Главная » Книги

Гончаров Иван Александрович - И. А. Гончаров в воспоминаниях современников, Страница 2

Гончаров Иван Александрович - И. А. Гончаров в воспоминаниях современников


1 2 3 4

n="justify">  обращались к нему при наших встречах
  
  ""Что я делаю? - спрашиваете вы меня из вашего прекрасного далека, с
  берегов Атлантического океана" (так писал нам Гончаров)
  
  "Ничего, - сказал бы я по примеру прежних лет (действительно, этим
  словом он всегда начинал свой ответ, но потом точно так же всегда сам
  увлекался охотою поговорить, как увлекся и теперь в письме). - беру
  тепловатые морские ванны, гуляю по берегу, ем, пью и больше ничего (одним
  словом, - прибавим от себя, - Обломов да и только). Но это не совсем верно:
  я что-то делаю еще, но пока сам не знаю что... Помните, когда я вам показал
  из своего домашнего архива университетские воспоминания, вы
  заинтересовались ими и уверили меня, что их можно напечатать... Разбирая
  бумаги с пером в руке, я кое-что отмечаю и заношу на бумагу. "Для чего?" -
  спрашивал я и еще спрашиваю теперь себя. Если бы я (тут начинается обычный
  поворот его мысли в другую сторону) захотел похлестаковствовать, я бы
  сказал. "Допеваю, сидя на пустынном берегу, свои лебединые песни" 4]. Но я
  ничего никогда не пел и не допеваю; насмешники, чего доброго, пожаловали бы
  из лебедя в какого-нибудь гуся или спросили бы меня, может быть, не хочу ли
  я приумножить свое значение в литературе, внести что-нибудь новое, веское?
  Это на старости-то лет - куда уж мне! Причина, почему я вожу пером по
  бумаге, простая, прозаичная, а именно - от прогулок, морских ванн, от
  обедов, завтраков, от бездейственного сидения в тени, на веранде, у меня
  все-таки остается утром часа три, которых некуда девать..."
  
  Действительно, эти строки писал уже семидесятипятилетний старец,
  испытавший в последнее время тяжкую болезнь, закончившуюся потерею правого
  глаза; но Он и за двадцать лет перед тем говорил уже нечто подобное, а
  двадцать лет спустя как бы невольно сознался в том, что он и в семьдесят
  пять лет "что-то делал еще", кроме воспоминаний. Так оно и было в
  действительности; он никогда не мог отрешиться и не отрешался от
  прирожденной его таланту творческой деятельности; на появление же его имени
  в печати под статьей, принадлежащей какой-нибудь другой области литературы,
  он смотрел как на какую-то измену своему призванию. После напечатания
  "Обрыва" в 1869 году, года три спустя появилась в нашем журнале его столь
  известная критическая статья по поводу бенефиса актера Монахова, давшего
  "Горе от ума" (в 1872 году). После спектакля гончаров в кругу близких ему
  людей долго и много говорил о самой комедии Грибоедова, и говорил так, что
  один из присутствовавших, увлеченный его прекрасной речью, заметил ему: "А
  вы бы, Иван Александрович, набросали все это на бумагу, ведь все это очень
  интересно". На этот раз он обещал исполнить просьбу, хотя не без обычных
  для него в таком случае возражений и отнекиваний. Но напечатание этой
  статьи представило неимоверные затруднения, и мы думаем - именно по
  вышеуказанной причине. Теперь довольно только сказать, что статья была один
  раз уже набрана и опять разобрана; при напечатании оказалось, что статья
  явилась в корректурах с одною начальной буквой Г., и то после некоторой
  борьбы; в печати, в мартовской книге, под статьей были уже две буквы: И.
  Г.; на обертке той же книжки журнала явились все три буквы:
  
  И. А. Г., и только в конце года в алфавитном указателе 1872 года, при
  декабрьской книге, заглавие статьи могла сопровождать полная подпись
  автора. Не время и не место говорить теперь, как все это происходило, хотя
  это в высшей степени характерно; довольно заметить, что когда вся эта
  история окончилась к общему удовольствию, Иван Александрович любил сам
  вспоминать о ней и самым добродушным образом смеялся по поводу ее. "А как я
  хорошо назвал свой этюд: "Мильон терзаний"! - говаривал он. -Ведь это в
  самом деле был миллион терзаний и для меня и для вас; а читатель и не
  догадывается, почему я выбрал такое заглавие!"
  
  Все подобное на поверхности представлялось в Гончарове капризом, но
  это вовсе не был каприз; он, наверное, и тогда, в 1872 году, "что-то делал
  еще", и ему была невыносима мысль, что имя его явится в печати под
  чем-нибудь, что не составляет для него настоящего дела. Правда, и в критике
  он оказался большим мастером, но в похвалах по поводу "Мильона терзаний" он
  видел что-то оскорбительное для себя, какой-то совет ему, который возникал
  только в его же душе, а именно - оставьте, мол, творчество, возьмитесь-ка
  лучше за критику! И таким образом можно было иногда огорчить его, думая
  быть ему приятным. Но все это - повторяем - являлось не результатом
  тяжелого, капризного характера, а вытекало из внутренней собственной его
  истории и из вышеприведенной нами мысли Гончарова о необходимости остаться
  верным истинному призванию своего таланта, как он лично и весьма
  справедливо понимал свой талант.
  
  В самом конце восьмидесятых годов, в 1887, 1888 и 1889 годах,
  появились у нас его "Университетские воспоминания" (апрель 1887 года), "На
  родине", воспоминания и очерки (январь и февраль 1888 года), и в 1889 году
  (март), в заключение его деятельности, в нашем журнале было помещено
  литературное, так сказать, духовное завещание его под заглавием "Нарушение
  воли", столь памятное еще всем. Оно оканчивалось словами: "Завещаю и прошу
  и прямых и непрямых моих наследников и всех корреспондентов и
  корреспонденток, также издателей журналов и сборников всего старого и
  прошлого - не печатать ничего (курсив автора), что я не напечатал или на
  что не передал права издания и что не напечатаю при жизни сам, - конечно,
  между прочим, и писем. Пусть письма мои остаются собственностью тех, кому
  они писаны, и не Переходят в другие руки, а потом предадутся уничтожению...
  У меня есть своего рода рudeur 1} являться на позор свету с хламом, и я прошу
  пощады этому чувству, то есть pudeur. Пусть же добрые, порядочные люди,
  "джентльмены пера", исполнят последнюю волю писателя, служившего пером
  честно, и не печатают, как я сказал выше, ничего, что я сам не напечатаю
  при жизни и чего не назначал напечатать по смерти. У меня и нет в запасе
  никаких бумаг для печати,-писал он в 1889 году, - это исполнение моей воли
  и будет моею наградою за труды и лучшим венком на мою могилу..."
  
  Мы охотно напечатали тогда у себя такое литературное завещание, но это
  нисколько не помешало нашим, конечно самым дружеским, прениям по поводу
  возбужденного автором вопроса о "нарушении воли". Более всего мы настаивали
  на защите собственного же его возражения себе, заключающегося в этой же
  самой статье. Он сам одобрительно отозвался об издании писем Кавелина и
  Крамского, без их воли и немедленно после их смерти, и тут же сам, правда,
  заметил, что ему могут указать на такое коренное противоречие в его статье;
  в ответ же на такое естественное возражение он писал: "И теперь (то есть
  после возражения) повторю, что не следует издавать лишнее в письмах, что
  мало интересно для всех..." Вот что, следовательно, составляет существо
  мысли Гончарова, и с этим нельзя не согласиться, да, впрочем, и вся его
  статья была вызвана действительно бесцеремонным отношением в нашей печати
  того времени к памяти умерших литераторов и нелитераторов; если в статье
  встречаются преувеличения, то они вполне оправдываются некоторой
  беспредельностью самой этой бесцеремонности, иногда выходившей за
  геркулесовы столпы.
  
  Впрочем, мы, кажется, и сами вышли из тесных пределов того, что
  называют некрологом, и приблизились невольно к преждевременной пока области
  личных воспоминаний о покойном, который со временем, как мы сказали,
  представит хотя весьма трудную, но интересную и благодарную задачу для
  своего биографа во многих отношениях.
  
  В своей частной жизни Иван Александрович Гончаров восполнил свое
  одинокое существование, взяв на свое попечение случайно оставшихся на его
  руках чужих детей по смерти их отца, находившегося у него в домашней
  службе, вырастил их и дал им хорошее воспитание, так что о нём можно было
  сказать словами Беранже: "Heureux celui qui pouvait faire un реu de biеn
  dans son petit coin" 2}, - и он сделал такое малое, бесшумное дело в своем
  действительно маленьком уголке и был вполне счастлив. В запечатанном
  письме, найденном в его столе, на наше имя, от 9 октября 1886 года он дает,
  между прочим, разъяснение всем своим посмертным распоряжениям; понимая,
  какую он мог оказать плохую услугу "тройке детей" - его собственное
  выражение, - дав им солидное среднее образование и не позаботившись в то же
  время о том, чтобы "поддержать их на первых шагах жизни", Иван
  Александрович Гончаров оставил им свое денежное имущество и движимость,
  кроме кабинета "с запертыми в нем помещениями", относительно чего он сделал
  особое распоряжение; в этих помещениях, как он говорит в письме, нет ничего
  ценного в имущественном смысле. Итак, покойный не только делал добро, но и
  умел его делать, - хороший пример тем благотворительным заведениям, которые
  оставляют всякую заботу о своих питомцах, раз последние отбыли срочное
  время в стенах заведения, а иногда такой срок кончается двенадцатилетним
  возрастом.
  
  
  
  
  1 Стыдливость (франц.).
  
  2 Счастлив тот, кто в своем уголке мог сделать хоть немного добра
  (франц).
  
  
  
  
  Стасюлевич М. М.: ПРИМЕЧАНИЯ
   [А. Д. Алексеев, О. А. Демиховская]
  
  
  
  Стасюлевич Михаил Матвеевич (1826-1911) - историк, профессор
  Петербургского университета, публицист, издатель-редактор журнала "Вестник
  Европы". С Гончаровым знаком с начала 60-х годов, а с 1868 года - один из
  самых близких друзей Гончарова. Начиная с 1869 года, Гончаров был
  сотрудником "Вестника Европы", опубликовав в нем "Обрыв" (1869, ?? 1-5),
  "Мильон терзании" (1872, ? 3), "Из университетских воспоминаний" (1887,
  ?4), "На родине" (1888, ?? 1, 2) и "Нарушение воли" (1889, ? 3).
  
  Публикуемый очерк является некрологом Гончарова. Печатается по
  публикации в "Вестнике Европы", 1891, ? 10, стр. 859-865. Подпись: М. С.
  
  
  
  1] Летом 1891 года Гончаров написал три очерка: "Май месяц в
  Петербурге", "Превратность судьбы" и "Уха", которые были опубликованы
  посмертно.
  
  2] Здесь допущены неточности в датировках: "Обломов" опубликован в 1859
  году; отдельные очерки из "Фрегата "Паллада"" печатались в журналах в
  1855-1857 годах, полное издание вышло в 1858 году.
  
  3] В качестве предисловия к очерку "На родине" ("Вестник Евролы", 1888,
  ? 1, стр. 5-7).
  
  4] Летом 1887 года, находясь в Усть-Нарве (Гунгербурге), Гончаров писал
  воспоминания "На родине" и подготавливал к печати очерки "Слуги".
  
  
  
   ( Сканировано по изданию: И. А. Гончаров в воспоминаниях современников)
   Л., 1969.)
  
  
  
  
  

    А. М. Скабичевский

  
  
  
  
  
  
  ИЗ "ЛИТЕРАТУРНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ"
  
  
  
  
  
   ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ПЕРЕЖИТОМ
  
  
  
  Литературный салон Майковых в сороковые и пятидесятые годы был
  средоточием именно литераторов, группировавшихся вокруг "Отечественных
  записок". Наибольший тон в этом салоне давал Гончаров, этот истый бюрократ
  и в своей жизни и в своих романах с их бюрократическими идеалами, Адуевым и
  Штольцем. В качестве учителя поэта Аполлона Майкова он, конечно, озаботился
  привить достаточное количество бюрократического яда в голову своего
  ученика.
  
  Нужно, впрочем, заметить, что вся семья Майковых была от природы
  расположена к принятию этого яда. Я не знаю, что представлял собою Вал.
  Майков, умерший до моего знакомства с его семьею. Что же касается всех
  прочих членов семьи, то они всегда поражали меня строгою уравновешенностью
  их натур, крайнею умеренностью и аккуратностью во всех суждениях и
  поступках, наружным благодушием и мягкосердечием, под которыми втайне
  гнездилось эгоистическое себе на уме, а порою и достаточная доза душевной
  черствости. Но все это скрашивалось таким светским тактом в обращении как с
  выше, так и с ниже поставленными людьми, что находиться в их обществе было
  очень легко и приятно. Невольно казалось нам, юнцам, что трудно и
  представить себе людей более передовых, гуманных и идеальных. Это и был тот
  самый "гармонизм" всех элементов человеческой природы, на который в кружке
  нашем смотрели как на квинтэссенцию той истинной просвещенной
  нравственности, которая заменила для нас отвергнутую нами обветшалую
  прописную мораль.
  
  Ко всему этому надо прибавить, что все Майковы поголовно были
  эпикурейцы, тонкие ценители всего изящного и гастрономы, умеющие вкусно и в
  меру поесть и выпить. Наконец, все Майковы подряд были созерцатели, с
  примесью некоторой доли сентиментальности. О Майкове-отце нечего и говорить
  уж: поставщик образов в Исаакиевский собор и другие церкви Петербурга, он
  вечно витал в мире небесных образов, и глаза его то и дело возносились
  горе. Старший сын его, Аполлон, в свою очередь, был преисполнен звуков
  чистых и молитв: любил уноситься своим поэтическим воображением в эпохи
  античной древности и средневекового рыцарства и спускался в мир окружавшей
  его действительности только для подражания любовным мотивам Гейне и для
  воспевания подвигов великих мира сего.
  
  Средний сын, Владимир, тоже склонен был к созерцательности. Между
  прочим, административная служба по департаменту внешней торговли столь
  иссушила его, что жена его, обладавшая более живым и пылким темпераментом,
  не в состоянии была ужиться с ним и сбежала от него на Кавказ с одним
  нигилистом, которого впоследствии Гончаров покарал, изобразивши в своем
  романе "Обрыв" в образе Марка Волохова. В 1865 году, живя в Парголове, я
  встретил однажды этого господина у Владимира Майкова, жившего на даче в
  Мурине, и мы гарцевали с ним даже верхами на чухонских лошадях. Он, как раз
  в то время, ухаживал за госпожою Майковой и показался мне очень симпатичным
  молодым человеком, не имеющим ничего общего с карикатурным героем романа
  Гончарова.
  
  Что касается младшего брата Майкова, Леонида, нашего сотоварища, то он
  выдался более в мать, чем в отца; братья его все были брюнеты, а он -
  блондин, весь какой-то мягкотелый и уже в юности обещавший со временем
  потучнеть.
  
  
  
  
  
  КОЕ-ЧТО ИЗ МОИХ ЛИЧНЫХ ВОСПОМИНАНИЙ
  
  
  
  О семействе Николая Аполлоновича и Евгении Петровны Майковых
  существует уже немало воспоминаний в нашей литературе, начиная с И. И.
  Панаева и других.
  
  Это был литературный салон, игравший некогда очень видную роль в
  передовых кружках сороковых годов. Сюда стекались все молодые корифеи,
  группировавшиеся вокруг "Отечественных записок"; здесь Гончаров учил
  маленького Майкова российской словесности, а затем вокруг Валериана Майкова
  группировались передовые люди более юной формации...
  
  В мое время старики Майковы жили уже более замкнутой жизнью. Из
  литературных корифеев я встречал здесь лишь старого друга дома - Гончарова,
  Дудышкина, Громеку; раз или два при мне заглянул Писемский. Гончаров, при
  своей замкнутости, вечном спокойствии, отсутствии малейшей экспансивности и
  подъема тона, не оставил во мне ровно никаких впечатлений и воспоминаний. К
  тому же он мало сближался с молодежью, сидел всегда на почетных местах и
  чинно беседовал с старшими. Примеру его следовал и тучный, отяжелевший,
  неповоротливый в своих движениях и молчаливый Дудышкин. Совсем другое
  Представляли собой Писемский и Громека. Писемского я встретил в 1861 или в
  1862 годах, как раз тогда, когда он писал свое "Взбаламученное море". Я
  никогда, ни до того, ни после того, не встречал такого крайнего озлобления
  против молодежи, какое обнаруживал Писемский. Очень может быть, что
  присутствие двух-трех молодых людей его пришпоривало, но только он был
  поистине беспощаден, и, между тем как я с Л. Н. Майковым и еще с кем-то из
  наших ходили взад и вперед по зале, прислушиваясь к его речам и едва
  удерживаясь от смеха, Писемский, как градом, осыпал нас самыми
  энергическими выражениями, и его голос так и гремел по всей зале к общему
  смущению всей публики.
  
  
  
  
  
  

    Е. П. Левенштейн

  
  
  
  
   ВОСПОМИНАНИЯ ОБ И. А. ГОНЧАРОВЕ
  
  
  
  
  
  
  
  [I]
  
  
  
  Первые мои воспоминания о моем дяде относятся к 1855 году, когда мне
  было всего семь лет. Он тогда вернулся, после своего кругосветного
  путешествия, в свой родной город Симбирск, чтобы повидаться со своими
  родственниками. Я его видела тогда у моих родителей, и в моей памяти
  сохранились лишь кое-какие отрывочные воспоминания о нем. Помню только, что
  он много рассказывал о своем путешествии, из которого привез нам всем
  подарки, между прочим, замечательные японские картинки на рисовой бумаге.
  Он был в очень хорошем настроении, был любезен и внимателен ко всем. Он
  рассказывал много, но в конце говорил моей матери, что она лучше всего
  может прочесть то, что он рассказывает, в его "Путевых заметках" 1].
  
  После первого его приезда я в течение долгого времени не видала его и
  не слыхала о нем ничего такого, что бы врезалось у меня в памяти. Поэтому
  могу упомянуть теперь только о втором его приезде, в 1862 году, когда мне
  было почти четырнадцать лет. Он тогда приехал летом в Симбирск из
  Петербурга, предварительно предупредив мою мать, что в этом году он не
  намерен отправиться за границу, куда ежегодно ездил (преимущественно в
  Баден-Баден) 2], а думает на досуге работать в Симбирске над новым романом
  (утвердительно не могу сказать, но, мне кажется, над "Обрывом"); он спросил
  мою мать, можно ли будет ему провести у нее лето, чему она, конечно, весьма
  обрадовалась, так как они с малолетства были между собой очень дружны. Ему,
  разумеется, отдали самую лучшую комнату в доме и предоставили сад, в
  котором он проводил большую часть времени, беспрепятственно работая в
  беседке. Он был очень доволен всем, говоря, что не столько дорожит
  комфортом, сколько тишиной и свободой для своей работы, что немыслимо для
  него получить в Петербурге. Дядя был удивительно изящен во всем: в манерах,
  в разговоре, даже в отдельных выражениях, что мне особенно нравилось.
  
  Он просил, чтобы к нему никого не допускали. Если он на улице завидит,
  бывало, еще издалека кого-либо из наших знакомых, то тотчас же сворачивает
  куда-нибудь в сторону, избегая встреч. Это немало огорчало мою мать,
  которая очень любила брата и гордилась им. К его счастью, в городе летом
  почти никого не было, все помещики разъезжались по своим имениям, а
  Симбирск наш был в то время помещичьим городом. Если бы Иван Александрович
  прибыл в Симбирск зимой, то он никак не отделался бы от посещений и
  знакомств и ему, конечно, не дали бы заниматься. Он писал, вероятно,
  "Обрыв", так как часто что-то шутил со мной, называя меня "Верой", а
  племянницу моего отца - "Марфинькой", на том основании, что племянница
  имела склонность к Хозяйству, а я - к книгам и музыке.
  
  Дядя был по временам мрачен, раздражителен, говоря, что он страдает
  головными болями, и особенно его мучает часто tic douloureux 1}, что особенно
  болезненно ощущает он перед дурной погодой или грозой. Я очень порядочно
  говорила по-французски, и дядя заставлял меня часто читать ему вслух лучшие
  отрывки из французской литературы, всегда выбирая их сам или направляя мой
  выбор. Попадались иногда в чтении слова, смутно понимаемые мной, и дядя
  объяснял мне их очень полно, наглядно и ясно.
  
  Раз встретилось выражение "les injures du temps" 2}. Я понимала каждое
  слово в отдельности, но смысл сочетания их мне был непонятен.
  
  Дядя взглянул на меня, как бы раздумывая, как яснее мне его перевести.
  Вдруг вскочил на ноги, схватил меня за руки и быстро подвел к зеркалу,
  висевшему тут же в комнате, между двумя окнами. Он совсем приблизил свое
  лицо к моему. "Ты видишь разницу между моим лицом и твоим?"-спросил он.
  Конечно, я видела ясно эту разницу. Я видела мое юное лицо с полудетским
  выражением удивленных и выжидающих глаз, с тонкой, розовой, гладкой кожей,
  чуть-чуть подернутой легким, нежным пушком, и обрамленное пышными темными
  волосами, а рядом с собой, прижатое ко мне щека со щекой, лицо дяди. Оно
  мне показалось вдруг как-то особенно старым, какие-то тени покрывали его,
  морщинки, раньше не замеченные мною, тянулись около глаз, от крыльев носа и
  углов рта, чего не могли скрыть ни усы, ни бакенбарды. Глубоко сидящие
  глаза его с красноватыми веками вокруг и массою мелких, издали незаметных
  складочек смотрели на меня в зеркало неприветливо. Гладко зачесанные за уши
  волосы, в которых начинали пробиваться серебристые нити, выдавали крупный
  череп. Он схватил пальцами свою щеку около глаз и приподнял ее. "Ты видишь
  это, мою кожу и твою? Ты видишь, понимаешь разницу?"
  
  Да, конечно, я видела ее: кожа на лице дяди была совсем другая, чем на
  моем, не гладкая, а вся в каких-то ямочках, точках, складочках. "Да, я
  вижу", - проговорила я, все еще не понимая, к чему клонятся его вопросы.
  
  - Моя кожа теперь не такая, как твоя, но раньше, когда я был моложе, и
  моя кожа была такая же, как и твоя. Вот тебе и "les injures du temps"!
  
  Дядя придерживался строго определенного режима, вставал в восемь
  часов, делал себе холодные обливания и, окончив свой туалет, отправлялся
  гулять, а после прогулки приступал к своему обычному завтраку a
  l'anglaise 3}, как он говорил, состоявшему из бифштекса, холодного ростбифа и
  яиц с ветчиной, - все это он запивал кофе или чаем. В остальное время он
  придерживался нашего домашнего режима.
  
  Перед обедом он делал ручную гимнастику. Помню, раз в аллее сада я
  застала его неожиданно за гимнастикой и хотела убежать, но он остановил
  меня, сказав, что через несколько минут кончит свои упражнения и тогда
  позовет проэкзаменовать меня, по просьбе матери, по моим научным занятиям.
  Я тогда брала частные уроки по всем предметам школьного курса у симбирских
  учителей, и, между прочим, по русскому языку со мной занимался другой
  незабвенный мой дядя, Николай Александрович Гончаров, который много лет был
  учителем в симбирской гимназии. Он же занимался со мной год и немецким
  языком. По-французски я говорила и писала свободно, так как с малых лет у
  нас была в доме француженка.
  
  Возвращаюсь назад Итак, Иван Александрович позвал меня, и экзамен
  начался. Все шло отлично. Вдруг дядя задал вопрос:
  
  - А скажи-ка, кто изобрел книгопечатание?
  
  - Не знаю, - был мой ответ.
  
  - Возможно ли? Что ты, милая? Чему же тебя учили?! Не знать этого! -
  Дядя страшно волновался при этом, бранил учителей и всех и всё. А я,
  чувствуя себя ни в чем не виноватой, принялась плакать.
  
  Увидев мои слезы, дядя понял не заслуженную мною обиду, продолжал
  спрашивать, но уже вовсе не строгим голосом: "Ну, а кто был Лютер?" Опять
  "не знаю"; но я сказала это таким испуганным голосом, что дядя махнул
  рукой, прибавив: "Да это ни на что не похоже!"
  
  Объяснилось все это тем, что я еще не проходила истории того периода,
  и потому мне недоставало многих познаний Я была слишком неразвита для моего
  возраста, хотя была очень любознательна и любила учиться. Дядя решил, что
  лучше будет отвезти меня в Москву, в пансион, где уже кончили курс мои
  кузины Кирмаловы. Вот чем закончился мой несчастный экзамен.
  
  Затем, в последующие дни, было несколько совещаний у мамы с обоими
  братьями. Конференция кончилась тем, что было решено отвезти меня в Москву.
  
  В первых числах августа 3] начались сборы в Москву для помещения меня в
  пансион. Бедная моя мать, страшно любившая меня и притом никуда до того
  времени не выезжавшая из Симбирска за всю жизнь, начинала с грустью
  поговаривать о предстоящей разлуке со мной и о дальнем неведомом
  путешествии, которое ее ужасало. Отец не мог нас сопровождать, имея на
  руках труднобольных; в то время не было еще везде железных дорог:
  приходилось до Нижнего ехать Волгой, а оттуда до Москвы на почтовых
  лошадях.
  
  Неудивительно, что моя мать была в нерешимости, доходила почти до
  отчаяния, а между тем надо было меня везти в Москву. Вот горе-из-за меня!
  Анна Александровна решилась на все жертвы; вероятно, ее всячески уговаривал
  брат Иван Александрович. Чтобы успокоить ее, он предложил сопутствовать нам
  до Москвы и помочь ей отыскать пансион и устроить меня там, для чего ему
  потребовалось бы пробыть в Москве несколько лишних дней. Все это
  показывает, до чего он любил сестру.
  
  Благополучно добрались мы до Нижнего, хотя путешествие наше было
  сопряжено с большими неудобствами на пароходе. От Нижнего ехали в двух
  тарантасах, на почтовых. Помню, около Владимира проезжали Муромскими
  лесами. Поговаривали о случаях нападения и ограбления путешественников.
  Даже ямщики - и те спешили проезжать некоторые места, зная, где может
  представиться опасность; им, привычным, и то было жутко.
  
  Помню, что хотя и редко, но встречались пикеты, охранявшие путь. Дядя
  часто смотрел в заднее окошечко повозки, не отрезаны ли наши чемоданы. Мы
  от страха мало спали, плохо ели, обеда почти нигде нельзя было достать, и
  знаменитый наш писатель весьма плохо себя чувствовал, бранил русские
  дороги, вспоминая заграничный комфорт и пути сообщения. Однажды утром ему
  сделалось даже дурно, и он напугал нас.
  
