Теперь ты знаешь все". - "Милорд, - отвечал с отчаянием Флетчер, - я не понял ни одного слова из того, что вы говорили". - "Не понял меня, - воскликнул Байрон с бесконечной грустью во взоре, - как жаль! Значит, уже слишком поздно, все кончено..." Он после этого пытался произнести еще несколько слов, но из них можно было разобрать только - "сестра моя, дитя мое..." Байрону дали после этого успокоительное средство, и он заснул. Через полчаса он проснулся, и ему дали новую дозу этого лекарства. Он начал говорить в полузабытьи: "Бедная Греция... бедный город... бедные слуги мои... Зачем я не знал этого раньше?.. Мой час настал, - я не боюсь смерти, но почему я не отправился домой раньше, чем поехал сюда?.. Есть вещи, для которых мне хотелось бы жить, но, вообще, я готов умереть..." Около 6 часов вечера того же дня он произнес последние слова свои: "δει με νυν χαθευδειν" ("Teперь мне надо заснуть"), потом повернулся к стене и тотчас же погрузился в бессознательное состояние, из которого уже больше не выходил. Ровно через 24 часа после этого, т. е. в 5 часов 45 минут вечера 19 апреля, он в последний раз открыл глаза и тотчас же закрыл их опять. Все было кончено. Одного из величайших гениев XIX века не стало!.."
   Весть о смерти великого поэта глубоко опечалила весь цивилизованный мир; но сильнее и глубже всех была, конечно, печаль того народа, которому он посвятил последние дни свои и среди которого он умер, борясь за его освобождение. Утром, на другой день после смерти Байрона, из орудий главной батареи Миссолонги было сделано 37 выстрелов, по числу лет, которые прожил великий поэт. Все торговые и промышленные учреждения были закрыты в течение трех дней; все общественные увеселения были строго запрещены; во всех церквях горячо молились за упокой души усопшего, и в продолжение 21 дня весь город был в глубоком трауре. По всей Греции только и слышалось: "Лорд Байрон умер!", "Великого человека не стало!" Города греческие спорили о том, кому из них должна была принадлежать честь хранить у себя останки великого поэта. Афины предлагали храм Тезея. Жители Миссолонги просили, чтобы им оставили хоть сердце усопшего благодетеля своего... Но друзья поэта решили повезти его останки в Англию, хотя он при жизни всегда выражал желание не быть похороненным на родине. 29 июня корабль "Флорида", доставлявший гроб с набальзамированным телом Байрона, прибыл в Лондон. В течение трех дней тело поэта было выставлено для публики в доме сэра Эдварда Кнечбуля, на Большой Георгиевской улице, после чего оно было торжественно вывезено из Лондона. До городской заставы печальный кортеж сопровождали многочисленные аристократические экипажи с друзьями, почитателями покойного поэта. Похороны состоялись в пятницу 16 июля в маленькой церкви деревни Гакнель, находящейся недалеко от города Ноттингема. Гроб Байрона был поставлен рядом с гробом его матери в фамильном склепе. В алтаре церкви потом была помещена доска из белого мрамора со следующей надписью:
   "В склепе, находящемся под этим местом, где похоронены многие из его предков, а также и мать его, покоятся останки Джорджа Гордона Ноэля Байрона, Лорда Байрона из Рочдэля, в графстве Ланкастерском, автора "Странствований Чайлъд-Гаролъда". Он родился в Лондоне 22 января 1788 г., умер в Миссолонгах, в Западной Греции, 19 апреля 1824 г., занятый благородной попыткой вернуть этой стране ее прежнюю свободу и славу. - Эта доска поставлена в память о нем сестрой его, Августой Марией Ли".
  

Глава VIII. Байрон как человек

   К несчастью для памяти Байрона, о его жизни известно слишком много, - гораздо больше, чем о жизни других великих людей, и притом благодаря ему же самому. Вследствие этого выходит, что, в то время как с именем Шекспира, о жизни которого очень мало известно, связано только представление о великом драматурге, с именем великого поэта Байрона связано представление о маленьком человеке. Если сравнить гений Байрона с его характером, то нельзя не согласиться с профессором Эльзе, что "он (Байрон) был гигантом как поэт и карликом как человек". Как мы уже заметили, нашим прекрасным знакомством с жизнью Байрона мы обязаны, главным образом, ему же самому. Он не умел ничего скрывать, и всякая новая мысль или новое чувство его почти немедленно делались общим достоянием. На большую часть его произведений можно смотреть как на поэтические дневники его мыслей и чувств; а многочисленные письма и собственно дневники поэта представляют богатейший материал для его биографов и содержат нередко подробности даже совершенно излишние. К сожалению, невозможно относиться с безусловным доверием ко всему тому, что Байрон сам о себе писал или говорил, так как он, кроме излишней откровенности, обладал еще и тем качеством, которое в значительной степени ослабляет действие откровенности. Он чрезвычайно любил мистифицировать других, т. е. рассказывать про себя такие истории, которые никогда с ним не случались, и обвинять себя в таких грехах и преступлениях, которых он никогда не совершал. Люди, не знавшие этой его слабости, обычно верили всему, что он писал или говорил о себе. Отсюда происходило то, что при жизни поэта о нем постоянно распространялись самые чудовищные слухи, а после его смерти о нем долгое время писали самые нелепые басни. Всем этим слухам и басням публика тем охотнее верила, что Байрон не только никогда не считал нужным опровергать их, но даже сам отчасти способствовал их распространению. Некоторые биографы его утверждают даже, будто он имел обыкновение посылать иногда во французские газеты анонимные письма, в которых сам рассказывал о себе самые отчаянные истории. Гёте долгое время верил, на основании некоторых намеков в сочинениях Байрона, что тот совершил какое-то таинственное убийство в Италии.
   Но несмотря на то, что жизнь Байрона была из-за его излишней откровенности почти всегда на виду у всех, характер его оставался, однако, загадкой, которую современники тщетно пытались разгадать.
   Загадочность натуры Байрона объяснялась необыкновенной сложностью, разнообразием и удивительной переменчивостью ее. "Он не оставался одним и тем же в продолжение двух дней", - отзывается о нем графиня Блессингтон. "Я представляю такую странную смесь хорошего и дурного, - признавался он сам, - что меня было бы очень трудно описать. Одни могут меня изобразить возвышенным мизантропом, способным на дружеское чувство только в редкие моменты. Это моя любимая роль. Другие могут представить меня современным Дон-Жуаном. Найдутся, наконец, и такие, которые из одного только желания противоречить другим представят меня симпатичным, но непонятным человеком. Если я сам себя понимаю, то могу сказать, что, в сущности, у меня вовсе нет никакого характера". - "У меня, - говорит он о себе в другом месте, - только один шаг от возвышенного к смешному".
   А вот как характеризует поэта знаменитый историк Маколей. "В общественном положении лорда Байрона, в его уме, характере, в самой внешности его была странная смесь противоположных крайностей. Судьба наградила его всем, чего люди жаждут и чему удивляются. Но ко всякому крупному преимуществу его была примешана и некоторая доля жалкого и унизительного. Он происходил из фамилии действительно древней и знатной, но она была унижена и разорена целым рядом преступлений и безумств ее членов. Тот, кому он наследовал, умер в бедности и едва избегнул эшафота. Молодой лорд обладал крупными способностями, но ум его был в то же время и до некоторой степени ненормален. Он по природе был щедр и добр, но темперамент его был раздражительный и капризный. Он обладал головой, которую скульпторы любили копировать, и в то же время имел ногу, над которой смеялись уличные нищие. Отличаясь одновременно силой и слабостью ума, любящий и в то же время злой, бедный лорд и красивый урод, он больше всякого другого нуждался в тщательном и разумном воспитании. Но капризная судьба наградила его и капризной воспитательницей в лице его матери, которая не знала середины между диким бешенством и самой трогательной нежностью. Она то душила его своими ласками, то оскорбляла, напоминая ему о его уродливости. Когда он вырос, свет стал обращаться с ним точно так же, как раньше обращалась с ним мать: иногда любовно, иногда жестоко, никогда - справедливо... Он был действительно испорченное дитя; его испортила не только мать, но и природа, и судьба, и слава, и, наконец, само общество..."
