М. Л. Михайлов. Сочинения в трех томах.
Том третий. Критика и библиография. <Записки>
М., ГИХЛ, 1958
...Und es herrscht der Erde Gott - das Geld.
{* И царит бог земли - деньги. Шиллер (нем.).}
Чтобы увидать Лондон сразу с самой характеристической и с самой величественной его стороны, следует приехать сюда не по железной дороге, а на пароходе, который идет с материка прямо в Темзу и останавливается в самом сердце города, у Сити, около Лондонского моста. Так советуют все, бывавшие в Лондоне, и купцы и туристы,- и я не раскаялся, что последовал этому совету. Лучшего пункта для первого знакомства с Лондоном, точно, не может быть.
Париж покидал я не без некоторого удовольствия: мне успели очень надоесть - и его наружная суета без внутреннего движения, и его празднично-беззаботный и в тоже время стройно-казарменный вид, и его легкое уменье покоряться обстоятельствам, и его легкое раздражение, мгновенно вспыхивающее и мгновенно погасающее, и его прогрессивные и ретроградные журналы, настроенные одним камертоном, и его лихорадочные толки о войне и бирже, и его официальные брошюры с либеральным оттенком, который никого не обманывает и тем не менее всех удовлетворяет, и проч., и проч., и проч., о чем печально вспомнить, потому что Париж все-таки славный город и его любишь по преданию и желаешь ему всех благ мира, света и свободы, вдобавок к этому ясному, безоблачному небу и яркому, теплому солнцу, которые так ласково, так по-летнему грели его в последние дни перед моим отъездом.
Только этого солнца и было мне жаль, когда я уезжал. Я знал, что не увижу его таким светлым и дружелюбным сквозь лондонский дым и туман.
В два часа пополудни, 18 февраля по новому стилю, отправился я по Северной железной дороге в Булонь. В полночь должен был отплыть из Булони лондонский пароход, на который я запасся в Париже билетом.
Уже на полдороге можно было поручиться, что морской переезд наш не будет особенно спокоен. Выходя из вагона на станциях, не мешало покрепче придерживать шляпу на голове: ветер дул очень неприветливо.
Все общество кареты, в которой я сидел, отправлялось, как и я, в этот же вечер в Англию, и разговор наш невольно принял мрачный медицинский характер. Каждый сообщал подробные сведения о влиянии разных морей на свой желудок и предлагал средства от "морской скуки". Только юная француженка, никогда не бывавшая на море, не могла принять деятельного участия в этих рассуждениях и с тоской прислушивалась к советам опытных людей. Один считал за лучшее тотчас уйти в каюту и лечь в постель; другой говорил, что никак не следует сходить в каюту, а, напротив, оставаться на палубе и никак не лежать, а сидеть; третий советовал подкрепляться коньяком; четвертый рекомендовал воду как средство, облегчающее давление под ложечкой, и т. под. Неизвестно было, кого слушать. Если не вернее, то приятнее всех для исполнения был совет одного из двух немцев, ехавших в Лондон чрез Париж из Гамбурга. Немец утверждал, что никак не следует отправляться в море с тощим желудком. "Скажу по опыту,- говорил он,- для небольших морских переездов хороший плотный ужин и хороший плотный обед с приличным количеством вина - радикальное средство от морской болезни".
В десять часов вечера приехали мы в Булонь, и омнибус тотчас же перевез нас со станции железной дороги на набережную к пароходной пристани. Неопытная спутница наша вероятно тут уже почувствовала тошноту. Ветер выл как сумасшедший и сшибал с ног; темное море шумело по-зимнему. Но пароход наш "Альбион" еще не топился, и нам оставалось целых два часа, чтобы "принять свои предосторожности", как выражался мой сосед, гамбургский немец.
Выбор места для принятия этих предосторожностей был довольно затруднителен. Едва успели мы выйти из омнибуса, нас обступили гарсоны из всех прибрежных гостиниц, выхваляя свой ужин и свои вина. Их было человек двенадцать, и, по-видимому, ни один не боялся, что его прохватит, в тонком куцем фраке и без шапки, морской ветер.
Прежде чем принять чье-либо приглашение, мы с немцем решили снести свои дорожные мешки на пароход и занять там места. В каюте был накрыт длинный стол; но ничто не располагало тут к ужину: и освещение было печальное, и скатерть не снежной белизны, и от печки пахло угольным чадом, waiter {официант (англ.).} смотрел мрачно и молчаливо, входил и уходил, словно хотел сразу дать почувствовать каждому континентальному туристу, что у него нет ничего общего с французским garèon {официантом (франц.).} и что веселое лицо и вежливые фразы приличны разве таким ветрогонам, каких мы оставили на берегу.
- Не правда ли, в нем есть что-то внушающее (imposant), хоть вид у него и плюгавый? - заметил мне немец, укладывая в футляр свою шляпу и надевая фуражку.- Подумаешь, что он пропитан чувством человеческого достоинства и потому держит себя так почтенно. Я, как человек опытный, скажу вам: вы этим не обольщайтесь! Головой поручусь, что он такой холоп, какого не скоро приищешь на континенте, до мозга костей пропитан холопством. Поэтому и глядит он так мрачно, поэтому и молчит так упрямо. Ведь осмелься он улыбаться при джентльмене, посмей говорить с ним по-человечески,- да какой же он будет после этого лакей? Мы здесь уж в Англии, и вы с этого субъекта можете начать изучать английские нравы.
Мне стало досадно на моего спутника за его резкий приговор, и я почувствовал даже какое-то угрызение совести, будто я был виноват перед безвинно осужденным стюардом, что не нашел его сразу чрезвычайно привлекательным. Увы! потом, когда я ближе увидал английскую прислугу и короче узнал ее, я не раз вспоминал замечание немца и находил его не совсем неверным. Но об этом после.
- Что же касается до английской кухни,- продолжал разговорчивый немец,- знакомство с нею не советую вам начинать здесь. Вы получили превратное понятие о британском ростбифе. Пиво, может быть, здесь и порядочное; но, по-моему, с Францией надо проститься бутылкой бордо, и потому - пойдемте! Выберем ту гостиницу, где в окнах больше свету.
Гарсоны все еще сновали по берегу; но ни один из них не угодил нам в чичероне. Особенно ярко светились окна какого-то hôtel de Paris, a может быть и hôtel de Londres, и мы поспешили туда по мокрому хрустящему песку берега. Свет не обманул нас: мы нашли просторную теплую комнату с большим растопленным камином, горячий суп, вкусные котлеты, порядочное вино и отличный бри.
- Итак, здоровье наше обеспечено на два, на три часа качки! - сказал мой спутник, ставя свою чашку кофе на мраморную доску камина и придвигая к огню кресла.- Я думаю, лучше всего теперь закурить сигару и посидеть спокойно. На пароход нам еще рано, а в бюро паспортов мы можем и не идти сами, если дадим по полуфранку гарсону. Он сбегает туда с нашими паспортами и получит билет (permis d'embarquer {разрешение отплыть (франц.).}), без которого нас не пустят на пароход. Французский полицейский, я думаю, уж поместился там, чтобы преградить дорогу каждому беспаспортному.
Гарсон, точно, обделал все мигом и принес нам билеты. Мы отправились на пароход минут за десять до срока и нашли там всех пассажиров в полном комплекте. На палубе было холодно, и потому тут суетилась преимущественно пароходная прислуга, уставляя, прикрывая циновками и увязывая груды ящиков, сундуков и чемоданов. Со всех сторон слышались уж отрывистые английские фразы. Большая часть пассажиров убралась в каюту. Ужин со стола исчез, на диванах явились постели, над диванами койки. Два-три француза уже совершенно разделись, сидели в постелях и повязывали себе головы пестрыми фулярами; мрачный стюард сонно двигался от койки к койке, расставляя умывальные чашки. Из числа наших парижских спутников нигде не оказывалось только другого гамбургского немца.
- Это странно! - заметил мне его земляк.- Он уж, видно, слишком усердно последовал моему совету относительно предосторожностей. Я еще давеча на берегу хватился его, хотел звать ужинать вместе; но его и след простыл. Он, видно, прямо из вагона отправился в трактир.
Еще не чувствуя желания спать, я закутался потеплее и вышел опять на палубу. Суеты было тут уже меньше: вся тяжелая поклажа была на месте. Пароход шумно топился, и большая стрелка на большом, освещенном сзади циферблате часов над зданием пароходной компании на берегу показывала без трех минут двенадцать.
Едва успел я сесть на лавочку около спуска в каюту, на палубу торопливо взбежал потерянный нами из виду немец. Он задыхался от усталости и через силу тащил в руках и подмышками свою поклажу: два больших дорожных мешка, картонку со шляпой и зонтик с тростью, связанные вместе.
Я спросил его, где он так долго пропадал. Он мрачно отвечал мне охрипшим голосом:
- Ах, не спрашивайте! Столько было беготни! Потом все расскажу...- И исчез в каюту.
Часы на берегу начали громко бить полночь. Лестницы и переходы встащили на пароход, и он качнулся, зашумел и двинулся. Минуты через три мы были уже в море. Оно было темно и беспокойно, и качка не заставила себя ждать.
Собеседник мой немец скоро опять присоединился ко мне, чтобы иметь право закурить сигару, чего в каюте, конечно, не позволяется. Я тотчас же спросил его, что за беда стряслась над его земляком.
- Главная беда, что он должен теперь улечься в постель с пустым желудком,- отвечал немец, - и его начало уж мутить. А желудок у него пуст оттого, что он смотрит на мир слишком с высшей точки зрения. С этой точки ему показалось достаточным чувствовать себя честным человеком да уложить в чемодан свое белье, чтобы переправиться с континента в Англию. А между тем здесь о душевных качествах его не спросили, а потребовали описание его наружных примет. С своей высшей точки зрения он это описание забыл в Париже и сколько ни уверял здесь, что у него и с описанием и без описания все такой же нос, и такие же глаза, и такие же рыжие бакенбарды, и такая же бородавка над левой бровью,- ничто не помогло. Пришлось бежать к консулу и будить его, а консулу вставать и будить своего секретаря, а секретарю вставать и писать, что у господина такого-то, которого он видит в первый раз в жизни, нос обыкновенный, глаза серые, бакенбарды рыжие, особая примета - бородавка и проч. и что поэтому его можно отпустить в Англию. С этой цидулой надо было бежать в бюро паспортов и получить там, взамен ее, билет. Хорошо еще, что консул со сна не сердит и что в бюро все требования ограничиваются описанием примет, а то моему земляку пришлось бы и на пароход сегодня не поспеть. Что закусить он не успел, это само собою разумеется. И вот человека теперь мутит. Он думал, что в беспаспортный Лондон едет, так его и здесь без паспорта пропустят. Нет, дудки! Здесь порядок - прежде всего. И принять предосторожностей от морской болезни нельзя, если не выправил, как следует, паспорта.
Словоохотливый немец долго еще, пока не докурил сигары, распространялся о французском порядке и английском беспорядке и о преимуществах - не знаю, первого ли над вторым или второго над первым: ирония его касалась и того и другого. Резкий ветер начинал уже пробирать меня, пароход сильно качался, море обдавало мне по временам лицо холодными брызгами. Берег Франции, бледно обрисовывавшийся во мраке, наконец совсем исчез. Смотреть было не на что, да было пора и спать. Крепко держась за рампу, спустился я в каюту, где уже началась во всех углах известная музыка. Беспаспортный немец страдал, кажется, больше всех: он не успел и раздеться как следует и лежал на постели в жилете и панталонах.
Около подушки на койке No 18, которая была занята мною, стояла наготове глиняная чашка; но она, к счастию, мне не понадобилась. Размышляя о том, будет ли меня тошнить или не будет, я скоро крепко заснул, и когда проснулся, пароход уже не колебался, словно стоял на месте. В маленькое оконце над моей койкой смотрело утро.
Я поспешил одеться и вышел из душной каюты. Ветер утих, но утро было холодно. Солнце еще не грело и то и дело пряталось то в разорванных серых облаках, носившихся по небу, то в дымном столбе нашего парохода. Там и сям виднелись вдали серые паруса, тонкие иглы мачт, пароходные трубы с длинными хвостами дыма. Впереди сквозилась в тумане, который одевал даль, темная гряда английского берега.
Пока я сидел на воздухе и глядел на море, поднялись с коек все пассажиры, и мой немец первый явился наверх, чтобы сообщить мне об отлично проведенной ночи и услыхать от меня похвалу своему средству.
- Зато взгляните на моего земляка!- сказал он с искренним состраданием,- на нем лица нет. Вот что значит пускаться в море без ужина...
И точно - на земляке не было лица. Он, впрочем, не столько жаловался на французскую полицию, сколько на Французско-английское море. Остальные пассажиры скоро оправились и с большим усердием принялись за завтрак, состоявший, как прилично всякому порядочному английскому завтраку, из ростбифа, ветчины, бараньих котлет и черного, как сусло, чая, с жидким, как вода, молоком, с горячими хлебцами и с жареными тостами.
Страсть англичан к такому черному чаю можно объяснить разве только их пристрастием вообще ко всему крепкому, едкому и острому. Чем более похож чай цветом на крепкий кофе, тем он для англичанина лучше. Вследствие этого странного вкуса, половина Англии пьет подкрашенный чай, и здесь нисколько не удивительно прочесть на окне очень порядочного чайного магазина как рекомендацию товару, что "лист не подкрашен". Известно, что чем лучше чай, тем труднее настаивается; из любви к темному цвету большинство пьет, стало быть, дурной чай. Если он уж и без того дурен, то понятно, каков будет он, если его подкрасить да приправить какими-нибудь духами.
Между тем как мы занимались чаем и прочим, пароход шел себе да шел вперед, и когда завтрак в каюте кончился, мы были уже в Темзе. Но где кончилось море, где началась река, верно никто из нас не мог бы сказать. Очертания берегов справа и слева были еще неясны. Казалось, пароход вступил в широкую морскую бухту и только оттого не шелохнется.
Нет другой реки в мире, которая была бы так, как Темза, способна к громаднейшему развитию торговой деятельности. Зато неугомонно кипучая жизнь, которая завладела ее берегами и взмутила ее воды, поражает и подавляет своим грозным движением каждого чужестранца, как бы он ни был пропитан современной способностью nil mirari {ничему не удивляться (итал.).}.
Темза судоходна на протяжении ста восьмидесяти восьми английских миль и на семьдесят миль подвержена влиянию морского прилива и отлива. До Лондонского моста, до которого считается от устья сорок пять с половиною миль, доходят самые большие купеческие суда. Будущее чудо морей, "Левиафан", выстроено чуть не в самом Лондоне, и ему будет легче выйти с отливом в море, чем было сойти с подмостков верфи. Ни одному из кораблей, доходящих до Лондонского моста, не нужно во время отлива ни парусов, ни пара, чтобы пуститься в путь: отлив выносит их без хлопот в открытое море.
По мере того как мы подвигались вперед, все чаще и чаде попадались нам навстречу большие суда и пароходы, отправлявшиеся, может быть, в очень далекие странствования, и все ближе сдвигались берега, пока еще не загорожденные лесами мачт и черными зданиями верфей. Но ни справа, на холмах Кентского графства, ни слева, на плодородных равнинах Эссекса, не видали еще мы той изумрудной зелени, которою так хвалится Англия и которою начали уже при мне одеваться широкие поляны и пригорки лондонских парков.
Скоро показался справа и первый английский город, Гревзенд, расположенный на пологом скате берега. Контуры его зданий виднелись как сквозь легкую прозрачную дымку. Туман начинал уже тихо подниматься с реки и класть на все свою серую тушевку.
Приближаясь к гревзендской пристани, "Альбион" замедлил шаг; от пристани отчалила лодка и скоро пристала к пароходу. По сброшенной с него лестнице на палубу к нам взобралось несколько таможенных чиновников, или, лучше сказать, один таможенный чиновник с несколькими, не имеющими ничего официального, помощниками. Да и сам глава их нисколько не был похож на тех employês {чиновников (франц.).}, с которыми мы расстались во Франции. Он смотрел мирным гражданином, не принимал важной посадки и походки, не возвышал голоса. Можно было подумать, что ему совестно беспокоить пассажиров, тогда как на других таможнях обыкновенно кажется, что пассажиры нарушают покой чиновников и что чиновники делают им особенное одолжение, перерывая их сундуки и чемоданы с пасмурным официальным видом. За скромность и совестливость толстого господина с большими светлыми бакенбардами, приехавшего из Гревзенда ревизовать нас, можно было примириться с странной необходимостью отпирать чемодан и показывать, что там, кроме белья и платья, ничего нет.
От Гревзенда начинается постоянное сообщение с Лондоном посредством небольших пароходов. За несколько пенсов можно приехать погулять по гревзендским холмам, и маленькие пароходы никогда не бывают пусты. С раннего утра и до поздней ночи бегают они вверх и вниз по реке, останавливаясь почти у каждой пристани и высаживая и забирая пассажиров. Раскрашенные разными цветами в клетку невысокие трубы, по которым лондонский житель издали узнает, куда отправляется пароход, к морю ли, или вверх по Темзе, стали часто встречаться нам. Дальше река кишит этими пароходами. Одни плывут к Гревзенду и завозят желающих в Гринвич, в Вульвич; другие, исполняя совершенно должность омнибусов, везут пассажиров от Лондонского моста к Sommerset-House {Соммерсетскому дворцу (англ.).}, к Вестминстеру, к каждому следующему мосту, и вон из Лондона, мимо местечек Чельси, Путнея и Фульгама, слившихся с ним, вдоль живописных берегов, убранных садами, парками и виллами, до Ричмонда и Кью, где воду Темзы еще можно пить и она не похожа на те черные помои, в которые превращается у Сити.
До пристани оставалось нам еще двадцать две мили; но тут и берега и река начинали уже кипеть жизнью, и путь не мог казаться скучным. Кроме больших и малых пароходов, кроме парусных судов, качавшихся на всех морях, и новых кораблей, только что спустившихся с подмосток мастерской и готовившихся к такому же испытанию, нам беспрестанно попадались большие барки и маленькие лодки с грудами каменного угля и рыбачьи челноки с крашеными коричневыми парусами. Запах угля становился все сильнее, даль все больше куталась в туман. Изжелта-серые волны его плыли и на нас, и когда мы поравнялись с Вульвичем, то есть проехали еще двенадцать миль от Гревзенда,- солнца, которое светило очень ярко, когда мы вступали в устье Темзы, нельзя было узнать. Оно то сквозилось красным раскаленным ядром из-за густых, черных клубов дыма, подымавшегося над пароходами, то прорезывалось тонким золотым кольцом, когда дым на минуту редел и расстилался по небу мутным пологом. У берегов серый туман начинал превращаться в черный, и из этого унылого мрака слышался непрерывный стук тысячи молотов. Резко и грозно разносились вдоль по реке их тяжелые и частые удары по наковальням; к ним примешивался по временам гул машинных колес и свист пил.
Кто-то из пассажиров нашего парохода, толпившихся на палубе, справедливо заметил, что нельзя придумать лучшего аккомпанемента к известной песне: "Rule, Britania, the waves!" {"Правь, Британия, морями!" (англ.).}
Почти на протяжении целой мили тянутся у правого берега, на котором стоит Вульвич, мрачные навесы военной верфи. Под ними мы различали порой огромные остовы и ребра кораблей; но ни людей, кующих тут в чадной угольной тьме морское величие Британии, ни их тяжкой работы нельзя было разглядеть, и тем грознее казался безустанный и неумолчный грохот этого невидимого движения. За высокой стеной, ограждающей полосу берега, на которой построена вульвичская верфь, из-за ее высоких навесов, из-под глухих кровель ее мастерских - солнца не увидишь иначе, как в вечном затмении, и у каждого из работающих под этим негреющим солнцем, без отдыха и без надежды на отдых, остановится в горле второй стих горделивого народного гимна, который не сложился бы без их темной работы.
К вульвичской верфи примыкает и громадный морской арсенал, в котором хранится чуть ли не двадцать пять тысяч орудий и миллиона три пушечных ядер.
Едва начал становиться за нами глуше и смутнее стук молотков и машин, до нас стал доноситься такой же гул и грохот спереди. Мы миновали местечко Блэкволь, где у пристани теснились пароходы и пассажиры их спешили на железную дорогу, которая идет отсюда по улицам Лондона и над его домами в самую средину Сити. Пароход наш приближался к громадным вест-индским докам. Река делает тут поворот влево и, поворачивая дальше вправо на линию своего прежнего течения, образует большой мыс, который прорезан насквозь каналом и бассейнами доков.
Мы стали огибать мыс. Старое имя его isle of Dogs (Собачий остров) давно пора бы заменить иным и, чтобы не переиначивать много, назвать его isle of Docks (остров Доков). Думаю, что название "Собачий" дано было ему в то время, когда в Гринвиче, который лежит прямо насупротив, на выгибе правого берега Темзы, была королевская резиденция, а на мысу жили придворные охотничьи собаки. Теперь так же не живет собак на острове, как в Гринвиче королей, и если гринвичский дворец, который строили себе расточительные Стюарты, занят теперь и называется госпиталем, а не дворцом, то почему же бы не переименовать и Собачьего острова?
Скоро увидали мы и Гринвич и его знаменитый дворец-госпиталь для морских инвалидов, которых помещается тут до трех тысяч. Изящный фасад его с колоннами и куполами обращен на реку и не заслонен, к счастью, темными торговыми постройками. Просторная терраса идет от него к Темзе.
Немного дальше, у смежного с Гринвичем Дептфорда, еще госпиталь, но уже не в пышном дворце, а в большом расснащенном корабле, который стоит тут на якоре. Огромная надпись на нем "Seamen's hospital" {"Морской госпиталь" (англ.).} не может не кинуться в глаза каждому, плывущему по Темзе. Матросы всех наций принимаются в эту надводную больницу, и "Dreadnought" {"Неустрашимый" (англ.).} (так именуется корабль) стоит за свое теперешнее назначение гораздо большего уважения, чем каким пользовался когда-то за свое участие в Трафальгарской битве.
В деревне Дептфорд, как известно всякому русскому, работал на верфях Петр Великий. Прежде чем мы миновали ее, все пассажиры нашего парохода, ехавшие в Лондон в первый раз, насторожили внимание. Мы приближались к громаде "Левиафана", ожидающего окончательной отделки (которая и производится быстро и с успехом), чтобы двинуться в океан с четырьмя тысячами пассажиров. Железные бока его так высоко поднимаются из воды, что нам приходилось закидывать голову, чтобы видеть их борты. И теперь уже, несмотря на свою безжизненность и неподвижность, "Левиафан" кажется каким-то баснословным чудовищем. Что же будет, когда палубы его с площадями и улицами кают и салоны, равняющиеся палубам линейных кораблей, наполнятся народом, когда вместо маленьких лодок, висящих у боков теперешних кораблей, он привесит к себе два винтовых парохода и двадцать небольших судов, большею частью с палубами, мачтами и парусами, и пустит клубы дыма из своих широких труб и спокойным ходом пойдет по бурному морю, в то время как такие пароходы, как наш "Альбион", будут качаться и заплескиваться волнами и из всех кают будут слышаться "Erbrechen, Fluchen und Beten" {"Рвота, проклятия и мольбы" (нем.).}, как говорит Гейне! "Левиафан" обеспечен не только от сильной качки, но и от огня и крушения. Гореть ему нельзя, потому что в нем нет ни куска дерева; весь корпус его двойной, и если б дно и бока разбились, корабль все-таки не погиб бы, потому что у него остаются другое дно и другие бока. И как подумаешь, что он построен не из тщеславных видов, как строится еще очень многое в наш прославленный положительностью век, что это дело коммерческого расчета и частной предприимчивости, нельзя не изумляться страшному развитию промышленных сил народа, способного на такие гигантские предприятия. Постройка этой громады стоила и стоит еще многих миллионов; но чтобы понять, что эти миллионы не только не пропадут, но и принесут огромные барыши, достаточно вспомнить, что на одном угле, который "Левиафан" станет запасать разом в приличном количестве, будет чистого выигрыша чуть ли не двадцать тысяч франков в каждый проезд в Америку и обратно. И с какой быстротой производятся здесь эти несокрушимые постройки! Хрустальный дворец вырос в один год, на "Левиафан" понадобилось менее пяти лет.
Пароход наш пошел тише, когда мы оставили за собой "Левиафана", коммерческие доки с частоколом мачт за закоптевшими зданиями берега налево и вест-индские доки с таким же частоколом направо. Темза становилась своею суетой похожа на нашу Садовую в вербную субботу; вся разница была в том, что вместо омнибусов, карет и саней тут сновали корабли, пароходы, барки и лодки. Проезжая дорога сузилась. К берегам тесно жались в несколько рядов суда всевозможных размеров и форм. Число им - легион, хотя, может быть, только десятая доля судов, стоящих у Лондона, стоит в реке. Остальные пристают в доках, и бесчисленные иглы их мачт видны из-за прибрежных домов. Глазу беспрестанно кажется, что эти дома выстроились на узкой полоске земли, за которою лежит если не море, то такая же широкая река, как Темза.
- Мы теперь в так называемой Луже (Pool),- сказал мне мой спутник-немец, стоявший со мною рядом на палубе.- Название очень характеристическое. Посмотрите, по каким чернилам мы плывем! Весь Лондон снабжает Темзу грязью и помоями, и только нынче поняли, что это не способствует благорастворению воздуха. Что ни говорите, успехи цивилизации, быстроте которых мы так дивимся, совершаются очень туго. Надо было Лондону простоять с лишком тысячу лет, чтобы сообразить, что. из дряни, которая, накопляясь в реке, способна произвести чуму, можно извлечь серьезную пользу. Положим, тысячу лет тому назад думать об этом было раненько; но уж лет-то за сто можно было бы догадаться. Нет, подождали, чтобы летом нельзя было не только ораторствовать, но даже и дышать в парламенте. Порядочный джентльмен считает постыдным пройтись и по Лондонскому мосту; а об этих черных вонючих переулках, которые примыкают к Темзе, и говорить нечего; а попробовал бы он подышать здесь даже и сто лет тому назад. Теперь, как стало вонять в парламенте, начали, небось, придумывать и обсуждать меры, как бы помочь горю. Помочь, однако ж, по-моему, не очень-то легко. Положим, трубы, которые выливают теперь все нечистоты в Темзу, будут направлены в противную сторону; да ведь дна-то у нее уж не вычистить. Лужа останется лужей, и Феб, как говорит наш Шиллер, никогда не будет отражать в ней своего золотого лика. Вы, однако, не пропустите без внимания вон этой широкой и приземистой серой башенки направо. Это вход в туннель под Темзу, и мы как раз плывем над любознательными путешественниками, которые осматривают его теперь. Кроме их, посетителей у туннеля мало. Налево такая же башенка; но ее не видать. Мы ведь сами плывем под туннелем дыма, чада и тумана.
Я не отстал от любознательных путешественников, о которых говорил мой спутник, и впоследствии посетил туннель. Заплатив пенни пошлины у входа в башенку, я одиноко спустился по широкой и удобной лестнице в глубокую шахту, ведущую к подводному ходу. Только внизу попалось мне человека три-четыре. Они тихо входили по лестницам, смотрели по сторонам, на стены. Это были, видимо, праздные зрители, как и я. Под круглыми, светлыми от газу сводами туннеля, проходя из конца в конец, я встретил не больше двадцати прохожих. Из них, я думаю, и половина не шла тут по необходимости. Правда, было воскресенье; маленькие лавчонки с дешевыми товарами, которые помещаются между арками, разделяющими туннель на две улицы, были заперты, кроме одной лавки с пивом, апельсинами и пряниками. Но возвращаться в туннель в будни не стоило: достаточно справиться у будочки сборщика пенсов, сколько доставляет туннель ежегодного сбору, чтобы увериться, что и в шумные будничные дни, когда над этими подводными сводами давка в Луже Темзы, здесь тихо и пусто. Всего около пяти тысяч фунтов собирается ежегодно с прохожих туннеля. Стало быть, в день им пользуется круглым числом с небольшим три тысячи человек. Что значит эта цифра для Лондона, где по Блэкфрейрскому мосту проходит ежедневно пешком больше шестидесяти тысяч, а по Лондонскому мосту до девяноста тысяч человек, и проезжает по одному более трех с половиной, а по другому около пяти с половиною тысяч омнибусов, извозчичьих карет, фур и проч.
Туннель строился тоже не для одних пешеходов. Для них назначены неширокие тротуары по бокам обеих улиц туннеля; посредине мостовая для лошадей и экипажей. На рисунках до сих пор не редкость увидать экипаж под сводами подводной дороги; но это только на рисунках. Страшная сумма, убитая на постройку туннеля (он стоил 613 000 фунтов), должна бы была увеличиться чуть не вдвое, если б вместо широкого колодца, которым спускаются теперь в туннель пешеходы, сделать к нему проезжий спуск. Сколько домов пришлось бы покупать и сламывать на обоих берегах, сколько срывать земли! Но едва ли не вдвое скорее окупились бы тогда издержки, хотя бы и выросли вдвое.
Мысль устроить в этом месте подводное сообщение между двумя берегами Темзы была очень практична, и неуспех ее произошел лишь оттого, что она исполнена только наполовину. Тут нельзя было построить моста, не загородив этой громадной гавани, которая тянется от моря к самому сердцу города; а между тем сообщение было тут необходимо. Вначале, вероятно, никто из строителей и не рассчитывал на пешеходов. Человеку без тяжелой ноши за плечами, без телеги с поклажей и легче и дешевле переправиться через Темзу на лодке: во-первых, не нужно спускаться по сотне ступеней под землю, потом опять подниматься; во-вторых, вместо пенни в один конец на лодке можно проехать два конца за полпенни. И поэтому стаи лодок, которые снуют над туннелем взад и вперед по Темзе, ловко шныряя под самым носом пароходов, всегда полны пестрым народом, а туннель вечно пуст. Между тем тому движению, для которого он строился, туннель не помогает. Может быть, он и оживился бы, если б мог быть местом прогулки; но для этого много препятствий. В суетливых и нищенских кварталах, к которым он примыкает, народу не до прогулок. Да если и есть час досуга бедному труженику, он захочет взглянуть на зелень, на солнце, не проникающее ни одним лучом в вечные потемки его тюрьмы-мастерской, и не пойдет он и не поведет своих чахлых детей под душные своды туннеля. Для мелких подводных торгашей, собирающих скудную дань с малочисленных прохожих, воскресенье должно быть истинным праздником. Они могут запереть свои лавчонки и выйти из газового света на божий свет и из подвальной духоты на свежий воздух. Даже чадный туман Сити кажется свежим воздухом по выходе из туннеля. Пройдя его из конца в конец, я почувствовал стеснение в груди и торопливо взбегал по спиральной лестнице, чтобы поскорее выйти вон. Правда, в туннель не проникает копоть, окрашивающая в траурный цвет все здания Лондона, и гладкие стены и своды его так чисты, как будто только что смазаны глиной и выбелены; но зато вверху иногда дует ветер с моря, и посреди вредных испарений и дыма проносится же иногда струей если не чистый, то все-таки действительно свежий воздух, и, признаюсь, для меня темные стены лондонских переулков показались, по выходе из туннеля, отраднее его опрятных сводов.
"Прорытие подводного хода под Темзой может считаться высочайшим торжеством инженерного искусства..." Так или вроде этого говорят все описания лондонского туннеля. Признаем за ним это значение, примиримся с его непрактичностью и воротимся на Темзу.
Дома, или, лучше сказать, черные кирпичные стены на обеих сторонах реки жались друг к другу все плотнее и плотнее. На каждой стене белели большие прописные буквы надписей, объяснявших, что за стеной помещается или верфь, или мастерская, или складочное место. За первым рядом стен виднелся другой ряд, выше, с такими же надписями, а через него глядели опять стены и опять вывески. Порой вместо второго и третьего ряда стен снова подымались сотни мачт. Мы были около лондонских доков и доков св. Екатерины. В тесные ущелья между двух домов то и дело осторожно входили или пароход, или парусное судно. Оставайся все они на реке, по их палубам можно было бы пройти, не замочив подошвы, от Лондонского моста до Гревзенда.
В бесчисленной стае кораблей, жавшихся к берегам и двигавшихся по реке, глаза невольно останавливались на судах с углем из нью-кестльских копей. Они были самой темной тенью в серой панораме, окружавшей нас: черные бока, черные палубы, черные снасти и черные люди. "Из грозной и мрачной глубины каменноугольных копей,- говорит один немецкий путешественник,- возникло промышленное, а чрез него и политическое величие Англии. Отнимите у британских островов их каменный уголь, влейте золото, серебро, алмазы в темные шахты, наполните их всею монетой, которую начеканили с сотворения мира дурные и добрые государи,- они не заменят воспалимой искры, которая таится в угле и возбуждает, истощаясь сама, тысячи новых жизненных сил. Если б английский народ не владел неистощимыми угольными месторождениями, он стоял бы все на том же месте, как и за тысячу лет, был бы только маленьким островным населением, бедным, бессильным, забытым, обреченным довольствоваться вечно скудными произведениями своей почвы и неверными дарами окрестного моря".
Не остановимся, однако ж, на этих словах как на окончательном выводе и не забудем, что без предприимчивого гения в самом народе пласты каменного угля лежали бы и доныне неприкосновенными под землей и не заменили бы с лихвой груд золота.
"Легко сваливать на природу вину собственного неразумения,- продолжает тот же путешественник.- Взгляните на нашу землю! На ней мало, очень мало таких пространств, которые, как большие пустыни в жарких странах или безотрадные ледяные равнины у полюсов, не могли бы представить какого-нибудь неведомого клада, таящего в себе будущность целого народа. Что дала природа британскому народу столь великого, чего не могли бы назвать своим и многие другие нации? Но как воспользовалась британская раса тем, что дано ей природой, сравнительно с другими племенами? Почва ее растит теперь лучшие в Европе породы хлеба: зерно английской пшеницы отличите вы в тысяче других зерен; из угольных копей своих, словно волшебною силой, вызвали британцы величайшее промышленное государство всех веков; море, омывающее их скалистые берега, превратили они в мост, по которому предприимчивый гений их мчится во все страны света. Вода, земля, воздух и огонь! Все те же древние стихии, и они-то послужили материалом английскому величию" {Max Schlesinger, Wanderungen durch London, Bd. II, Berlin, 1853 [Макс Шлезингер, Прогулки по Лондону, Том II, Берлин, 1853]. (Прим. М. Л. Михайлова).}.
- Что это за здание? - спросил кто-то за мной.
- Где? Направо? Это Лондонский замок (Tower),- отвечал мой немец.- Не правда ли, эта мертвая старина как-то некстати здесь, рядом с самой живой современностью? Только место занимает. Тут можно бы очень удобно устроить складочные магазины для табаку, чаю или вина.
И точно - все вокруг так полно суетливой жизни, так предано неутомимым насущным заботам (какова бы ни была их цель - тысячи ли фунтов барыша или черствая корка хлеба), что вниманию некогда оторваться от настоящего и думать о прошлом, хотя без этого прошлого мы не увидали бы этого настоящего таким, каким видим его теперь. Притом у Товера с реки нет ничего ни особенно величественного, ни особенно веющего стариной. Он реставрирован после недавнего пожара, и высокие гладкие стены его с четырьмя башнями по углам не потемнели еще от копоти, которая так скоро придает почтенный древний характер лондонским зданиям.
На рвы, стрельчатые вороты, круглые башни и массивные стены Товера надо взглянуть с другой стороны. Там, не развлекаясь шумом и суетой настоящего дня, вы невольно вспомните темную историю замка и станете с должным благоговением смотреть на эти башни, из которых в каждой разыгралась не одна кровавая быль. В одной башне удавлены дети Эдуарда, в другой сидела Джен Грей в ожидании казни, в третьей убит Генрих VI, в четвертой лилось вино, а не кровь, но и вино тут было невесело: в бочке его захлебнулся брат короля Эдуарда IV. Под землей, на которой стоит Товер, легли целые груды обезглавленных тел, и между ними Анна Болен, Джен Грей, Катерина Говард и проч., и проч. поэтической и не поэтической памяти жертвы. В собрании редкостей, показываемых в Товере всякому желающему за шиллинг и за шесть пенсов, хранится и топор, под которым попадала большая часть этих злополучных голов, и орудия пытки, которых попробовали многие, прежде чем понесли свои головы на плаху.
Скоро ли отживет свой век, как Товер, и это огромное здание вблизи его с большою террасой на реку, с тремя подъездами и тремя выступами, украшенными колоннами, без которых не обходится в Лондоне ни одно здание, как скоро имеет притязание на красоту и важность? Это Custom-house {Таможня (англ.).}. Раз шесть он сгорал, и столько же раз строили его снова на том же месте, и, вероятно, еще несколько поколений пройдут, прежде чем он превратится в этнографический музеум или что-нибудь подобное.
Мы уже почти у пристани. Вот и London bridge с его тяжелыми серыми арками, предел собственно морской жизни. За его сводами видны вдали своды другого моста; если бы не туман, который здесь особенно густ, мы увидали бы и еще мост, третий. Всех их в Лондоне семь, и все кипят жизнью; но первенство в этом отношении принадлежит Лондонскому мосту. Глядя с парохода, можно подумать, что в этой давке не пройдешь, не проедешь. Тихо движутся посредине громадные возы, чудовищные омнибусы с тесно положенными на их крышах людьми, кареты и кебы; тысячи круглых мужских шляп на тротуаре кажутся из-за стен моста каким-то черным потоком.
Почти такая же толкотня, как на мосту, и у пристаней по сю и по ту сторону. Одни толпы теснятся к пароходам, другие бегут плотною массой с пароходов им навстречу, еще толпы пробираются по живому мосту сдвинувшихся судов. Все голоса и звуки мешаются в один смутный гул: и крики матросов, и шипенье выпускаемого пара, и шум водяных колес. Надо родиться на этих туманных берегах и с детских лет привыкнуть к этому страшному движению, чтобы не почувствовать какой-то невольной робости, какого-то еще не испытанного одиночества. Как ни осязательно действительны эта неугомонная жизнь, это неутомимое движение, в них есть что-то сказочно-фантастическое для непривычного зрителя, может быть от этого тумана, лежащего на всем, может быть от этого мутного багрового солнца, лучи которого бессильно тонут в нем.
Если взглянуть от Лондонского моста вдоль по Темзе на ее берега, они кажутся выставленными и загроможденными какими-то угрюмыми развалинами: так черны и грязны эти практические постройки, кирпичные стены которых спускаются к самой воде. Нет места, где бы взгляд не встретился с трубой, кидающей клубы черного дыма словно назло упрямому при своем бессилии солнцу. Справа, в Соутварке, этом приросте Лондона с шестьюстами тысяч жителей, трубы фабрик, заводов и пивоварен подымаются из-за прибрежных зданий высокими колоннами и обелисками, и не вставай над ними дымные столбы и облака, можно бы подумать, что все это какие-нибудь памятники вроде так называемого монумента в Сити, воздвигнутого в воспоминание о большом лондонском пожаре.
Может быть, картина выиграла бы в красоте, если б берега реки обложить гладким камнем, обсадить деревьями, испестрить цветниками, застроить изящными дворцами и проч. Тогда и воздух не был бы так сер, и туман не лежал бы на реке так упорно, и дым не мешал бы солнцу светить так же ярко, как оно светит над истоками Темзы. Но таких красивых картин немало на свете и без Лондона, и они не придали еще ни одному городу того прочного величия, какое дала Лондону эта мрачная и унылая обстановка.
Впрочем, и у этой мутной Темзы Сити была пора романтической красоты. Воды ее были настолько прозрачны, что могли отражать в своем зеркале и берега и корабли. Корабли были немногочисленны, но берега зеленели бархатной муравой и пышными садами, пестрели красивыми домами и дачами, одним словом, могли удовлетворить вполне самого взыскательного любителя украшенной природы или искусства, что было по тогдашним эстетикам одно и то же. Роскошно убранные гондолы и праздные parties de plaisir {увеселительные прогулки (франц.).} вытеснены темными от копоти пароходами и деловым движением, и жалеть об этом никому не приходит в голову. Правда, лорд-мэр, вступая в должность, катается еще каждую осень на разукрашенных лодках от Сити до Вестминстера; но и эту комедию, надо предполагать, постигнет скоро участь знаменитой процессии обручения венецианского дожа с морем. Как ни крепко, как ни по-китайски держится англичанин за свою старину с мишурными мантиями и париками, придется же наконец их бросить: уж не говоря о Понче, кто втихомолку не смеется над этим пыльным хламом?
Кому любопытно взглянуть на тот Лондон, который имел поползновение быть похожим на Венецию, тому надо подняться вверх по Темзе к великолепному дворцу, выстроенному лордом Соммерсетом и слывущему доныне под именем Sommerset-House, хотя от первоначальной постройки в нем не осталось и следа. В этом месте Темза начинает уже понемногу утрачивать свой чернорабочий характер, и Соммерсетский дворец не загорожен лесом мачт. Длинный фасад его в итальянском вкусе, с рядами колонн, с широкой террасой, с надводными арками, составляет, вместе с величественным, несмотря на всю свою причудливость, зданием парламента, лучшее архитектурное украшение верхней части Темзы.
Но пароход наш уже причалил. Носильщики взваливают себе на спину ящики и чемоданы, верный собеседник мой немец советует мне остановиться в одной с ним гостинице, в Сити, пока не приищу квартиры, и мы уже на твердой земле. Под большим широким дощатым навесом вроде сарая, куда мы входим прямо с парохода вслед за носильщиками, чиновник, сидящий в маленькой будочке около выходных дверей, смотрит, на всех ли вещах у нас есть таможенные билетики, и мы прямо из дверей попадаем чуть не в объятия толстого краснощекого извозчика, который и принимает нашу поклажу в свою допотопную карету. Грязный узкий переулок круто поднимается в гору.
- Gluck auf! {Счастливо! (нем.).} - говорит немец.- На Темзу советую вам возвратиться еще раз. Днем вы ее видели: посмотрите теперь вечером. Кстати же и гостиница наша в двух шагах от London bridge.
Рано наступает вечер в Лондоне. Иногда и целый день не что иное, как сплошные сумерки, и в лавках узких улиц с утра горит газ. Как фонари у карет, у маленьких омнибусов-пароходов зажигаются по два красных или зеленых глаза и, словно блудячие огоньки, мелькают то там, то сям, то встречаясь, то обгоняя друг друга, в сырой мгле. Долго еще не смолкает на реке движение, но скоро грохот на Лондонском мосту становится слышнее, чем шум внизу, у его тяжелых сводов. Вместо судов оживляются смрадные переулки, ведущие к ним, печальные приюты бедности и разврата.
Днем, глядя на кипучую деятельность над Темзой, на этот всесветный рынок, куда все концы земли прислали свои товары (wo vier Welten ihre Schätze tauschen), вы изумляетесь невиданному богатству и забываете о столь же невиданной нищете, живущей с ним бок о бок. Ночью, когда утихает речная жизнь и начинается глухое движение в смежных с Темзой лохмотных (ragged) кварталах, невольно приходят на память горькие стихи "поэтов бедности", которых ни одна литература не насчитает столько, как английская, и мысль невольно останавливается на дорогой цене, которою покупается так называемое "промышленное величие" народов...
Oh God! that bread should besodear,
And flesh and blood so cheap! {*}
{* Господи! что это - как дорог хлеб и как дешевы людское тело и кровь! Томас Гуд (англ.; прим. М. Л. Михайлова).}
Будь я кровный английский джентльмен, чисто выбритый, приглаженный и с остроконечными воротничками в полщеки, живи я в среде безусловного уважения к кодексу десяти тысяч джентльменских церемоний или даже имей только поползновение быть знакомым с настоящими джентльменами,- репутация моя была бы сгублена навсегда. И заглянуть-то в этот грязный торговый омут, называемый лондонским Сити,- не джентльменское дело; а уж поселиться тут в гостинице - это все равно что навеки опозорить себя, навеки исключить свое имя из списка истинных джентльменов.
К счастию, я вовсе не джентльмен, бороды не брею, ношу воротнички à la Кавур (самые неприличные воротнички), хожу по воскресеньям в театр и даже в трактиры, генеалогии своей не знаю; притом же я - foreigner, иностранец. Стало быть, мне можно было удовлетворить своему желанию - прожить несколько дней в самой шумной, самой деятельной и самой характеристической части Лондона. Foreigner мог бы ещ