е и не то себе позволить и никого бы не удивил. На то он foreigner. Это почти бранное слово у англичан, как у древних греков было слово "варвар". Foreigner не может иметь ни порядочных манер, ни приличного обращения (в особенности француз, foreigner по преимуществу), следовательно, и жить может где угодно.
- Где вы живете?
- В Ironmonger lane, Cheapside, City.
Это совершенно равняется такому вопросу и такому ответу:
- Где вы остановились?
- В Щербаковом переулке.
Вся разница между петербургским и лондонским Щербаковыми переулками в чистоте тротуаров и мостовых и в высоте домов; шириною они поспорят друг с другом.
Будь Ironmonger lane грязен, шумен и вечно полон прохожими и проезжими, тут бы никто не решился выстроить гостиницу. Место гостиницы должно быть спокойное, тихое; в улице не должно быть ни лавки, ни магазина, которые бы привлекали толпы народа. Иначе кто же остановится в гостинице?
Всем этим условиям переулок вполне удовлетворяет, и вот в нем воздвиглась, рядом с башнею какой-то скромной церкви, громадная гостиница, с несколькими сотнями нумеров и с вечным приливом и отливом постояльцев.
Английские гостиницы вовсе непохожи на французские и немецкие. Комната, отводимая вам, не представляет тех удобств, к каким приучили вас континентальные отели. Предполагается, что в гостинице человек остается два-три дня; зачем же ему иные удобства, кроме хорошей постели? И действительно, все в комнате устроено, только чтобы в ней ночевать, а уж никак не сидеть днем. Главное место занимает монументальных размеров кровать, которая в Германии могла бы прослыть за четыре постели - по десять грошей каждая. Над нею соразмерной величины балдахин; четыре толстые столба поднимают чуть не под самый потолок его четыреугольный плафон. Кроме того, в комнате, разумеется, есть умывальный стол, комод и туалет с зеркалом; но больше уж ничего не требуйте! Кресло к камину есть уже роскошь. Вы можете посидеть перед огнем и на стуле, если зажигаете огонь вечером. Столика к постели тоже не спрашивайте. Как необтесанный foreigner, вы усвоили себе вредную привычку читать на сон грядущий: отвыкайте от нее в стране здоровья и комфорта. Притом к монументальной постели, данной вам, и стол нужен монументальный; он только лишнее место займет. Не вздумайте также расположиться писать в нумере. Разве вы отличаетесь способностью превращать в письменный стол доску над камином и возите с собой чернильницу, песочницу и прочие так называемые канцелярские припасы... Ну тогда другое дело!.. По континентальной привычке, вы, пожалуй, захотите и завтракать у себя в комнате и гостя тут принять. Гость придет к вам только разве нетуземный, такой же, как вы, foreigner. Коридорная девушка, если вы скажете ей принести вам кофе, откроет глаза так широко, с таким изумлением воскликнет: Upstairs? Impossible! (Наверх? Не может быть!), что вы разом почувствуете, как неприлично ваше требование.
Только семейному человеку, с женой, с детьми, позволяется считать свой нумер не только спальней, но и сидеть там и обедать. Зато он должен занять уже не одну, а две комнаты: спальню и гостиную, sitting room, или целый apartment {квартиру (англ.).}.
Для одинокого человека есть в гостинице общий кабинет, общая столовая, общая гостиная. Вы встаете с постели, умываетесь, одеваетесь и идете по коридорам и лестницам ослепительной чистоты, по полам, обитым блестящею клеенкой, вниз, в первый этаж. Против большой двустворчатой двери в общую залу целая стена, выходящая на лестницу, занята раздвижными рамами со стеклами, за которыми вы видите всю администрацию гостиницы. Белокурые мисс ведут там счеты в громадных фолиантах, вынимают из-под прессов и складывают высокими стопами снежно-белые салфетки и скатерти, считают тарелки, чашки и блюдечки, гремят грудами ложек, ножей и вилок, отдают приказания, расставляют на блестящих подносах приборы, которые принимают в створы огромного окна лакеи бесстрастного вида в черных фраках и белых галстуках, с салфетками в петлице. Тут только встречаете вы мужскую прислугу, которой не увидите ни в вашей спальне, ни в коридоре, куда выходит ваш нумер. Вдоль всей стены, за окнами, тянется широкий прилавок. Слева рама немного отодвинута, и на прилавке разложены письма, телеграфические депеши, визитные карточки. Каждый жилец гостиницы, отправляясь в высшую залу из дому или возвращаясь домой, подходит к прилавку, пересматривает адресы и берет свои письма. Платить ему ничего не приходится, потому что англичанин считает верхом неприличия нефранкировать своих писем. Разве какому-нибудь foreigner'у придется рассчитаться с одною из белокурых мисс за письмо с континента. Не смотрите вы каждый раз, проходя мимо прилавка, нет ли к вам письма, письмо может пролежать тут бог знает сколько времени. В нумер к вам его не принесут: ведь во всем доме нет человека, который бы знал ваше имя; никто не спрашивал у вас ни паспорта, ни визитной карточки: никому нет дела, кто вы такой, откуда и зачем; вам не приносят, как в Германии, разграфленной книги, чтобы вы расписались в ней во всех своих чинах и должностях, сказали, где родились, чем занимаетесь, какой у вас Stand und Charakter; {положение и чин (нем.).} не несут вашего паспорта в полицию и не выдают вам за известное число грошей вида на жительство, Aufentalts-Karte, хотя бы вы оставались в городе всего два-три дня. Для хозяев и прислуги отеля вы просто No 98 или No 116, и этого довольно. Рядом с окном в "присутствие" гостиницы на другой стене другое окно - в кухне. Оно красиво убрано связками зелени, повешенными за ноги зайцами, курами и разною дичью, большими распластанными рыбами на блюдах и маленькими живыми рыбками в наполненных водою вазах.