   Но среди разнообразных и друг другу противоречивших черт характера Байрона ярко выделялись две, самые крупные и постоянные. Это были: его крайний индивидуализм и необыкновенное тщеславие. Его "я" было для него центром, вокруг которого всегда вращались все его мысли и чувства. Внешний мир для него существовал только как источник приятных или неприятных впечатлений; он не чувствовал себя частью его; он стоял как бы вдали от него, вне его или над ним, во всяком случае рядом с ним, но не в нем. Таким же образом он чувствовал себя и в отношениях с обществом. Чувство и сознание своего "я" никогда ни на одну минуту не оставляло его и всегда господствовало над всеми другими его мыслями и чувствами. Когда он творил, то только воплощал во внешней форме свой же собственный образ. Его гений не был способен на объективное творчество, потому что никогда не мог настолько освободиться от осознания своего собственного "я", чтобы быть в состоянии заглянуть в душу другого. Индивидуализм его рос с возрастом и под конец достиг высшей ступени своего развития в то время, когда он создавал "Манфреда". Во всей всемирной литературе вряд ли найдется другой подобный тип крайнего индивидуалиста, как Манфред, а между тем в нем, как и в Чайльд-Гарольде и Дон-Жуане, Байрон изобразил только самого себя. После Наполеона I Байрона можно смело считать величайшим индивидуалистом XIX века.
   Но рядом с чудовищным индивидуализмом в душе Байрона уживалось самое мелкое и жалкое тщеславие. Индивидуализм, даже крайний, не может не возбуждать в нас хотя бы некоторого удивления тогда, когда мы находим его у великих людей, так как в них он всегда почти является выражением необыкновенной силы и могущества личности. Но тщеславие кажется обычно тем более жалким и смешным, чем крупнее та личность, которая его обнаруживает. Гейне справедливо заметил, что "человек - самое тщеславное животное, и поэт - самый тщеславный человек". Из всемирно знаменитых поэтов этот афоризм наиболее приложим к Байрону и еще к самому Гейне. Главную пищу тщеславию Байрона доставляла его необыкновенная красота, которой удивлялись не только женщины, но даже мужчины. При виде его ни одна дама не могла удержаться от восклицания: "Oh mon Dieu, qu'il est beau!" ("Боже, как он прекрасен!"). "Такое красивое лицо, - говорит в своих воспоминаниях о Байроне известный английский писатель Кольридж, - я вряд ли когда-либо видел. Каждый зуб его - это воплощенная улыбка; его глаза - это открытые врата солнца, они созданы из света и для света; лоб его велик и в то же время так подвижен, что мраморная гладь его в одну минуту заменяется сотнями морщин и линий, соответствующих тем мыслям и чувствам, которые он отражает..."
   Необыкновенная выразительность лица Байрона поражала всех знавших его. Лицо его отражало малейшие движения души и меняло свои выражения с такой же быстротой, с какой одно душевное движение заменялось другим. Вальтер Скотт находил лицо Байрона "прекрасным, как мечта"; "портреты его, - говорит он, - не дают никакого представления о его красоте". А вот как описывает наружность великого поэта немецкий биограф его, профессор Эльзе: "Рост Байрона не превышал двух аршин 7 вершков. Он был прекрасно сложен и имел тонкую и стройную фигуру. Маленькая и совершенно круглая голова его сидела на длинной, но сильной шее и широких плечах. В его наружности было, без сомнения, нечто женственное. Голова его напоминала безбородого Аполлона: лицо было почти лишено волос, и он лишь в Италии стал носить тонкие усики. Его короткие локоны, большие глаза, длинные ресницы, прозрачно-бледные щеки и полные губы - всё это скорее женские, чем мужские, черты. Недаром султан, увидав его в свите английского посла, принял его за переодетую женщину... Голос его был "d'une beautИ phИnomеnale" ("феноменальной прелести"), по выражению обожавшей его графини Гвиччиоли, и маленький сын лорда Голленда, не знавший его имени, обыкновенно обозначал его как "господина с прекрасным голосом"..."
   Байрон очень рано стал замечать, какое действие его наружность производила на женщин. Поэт очень заботился о сохранении своей красоты и подвергал себя разрушительной диете, главным образом, для этой именно цели. Он был сам влюблен в свою наружность, в особенности в свои локоны, которые ему завивали каждую ночь, как женщине. Но зато его платье, экипажи и ливреи слуг обнаруживали удивительное отсутствие вкуса, точно так же, как его страсть к мундирам и ярким цветам. До какой степени он был занят своей наружностью и интересовался мнением о себе женщин, показывает следующий курьезный случай, сообщенный о нем его школьным товарищем, лордом Сляйгом. Стоя однажды во время своего пребывания в Афинах перед зеркалом и любуясь прекрасным, бледным лицом своим, Байрон вдруг серьезно заметил своему приятелю, что ему очень хотелось бы умереть от чахотки, так как женщины в таком случае нашли бы его очень красивым и интересным! А между тем он сам был о женщинах очень невысокого мнения, несмотря на прекрасные женские типы, которые мы встречаем в его произведениях. "Я смотрю на них, - говорит он в одном из своих дневников, - как на очень милые, но низшие существа, которые так же не на своем месте за нашим столом, как если бы они присутствовали на наших совещаниях. Весь современный строй по отношению к женскому полу представляет остаток варварского рыцарства наших прадедов. Я смотрю на них как на взрослых детей; но, подобно глупой матери, я всегда раб одной из них. Турки запирают своих женщин, и они от этого счастливее; дайте женщине зеркало и каленого миндалю, и она будет вполне довольна".
   Так смотрел на женщин тот, который не мог жить без них, который делал все, чтобы нравиться им, и который как наружностью своей, так и характером сильно напоминал женщину! Одним из многих проявлений крайнего тщеславия Байрона было и то, что ему никогда не нравились портреты и бюсты, которые с него снимали. Чем удачнее выходил портрет или бюст его, тем менее он ему нравился. Он любил видеть себя изображенным не таким, каким был в действительности, а таким, каким мечтал быть или, вернее, таким, за какого ему хотелось быть принятым. Он, страшно не любивший своих соотечественников за их манерность и претенциозность, сам очень редко бывал естественным, и большею частью держал себя так, как будто был на сцене и разыгрывал какую-нибудь роль. Гордый Байрон, знавший хорошо людей и на основании этого знания глубоко презиравший их и жестоко осмеявший в своем "Дон-Жуане", - этот самый Байрон как женщина интересовался мнением людей и как зеленый юноша жаждал аплодисментов толпы. Знаменитый датский скульптор Торвальдсен, делавший бюст его в то время, когда он был в Риме, рассказывает о первом сеансе следующее: "Байрон уселся против меня и сразу стал придавать своему лицу выражение, которого оно обыкновенно не имело". "Сидите, пожалуйста, спокойно, - заметил я ему, - вам незачем смотреть так, как вы смотрите". - "Это мое обычное выражение", - отвечал Байрон. - "В самом деле?" - сказал я и после этого уже не обращал внимания на его позу и представлял его таким, каким он был на самом деле. Когда бюст был готов, он заметил: "Это не совсем похоже на меня, выражение моего лица более несчастное..." Этот самый бюст поэта был потом найден его сестрой и всеми его друзьями необыкновенно удачным и верным...
   Байрон славился как замечательный пловец и как прекрасный стрелок. Он очень редко делал промахи, стреляя в цель, но, когда это с ним случалось, он бывал огорчен до слез и страшно сердился, если товарищу его в это же время уда

Другие авторы
  • Кауфман Михаил Семенович
  • Жаринцова Надежда Алексеевна
  • Новорусский Михаил Васильевич
  • Адамович Ю. А.
  • Гурштейн Арон Шефтелевич
  • Ардашев Павел Николаевич
  • Соловьев Михаил Сергеевич
  • Успенский Глеб Иванович
  • Радзиевский А.
  • Бестужев-Марлинский Александр Александрович
  • Другие произведения
  • Лесков Николай Семенович - Страна изгнания
  • Щербина Николай Федорович - Письмо М. Н. Каткову
  • Голлербах Эрих Федорович - Максимилиану Волошину
  • Гусев-Оренбургский Сергей Иванович - С. И. Гусев-Оренбургский: биографическая справка
  • Ежов Николай Михайлович - Современная чепуха
  • Лесков Николай Семенович - Железная воля
  • Соловьев Сергей Михайлович - История России с древнейших времен. Том 16
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Под Старым мостом
  • Полевой Николай Алексеевич - Рассказы русского солдата
  • Байрон Джордж Гордон - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 441 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа