дры там же для гонимого и презираемого старо-официальными людьми философа Конта {Взамен, и как будто для восстановления равновесия, отрешены были от мест при университете и библиотеке Низар 14, Орфила15, Шамполион-Фижак и Рауль-Рошет как отъявленные приверженцы орлеанской фамилии.}. В ряду милостивых декретов высились два - именно один об уничтожении смертной казни за политические преступления, который был объявлен в субботу 25-го февраля Ламартином, с крыльца ратуши, при кликах восторженного народа, а другой - о расширении кадров национальной гвардии, сословная замкнутость которой была теперь разорвана допущением в ряды ее всех без исключения {Множество других распоряжений, менее значительных, выбрасывало временное правительство из недр своих поминутно, что вместе с частными декретами по министерствам составило в несколько дней весьма обширную литературу. В этой массе предписаний можно отметить декрет об освобождении из тюрем всех политических преступников и нарушителей законов о печати, потом уничтожение присяги на всякие формы правительства, как обманчивого установления, несостоятельность которого доказана во Франции опытом, и, наконец, распоряжение молиться в церквах за республику (Боже, спаси республику), ловко и осторожно измененное парижским архиепископом в "Боже, спаси Францию".}. Она тотчас же и явилась в новом своем составе на смотр, разночинец в блузе и сюртуке об руку с мундиром, и все под предводительстврм экс-депутата Гарнье-Пажеса, ставшего мэром Парижа; он строил их ряды, разъезжая верхом, в сюртуке, с шарфом через плечо и в круглой шляпе, будто какой-нибудь американский генерал. Впрочем, новая мера нисколько не изменила общего охранительного характера национальной гвардии на первых порах. Впоследствии оппозиционные части этого гражданского войска отделились от него, чтоб высвободиться и действовать самостоятельно с оружием в руках за свои собственные частные интересы; но теперь национальная гвардия, увеличенная всем количеством мастеровых пролетариев и слуг, нисколько не приняла особенного характера. В новом своем составе она тотчас же обратилась к старой своей работе: защите существующего порядка вещей, охранению собственности и подавлению буйств, насколько возможно. Такова сила учреждения вообще.
И, надо сказать, в содействии ее настояла уже крайняя необходимость. Временное правительство выдавало все эти декреты не только перед лицом волнующегося парижского народа, который легко воспламеняется, но и легко управляется льстивою фразой и знаками доверия к его мудрости, но также и при зареве пожаров, составлявших последнюю попытку темных слоев народонаселения, поднятых со дна общества. Ужас овладел зажиточным Парижем, когда он услыхал, что королевский дворец Нельи обращен в пепел, что дача Ротшильда в Сюрене предана огню, в то же самое время как хозяин ее жертвовал 50000 фр. на раненых, что разрушение угрожает и железным дорогам. Получено было известие о погибели великолепного Аньерского моста на Сен-Жерменской линии, о сожжении многих станций, о мосте в Руане, подвергшемся той же участи, и, наконец, о том, что по "Северной" железной дороге пожар идет уже сплошною массой, начиная от Сен-Дени до Амиена. Тогда-то новая национальная гвардия вместе с волонтерами и, по преимуществу, студентами Политехнической школы бросилась на угрожаемые пункты в разные стороны и с помощью местных национальных гвардий, поднятых ею на ноги, везде потушила огонь и уняла грабеж.
Новый префект полиции экс-заговорщик Косидьер 16, сам захвативший свое место, как некоторые его товарищи-места в правительстве, успел даже образовать мгновенно легион охранителей порядка из работников. Он назвал новых своих полицейских агентов, перешедших в эту должность прямо с баррикад, монтаньярами, дал им костюм солдат 1793, и этого было достаточно, чтоб они могли, с спокойной совестью, ходить патрулями по городу и предупреждать попытки к грабежу и самовольной расправе. Париж почти одновременно увидал и переформированную национальную гвардию, где под ружьем стояли, как мы уже сказали, рядом с щеголеватыми господами, люди в фуражках, лохмотьях и блузах, и охранительное войско Косидьера с пыльными, мрачными лицами в треугольных шляпах, с красным пером откинутым назад. Монтаньяры очень привольно разместились в казармах, около префектуры, и не скупились на льстивые уверения, что честь республики находится в их руках и что они призваны оберегать ее "перед глазами Европы" от позора и излишеств. Очень забавно было подмечать благодарные и вместе подозрительные взгляды, какими парижское мещанство провожало эти войска.
Между тем вся Франция, узнав в субботу 25 февраля, что у нее, благодаря бога, есть правительство, испустила, скажем без всякого преувеличения и риторической фразы, крик восторга. Еще баррикады лежали на улицах, немножко сдвинутые в сторону для восстановления сообщения, еще день-деньской раздавались выстрелы на воздух, пелись неистовые песни и тянулись оригинальные процессии к Ратуше, как уже временное правительство получило изъявления согласия признать его и новую республику от всех властей, гражданских и военных, со всех концов страны, не исключая Алжирии, из которой губернатор ее, герцог Омальский17, очень спокойно выехал, оставив только манифест, где благословлял свое Отечество и на новом его пути. Все потекли к временному правительству с судорожною, невообразимою поспешностью. Неожиданные изъявления покорности накоплялись в руках правительства массами, и тут встречались между собой люди самых противоположных учений: и приверженцы старого порядка (Одиллон Барро, Тьер, Дюфор 18, Бильйо 19) ; и бывшая королевская магистратура (генерал-прокурор Дюпен первый предлагает свершить суд от имени народа {Дюпен, занимавший место генерал-прокурора, вскоре был заменен Порталисом20, который тотчас же открыл суд на зажигателен и начал следствие над министрами Луи-Филиппа, уже покинувшего Францию. Следствие это не имело никаких результатов.}); и духовенство (архиепископ, благодаря народ за уважение к святыне, предписывает отправлять публичные панихиды за убиенных); и легитимисты (Ларош-Жаклен, Беррье21 отказываются покамест торжественно от своих бывших политических идеалов, а сын Полиньяка22 записывается в ряды национальной гвардии), и пр. и пр. Становится очевидно, что надежды каждой партии берут своею исходною точкой республику и временное правительство. С другой стороны, закаленные социалисты всех цветов - Кабе с целою икарией, Бюше с католическим республиканизмом (он сделан потом помощником парижского мэра), Распайль23 "Ami du peuple"24 и, наконец, аббат Шатель с новою французскою церковью, им изобретенною, - все простирают руки к правительству, призывая его открыть новую эру для человечества, каждый сообразно с своим представлением об этом предмете. Мы уже не говорим об адресах разноплеменных выходцев и воззваниях мистиков, визионеров {Визионеров (от франц. visionnaire) - одержимых.} и пророков. Успех временного правительства ужасает его самого, потому что ответ на все требования и ожидания делается невозможным. Может быть, не менее (если не более) приходят в ужас и главные бойцы; республики: они останавливаются на мысли образовать оплот этому неожиданному бурному потоку патриотизма и преданности, грозящему снести настоящих устроителей движения с их мест и отстранить их от прямого участия в делах государства.
В этом царстве всеобщего единодушия, пожалуй, могла затеряться и основная демократическая идея переворота. Вот почему Ламене и Дюпре основывают журнал "Le Peuple constituant" 25; Распайль принимает роль присяжного доносчика и обличителя лицемерных друзей республики; Кабе советует своим икарийцам еще не покидать оружия, а старые экс-заговорщики Бланки26 и Барбес создают первый чисто политический клуб под именем Commission des defenseurs de la republique27 с целью наблюдать за выборами в должностные лица, предостерегать временное правительство от врагов республики и от ошибок и направлять его предпочтения и политические стремления в хорошую сторону {Клуб этот впоследствии распался на составные свои части: клуб Бланки и клуб Барбеса28. За этими двумя последовало множество других, число которых дошло, в конце месяца, до 80 на один Париж; так велика была реакция против старых законов, воспрещавших ассоциации.}. Была, однакож, еще тайная, невысказываемая причина для сомнений и беспокойств, скрываемая всеми за официальным поводом к ним. В самом правительстве оказались, с первых же дней, признаки какого-то колебания, словно в недрах его заключались две противоположные политические струи, мешавшие друг другу выйти на свет вполне. Республиканские национальные декреты, выданные им единодушно, ничего не доказывали: они были вынуждены неуклонным требованием обстоятельств и гнетущею силой победителя. Но зловещие признаки неполной ясности и неполного соглашения в целях оказывались в частностях. Так, еще вечером 24 февраля объявлено было из Ратуши, что установление самой формы правительства предоставляется будущему собранию народа: вопль негодования, раздавшийся из рядов сражавшихся против июльской монархии, заставил отменить распоряжение и тотчас же объявить Францию республикой. Затем под мелодраматическим навесом из пик, сабель и пистолетов, смахивавшим чрезвычайно на обычную обстановку республиканских пьес в Cirque Olympique {Цирк Олимпия (франц.).}, Ламартин отвергнул красное знамя, которое толпа народа предлагала ему сделать символом республики и утвердил эту честь за старым трехцветным знаменем. Многие весьма одобрили как эту решимость, так и знаменитую фразу, сказанную тогда оратором: "Красное знамя обошло только Марсово поле {При подавлении в Париже возмущения на Марсовом поле, в первую французскую революцию.}, а трехцветное весь свет"; но после падения конституционного порядка это знамя уже ничего не выражало, кроме империи. Не успев отдать на суд будущему общему собранию форму правления, временное правительство декретом 1-го марта предоставило ему изменение налогов {Распоряжение, подобно многим другим, также отмененное силой обстоятельств, которые заставили правительство увеличить, не дожидаясь собрания, все прямые налоги, о чем будем говорить впоследствии.}, а покамест удержало в полной силе все существующие, равно как и все контракты и обязательства. Мало того, оно порывалось даже удержать до решения того же собрания самый штемпель на журналы, сообщая преднамеренно этому чисто политическому налогу характер финансового, но принужденно было опять изменить свое решение перед опасностью нового смятения. Оно даже и отступило не откровенно, тихо и робко, - отменило пошлину сперва только на время выборов в будущее собрание, для лучшего обсуждения кандидатур, и уж потом, при содействии, как было слышно, более решительных членов правительства уничтожило ее совсем. Совершенно то же происходило с ненавистными для демократов и республиканцев законами против ассоциаций, сборищ, обществ. В виду повсеместно зарождающихся клубов, ходили слухи о боязливых прениях в Ратуше, касательно их прав на существование и результатов их деятельности; но, видно, радикальная часть правительства опять одержала верх, потому что не только были отменены сентябрьские законы29, воспрещавшие составление обществ, но и вся старая процедура относительно преследования проступков печати. Присяжные должны были утверждать приговор свой не на простом большинстве голосов, как прежде, а единогласно или по крайней мере большинством 8 голосов из 10. Как ни лестны были все эти распоряжения для господствующей партии и для народа, который все еще не покидал улицы, но они приходили всегда часом позднее, чем следовало, а предшествовавшее им колебание отнимало добрую половину их ценности. Ропот на медленность и нерешительность действий временного правительства уже начинался, когда пять документов, вышедших один за другим из Ратуши, окончательно обнаружили внутренние распри диктаторов, скрытые под официальной маской единодушия, поставили несколько жизненных вопросов для Франции и, возбудив все умы, снова наполнили улицу жизнью и движением. Мы намерены рассказать историю появления этих пяти правительственных актов, из которых третий - циркуляр Ледрю-Роллена, касавшийся устройства выборов для будущего собрания, чуть не породил новой революции. Не входя в позднейшие объяснения толкования и оценки, сделанные на досуге самими авторами документов, превратившимися в историков и адвокатов собственного дела30, мы ограничимся одним изложением того, как понимаемы были массами народа новые распоряжения в самую минуту опубликования их, что они видели в них и за ними, как относились к ним и какую дали им обстановку своим участием и вмешательством. Можно надеяться, что подобная передача дел, мыслей и ощущений одного исторического мгновения будет несколько поучительною для других стран и эпох и может представить несколько полезных выводов для людей, достигших той степени развития, при котором требуется разумное убеждение и сознательный взгляд на предметы политического свойства. Из всех пяти актов временного правительства, наименее возбудивший разноречия, наименее оспариваемый партиями, был циркуляр министра иностранных дел Ламартина, от 2-го марта, к дипломатическим агентам правительства, заключавший в себе программу, которой должна была следовать Франция в своих международных сношениях.
В знаменитом циркуляре своем, от 2-го марта, Ламартин объявляет, что республика не нуждается в признании европейских держав, что она точно так же не имеет нужды в войне и в. кровавой пропаганде, что она требует мира, но почтет себя счастливой, если будет принуждена взяться за оружие и насильно покрыть себя славой. Вместе с тем министр не признает трактатов 1815 года31, но для дипломатических сношений признает государства, ими основанные. В этом круге Франция, желающая спокойствия для собственного развития, будет держаться до тех пор, пока которая-нибудь из угнетенных европейских национальностей не прострет к ней умоляющие руки (это был намек на Италию) и сама Франция не увидит, что час для исполнения решений провидения пробил... Итак, пусть народы не боятся Франции и сами в недрах своих свершают нужные им преобразования. Ламартин заключает манифест словами: "Si la France a la conscience de sa part de mission liberale et civilisatrice dans le siecle, il n'y a pas un de ces mots (то есть девиз республики: liberte, egalite, fraternite), qui signifie guerre. Si l'Europe est prudente et juste, il n'y a pas un des ces mots qui ne signifie paix". ("Если Франция пришла к сознанию своего освобождающего и цивилизующего призвания в мире, то ни одно из этих слов (свобода, равенство, братство) не означает войны. Если Европа захочет быть благоразумною и справедливою, то каждое из этих слов означает для нее мир".)
Манифест этот, конечно, несколько двусмыслен, но, как подделка новых требований под старое европейское право, не лишен своего рода ловкости. Радикальные партии всех цветов поняли необходимость сделанной Ламартином уступки и единогласно положили считать его прокламацию образцовым произведением республиканской дипломатии. "Journal des Debats", упоминая о нем, прибавил только: "в этом документе г. Ламартин высказал, как и всегда, свои два основные качества: grandeur et confusion (величие пополам с путаницей)". Вслед за манифестом произошла общая смена посланников и секретарей посольств. Лаконичным декретом, начинающимся словами: "ont ete revoques de leurs fonctions" {"Их должность имеет быть упразднена" (франц.).}, все посланник" и множество секретарей были уволены от службы, а замещение их отложено до будущего декрета.
Вторым документом, от 5-го марта, вышедшим из министерства внутренних дел, объявлены общие поголовные выборы в национальное собрание. Основанием их принято только народонаселение Франции. Каждая масса в 40 тысяч дает депутата, и всякий человек, достигший 21 года, есть избиратель. Что касается до избираемого, то от него требуется только возраст не менее 25-ти лет, небытие под судом или под гнетом позорного (infamant) приговора. Все условия имущества и состояния устраняютсяt государство принимает на себя обязанность давать по 25-ти франков в день каждому депутату на все время заседания будущего собрания. В крайнем случае, от депутата не требуется даже и грамотности на простом основании: человек с здравым смыслом найдет, что сказать в ново" палате, которая будет состоять из 900 членов. Войско также участвует в этих обширных политических правах. Каждый солдат составляет свой бюллетень депутатов из земляков, и билет его высылается в тот департамент, которому он принадлежит по рождению. Надо заметить, что избиратель обязывался вписать в свой бюллетень полное количество депутатов" положенных для всей его местности. Так, например, Парижу с окрестностями предоставлено было посылать тридцать четыре депутата в собрание, и все тридцать четыре имени должны были находиться на каждом избирательном листке - обстоятельство, довольно затруднительное для людей" так мало развитых политически, каковы были крестьяне во Франции. Вот почему инструкцией от 8-го марта, которая сопровождала декрет о выборах, Ледрю-Роллен, министр внутренних дел, назначил для крестьян местом складки их билетов не деревенские конторы (мэрии), а главный город округа или департамента, куда они должны были приходить и где ожидали их политические партии с своею проповедью, борьбой и домогательствами в пользу своих почетных кандидатов. Право на депутатство давалось, разумеется, большинством голосов, но кандидату надобно было собрать их по крайней мере до 2000 на своем имени. К удивлению радикальной партии, время открытия выборов и созвания будущей палаты назначено самое близкое: 9-го апреля должны были состояться выборы, а 20-го того же месяца должно было явиться на политическую сцену и Национальное собрание. Так родилось знаменитое поголовное избирательное право, suffrage universel, возвещенное Франции как начало новой эры народного благополучия и принятое ею именно в таком смысле.
Не успел декрет о выборах обойти Францию, как республиканцы Парижа, видя, что время, назначенное для составления списков, на носу, а деревенское население департаментов совсем не приготовлено к созданию республиканского собрания, подняли шум: из поголовного права выборов могла родиться снова монархия. Не теряя времени, партия известного редактора "National" Мараста бросилась составлять "избирательный комитет", который должен был рассылать совсем готовые списки депутатов в свои провинциальные конторы по департаментам, откуда они, в тысячах экземплярах, пошли бы по округам, местечкам и деревням. Разумеется, все другие партии поспешили последовать примеру республиканцев "National". Париж во мгновение ока покрылся "избирательными комитетами" всех цветов до конституционно-либерального включительно. Старый Вьенне из прежной парламентской оппозиции открыл, при содействии банкиров, купцов, адвокатов и вообще образованного и богатого мещанства, клуб "свободных выборов" (club republicain pour la liberte des elections) 32, в котором уже заговорили о деспотизме Ледрю-Роллена, самовольно назначившего складочным местом для крестьянских бюллетеней главные города, где голоса этих избирателей необходимо должны подпасть влиянию революционного меньшинства. Крайняя радикальная партия, видя, что ей не поспеть за усилиями соперничествующих партий, поставила вопрос иначе в своем клубе "societe centrale republicaine" 33, который только что возник из отделившейся части Барбесовского клуба и приобрел такую знаменитость впоследствии. Клуб этот, в лице своего председателя, старого заговорщика Бланки, решил требовать у правительства отсрочки выборов. С этой целью он направил к нему депутации от цехов и ремесел. Правительство, которое через неделю после того принуждено было уступить и согласиться на все их требования, еще колебалось и показывало вид, что крепко стоит на своем решении: оно только отложило выборы в национальную гвардию до 25-го марта, вместо 18-го, как было прежде назначено.
Покамест все общество волновалось вопросом о выборах, явился новый циркуляр того же Ледрю-Роллена к агентам правительства в провинциях, от 12-го марта. Это был удар грома, раздавшийся по всей Франции. Мы уже сказали, что циркуляр этот составил главное событие марта месяца и чуть-чуть не породил новой революции, спустя три недели после февральской. Она не удалась только оттого, что ввиду прямых последствий, вытекающих из циркуляра, сам составитель его, Ледрю-Роллен, испугался и отступил перед последним заключительным словом собственной своей мысли.
Известно, что правительство в первые минуты своего существования послало в департаменты молодых людей с поручением повестить народу о новорожденной республике и способствовать ее укоренению. Ледрю-Роллен давал им теперь еще новую обязанность. В виду выборов и из опасения, чтобы голоса не приняли консервативного оттенка, он облекал комиссаров правительства безграничным полномочием и предоставлял им в провинциях власть, какой те давно уже не видали. Объявив, что главнейшею заботой каждого такого агента должна быть теперь забота о составлении республиканских выборов, Ледрю-Роллен давал им с этой целью право уничтожить муниципалитеты (провинциальные советы), если они окажутся сомнительного характера, употреблять военную силу и сменять самих начальников ее, сменять всех префектов и подпрефектов и, наконец, даже удалять от должностей (suspendre) лица бессменной магистратуры, то есть поколебать всю юстицию Франции. Диктаторский тон циркуляра
был, может быть, еще страшнее для общества, чем даже содержание его. Тут не было ни тени осторожности или колебания перед поставленною целью, а с другой стороны, нельзя было видеть в документе одну из новых вспышек революционного фейерверка. От него пахнуло 93-м годом и временами терроризма. Что произошло в Париже, трудно и рассказать. Поднялся общий вопль между достаточными классами населения, несколько похожий на "sauve qui peut" {"Спасайся, кто может" (франц.).} проигранного сражения. Уже и прежде капиталы стали скрываться помаленьку из обращения, а теперь началось явное бегство их, при зловещем клике, что свобода выборов уже не существует, что наступили времена проконсулов и кровавой анархии. В три дня, следовавшие за циркуляром, все ценности на бирже упали неимоверно, пятипроцентные билеты на 74 фр. 50 сант. и 72 фр., акции банка понизились на 300 фр. вдруг (с 1700 на 1400), акции железных дорог тоже; золото поднялось до 50 фр. лажа на тысячу {Один журнал, кажется "La Presse", сосчитал, что Франция одним ударом всех бумажных ценностей и понижением производства вообще потеряла в один этот месяц до 3 1/2 миллиардов.}. Не лучше было и с серебром, составлявшим главный меновой знак Франции. В среду, 15 марта, французский банк был буквально атакован. Все остальные коммерческие дела, основанные на кредите, мгновенно приостановились, и обществу на минуту открылось в перспективе банкротства правительства, разорение фабрикантов и грозная масса людей труда, предоставленных самим себе.. Чтобы судить о состоянии умов и паническом страхе, овладевшем всеми, стоит только прочесть рапорт директора банка, г. Даргу 35. Он извещал правительство, что с 26 февраля по 14-е марта уплачено банком 70 миллионов монетой, из наличной суммы в 140 милл., состоявшей в его распоряжении. К 14-му марта в кассе оставалось только 70 миллионов. "Нынешним утром, - продолжает он, - обнаружилось движение панического страха в публике. Предъявители банковых билетов явились к дверям его целыми массами: открыты были новые конторы размена; более 10 мил. выдано звонкою монетой; сегодня к вечеру (15-го марта) в Париже останется только 59 милл. монеты".
Как водится, биржевой и коммерческий кризис отразился на улице. Первая мысль, на которой, разумеется, остановился народ, была та, что это результат обширного заговора мещан, старавшихся привести республику на край погибели финансовым путем. С 14-го числа начали составляться на улицах группы, в которых говорили о способах остановить эмиграцию из Парижа и заставить богатых издерживать деньги, скрываемые ими на погубу коммерции и работников. Множество проектов для достижения этой цели, имевшей по обыкновению совершенно обратное действие, прибито было на стенах домов {Один из них, вышедший из клуба Бланки, советовал правительству подвергнуть пятифранковые монеты особенному штемпелю, который давал бы им право на обращение. "Это заставит, - говорил проект, - утайщиков денег явиться на монетный двор с своими капиталами за пометкой и обнаружить перед правительством как самих сберегателей, так и количество сберегаемой ими звонкой монеты". Составитель проекта и не предполагал, что звонкая монета может найти себе сбыт и без штемпеля.}.
Правительство приняло некоторые меры с своей стороны: оно дало обязательный ход банковым билетам, наравне с монетой, а для легчайшего обращения их в публике предписало банку выпустить стофранковые бумаги наравне с пятисотенными и высших ценностей, которыми банк доселе ограничивался. Затем выдачу капиталов из казначейства по его облигациям из сберегательных касс, по их книжкам, и из банка, - указало производить только по прошествии шести месяцев со дня предъявления требования. Все это несколько остановило прилив народа к кредитным учреждениям; но всего более способствовала этому и вообще к успокоению владельческих классов общества речь Ламартина, которою он отвечал на депутацию от клуба "свободных выборов" (pour la liberte des elections). При первом волнении на улице, клуб этот поспешил к нему, как к старому своему собрату по конституционной оппозиции, и Ламартин осудил перед ним циркуляр товарища своего Ледрю-Роллена в выражениях, не оставляющих никакого сомнения: "Le Gouvernement provisoire n'a charge personne, - сказал он, - de parler en son nom a la nation et surtout de parler un langage Superieur aux lois". (Временное правительство никому не давало права говорить от его имени с народом, а главное - не давало права говорить языком, который был бы выше закона.) Мало того, утверждая, что сам Ледрю-Роллен не имел намерения заместить господство народа своим собственным господством и свободные выборы - подкупом страха, Ламартин прибавил, не обращая внимания на противоречие в своих словах: "Nous voulons fonder une republique qui soit le modele des gouvernements modernes et non l'imitation des fautes et des malheurs d'un autre temps! Nous en adoptons la gloire, nous en repudions les anarchies et les torts". (Мы хотим основать республику, которая была бы образцом для современных правительств, а не подражанием ошибок и несчастий прошлого времени. Мы усвояем себе его славу и отвергаем его безначалие и проступки.) В тот же вечер (среда, 15) весть о многозначительных словах Ламартина разнеслась по Парижу, и часу в 11-м я сам видел одного энтузиаста в пассаже de l'Opera, читавшего речь оратора при многочисленном стечении народа, со слезами на глазах дрожащим от внутреннего волнения голосом. На другой день (в четверг) появилась и последняя решительная мера против неожиданно приключившейся беды. Правительство издало манифест, подписанный всеми членами его, в котором за первое основание всех своих действий принимало уважение к собственности, к общественному мнению, к свободе выборов, удерживая за собой только право устранять от последних все, что может повредить существованию республики, признанной всеми без исключения. Министр юстиции Кремьё объявлял, что в его министерстве никто не будет и не может быть сменен без его ведома. Так общество и правительство совокупно отбивались от призрака 93 года, неожиданно восставшего перед ними.
Развитие этой драмы, однакоже, еще далеко не кончилось. С этой минуты ясно сделалось для всех, что правительство разделено на две партии: Ламартиновскую и Ледрю-Ролленовскую. К первой принадлежала вся та часть республиканской партии, которая имела представителями Мараста и его журнал "le National", да отчасти и тот оттенок социализма, во главе которого стоял Луи-Блан; ко второй принадлежала часть крайних демократов, которой органом был журнал "la Reforme" и представителями - монтаньяры префекта Коссидьера. Париж должен был стать на ту или на другую сторону.
Дело начала национальная гвардия, или лучше, остатки прежней национальной гвардии, состоявшие в этом гражданском войске. Сильно возбужденные против Ледрю-Роллена, за циркуляр его, они объявили себя на стороне Ламартина, между тем как республиканские клубы и молодая подвижная гвардия вступилась за Ледрю-Роллена, действия которого казались им откровеннее в смысле революционном. В понедельник 13 марта, во вторник 14 и в среду 15, первая партия, заключавшая в себе вообще людей прежнего порядка, писала протестации, оклеивала ими стены города, делала манифестации (старый либеральный Керетри36, например, подал в отставку из членов государственного совета, не желая быть, как говорил в письме, слугою никакой тирании: клуб "Свободных выборов", как мы видели, ходил сам к Ламартину in corpore {В основном составе (франц.).}, для объяснения и проч.). Вместе с тем, что уже было гораздо хуже, она положила выдти на улицу, в четверг, 16 марта, и заявить свое неудовольствие Ледрю-Роллену полным политическим актом. Органом движения сделался журнал "la Presse", и фраза об устранении из правительства враждебных направлений принята за выражение мыслей и целей новой манифестации.
Национальная гвардия сделала при этом непостижимую политическую ошибку. Начать с того, что она выходила на площадь без призыва, в числе тысяч десяти, которое журнал "La Presse" смело возвел до 25 тысяч. Простее, а главное - законнее было бы послать от себя депутацию к правительству, с выражением своих опасений. Тогда не нужно было бы принимать и мер против собственного увлечения - приказывать чинам национальной гвардии являться в их штабы, в мундирах, но без оружия. Несмотря на эту предосторожность, движение все-таки имело вид бунта, и противоречило собственным любимым учениям этой партии о порядке. (Национальная гвардия, скажем мимоходом, устроила свой собственный: клуб на Boulevard Monmartre {Бульваре Монмартр (франц.).} и положила основание новому органу своих интересов в печати журналу "l'Ordre"37, жившему, однако, очень недолго.) Затем она имела неосторожность примешать к политической манифестации еще и домашнее свое дело. Декретом от 14 марта Ледрю-Роллен. уничтожил образцовые роты национальной гвардии (compagnies d'elite), именно гренадеров, с их меховыми шапками, волтижеров с уланскими касками и с богатым костюмом, отличавшим тех и других от прочего Еюйска. Министр указал разместить их по разным батальонам, где они обязывались, вместе со всеми, участвовать в выборе офицеров и начальников. Оскорбленные роты избранников подбили своих товарищей просить заодно у правительства и восстановления прежних кадров, под тем Предлогом, что прежние гренадеры и волтижеры не могут теперь с толком участвовать в выборах, так как в батальонах, куда их запрятали, все было им незнакомо. Таким образом, вопрос о свободе выборов сплелся с мелочным и личным делом, которым вдобавок оскорблялось самое живое народное чувство в эту минуту - чувство равенства. Народ не замедлил окрестить всю протестацию шуточным прозвищем "протестации меховых шапок", мало обращая внимания на печатное объявление гренадер и волтижеров, в котором они торжественно отказывались от всех наружных знаков отличия. Шутовское прозвище, данное этому движению, осталось за ним и в истории: Protestation des bonnets de poil.
Народ не ограничился, однако, одной шуткой. В четверг, 16-го марта, в 12 часов пополудни, я встретил на бульваре Madeleine часть легионов национальной гвардии, направлявшихся через площадь к Ратуше в полном военном порядке, что доказывало, между прочим, участие штабов (мэрий) в организации заговора. Они шли рука к руке, в мундирах, без оружия, молчаливо и важно. На набережной Сены, почти перед самою площадью Hotel de Ville {Ратуши (франц.).}, их встретил новый их начальник, республиканский генерал Курте, прося и приказывая разойтись в объявляя их демонстрацию бунтом. Произошла скандальёзная сцена; первые легионы не послушались и продолжали шествие, но на самой площади народ встретил их свистом и каменьями, не допуская к Ратуше. Между тем на набережной, после бесполезных увещаний того же Курте, народ принял дело на себя, загородил дорогу остальным подходившим легионам и стал делать баррикады под носом бунтовщиков в мундирах, как он назвал гвардейцев: группа народа состояла, говорят, только из 100 или 150 человек. Легионы, в числе которых было множество людей, получивших приказание на сбор из штабов и повиновавшихся ему, не зная хорошенько в чем дело, разошлись со всеми заготовленными депутациями. Они не ожидали сопротивления, а начинать попытку новой революции совсем не было у них ввиду. То же сделали легионы, уже добравшиеся до площади и встреченные там народом. Кое-каким депутациям (от каждого легиона было заготовлено по одной) удалось разрозненно и без всякой связи представиться правительству и выслушать довольно строгий выговор Мараста, чем они и должны были удовольствоваться.
Однако одушевление Парижа в наступивший вечер было неимоверное. Так как по всем расчетам следовало ожидать, что республиканская партия захочет ответить на вызов консерваторов своею собственною манифестацией, то я и направился в клуб Бланки, который помещался в здании знаменитой музыкальной консерватории Парижа. Сцена консерватории, освещенная пятью или шестью свечами, походила на темное подземелье и весьма мало напоминала блестящую залу европейских концертов. В большой люстре горело несколько ламп, ложи были заняты людьми в блузах и женщинами из народа. В партер пускали или по билетам, или за плату одного франка при входе. Я поместился в партере. Бланки еще не было, председательствовал какой-то старичок. Один господин, с бледным лицом и черноволосый, стоял впереди и говорил с невообразимым жаром: "Консерваторы, роялисты, мещане сделали демонстрацию... надобно спасти их. Sauvons les, messieurs, sauvons les! {Спасем их, господа, спасем! (франц.).} Сделаем сильную народную демонстрацию, чтоб отбить у них всякую охоту мешаться не в свое дело на будущее время. Sauvons les (и он страшно махал при этом руками) для их почтенных жен, умирающих от страха". Раздались яростные рукоплескания и хохот. Едва они затихли, как неожиданно послышались в разных местах залы свистки. Кто-то свистит на самой сцене. Президент встает и говорит: "Разрешаю публике самой произвести суд и расправу над свистком. Близстоящие люди имеют право изгнать свистуна". Голос: "Подле вас свистят"... Голоса на сцене: "Вот кто свистит". Президент, обращаясь к группе народа и свистуну: "Если вы имеете что возразить на мнение оратора, я вам даю слово". Голоса: "a la tribune, a la tribune!" {"На трибуну!" (франц.).} Свисток внезапно скрывается. Шум. Президент стучит что есть мочи молотком по столу. Выходит другой черный человек (мне сказали - г. Ипполит Боннелье, бывший актер в Одеоне) и с страшною быстротой произносит: "Citoyens. La conduite de M. Lamartine dans l'affaire de la circulaire est deplorable. (Граждане! Поведение г. Ламартина в деле циркуляра самое плачевное.) Голоса: "oh, oh!" "oui, oui!", "non, non!" {"О, о!", "Да, да!", "Нет, нет!" (франц.).} Возле меня один раскрасневшийся слушатель, в каком-то состоянии упоения зрелищем, сперва кричит oui, a потом, переговорив с соседом, кричит поп. Президент стучит, оратор после оговорки в пользу Ламартина продолжает: "но нам надобно утешить добродетельного Ледрю-Роллена во всех огорчениях, которые он, вероятно, испытал на бескорыстной службе республике". При этом подражании фразеологии клубов 93 года раздается браво со всех сторон. Затем выходит другой господин и говорит: "какой бы прием ни сделала мне публика, но честь заставляет меня сказать, что я не одобряю циркуляра г. Роллена". Ужасный шум; крики: "a bas!" сменяющиеся криками: "parlez!" {"Пусть говорит!" (франц.).} Оратор становится под покровительство президента. Мой сосед кричит страшным образом a bas, но когда президент удерживает слово за оратором, также страшно кричит: parlez, бросая вокруг себя дикие взгляды. Между тем оратор уже успел сконфузиться: "я истинный республиканец и в некоторой степени совершенно понимаю циркуляр". (Хохот.) Наконец, является Бланки, человек небольшого роста, с седыми, коротко остриженными волосами, широким и костистым лицом,- похожим на адамову голову38. Свет шандалов придает ему синеватый оттенок. Хриплым и отчасти визгливым голосом Бланки сообщает собранию, что на другой день назначена к правительству депутация от всех ремесел и от всех клубов, для заявления ему готовности народа защищать его от всех попыток возмущения, составляемых враждебными партиями. Он присовокупляет к этому, что вместе с заявлением верности положено просить правительство: 1) не впускать военных сил в Париж; 2) отложить выборы национальной гвардии до 5 мая; 3) отложить выборы в Национальное собрание до 31 мая. Раздается сильный голос сверху, при последнем параграфе: "Vous voulez la perte du pays!" (Вы хотите погибели отечеству.) Все расходятся в неописанном волнении...
Дело в том, что во все время республики клубы не имели никакого значения сами по себе. Они дали только средства предводителю партии завести строгую дисциплину в рядах толпы и направлять ее по своему усмотрению. Пример этой военной организации клубов представила манифестация 17-го марта. Клубы Барбеса и Бланки, переговорив с клубом журнала "la Reforme" и с префектом Коссидьером, выставили в этот день совершенно организованную армию работников в 50 тысяч человек. Как только клубы принимались за публичное обсуждение дел и нужд, выходила страшная и вместе страстная чепуха. Малая привычка общества к политической жизни обнаруживалась тотчас же. Заседания клубов пробавлялись повторением журнальных статей, нелепым подражанием клубам 93 года, а иногда и дракой, как это случилось однажды в самом клубе Бланки. Только общество икарийца Кабе отличалось приличием и порядком своих заседаний, но это потому, что в нем почти всегда один человек и говорил - сам Кабе. Иностранные клубы соперничали с туземными в неурядице и анархии. Кстати рассказать в виде pendant {Пары (франц.).} к сцене, только что описанной нами, заседание немецкого "демократического общества" 39, на котором мне случилось присутствовать. Общество это под председательством поэта Гервега, собралось для прочтения и одобрения поздравительного адреса от немецкого народа к французскому, составленного особенною комиссией из членов клуба. Заседание началось, во-первых, предлинным кантом песенников, помещенных на хорах, что с первого раза придало ему как бы характер мессы. Потом, едва Гервег уселся в кресла и разинул рот, как известный Венедей, впоследствии депутат во франкфуртском парламенте 40, заготовивший свой собственный адрес, стал свистеть... Шум поднялся страшный: "Да дайте же прочесть сперва адрес комиссии". Адрес прочли, восторженное "браво". Венедей прочел свой адрес, опять восторженное "браво" {Разница между двумя адресами состояла в том, что Гервег, уже замышлявший вооруженную экспедицию в Германию, призывал содействие Франции для возрождения своего отечества, а Венедей, приверженец единства великой Германии, гнушался иноземной помощью и говорил с французским правительством тоном представителя могущественной нации.}. Один господин кричит президенту: "я убью тебя". У Гервега колокольчик ломается в руках: он начинает беситься и старается победить шум. Не тут-то было. Встает высокий господин и начинает бранить собственную нацию. "Мы, - говорит, - немецкие медведи, еще смеем толковать о свободе отечества, когда не умеем вести себя прилично в собрании и притом еще на чужой стороне". Снова восторженное "браво". Выбор адреса, однакож, нисколько не подвигался. Гервег прибегает к простому способу добиться решения общества: он просит приверженцев адреса комиссии поднять руки - огромное количество рук поднимается; просит сделать то же самое сторонников Венедея - и почти одинаковое количество рук поднимается за Венедея. Наконец, Гервег останавливается на последней, решительной мере: он приказывает именно людям одного адреса пойти в левую сторону, а людям другого в правую. Так как человеку нельзя раздвоиться физически, то можно было ожидать какого-нибудь результата: толпа поколебалась и почему-то шарахнулась в правую сторону. Адрес комиссии восторжествовал. После этого чартист Джонс41, нарочно приехавший из Англии для этого заседания, произнес ло-немецки речь4 со смыслом и чувством, в которой, между прочим, говорил: "Теперь я вижу, как далеки еще вы, дети Германии, до единодушия, которое одно в состоянии упрочить вам свободу. Всякий раз, как увидят иностранные посольства разногласие между вами, они будут писать в свои земли: не бойтесь здешних немцев, они не страшны, они еще не соединились. Мы, чартисты, тем и сильны, что мыслим и действуем, как один человек, и нас до трех миллионов"... Этот сухой, рыжий великан, с иностранным произношением, но совершенно развязный на трибуне, как и следует истому англичанину, произвел на немцев сильное впечатление. Впрочем, заметим, что единодушие чартистов и почтенная цифра их, выставленная Джонсом, не помешали Лондону рассеять всю эту партию в один день42, как только она показалась на улице. Путаница сопровождала и все последующие заседания "Демократического клуба". Гервег, сам смеявшийся над малым политическим образованием своих соотечественников, рассказывал, что на одном из этих собраний какой-то маленький, приземистый работник, из коммунистов, в порыве восторга отпустил следующую фразу: "Wir wollen ailes vernichten, was nicht auf der Erde ist" (Мы хотим все уничтожить, чего только нет на земле.) Но нелепость нелепостью, а из Немецкого демократического общества, таким образом составленного, вышло вторжение французских немцев в Баден с оружием в руках43, а из безалаберных заседаний, подобных виденному нами в музыкальной консерватории, родилось огромное народное движение, к которому теперь и обращаемся.
На другой день, рано утром, Париж узнал программу предстоявшего ему зрелища. Так как демонстрация национальной гвардии была направлена в пользу Ламартина и против Ледрю-Роллена, то новая демонстрация работников и народных классов общества должна была принять обратный характер, то есть выразить осуждение Ламартина и одобрение Ледрю-Роллена. Вдобавок, первая демонстрация старалась отличиться важностью, спокойствием и порядком; определено было придать то же качество и новой. Первая шла в рядах, положено было тоже идти в рядах; первая была без оружия, положено выйти без оружия; только вместо десяти или двенадцати тысяч человек первой, решено было собрать тысяч сто для второй. Начальники распустили нарочно слух, что на улицах Парижа появится двести тысяч, между тем как и стотысячное число - преувеличение; судя на глаз, вряд ли было и наполовину этого на площади. Мы думаем, что и эта цифра все еще достаточна для удовлетворения клубного или народного самолюбия. Начальники обществ и выборные от ремесел приготовлялись к этой демонстрации уже давно, с первых минут волнения, произведенного Ледрю-Ролленовским циркуляром. Участию Коссидьера и его многочисленных, хорошо выправленных агентов обязано все это огромное шествие тем строгим военным порядком, который в нем царствовал...
И вот, 17-го марта, в полдень, Париж увидел новое, истинно необыкновенное зрелище. Около двенадцати часов массы народа, в блузах и сюртуках, с знаменами цехов, корпораций и обществ, потянулись правильными рядами из Елисейских полей, где был сбор, к Ратуше. Мне посчастливилось видеть одну отдельную группу из этой процессии на площади Пале-Рояля, крайне любопытную, от которой впоследствии многие из вождей отказывались, называя рассказы о ней пустою выдумкой. Толпа эта, разбитая на отряды, несла заступы, колья, ломы, лопаты, все инструменты для сооружения баррикад, а посреди ее, тоже в отрядах, несколько стариков толкали перед собой пустые тележки, употребляемые обыкновенно для перевозки камней и земли на насыпи; словом, то были олицетворенные баррикады, явившиеся к правительству на смотр! Цельная сплошная масса тянулась, однакож, в это время по набережной Сены, к Ратуше, отворяя на пути все лавки, которые запирались при ее приближении, усовещая хозяев и даже растолковывая им, что дело идет не о грабеже. Из рядов неслись крики: "vive les boutiques ouvertes!" {"Да здравствуют открытые лавки!" (франц.).} Устроители движения имели предосторожность предписывать участникам взаимную полицию друг над другом. В час пополудни площадь перед Ратушей была загромождена народом, стройно стоявшим вокруг нее, с своими знаменами и значками, в числе которых находилось знамя при депутации ирландских семинаристов, здесь воспитывающихся. Остальные стояли по набережной. Крики: "Vive Ledru-Rollin, vive, circulaire revolutionnaire" {"Да здравствует Ледрю-Роллен, да здравствуют революционные циркуляры" (франц.).} не умолкали. Множество эпизодов в этой массе делали ее каким-то живым, действующим лицом, несмотря на ее неподвижность. Я видел, например, женщину, появившуюся с ребенком в одном окне Ратуши: восторг был неописанный, и всякий раз, как ребенок, смотря на эту грозную толпу, бил ручонками и начинал прыгать - шапки летели кверху, и тысячи людей трепетали от удовольствия. В два часа впустили депутацию к правительству, и тут-то Жерар44 и Кабе предъявили известные требования от имени народа, о которых мы уже упоминали. Луи Блан взялся отвечать. Несмотря на двусмысленное его положение, как друга работников и в то же время друга Ламартина, он отвечал хорошо: "Не заставляйте нас, - сказал он, - писать декреты под угрозой народа. Величие правительства, величие самого народа, которого мы представители, может быть этим унижено: мы готовы умереть, и не за себя, что мы без народа? - но именно за вас, для спасения вашего достоинства. Вспомните, что в эту минуту глаза всей Франции, всей Европы устремлены в одну комнату в, Ратуше". Ледрю-Роллен, который в эту минуту мог сделаться диктатором Франции, отступил перед страшною ответственностью решительного поступка и возвратился в лоно своих товарищей. Несмотря на приманку этого колоссального триумфа, устроенного в честь его, он твердо объявил, что отложить выборы в национальное собрание правительство не может, не узнав прежде мнения всей Франции. Кабе действовал чрезвычайно умеренно: высказав свои требования, он предложил спутникам своим тотчас же удалиться, для предоставления полной свободы действия правительству. Раздались крики: "oui, oui", "non, non". Собрие,45 один из республиканских- публицистов, приобретший впоследствии большую известность, потребовал объяснений: обладает ли правительство единодушием, необходимым для успеха дела? и назвал Ламартина. Вызов этот дал возможность Ламартину произнести одну из торжественнейших речей своих, которая получила особенно значение от обстановки и от грозной минуты, какую переживал сам оратор. Еще накануне друзья предостерегали его от опасности его положения, и Ламартин отвечал на намеки уверением, что он готов сложить голову. Короче, вопрос тут шел не о чьей-либо голове, а о предотвращении ужасов междоусобной войны во Франции с пожертвованиями, каких потребует задача. "Господа, - сказал он, - имя мое было упомянуто, и я прошу позволения отвечать на вызов". Потом, возобновляя вопрос о свободе совести правительства, он выразился так: "Что можем мы противопоставить вам? Ничего, кроме вашего собственного смысла, кроме могущества общественного разума, который действует в эту минуту между вами невидимо и принуждает вас остановиться перед нами! Как велика эта нравственная сила, это доказывается тем, что мы, благодаря ей, остаемся спокойны и независимы в виду огромной массы народа, окружающего дворец, защищаемый одним только понятием о его неприкосновенности". И потом, возражая депутации на три главные требования и пе