Вы взяли с прилавка письмо на ваше имя, слуга распахнул перед вами дверь в общую залу и спрашивает, чего вы хотите: чаю или кофе. Общая зала никогда не бывает пуста, тем менее утром, когда надо позавтракать, прочесть газету, письмо, написать ответ. За длинным, покрытым белою скатертью столом посредине комнаты потребляется черный чай, холодный ростбиф, клейкие пудинги, пироги с телятиной, пироги с яблоками и проч.; хотя всего восемь часов утра. Кто в ожидании завтрака, кто позавтракав, несколько человек стоят и сидят у огромного камина, в котором на ярко пылающем смолистом угле легко бы можно было устроить классический вокальный концерт трех отроков. У редкого из всех этих господ нет в руках газеты. Нумера "Times"'a разобраны по четырем рукам: кому нужны парламентские прения, кому торговые объявления, кому известия о театрах и всякого рода зрелищах, кому о бирже, и, единожды разлучившись, четыре листа газеты уже не соединяются во все продолжение дня. Тут же у камина один из постояльцев беседует с ранним гостем. Вдоль стены у окон стоят письменные столы с большими свинцовыми чернильницами и песочницами, с белой бумагой и конвертами всех форматов, и за каждым столом наверное сидит хоть один господин, торопливо строча деловое письмо, сводя счеты или делая какие-нибудь выкладки. Чтобы отправить письмо, не нужно делать шагу из дому; почти у самой двери общей залы, в стене лестницы, утвержден ящик для писем, и в известный час дня почталион придет отпереть его и вынуть письма для разноски и рассылки по принадлежности.
С непривычки к лондонскому воздуху, первое, что вы почувствуете, проснувшись в первый раз в своем нумере, это запах каменного угля; первое, что поразит вас, это серый угольный колорит вашей комнаты. Вам кажется, что вы угорите, если уж не угорели, и хочется дохнуть воздухом посвежее. Не думайте, что всему виной теснота вашей спальни. В большой общей зале так же серо и так же пахнет углем; дальние углы комнаты будто в дыму, точно тут много курили и курево не успело еще все вылететь в окна. А между тем курить тут не позволяется. И не только тут, даже проходя из своего нумера по лестнице на улицу с зажженною сигарой, вы можете встретить недовольный взгляд одной из мисс за прилавком. Вам ничего не скажут, но меж собой, вероятно, заметят: "Какой неприличный господин! верно иностранец". Не думайте, впрочем, чтобы прилично было курить и на улицах Сити. Это позволительно разве на крыше омнибусов. Англичане как будто боятся, чтобы табачный дым не омрачил их ясной атмосферы. Пусть около самого окна вашей комнаты будет жерло дымовой трубы, с утра до вечера наполняющей вашу комнату чадом и копотью,- это ничего; но легкий запах табаку в ней - это совсем неприлично; shocking! shocking!
На обратном пути из Лондона, в Фокстоне, я переночевал в гостинице, где на всех стенах красовались объявления, что курить нельзя даже и в своем собственном нумере, что на то есть особое место - smoking room, курильная комната.
Еще одна особенность английских гостиниц. Континентальный путешественник привык к печатным предостережениям в отелях беречь свои вещи и запирать, когда уходит, свою комнату. Напуганный описаниями лондонских мошенничеств, приезжий прежде всего поражается отсутствием ключа в своей двери.
- Где же ключ? - спрашивает он у коридорной девушки,- я иду со двора.
- Ключа нет,- отвечает она равнодушно и уже хочет идти делать свое дело.
Но от напуганного путешественника не так-то скоро отделаешься. Притом если это француз, то станет еще горячиться, и придется успокоивать его.
- Как нет ключа? - спрашивает он,- так мне, значит, и уходить нельзя.
Девушка еще не вдруг понимает, чего хочет джентльмен.
- Вот задвижка,- объясняет она, входя в нумер: - когда джентльмен ложится спать, может запереть,- вот!
- Да я это знаю,- не отстает путешественник,- отсюда вот нет ключа, снаружи. Этак все у меня вытащат.
- Ключей не бывает,- отвечает девушка.- Джентльмен может запереть комод, чемодан; а дверь не надо. Ее следует отворить для воздуха.
- А унесут что-нибудь?
- Не бойтесь!
И служанка спокойно удаляется.
Путешественник все-таки боится, хотя и видит, что все двери отворены в коридор и что девушки то и дело спускаются по коридору, так что никакого рунда не нужно. Все это хорошо, но как же не смутиться мыслью: "Паспортов не спрашивают; дверей не запирают. Да это должен быть ад неурядицы!" В самом деле, то ли дело какое-нибудь благоустроенное германское государство, с прописками, с ключами! Впрочем, у меня особенно вышли из веры знаменитые немецкие качества: честность и аккуратность. В честном и скромном Карлсруэ, где так тщательно справляются о чине, имени и фамилии приезжего и так крепко запирают двери, ключ не помешал добрым людям обокрасть меня среди белого дня, в то время как я обедал в общей комнате. И это не единственный случай со мной в Германии, тогда как в мошенническом, беспаспортном Лондоне у меня не пропало ни одного медного пенни.
Переулок Ironmonger lane выходит одним концом своим на Чипсайд, шумнейшую и многолюднейшую из всех улиц Сити. "Посылайте в Лондон философов,- говорит Гейне в своих отрывках об Англии,- но, ради бога, не посылайте туда поэтов! Приведите туда философа и поставьте его на углу Чипсайда: он научится тут больше, чем из всех книг последней лейпцигской ярмарки; по мере того как вкруг него будут все шумней и шумней гудеть эти волны людей, целое море мыслей станет вскипать перед ним; вечный дух, витающий тут, обвеет его своим дыханием; самые сокровенные тайны общественного порядка внезапно откроются пред ним; он ясно услышит и увидит жизненный пульс мира... Если Лондон - правая рука мира, рука деятельная и могучая, то эту улицу, идущую от биржи к Downing-street'у, можно назвать большою артерией... Но не посылайте в Лондон поэта! Эта серьезность наличных денег, печать которой лежит на всем, это колоссальное однообразие, это громадное механическое движение, этот пасмурный вид самой веселости, этот эксцентрический Лондон душит воображение и терзает сердце; а приди вам в голову мысль послать туда поэта немецкого, мечтателя, останавливающегося перед малейшим явлением, например перед нищею в лохмотьях или перед блестящею лавкою золотых дел мастера - о! дело может кончиться плохо! Ему надают толчков со всех сторон; а пожалуй, что и совсем свалят с ног с любезным "goddam" {"проклятье" (англ.).}. Goddam! проклятые толчки! Я скоро заметил, что у этого народа много дела. Он живет на большую ногу, и хотя пища и одежда у него дороже, чем у нас, он все-таки хочет и есть и одеваться лучше нашего. У него большие долги, как у всех порядочных людей, но это не мешает ему по временам чваниться и бросать за окно свои гинеи и платить другим народам, чтобы они занялись дракой, побоксировали для его личной потехи... Вот и выходит, что Джону Булю надо работать денно и нощно и добывать денег на подобные издержки; денно и нощно приходится ему истязать свой мозг и изобретать новые машины. Он сидит и считает в поте лица; он бегает, он летает, не обращая ни на что внимания, от пристани к бирже, от биржи на Странд, и наскочи он на углу Чипсайда на бедного немецкого поэта, стоящего на дороге и глазеющего перед магазином эстампов, очень простительно отбросить его не совсем ласково в сторону: "Goddam!"
Увы! это может случиться не с одним поэтом, но и со всяким приезжим в Лондон, хотя бы он не только не писал, но и не читал стихов. Только едва ли, побывавши в Париже, станешь глазеть в Лондоне на окна магазинов. Англичанин - мастер пустить пыль в глаза каким-нибудь чудовищным объявлением, какою-нибудь эксцентричной вывеской, но продать товар лицом, как француз, разложить его за зеркальными стеклами так артистически, чтобы каждая вещь выиграла втрое, вчетверо от постановки, от освещения, чтобы каждый прохожий поневоле застоялся перед окном,- этого англичанин не умеет. Напротив, он часто, точно нарочно, разложит все на окнах так, что хорошая вещь покажется плохою и богатый магазин вы примете за довольно скудный, тогда как в Париже дрянная лавчонка в Пале-рояле, которая все, что в ней есть, выложила на единственное свое окно, поневоле заставит вас остановиться перед этим окном, а часто и выбрать что-нибудь и купить. Как у англичан всесильны объявления, недаром занимающие половину газетных листов (а часто и больше), так у французов всесильны выставки, и в Париже есть артисты, существующие исключительно раскладкою вещей в окнах лавки. Несколько магазинов нанимают такого артиста, и он обязан каждое утро явиться, раскинуть пышным, радужным каскадом во всю ширину оконного стекла новые материи и ленты, составить роскошные букеты и гирлянды из искусственных цветов, с рассчитанной небрежностью нагромоздить груды серебряных и золотых вещей и проч. и проч. Понятно, что такой господин должен отличаться тонким вкусом.
Все это говорю я вовсе не с тем, чтобы бранить англичан за их любовь к простоте и хвалить французов за их пристрастие к наружному блеску. Я хотел только сказать, что в Лондоне вообще и на Чипсайде в особенности не засмотришься, как на парижских бульварах и больших улицах, на окна лавок. Если бурный поток людей собьет вас тут с ног, так верно вы остановились в созерцательном изумлении не перед картиной, выставленной в магазине эстампов, а перед живою картиной безустанного уличного движения.
Нигде это движение не поразит вас так, как на Лондонском мосту и по краям Чипсайда. В самом деле, у англичан, видно, много дела. Тротуары непроходимы для человека, идущего тихим шагом и глазеющего по сторонам. Надо бежать с этой занятой, молчаливой толпой, так спокойно и бесстрастно, без словечка извинения обделяющей всех встречных толчками в бок, толчками в спину и грудь. Зато никто тут и не ходит тихо - разве попадется бородатый foreigner, в первый раз прибывший в британскую метрополию, которому подальше следовало бы "для прогулок подальше выбрать закоулок..." Зато и достанется ему!.. Да еще попадется вам порою прямой, как аршин, хладнокровный господин с длинным лицом и рыжими бакенбардами, в лощеной шляпе, в длиннополом кафтане, перетянутый ремнем, или в однобортном застегнутом фраке с остроконечными узенькими фалдочками. Этому будто и горя мало, что все вокруг его мчится как угорелое. Он важен и медленно выступает, приостанавливается даже, приосанивается, поправляет ремень на поясе и с удивительным тактом избегает не только толчков, но и самого прикосновения прохожих. Но ведь это полисмен, и искусство лавировать в этом омуте приобретено им годами нытья боков и мозолей.
- Как мне пройти к банку?
- Все прямо, сэр,- отвечает он холодно, но в то же время, видя вашу чужестранную беспомощность, вежливо отстраняет от вас несущегося на всех парусах детину с ловко поставленным на плечо громадным деревянным ящиком, острый угол которого, без предупредительности полицейского, наверное угодил бы вам в лоб.
Носильщики, идущие вам навстречу с тюками, коробами и ящиками, еще не так опасны, как те, что переносят разный товар из лавок к громадным фурам, стоящим около тротуара. Эти молодцы ломят прямо поперек волнующейся на тротуаре толпы, без оклика, без предостережения, и беда тут зазеваться. Но привычный глаз лондонского жителя видит, кажется, все и сквозь черную толпу: где нужно, он непременно наклонится, вильнет вбок, своротит с тротуара, наткнется тут, пожалуй, на медленно шагающего старика в рваной шляпе с доской на груди и с доской на спине, возвещающей крупными буквами о каком-нибудь спектакле, концерте, митинге, и останется-таки цел и невредим.
На каждых десяти шагах вам попадется на глаза такой старик с такими объявлениями. Черные буквы на белой бумаге так ярки, что вы и на лету невольно прочтете, что нужно. И какая хитрая выдумка, что у старика и спереди и сзади афиша! И встречный прочтет, и кто обгонит прочтет. За шиллинг и за шиллинг с двумя-тремя пенсами всегда найдется желающий прогуливаться целый день в такой афишечной броне по улице, вдоль тротуара, потому что на самом тротуаре собственно прогулки для прогулок, как вы знаете, совершенно невозможны.
Не думайте, что в известную улицу, где много проезжих и прохожих, отряжается один такой объявитель. Что значит прочитать объявление один раз? Надо, чтобы оно намозолило вам глаза. И вот - вы идете по улице и прочитали раз на груди старика, положим, хоть вот что: "St.-James's Hall - m. Wieniawsky - tonight" {"Зал Сент-Джемса - г-н Венявский - сегодня вечером" (англ.).}, или: "Madame Tussaud - count de Montalembert" {"Мадам Тюссо - граф Монталамбер" (англ.).}. Вы, может быть, и забыли бы, что прочитали; но немного погодя у вас опять перед глазами имена Венявского и графа Монталамбера, немного погодя опять и опять, и почем знать, может быть, дойдя до конца улицы, вы заинтересуетесь ими и решитесь даже пойти в St.-James's Hall послушать, хорошо ли играет Венявский, или в кабинет восковых фигур г-жи Тюссо посмотреть, каков на вид граф Монталамбер, про которого всякий англичанин готов сказать: "Достойный человек! жаль, что foreigner!"
Куда только не забираются объявления! От них нигде не спасешься. Они бросаются вам в глаза - на стенах домов, на временных заборах и загородках около новых построек, на потолках и стенах омнибусов, на холщовых покрышках и кожаных запонах громадных фур, развозящих товары из магазинов к их потребителям, под сводами туннеля, на стенах пароходов, на фонарных столбах, на больших досках, прислоненных к стенам, к крыльцам, в таинственных будочках, которые здесь, впрочем, редки и гораздо скромнее парижских, и даже на арках мостов!.. Проезжая на лодке или на пароходе под мостом, вы, может быть, вздумаете взглянуть вверх, на темный свод моста. Надо, чтобы любопытство ваше не пропало даром и вы узнали, что там-то есть склад каменного угля или что там-то можно запастись за дешевую цену готовым платьем.
Кроме стариков с афишами на груди и за спиной, тоже чуть не на каждых десяти шагах, под прикрытием домового угла или подъезда к магазину, стоят довольно оборванные джентльмены с пачками объявлений в руках. Они только показывают вам пачку и лишь тогда подадут вам листок, когда вы сами протянете за ними руку, а не суют вам его под нос, как в Париже. Здесь это и неудобно бы было: того и гляди нос расквасишь, глаз подобьешь или зубы вышибешь. Все так торопятся! Вечером, чтобы его не упустили из виду, оборванный джентльмен наденет на голову высокую шляпу из цветной проклеенной бумаги, прилепит к темени восковой огарок, зажжет его и осветит изнутри шляпу. Оно и красиво, и оригинально, и целесообразно, zweckmäßig, как говорят немцы.
Иногда объявления делаются с большою торжественностью: воздвигаются небывалого вида экипажи с транспарантами со всех сторон, движущиеся пирамиды, снаряжаются целые процессии со знаменами и вывесками на длинных шестах. Иногда все берется криком и скандалом.
Раз, когда я уже переехал из Сити и поселился в тихом приюте у Россель-Сквера, мирный квартал наш был смущен ночью оглушительными, исступленными криками. Было уже часов одиннадцать; дождь лил как из ведра; фонари чуть мерцали в темной улице. Весь дом у нас переполошился. Человек пять-шесть выбежало на крыльцо, забыв захватить зонтики. Крики продолжались все с большей и большей энергией. Порой они переходили в какие-то раздирательные вопли, и можно было подумать, что на улице происходит резня. Стюард наш помчался узнавать, что случилось. Между тем в воплях и криках и сами мы начали различать слова:
- Great rêvolution in Paris! great rêvolution in Paris! (Большая революция в Париже!)
Я уж и поверил было и решил с первым поездом и с первым пароходом ехать в Париж посмотреть на great rêvolution; но листы какого-то "Herald"'a или "Star"'a, купленные нами у крикунов за двойную цену, скоро успокоили мое волнение. Даже слова-то rêvolution в них ни разу не встречалось!
Продавцы между тем, как ни в чем не бывало, продолжали вопить в неточный голос, смущая мирных жителей Montegu Place'a:
- Great rêvolution in Paris!
Не меньшего крику наслушался я раз на аукционе картин в Сити, в лавке около св. Павла.
Крикун, стоявший у дверей, чуть не насильно впихнул меня в лавку. Там стон стоял. Человек десять толпилось перед возвышенным столом, за которым сидел с молотком купец; от всех разило водкой, и они не жалели горла. Картина, из-за которой шел этот крик, годилась бы разве на цирюльную вывеску на Пески или на Петербургскую сторону.
- Три фунта!
- Сорок фунтов!
- Сто фунтов!
- Сто один фунт! За мной!
- За вами, сэр! Сто один фунт!
Молоток ударил об стол, но в одно время с этим ударом раздался резкий крик:
- Сто два фунта! За мной! За мной картина!
- Нет, за мной! сто один фунт! вы сказали после последнего удара.
- Нет, за мной!
- Нет, за мной! Я не позволю.
Крики усиливаются; покупщики налетают друг на друга с кулаками; того и жди начнут боксировать. Все остальные разделяются на партии - одни становятся на сторону одного, другие на сторону другого, и остается только зажать уши и бежать вон.
Нечего, я думаю, и объяснять, что все это комедия, и комедия очень грубая. Но, видно, есть простаки, которые и на эту удочку попадаются; иначе зачем бы надрывать грудь?
Здоровую грудь надо иметь здесь и кондукторам омнибусов. Стоя на неровной доске запяток и оборачиваясь то в ту, то в другую сторону, каждый возглашает главный пункт, куда едет омнибус, и имена всех мест и улиц по дороге. На Чипсайде и на других многолюдных улицах, где между экипажами яблоку негде упасть, кондукторы только и ограничиваются криком да подыманьем кверху руки; но только что подъезжают к углу площади или к менее людной улице, они быстро соскакивают со своих запяток и кричат еще в ухо чуть не каждому прохожему, куда едут, а подчас и силой тащат его в свой ковчег, понимая каким-то инстинктом, что человек действительно рассчитывал, не сесть ли ему в омнибус.
Меня немало удивляла эта неусыпная забота кондукторов об интересах своих хозяев. Я думаю, не пользуются ли они каким-нибудь процентом с каждого пассажира.
- Может быть, и пользуются,- заметил мне один из моих спутников в омнибусе, когда я выразил ему свое удивление.- А главное, я думаю, вот что: так у них запятки устроены.
- Как запятки?
- Да, скверно запятки устроены. Стоять нельзя долго.
- Так что ж из этого?
- Как что? Помилуйте! Часто проминаться надо. Сесть ему тут негде; а все стоять - ноги отстоишь.
- Я, признаюсь, все-таки не понимаю.
- Устанет стоять, соскочит промяться; не просто же ему гулять. Это будет иметь вид, как будто человек не исполняет своей обязанности. Вот он и зазывает встречных и поперечных.
Пожалуй, что это и правда. Даже когда омнибус полон, когда в нем и на нем полный комплект пассажиров - девятнадцать человек (не считая кондуктора и кучера), кондуктор часто соскакивает с своих неудобных запяток и бежит петушком сзади, если в улице не тесно. И не то чтобы ему нужно было подтормозить колеса, что требуется в некоторых местах, или разменять серебро на медь у уличного мальчишки; нет,- так бежит, проминается. Искательный и вежливый во всякое другое время, он тут чуть не обидится, если вы, не замечая, что омнибус полон, начнете кричать ему: "Bus! bus!" (что значит в сокращении: omnibus). Может случиться, что он и крепкое словцо ввернет, если вы уж очень неотвязчивы.
Куда едет омнибус, кондуктору можно бы и не кричать. Главные пункты, между которыми он ходит, написаны на нем такими крупными и четкими буквами, что издали видно, и притом написаны несколько раз: во-первых, с обеих сторон на самом корпусе этого громадного ящика,- потом на обеих сторонах длинной жестяной доски, укрепленной высоко над его крышей, посреди скамеек для воздушных пассажиров, потом на двери сзади, в которую входят и выходят пассажиры; потом на черном запоне (тут белыми буквами), которым кучер и сидящие около него на козлах пассажиры закрывают себе ноги от пыли или дождя. Кроме того, и все побочные улицы, куда может завезти вас омнибус, значатся на нем, и цены за поездку, доведенные до баснословной дешевизны.
Лондонскому старожилу, не имеющему своего экипажа и разъезжающему в общественных каретах, не нужно и надписей. Он узнает по цвету, каким окрашен омнибус, куда он едет, тогда как приезжего скорее собьет с толку это разнообразие цветов.
Форма у всех омнибусов одна - это продолговатый четыреугольный ящик, выкрашенный под лак зеленой, белой или желтой краской, с окнами по обеим длинным сторонам, с каретной дверью сзади, с узкой дощечкой около нее, на которой трясется кондуктор, показывая свою голову пассажирам на крыше и только ноги пассажирам в самой карете. Немного сзади кучерских козел и немного пониже - еще козлы, где тоже помещаются пассажиры и не редкость увидать даже даму. И вся эта громада с двумя десятками путников при первом крике кондуктора: "All right!" {"Все в порядке!", здесь: "Трогай!" (англ.).} уносится довольно быстро парою лошадей; правда, лошади огромные и напоминают своими мускулами и широкими костями времена допотопные, но все-таки должно быть тяжело для них везти эту громаду.
Один за другим, один за другим, справа налево и слева направо движутся по улице эти громадные ковчеги, превышая все остальные экипажи. Пассажир на крыше с сигарой во рту или с коротенькой трубочкой смотрит равнодушно на волнующееся с обеих сторон, впереди и сзади его, людское море и даже подсмеивается подчас над паническим страхом пешехода, перебегающего улицу.
По-моему, не смеяться, а скорее удивляться следует отваге и решимости человека - перейти с одного тротуара на другой посреди этой давки. На перекрестках и площадях такие переходы хоть немного облегчены. Там около фонарных столбов посредине несколько поднята мостовая, так что колеса экипажей не могут вскатываться на нее. Угрожаемый дышлом с одной стороны и оглоблями с другой, пешеход кидается на этот остров спасения и в безопасности выжидает минуты пуститься сначала хоть до другого такого острова, а потом и дальше, на самый тротуар.
Такого множества омнибусов, как на Чипсайде, не встретишь нигде. Это и понятно: Чипсайд выходит к банку и бирже, центру их отправления. Из других экипажей с омнибусами могут поспорить только страшные фуры, в которых рассылают свои товары по всем частям города разные торговые дома. И этих фур здесь больше чем где-нибудь, потому что главные складочные места, оптовые магазины и проч.- большею частью все в Сити. Обыкновенно эти фуры обтянуты со всех сторон или парусиной, или лощеным холстом; на запонах этих буквами в пол-аршина написаны адрес купца или депо, которому принадлежит фура, и название товара, который в них развозится. И холст и буквы, разумеется, всех возможных цветов - и желтые, и черные, и красные.
Между омнибусами и фурами теснятся не столь большие, но столь же пестрые возы булочников, мясников, торговцев рыбой и зеленью. Все эти подвижные лавки тоже украшены огромными всех цветов надписями, потому что без надписи следовало бы за экипаж заплатить пошлину как за предмет роскоши, которою здесь никто не пользуется безнаказанно. Между надписями невольно бросятся в глаза крупные слова: Dogs and cats meat {Мясо для собак и кошек (англ.).}. Даже продавец объедков для собак и кошек имеет в Лондоне средства разъезжать в такой красивой фуре.
Всю эту пестроту в середине улицы оттеняют черные кебы, четырехколесные кареты и hansom'ы, двухколесные крытые кабриолеты с кучером на запятках, пробирающиеся с большою ловкостью в промежутках огромных фур и омнибусов.
Кучера незанятых кебов еще издали показывают вам кулак, подымая руку кверху. Глядя на их красные, налившиеся джином и портером лица, невольно подумаешь, что каждый из них не прочь сшибить вам очки и разбить кулаком нос, как это случилось с знаменитым Пикквиком. Положим, этого не случится, но уж наверное можно сказать, что каждый извозчик сдерет с вас вдвое против таксы. Вы проехали милю, он станет вас уверять, что вы проехали две, если две - четыре, и так далее, непременно вдвое.
Лондонские жители умеют толковать с извозчиками, знают в точности расстояния, припугнут при случае полицией; но приезжему некогда приноровиться, и ему приходится долго торговаться, перед тем как сесть в разваливающуюся карету или животрепещущий кабриолет. Спасибо хоть и за то, что ездят они скорее, чем французские и немецкие извозчики. Впрочем, иначе и невозможно при громадных лондонских расстояниях: и то никуда вовремя не поспеешь.
Суета на улице кажется еще суетливее, еще страшнее для непривычного глаза от серого тумана и чада, который и тут, как на Темзе, облекает все предметы. Этот туман томит вас постоянно, и беспрестанно мучит вас мысль: "Да когда же проглянет солнце? да скоро ли же рассеется туман?" Солнце и проглянет, пожалуй, и скользнет вдали по куполу св. Павла, по золотым литерам высоко прибитой вывески; но взгляд его так мимолетен, так бессилен, что в вас начинает только сильнее и сильнее кипеть досада.
Туман придает еще более жалкий вид жалким оборванцам в черных лохмотьях, стоящим местами перед окнами магазинов и, вероятно, с большой завистью рассматривающим выставленные там богатства. Говоря о движении на тротуарах, я забыл об этих единственных фланёрах Сити, которым нечего делать, да зато и есть нечего. Голодные и томимые жаждой, они с особенным вниманием читают налепленные на окнах таверн и dining rooms {столовых (англ.).} исчисления приготовленных в этот день супов и других кушаний и жадно смотрят на разложенные тут съестные припасы. Словно на смех над этим оборванным и испитым народом, которого здесь больше, чем где-либо в Лондоне, и самые-то улицы носят тут названия съестных припасов:1 Poultry, Bread-street, Milk-street2.
{1 Как не вспомнить известных стихов:
Onward, onward, with hasty feet
They swarm - and westward still -
Masses born to drink and eat,
But starving amidst
Whitechapel's meat,
And famishing down Cornhilll
Through the Poultry - but still unfed -
Christian Charity, hang your head!
Hungry - passing the street of Bread;
Thirsty - the street of Milk;
Ragged - beside the Ludgate Mart,
So gorgeous, through Mechanic-Art,
With cotton, and wool, and silkl
[Вперед, вперед торопливыми шагами
Они бредут толпой - и всё на запад -
Массы, рожденные, чтобы пить и есть,
Но умирающие с голоду среди мяса Уайтчепела
И голодающие у Пшеничного холма!
Идут по Птичьей улице - но все же голодные,
Христианская Благотворительность, поникни головой!
Алчущие проходят по Хлебной улице,
Жаждущие по Молочной улице,
В лохмотьях - мимо рынка Лэдгейт,
Столь обильному благодаря механическому искусству
Хлопком, шерстью и шелком!] (англ., прим. М. Л. Михайлова).
2 Птичья улица, Хлебная улица, Молочная улица (англ.).}
По Чипсайду вы можете судить и о других больших улицах Сити. Вся разница лишь в несколько меньшей толкотне.
Глядя на шумное их движение, забываешь обратить внимание и на то, какими домами они обстроены. Впрочем, дома почти сверху донизу покрыты вывесками, а из-за вывесок глядят черные, закоптелые кирпичи. Кой-где попадаются такие же черные и закоптелые колонны, ни к селу ни к городу; кой-где притязания на архитектурную игривость, на изящество, но самого изящества нечего искать.
Я говорю, конечно, лишь об общем характере улиц. У Сити есть и монументальная красота. Ведь и собор св. Павла в Сити.
Чтобы видеть монументальную сторону Лондона, надо отправиться бродить по улицам его в воскресенье, когда британская столица сдерживает на двадцать четыре часа свою неугомонную суету и предается официальному умилению.
Все, чего вы не замечали и прежде, развлекаясь шумом и гамом со всех сторон, можно вам осмотреть теперь совершенно спокойно. Останавливаться на тротуарах уже не опасно; переходить через улицу - тоже. Правда, омнибусы не прекращают своего движения, кебы тоже снуют по улицам очень усердно; но езда их как будто скромнее, как будто менее гремят колеса, не так громко кричат кондукторы, под стать бесстрастно-спокойным лицам своих пассажиров. Тротуаров и совсем не узнаешь. Где эта озабоченная толпа, бегущая куда-то стремглав, сбивающая вас с ног, как прорвавший плотину поток? Все идут так тихо, таким ровным и мирным шагом; и без того длинные лица стали как будто еще угловатее. Подумаешь, что все, кто ни идет по улице, отправляются на похороны. Как раз кстати то там, то сям дребезжат траурные, обитые черным сукном кареты, которых не встретишь в будни: кучера, с обмотанными вокруг черных круглых шляп белыми полотенцами, качаются на высоких козлах; лакеи в черных ливреях, с такими же белыми полотенцами на шляпах, трясутся на высоких запятках; сквозь каретные стекла виднеются траурные платья леди и джентльменов. Как не сочувствовать печали этих леди и джентльменов, когда, кажется, весь город сочувствует? Ну, не похоронные ли лица везде, направо, налево, спереди, сзади? Вот даже круглолицый извозчик, красный от водки, как вареный рак, как будто отирает слезу. Может быть, это капля пота, капля тумана; но тем не менее он ее отирает грязным клетчатым платком, и это немало способствует общему впечатлению унылой картины. И туман кажется в воскресенье гуще, и угольный чад серее, и темные кирпичные стены домов чернее; окна и двери магазинов и лавок так плотно закрыты; черные ставни так черны, и белые буквы надписей на них так белы! Траур, совершенный траур!
И какой заунывный звон стонет над всем городом! Надо, вероятно, с детства наслушаться этих колоколов, чтобы находить в их странном, похожем на рявканье, отрывистом звуке нечто поэтическое, как находит Диккенс, и конечно не один Диккенс. Воскресный звон, как и самое воскресенье, должны быть, впрочем, очень приятны для богатого англичанина, окруженного дома комфортом и отдыхающего от треволненных будничных дней. Если притом ипокризия вошла уже в плоть и кровь, то предаваться заказному благоговению и питать свой ум чтением назидательных книг, чтобы завтра, в будни, с удвоенной энергией заняться эксплуатацией ближнего и преимущественно нищей братии, должно делать из мирного воскресного дня истинный праздник для всякого почтенного негоцианта, для всякого филантропического лорда. Я уверен, что даже Барнум, читающий по будням публичные лекции о надуванье ближних и об искусстве набивать карман, просветляется душой в воскресное утро, берет в руки вместо бумажника небольшую книжечку в красном сафьянном переплете с золотым обрезом и идет в свой приход. Нельзя поручиться даже, что он не даст старого, стертого, как солдатская пуговица, пенни жалкому старику в лохмотном пальто, продранных сапогах и проломленной шляпе, или босоногому грязному мальчику в печальных отрепьях,- с голой грудью, подставленной сырому ветру,- или злосчастной салопнице, которые стоят на всех перекрестках с метлами в руках и разметают грязь на улице для умиленных пилигримов и пилигримок. Как известно, для того чтобы предаваться воскресному умилению, надо быть в чистых сапогах и башмаках. Грязь может оставаться разве где-нибудь в темных закоулках, в сердце, например, в каком-нибудь уголке мозга. Вы можете, пожалуй, удобно сидя с золотообрезной книжечкой, рассчитывать, как бы понизить фабричную заработную плату, как бы отнять у несчастного работника лишний час отдыха и т. п.; все это не касается нравственности и не наносит ей никакой обиды. Но ходить в грязных сапогах, это - shocking! Прелестное, непереводимое словечко, стоящее французской ценсуры и китайского свода общественных приличий. Лица разметальщиков и разметальщиц уличной грязи едва ли не самые ясные и приветливые лица из всех встречаемых вами на улицах в воскресное утро. Народ идет, всё так празднично, так человеколюбиво настроенный, всё с сафьянными книжечками, и редкий из благоговейных прохожих не захватил двух-трех пенсов для нищей братии. Оттого так ласково улыбается и так уверенно подставляет сложенную наподобие ложки руку трясущийся старикашка на углу сквера; оттого так приветливо приседает середь грязи сухая старушонка в шляпке времен первой французской империи, занимающаяся обметаньем перехода через улицу; оттого с такою истинно танцмейстерской ловкостью скачут перед вами задом, размахивая в обе стороны метлой, чуть не во всю длину площади, голенастые мальчуганы. "Милостивые джентльмены! один пенни бедному мальчику!" Эти слова, сопровождаемые ловкими пируэтами, звучат на этот раз гораздо веселее, чем в будни...
Зато далеко не так хорошо, как в будни, идут в воскресенье дела у мальчиков, вырастающих словно из земли перед каждым прохожим, вынимающим из кармана сигару. Обыкновенно вы не успеете откусить у сигары конца или даже и вынуть ее из сигарочницы, как с обеих сторон перед вами машут голыми по локоть руками грязные мальчишки: у каждого шипит в руках благовонный трут или душистая, не гаснущая на воздухе спичка. Закуривайте сигару и доставайте пенни! Доставайте, впрочем, пожалуй, хоть шиллинг: мальчик вам разменяет. У кондукторов омнибусов, которым так нужны мелкие деньги, нет других менял во время езды. Кондуктору стоит мигнуть, чтобы такой меняла ухватился с цепкостью векши за его запятки и разменял на медь его серебро. Может, он даже и за промен возьмет: почем знать? В Лондоне услуги не оказываются даром. В воскресные дни, впрочем, едва ли продавцы спичек и труту так богаты, чтобы получать проценты со своих капиталов. Прохожие, у которых бывают лишние пенсы, направляются на этот раз в церковь; в руках у них молитвенники, а не сигарочницы. Разве какой-нибудь foreigner ходит, не зная куда деться, по опустевшим (сравнительно) и безжизненным улицам, и вооружается с горя сигарой. Зато от мальчишек ему нет отбою.
Если этот foreigner вышел осматривать город, ему следовало бы, разумеется, начать обозрение достопримечательностей с собора св. Павла, взобраться на самую вышку - взглянуть на живую панораму Лондона и опуститься в подземелье - посмотреть на могилу Веллингтона. Положим, Веллингтона можно и пропустить, но как же не видать Лондона "с птичьего полета", à vol d'oiseau? И чем же лучше начать обзор? Как, приехав в Париж, прежде всего взбираются на Notre-Dame {Собор парижской богоматери (франц.).}, на Пантеон, в Москве - на Ивана Великого, чтобы иметь понятие об общем впечатлении города, так здесь роль Notre-Dame и Ивана Великого играет св. Павел. Но любознательный путешественник, начинающий свои странствия по городу в воскресенье, может осматривать знаменитый собор только снаружи, если не хочет оказаться нарушителем общего благоговения. По воскресеньям ходят в церковь молиться, осматривать же надо идти в понедельник, во вторник, одним словом в будни. Собор св. Павла считается англичанами чуть ли не равным по величию (не по величине) и красоте римскому собору Петра; знатоки дела говорят, однако ж, что первому так же далеко до последнего, как подражанию до оригинала. Знатокам и книги в руки; но тем не менее лондонский собор - здание грандиозное, прекрасное, даже независимо от его громадных размеров, которые играют такую важную роль в его оценке. Одно убавляет у него впечатления на зрителя: это то, что он воздвигнут не на широкой и, пожалуй, возвышенной площади, где глаз мог бы обнимать его во всей целости, а не по частям, которые потом приходится соединять в уме. Готическим соборам, по моему мнению, не так вредит теснота: только бы главный фас был открыт. Мелочь орнаментов, тонкие и хрупкие линии пропадали бы на широкой площади, как пропадает на тесном пространстве гармония круглых куполов и колонн. Готическая архитектура хороша вблизи; классическим постройкам нужно некоторое отдаление для полноты впечатления. Точно ли классическое здание св. Павел,- мнения разделены; но едва ли кто-нибудь не согласится с тем, что постройки в греческом и итальянском вкусе не совсем под стать лондонскому небу и климату. И между тем нигде не встретите вы такого пристрастия к колоннам, к классическим фронтонам, как здесь. Англичане вообще не отличаются способностями к пластическим искусствам: у них и живопись, и ваяние, и архитектура - подражательные; они в этом случае руководствуются известным правилом: "prends mon bien partout, où je le trouve" {"Я беру свое добро везде, где нахожу его" (франц.).}. Всегда ли они нападают именно на то, что им кстати, что для них ловко и удобно усвоить - это другой вопрос, редко разрешаемый в их пользу. Вот что говорит об английском архитектурном вкусе Виардо в своей прекрасной книге о лондонских музеях. "Нет ничего хуже этого смешения родов, этого насильственного введения архитектуры одного климата в другой.
Англия вполне подтверждает эту слишком пренебрегаемую истину. Всеми, например, признано, что колонны - благороднейшая и прекраснейшая часть архитектуры. В Лондоне их употребляют с невероятной расточительностью, так что в ином приходе, в иной улице насчитаешь колонн больше, чем в целом Риме. Неужто думают, что они украшают и облагораживают город? Неужто думают, что эта куча капителей - дорических, ионических, коринфских, смешанных,- придают красу зданиям и домам? Вовсе нет; по-моему, нет ничего страннее и печальнее. Отчего? Оттого, что колонна в Лондоне - нелепость. Колонна, греческая или арабская, свойственна лишь странам, где она изобретена, востоку; она должна сохранить под темною синевой ясного неба белизну мрамора или алебастра. Но вообразите себе колонны кирпичные или чугунные, беспрестанно пачкаемые туманом, который покрывает их своей сыростью и дымом каменного угля, который льнет к ним и чернит их! Что может быть в них похожего на колонны Парфенона? Странный вид их произвел на меня сразу, с первого взгляда, неприятное впечатление; потом впечатление это утвердилось во мне, когда я увидел ясно физические причины, от которых они обезображены. Туман и дым, действуя на них соединенными силами, превращают их в совершенно черные спереди и оставляют лишь серыми сзади. Таким образом тень находится на первом плане, а свет на втором; иначе сказать, перед колонны как будто сзади, а зад как будто спереди. Это - полное извращение законов перспективы и законов света; это - чудовищ