  Мы, по счастью, тогда еще не знали железных дорог и не так страдали от
  всех этих неудобств и лишений.
  
  Наконец благополучно добрались до Москвы и там через два дня
  простились с Иваном Александровичем, с которым я уже не видалась до зимы
  1865 года.
  
  
  
  
  
  
  
  
   [II]
  
  
  
  Когда Левенштейны (в 1867 году) приехали в Баден-Баден, то, пробегая
  Cur-Liste 4}, доктор был приятно поражен, прочитав имя M-r Jean Gontscharoff
  среди приезжих. Помня привычку знаменитого дядюшки рано вставать, они
  решили навестить его утром на следующий день. Встав в 5 часов, они около
  шести постучались в его дверь, за которой слышался плеск воды. По голосу
  Иван Александрович сейчас же узнал Евдокию Петровну. "Это ты, Дунечка?
  Очень рад. И с мужем? Принять сейчас не могу, делаю ablution 5}. Пройдите в
  сад; я приведу себя в порядок и явлюсь к вам". Около получаса ждали они его
  на променаде около гостиницы, одной из лучших в городе. "Радушно и вполне
  по-родственному, - рассказывала Евдокия Петровна, - встретил он нас,
  по-прежнему называя меня Дунечкой... Он угостил нас кофе, повел на дальнюю,
  ежедневную свою прогулку, причем часто справлялся, не устала ли я, не жела.
  ли я отдохнуть". Евдокия Петровна не помнит всех разговоров за этот день,
  но он оставил в ней воспоминание чего-то светлого, приятного, родного.
  Возвращаясь с прогулки, они встретили расфранченных дам, которые окликнули
  Гончарова по-русски. Он извинился, оставил Левенштейнов и подошел к этим
  дамам, которые изредка, во время разговора с ним, лорнировали Левенштейнов,
  что было тем неприятно, особенно потому, что они были в дорожных, далеко не
  элегантных костюмах. Они отошли в сторону, чтобы не помешать дяде. Вскоре
  он их нагнал в веселом настроении, извинился, что оставил их, и пригласил
  пройти в курзал, где показал рулетку. На счастье "Дунечки" он бросил
  два-три золотых и проиграл их; а затем угостил их обедом за table d'hotes.
  Они несколько стеснялись своих костюмов среди beau mond'a этой людной
  гостиницы. Иван Александрович успокаивал их, говоря, что это сущий пустяк,
  был очень весел и настойчиво удерживал их до другого дня, когда обещал
  показать им окрестности Баден-Бадена, которые - как он говорил - очень
  интересны. После обеда они отправились, втроем, в парк. Но темные тучи
  заволокли с запада все небо, чувствовался холодок, какай-то сыроватый туман
  оседал в низинах... Гончаров замолчал, а затем, круто повернувшись к своим
  спутн

Другие авторы
  • Нефедов Филипп Диомидович
  • Плещеев Алексей Николаевич
  • Линев Дмитрий Александрович
  • Лафонтен Август
  • Дуроп Александр Христианович
  • Рунеберг Йохан Людвиг
  • Петриченко Кирилл Никифорович
  • Давыдов Денис Васильевич
  • Крузенштерн Иван Федорович
  • Бодянский Осип Максимович
  • Другие произведения
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Новые сочинения Г. П. Данилевского
  • Болотов Андрей Тимофеевич - Жизнь и приключения Андрея Болотова: Описанные самим им для своих потомков
  • Рожалин Николай Матвеевич - Черейский Л. А. Рожалин Н. М.
  • Замятин Евгений Иванович - Герберт Уэллс
  • По Эдгар Аллан - Беседа между Моносом и Уной
  • Лелевич Г. - Владимир Маяковский
  • Розанов Василий Васильевич - Каков развод, таков и брак
  • Короленко Владимир Галактионович - Птицы небесные
  • Федоров Николай Федорович - По ту сторону сострадания, или смех Сверхчеловека
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - Пролетарские поэты
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 343 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа