Главная » Книги

Михайловский Николай Константинович - Еще о г. Максиме Горьком и его героях, Страница 2

Михайловский Николай Константинович - Еще о г. Максиме Горьком и его героях


1 2 3

ые ею условия, но, говорит, "остается попробовать, такое ли у Радды моей крепкое сердце, каким она мне его показывала". С этими словами он вонзает нож в сердце Радды, и она умирает, "улыбаясь и говоря громко и внятно: "Прощай, богатырь Лойко Зобар! Я знала, что ты так сделаешь"". Выходит затем отец Радды и убивает Зобара, но убивает, так сказать, по­чтительно, как уплачивают долг уважаемому кре­дитору.
   Такова любовь в тех фантастических, так сказать, надземных сферах, где герои г. Горького являются очи­щенными от всего, чем грязнит их мир кабаков, домов терпимости и тюрем. Пролита кровь, но не в какой-ни­будь пьяной драке и не из корыстных видов: г. Горький так обставил дело, что кровь Радды проливается с ее согласия и она умирает "улыбаясь" и воздавая хвалу убийце, а ее отец и Зобар просто - один отдает, а дру­гой получает долг. Зобар и Радда жадны жить. Как в короле Лире "каждый вершок - король", так и в них каждый вершок жить хочет. Поэтому они хотят быть совершенно свободными, а любовь, они чувствуют, уже урезывает эту свободу: "смотрел я,- говорит Зобар,- этой ночью в свое сердце и не нашел места в нем старой вольной жизни моей". Если любовь с их точки зрения и не совсем совпадает с определением героя Достоев­ского ("добровольно дарованное от любимого предмета право над ним тиранствовать"), то, во всяком случае, элемент господства, преобладания, власти играет в ней существенную роль. А так как Зобар и Радда равно­ценны, то задача покорения оказывается невозможною, и они на этой невозможности погибают. Но они не уклоняются от этой погибели и не жалеют о ней.
   Не жалеет о своей погибели и сокол в "Песне о Со­коле". Он расшибся, падая с высоты на камень (а по­том в море), но на вопрос ужа презрительно и гордо от­вечает: "Да, умираю!.. Я славно пожил... Я много про­жил... Я храбро бился... И видел небо. Ты не увидишь его так близко... Эх ты, бедняга!" Заинтересованный этими словами, уж в меру своих сил тоже попробовал было подняться к небу, но "рожденный ползать - ле­тать не может", и уж рассуждает: "Так вот в чем пре­лесть полетов в небо! Она - в паденьи... Смешные пти­цы! Земли не зная, на ней тоскуя, они стремятся высоко в небо и ищут жизни в пустыне знойной. Там только пусто. Там много света, но нет там пищи и нет опоры живому телу". И т. д. Однако песня или сказка ("Песня о Соколе" есть будто бы народная крымско-татарская песня-сказка) не согласна с ужом и поет хвалу жадно­му жить, свободному соколу: "О, смелый сокол! Ты, живший в небе, бескрайном небе, любимец солнца! О, смелый сокол, нашедший в море, безмерном море, себе могилу! Пускай ты умер! Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь призывом громким к свободе, к свету!"
   Чиж ("О чиже, который лгал, и о дятле - любителе истины"), чиж - не сокол. Он птица маленькая и слабокрылая. Однако у него хватило силы и смелости сму­тить на некоторое время птиц своей рощи песнями о свободе, просторе, призывами "вперед". Но ученый дятел скоро отвратил от него общественное мнение, до­казав птицам, что путь, предлагаемый чижом, полон опасностей и ни к чему хорошему привести не может. Бедный чиж, оставленный всеми, горько задумался: "Я солгал, да, я солгал, потому что мне неизвестно, что там за рощей, но ведь верить и надеяться так хорошо! Я же только и хотел пробудить веру и надежду - и вот почему я солгал... Он, дятел, может быть и прав, но на что нужна его правда, когда она камнем ложится на крылья и не позволяет высоко взлетать на небеса?" Чиж предпринял ни больше ни меньше как возбудить в птицах уверенность, что "мы не должны уставать и должны всегда бороться и все победить, чтобы оправ­дать самих себя в своих глазах, чтобы иметь право ска­зать: все прошедшее, настоящее и будущее - это мы, а не слепая сила стихий". Он был тоже жаден жить, этот маленький чиж. Дятел же отстаивал противопо­ложный тезис: "все мы - не более как только крошеч­ные факты, подтверждающие грандиозный факт муд­рости и мощи природы, которой мы должны подчинять­ся, как дети подчиняются матери". Чиж был жаден жить, но слаб и не сумел парировать аргументы дятла, и толпа отхлынула от него и оставила его в мрачном одиночестве, а автор резюмирует всю историю так: "Чиж благороден, но не имеет веры и поэтому нищ ду­хом; дятел благоразумен, но пошл, а птицы-слушатели отзывчивы лишь потому, что любопытны, но они в сущ­ности черствы сердцем и мелки, мелки, позорно мел­ки..."
   Черствы сердцем и мелки, позорно мелки не только птицы той рощи, которую было взбудоражил чиж и утихомирил дятел. Старуха Изергиль рассказывает такую легенду. Где-то, когда-то жили какие-то люди. Нахлынуло на них чужое племя и оттеснило в глухой, дремучий, болотистый лес. Плохо пришлось людям: на­зад идти нельзя - там сильные и злые враги, а впереди лес все дремучее, болота все непроходимее. Стали люди болеть, умирать. "Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар себя и волю свою, и никто уж, испуганный смертью, не боялся рабской жизни". Но среди этой за­пуганной толпы был Данко. Изергиль особенно напи­рает на его красоту и смелость - должно быть, он был похож на Лойко Зобара. Данко взялся вести своих то­варищей по несчастию. Не то чтобы он знал какие-ни­будь безопасные или удобные дороги - нет, единствен­но, на что он сослался, это то, что должен же быть у этого страшного леса где-нибудь конец, потому что ведь всему на свете бывает конец. Но он заявил это с такой уверенностью, что в сердцах слушателей заиг­рала надежда и они пошли за Данко. Но лес становил­ся все гуще, мрачнее, люди стали роптать и, наконец, даже грозить Данко смертью. Негодование и жалость к этим презренным людям овладели Данко, "и вот его сердце вспыхнуло ярким огнем желания спасти их и вывести на легкий путь... И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно же пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гни­лой зев болота". Руководимые этим факелом люди про­шли сквозь лес в степь, но тут Данко, "кинув радостный взор на развернувшуюся перед ним свободную землю", умер. "Люди же, радостные и полные надежд, не заме­тили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осто­рожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой. И вот оно, рассыпавшись в ис­кры, угасло..."
   Данко совершает подвиг самопожертвования, при­чем оказывается одиноким сначала впереди смущенной толпы, потом одиноким перед разъяренной толпой, по­том опять одиноким впереди толпы обнадеженной, спа­сенной и неблагодарной. Ларра (это имя, по объясне­нию старухи Изергиль, значит "отверженный, выкину­тый вон") тоже одинок в толпе соплеменников, но он не совершает подвига самопожертвования. Напротив... Ларра - сын орла и похищенной им женщины. Орел умер ("когда он стал слаб, то поднялся в последний раз высоко на небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы гор"), его невольная жена вернулась к своему племени с двадцатилетним сыном, сильным, гордым и смелым красавцем, опять-таки вроде Зобара или Данко. Он сразу встал в дурные отношения к старейшинам племени, отказавшись им повиноваться и объявив, что "таких, как он, нет больше". Затем он подошел к одной красивой девушке и обнял ее; она его оттолкнула, а он "ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, встал так, что из ее уст кровь брыз­нула к небу и она вздохнула тяжко, извилась змеей и умерла". Его связали и хотели казнить, но сначала попытались добиться, зачем он убил девушку. Он отка­зался отвечать связанный, а когда его развязали, ска­зал следующее: "Я, может быть, сам не верно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, что меня оттолкнула она; а мне было нужно ее". Из дальнейшего разговора выяснилось, что "он считает себя первым на земле и что, кроме себя, он не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое оди­ночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни подвигов, ни скота, ни жены, и он не хо­тел ничего этого". И когда поняли это, то мудрейший из старейшин племени придумал ему страшное наказание: "Наказание ему в нем самом! Пустите его, пусть он бу­дет свободен. Вот его наказание". Юноша весело ушел и стал жить "свободный, как отец его; но его отец не был человеком, а этот был человек". Он был ловок, си­лен, хищен, жесток; он приходил время от времени к людям и брал все, что ему нужно было. В него стреляли, но стрелы "не могли пронизать его тела, обвитого невидимым человеку покрывалом высшей кары". Мно­гие, многие годы жил он так, но наконец это ему надое­ло. "Нельзя всегда наслаждаться - потеряешь цену наслаждению и захочется страдать". Он и пошел к лю­дям с этой целью, но они не тронули его, он покушался убить себя, но смерть не брала его. "В глазах его было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. И так с той поры остался он один, сво­бодный и ищущий смерти. И вот он ходит, ходит, по­всюду..."
   Лойко Зобар, Радда, Сокол, Чиж, Данко, Ларра - вот вся портретная галерея идеальных, очищенных от грязи босяков г. Горького. Что это именно они - пре­ображенные Челкаши, Мальвы, Кувалды, Косяки и проч.,- в этом едва ли кто-нибудь усомнится. Мы видим в них ту же "жадность жить"; то же стремление к ничем не ограниченной свободе; то же фатальное одиночество и отверженность, причем не легко устано­вить - отверженные они или отвергнувшие; ту же высокую самооценку и желание первенствовать, покорять, находящие себе оправдание в выраженном или молча­ливом признании окружающих; то же тяготение к чему-нибудь чрезвычайному, пусть даже невозможному, за чем должна последовать гибель; ту же жажду наслаж­дения, соединенную с готовностью как причинить стра­дание, так и принять его; ту же неуловимость границы между наслаждением и страданием.
   Но это не трафареты, а варианты, иногда, в отдель­ных чертах, даже слишком близкие между собою, иногда расходящиеся довольно далеко, но, во всяком слу­чае, так сказать, вращающиеся около одной оси. Если, например, Орлов сегодня мечтает о спасении России от холеры ценою собственной жизни, а завтра об избиении "всех до единого жидов" или даже о раздроблении всей земли в пыль, то в коллекции очищенных босяков по­двиг самопожертвования предоставлен Данко, а зло­дейские подвиги - Ларре; но, несмотря на эту разницу, и тот и другой являются нам в некотором ореоле гордой силы и красоты. Если Чиж слабокрыл и вообще слаб сам, то он все же зовет других к свободе, простору и по крайней мере на некоторое время покоряет сердца при­зывом птиц к великому делу. Если Коновалов находит ненужным присутствие даже Пятницы на острове Ро­бинзона, а Ларре одиночество досталось в виде страш­ной кары, то с течением времени Коновалов, надо думать, пожалел бы, что убил "дикого", хотя бы уже по­тому, что оказался бы в "яме"; а Мальве, тоже мечта­ющей об одиночестве, люди, наверное, понадобились бы, чтобы "вертеть" ими. С другой стороны, Ларра да­леко не сразу почувствовал боль и скорбь одиночества: он наслаждался им "не один десяток длинных годов", и вернулся он к людям потому, что его потянуло к стра­данию. В целом получается нечто смутное, загадочное, как бы еще только прорезывающееся и, по-видимому, оправдывающее претензию Аристида Кувалды... мы новость в истории, нам нужны новые воззрения на жизнь...
   Появлению таких ли, сяких ли "новых людей", не в виде одиноких ласточек, которые весны не делают, а в виде целого "класса", как это утверждает относи­тельно своих босяков г. Горький, должно соответство­вать известное изменение общественных условий. Но после всего сказанного едва ли есть какая-нибудь на­добность доказывать, что герои г. Горького "класса" не составляют, как в силу неопределенности их положе­ния, так и в особенности в силу проникающего все их существо индивидуализма, исключающего возможность прочной группировки. Это, однако, еще ничего не гово­рит против их "новости". Но мы видели, что г. Горький даже не коснулся тех внешних, объективных условий, которые действительно только в наше время создают босяков; что, вследствие этого, его "новые" босяки по происхождению ничем не отличаются от старых гуля­щих людей и голи кабацкой и даже напоминают собою времена кочевого быта. Это подтверждается еще и тем обстоятельством, что в рядах героев г. Горького есть настоящие кочевники, ничем, собственно, из них резко не выделяясь. Зобар, Радда, Данко, Ларра - существа фантастические или по крайней мере легендарные; по­этому их, пожалуй, и нельзя брать в счет, хотя и то уже достойно внимания, что эти создания фантазии поме­щены в условия кочевого быта. Но Изергиль, Макар Чудра - цыгане, из тех, которые "шумною толпой по Бессарабии кочуют", то есть настоящие, живые кочев­ники, насколько они удержались в условиях современ­ной европейской жизни. А между тем их мысли, чувст­ва, поступки в общем совершенно те же, что у Мальвы, Гришки, Кузьки Косяка и проч. Значит, какая же это "новость"? Это, напротив, нечто очень старое, давно пережитое историей, лишь кое-где сохранившееся в урезанном виде и не имеющее никакой связи со всту­пительной картиной рассказа "Челкаш", где "гранит, железо, дерево, мостовая гавани, суда и люди - все дышит мощными звуками бешено-страстного гимна Меркурию".
   Если, однако, "новость" героев г. Горького ни еди­ною чертою не оправдана с точки зрения их происхож­дения, порождающего их исторического процесса, то, как я уже говорил, в их психологии есть нечто действи­тельно новое. Но в таком случае можно ожидать, что в психологию кочевников - Изергили, Макара Чудры и их отражений в мире фантазии и легенды, то есть Зобара, Ларры и проч.- автор ввел некоторые произ­вольные, не соответствующие действительности черты. Так оно и есть.
   Слово "чандалы", подвернувшееся мне для обозна­чения наших босяков и европейского Lumpenproletariat'a *, наводит на некоторые любопытные сближе­ния. Существует мнение, что цыгане суть потомки ин­дийских чандалов, когда-то выселившихся или вы­селенных из родины. Чандалы же индийские суть от­верженцы разных каст, цементированные националь­ным элементом туземного, доарийского населения и за­тем строгими постановлениями суровых индусских за­конов и обычаев. Действительно ли цыгане их потомки или нет, но они, во всяком случае, представляют собою отверженное (или отвергнувшее) племя, распадающе-
  
   * Люмпен-пролетариат (нем.).- Ред.
  
   еся, как и все кочевники, не непосредственно на индивидуальные атомы, а на орды, таборы, роды, семьи. Сообразно этому, свобода и свободолюбие кочевого чело­века представляют собою нечто очень относительное: он с трудом переносит ограничения, налагаемые условия­ми цивилизованной жизни, но вместе с тем крепко стис­нут теми общественными единицами, в состав которых входит. Об цыганской вольной жизни мы имеем совер­шенно фантастические представления, основанные главным образом на разных "цыганских романсах". В действительности, цыган и особенно цыганка нахо­дятся в полной власти своего табора, что сохранилось даже в тех цыганских "хорах", которые дают нам свои концерты; и не только находятся во власти, но и не тя­готятся этими узами, доколе остаются настоящими, ти­пическими цыганами. Кочевник любит свободу, но со­всем не так и не такую, как современный босяк, и обрат­но - какой-нибудь Кузька Косяк, или Сережка, или Коновалов, при всей своей склонности к бродяжеству, почувствовали бы себя очень плохо в таборе, в котором так хорошо уживается Макар Чудра, тоже исповедую­щий принцип вечного бродяжества. Кочевник бродяжит целой ордой, табором, стадом, с которым связан самы­ми тесными узами, а Сережка и Кузька бродяжат в одиночку и никаких уз не знают или не хотят знать. В этом и состоит их "новость", но не только в этом.
   Слово "чандалы" наводит еще на одну справку. Вы­ше были указаны некоторые точки соприкосновения г. Горького с Достоевским. А в 1894 году, излагая на этих же страницах с некоторою подробностью учение Фр. Ницше 12, я отметил подобные же точки соприкосно­вения с Достоевским несчастного немецкого мыслителя. Указывал я и на необыкновенное уважение, с которым Ницше относился к нашему художнику, знакомому ему, по-видимому, только по "Запискам из мертвого до­ма" 13. В одном из своих сочинений ("GЖtzen DДmme­rung"), восторгаясь силою психологического анализа, с которою Достоевский проникает в душу обитателей Мертвого дома, Ницше говорит о "чувстве чандала", чувстве "ненависти, мести и восстания против всего су­ществующего" 14, каковое чувство, дескать, живет в ду­ше каждого сильного человека, не нашедшего себе места в современном "покорном, посредственном, каст­рированном обществе".
   Думаю, что читатель не затруднится усмотреть это чувство в героях г. Горького. Но соблазнительная возможность сближения с идеями Ницше идет гораздо дальше. Предупреждаю, что я отнюдь не думаю дока­зывать, что свое освещение жизни г. Горький заимство­вал у Ницше,- он нигде о нем не упоминает (хотя на­шел же случай упомянуть, например, о Шопенгауэре 15) и, может быть, совсем не знаком с ним. Но тем интерес­нее совпадение, свидетельствующее о том, что извест­ные идеи носятся в воздухе, не только кристаллизуясь в виде все растущего множества поклонников Ницше в Европе, но вот и у нас прорезывающихся самостоятельно, не говоря о людях, прямо заимствующих свой свет от Ницше. Во всяком случае, Ницше со всем своим нравственно-политическим учением не был бы чужим среди философствующих босяков г. Горького.
   Начать с того, что одиночество играет в соображе­ниях Ницше не меньшую роль, чем в мечтах и в жизни босяков г. Горького. Ницше слагает настоящие гимны одиночеству и даже предлагает установить новую на­учную дисциплину: рядом с наукой об обществе, Gesell­schaftslehre,- науку об одиночестве, Einsamkeitsleh­re 16. Но одиночество не только драгоценно и как та­ковое составляет законный предмет мечтаний - оно неизбежно для всякого сильного человека, так как лю­бая общественная форма требует от него уступок хоть какой-нибудь части его я, а он на подобные уступки согласиться по самой своей природе не может *.
   Но, кроме сильных, существуют и слабые, охотно подчиняющиеся многоразличным ограничениям свобо­ды, да и для сильных Einsamkeitslehre не исключает на­добности в Gesellschaftslehre - не потому, чтобы оди­ночество было невозможно: Ницше не знает ничего луч­шего, как "погибнуть на великом и невозможном" 17; и не потому, чтобы одиночество доставляло страдания: Ницше готов принять страдание, и высшее наслаждение для него состоит в борьбе со всеми ее положительными и отрица-
  
   * Когда Ларру спросили, зачем он убил девушку (см. выше), он отвечал: "она оттолкнула меня, а мне было нужно ее". ""Но ведь она не твоя?"- сказали ему.-"Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет своего только речь, руки и ноги, а владеет он животными, женщинами, землей и многим еще" - Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой - сво­им умом и силой, своей свободой и жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым" (Горький, II, 297-298).
  
   тельными шансами; но главным образом потому, что в сильных живет Wille zur Macht, "воля к власти" 18, как у нас буквально переводят. Эта жажда власти, мо­гущества есть, по мнению Ницше, главный двигатель истории и тесно связана с одним из коренных свойств человеческой природы - жестокостью: "вид страда­ния доставляет удовольствие, причинение страдания доставляет еще большее удовольствие 19; таков жесто­кий, но старый и могущественный закон" (Genealogie der Moral). Аскетическая практика самоистязания в ее свирепых формах имеет тот же источник: за отсутстви­ем или недосягаемостью других индийский фанатик и т. п. терзает свое собственное тело и при том наслаж­дается своим превосходством над теми, кто не в силах это делать. Слабость, трусость, лицемерие часто засло­няют эти коренные свойства человеческой природы и в настоящее время у цивилизованных народов создали "мораль рабов" в противоположность "морали гос­под" 20, которую некогда исповедывали сильные, жиз­нерадостные, жестокие, чувственные, властные люди - "великолепные, жаждущие победы и добычи живот­ные". То было время торжества красоты, силы, время здоровых инстинктов, не изъеденных рассудочным ана­лизом и мертвящей рефлексией *. Ныне торжествует "мораль рабов", в основании которой лежит кротость, смирение, покорность, умеренность и аккуратность, не воздействие на обстоятельства, а подчинение им. Но временами прокидываются экземпляры прирожденных "господ", которым принадлежит будущее. Они суть прообразы "сверхчеловека", имеющего наследовать землю. В настоящее же время они суть чандалы, от­верженные или отвергнувшие носители чувств мести и ненависти ко всему существующему, не уживающиеся в тех, если угодно, "ямах", которые им предлагаются существующими условиями, и населяющие Мертвый дом Достоевского. Но этот исход не единственный, это только случай победы прирожденного "господина" рабским обществом; возможен и противоположный ис-
  
   * Г-н Горький в одном месте раздумывается "о великом горящем сердце Данко (а почему бы и не о Зобаре и Ларре?- H. M.) и о че­ловеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд, о старине, в которой были герои и подвиги, и о печальном времени, бедном сильными людьми и крупными событиями, богатом холодным недоверием, смеющимся надо всем,- жалким временем мизерных людей с мертворожденными сердцами" (II, 322).
  
   ход, когда чандал, преступивший все законы и всю мо­раль рабского общества, становится его действитель­ным господином: таков был Наполеон. (Напомню, что и для Раскольникова в "Преступлении и наказании", считавшего себя необыкновенным, из ряда вон выходя­щим человеком, имеющим право "преступить", Напо­леон был идеалом.)
   Я не думаю, конечно, излагать здесь все взгляды Ницше и оставляю в стороне многое, очень многое, в том числе подробности о "сверхчеловеке", о пропове­ди "любви к дальнему" взамен "любви к ближнему" 21 и т. п. Все это не имеет своей параллели в произведени­ях г. Горького. Для нас интересна здесь только психо­логия чандалов. И, полагаю, никто не усомнится при­знать разительное сходство ее с психологией героев г. Горького. Кто, как не ницшевские прирожденные гос­пода этот Челкаш в противоположность рабу Гавриле, Сокол в противоположность Ужу, Кузька Косяк в про­тивоположность мельнику, Данко в противоположность всему табору, удалец Сережка в противоположность разной деревенщине, даже отчасти Чиж в противо­положность Дятлу или Макар Чудра, который учит автора: "Что ж, он родился затем, что ли, чтобы по­ковырять землю да и умереть, не успев даже моги­лы себе выковырять? Ведома ему воля? Жизнь степная понятна? Говор морской волны веселит ему серд­це? Эге! Он раб, как только родился, и во всю жизнь раб".
   Отмечу некоторые любопытные детали. Ницше ре­комендовал (в "MorgenrЖthe") всем, кому тесно в Ев­ропе и кто, конечно, чувствует себя "господином", уда­ляться в дикие места и там основывать новые государ­ства 22, становясь во главе их. Ницше, как сообщают его биографы, и сам одно время мечтал о подобной ро­ли. Не напоминает ли это читателю мысленное пересе­ление Коновалова на остров Робинзона? Хотя Конова­лов устранял оттуда даже Пятницу, но, как я уже гово­рил, по всей вероятности, скоро пожалел бы об этом. По крайней мере Мальва мечтает или жить далеко в море в полном одиночестве и, следовательно, никому не подчиняться, или "завертеть бы каждого человека, да и пустить волчком вокруг себя", то есть себе под­чинить.
   Мы видели, что босяки г. Горького не особенно мяг­ко относятся к своим дамам и бьют их. А Ларра, осуж­денный на одиночество, приходил брать у своих со­племенников силком "скот, девушек, все, что хотел". Значит, присутствие женщин не нарушало его одино­чества, женщина в счет не идет. Для Ницше женщина "изящная и опасная игрушка" , высшею мечтою кото­рой должна быть надежда родить сверхчеловека. А мудрая старушка советует Заратустре: "если ты идешь к женщине, не забудь захватить кнут" 24. Но, ко­нечно, и мудрая старушка, и сам Заратустра сделали бы исключение, например, для Радды, которая, будучи прирожденной "госпожой", столь же мало способна подчиниться Зобару, как и он ей.
   Еще одно - и последнее - мелкое замечание, оправдать которое предоставляю самому читателю: кто читал статью Ницше "Vom Nutzen und Nachtheil der Historie fЭr das Leben" *, тот может принять рассказ г. Горького о Чиже и Дятле чуть не за художественный комментарий к этой статье...
   Что из всего этого следует? Прежде всего то, что больной немецкий мыслитель-художник, произведения которого переполнены странностями, противоречиями, произвольными положениями и выводами, но тем не менее высокообразованный и высокодаровитый, а неко­торые утверждают - даже гениальный, что этот мыс­литель-художник может занять место среди русских Челкашей, Сережек, Кузек и прочих грубых, пьяных, преступных, невежественных героев г. Горького. Это не так странно, как может показаться с первого взгляда. С одной стороны, сам Ницше различает чандалов - обитателей Мертвого дома и чандалов - Наполео-нов , причем различие это устанавливает не по су­ществу, а по случайностям судьбы тех и других; с другой стороны, и в коллекции г. Горького есть не только Сережки и Кузьки, а и облитые поэтическим ореолом Зобары, Данки, Соколы, Ларры. Наконец, мы имеем еще промежуточное звено в лице многих героев Досто­евского, каковы не только обитатели Мертвого дома, приближающиеся к Сережкам и Челкашам, а и Став-рогины, Раскольниковы и проч., приближающиеся к Зобарам, Ларрам, Наполеонам.
  
   * "О пользе и вреде истории для жизни" (нем.).- Ред.
  
   Повторяю, я отнюдь не утверждаю, что на г. Горь­кого имел влияние Ницше, и склонен, напротив, думать, что это именно совпадение, а не сознательное усвоение или бессознательное подражание. Влияние Достоев­ского может быть достовернее. Но, во всяком случае, мы имеем трех писателей, весьма различных, по-види­мому, и по совокупности образа мыслей, и по степени таланта, и по форме работы, но сосредоточивших свое внимание на одних и тех же явлениях душевной жизни, весьма мало изученных. И, по-видимому, эти явления становятся все ярче, заметнее, потому что вот по край­ней мере в Европе они нашли себе теоретическое обо­снование и апологию в учении Ницше.
   Надо, однако, заметить, что физиономия Ницше представляет собою нечто чрезвычайно сложное и про­тиворечивое, ввиду чего в Европе, несомненно пережи­вающей ныне некоторый духовный кризис, им интере­суются, желают опереться на него или причислить его к своим люди чрезвычайно различных направлений. Не говорю о тех, кто гонится за всякой новинкой, какова бы она ни была, лишь бы это было хронологически "по­следнее слово", и кого ни к чему не обязывает это по­следнее слово, из которого они, впрочем, и корысти ни­какой не извлекают, а так себе, как перо на шляпе но­сят. Но вот, например, нравственно распущенные люди, люди sans foi ni loi * пожелали опереться на "иммора­лизм" Ницше; и совершенно напрасно, потому что хотя он и сам называл себя "имморалистом", но, в сущности, он настоящий моралист, притом очень строгий, только его мораль резко отличается от ныне общепризнанной. В Европе все растет разочарование в общественных формах, выработанных ее историей, и не только реаль­ных, но и в тех грядущих формах, которые вырабаты­ваются различными социалистическими системами. Од­ним из плодов этого разочарования является анархизм. Некоторые из исповедующих анархизм и приветство­вали Ницше. Они имели для этого некоторое основа­ние в той части его учения, которая беспощадно раз­рушает все, как реальные, так и идеальные обществен­ные формы, дескать, стесняющие и урезывающие лич­ность, а также и еще кое в чем. Но, узнав об этом, Ниц­ше вложил в уста своему Заратустре такие слова: "Есть
  
   * Без чести и совести (фр.).- Ред.
  
   люди, проповедующие мое учение о жизни ; и в то же время это проповедники равенства и тарантулы. Я не хочу, чтобы меня смешивали с этими проповедниками равенства". И действительно, трудно найти большего ненавистника идеи равенства, чем Ницше. Его уче­ние - аристократическое durch und durch *, как гово­рят немцы. О рабочих он выражается так: "побрал бы их черт и статистика" 27; к толпе, партии, большинству, множеству, массам, народу он относится с величайшим презрением, не примыкая, однако, ни к одному из су­ществующих аристократических течений и, напротив, громя наличные аристократии рода и капитала. Однако и в этом отношении есть в европейской литературе яв­ления, которые можно поставить в связь с учением Ницше. Это, во-первых, некоторые отроги дарвинизма (как читатель мог видеть хотя бы из недавней на­шей беседы о книге "Von Darwin bis Nietzsche" **). Это, во-вторых, ряд если не прямо аристократических, то, во всяком случае, антидемократических толкова­ний вопроса о "героях и толпе" ***. Наконец, и некото­рые декаденты не без основания признают Ницше своим, хотя должны бы это делать с большими оговор­ками.
   Все это я говорю как вообще ввиду растущего у нас интереса к учению Ницше ****, так, в частности, для убеждения читателя в том, что усвоение той или другой стороны этого учения, а тем более совпадение с одной из них, отнюдь не обязательно ведет к принятию всего Ницше. В данном случае у нас речь идет главным обра­зом о некоторых темных явлениях душевной жизни, ко­торые в нашей литературе разрабатывались Достоев­ским совершенно самостоятельно и раньше Ницше; причем общее мировоззрение Достоевского резко отли-
  
   * Насквозь (нем).- Ред
   ** "От Дарвина к Ницше" (нем.).- Ред.
   *** Вопрос этот очень занимает европейскую литературу. Не го­воря об известных и русским читателям сочинениях Тарда, Сигеле, Ле-бона, то и дело появляются на эту тему новые книги и журнальные статьи.
   **** В самое последнее время, кроме журнальных статей, появи­лись Алоиз Риль и Г. Зиммель "Фридрих Ницше" (очерк Риля поя­вился и раньше, в другом издании); Герман Тюрк. "Философия эгоизма" (сокращенный и довольно произвольный перевод отрывка из книги "Der geniale Mensch"); "Граф Л. Н. Толстой и Фридрих Ницше: Очерк философско-нравственного их мировоззрения" проф. В. Г. Щеглова.
  
   чается от мировоззрения Ницше и во многих отношени­ях даже прямо противоположно: если бы Ницше знал всего Достоевского, то, конечно, не отзывался бы о нем с такой восторженностью, как теперь.
   Что касается г. Максима Горького, то он еще слиш­ком молод (разумею, конечно, литературную моло­дость) и недостаточно определился, чтобы можно было судить как о его общем мировоззрении, так и о его дальнейшей литературной карьере. Его талантливость, наблюдательность и оригинальность не подлежат со­мнению. Но все это может в будущем и расцвесть пыш­ным цветком и если не иссякнуть, то затеряться в пого­не за психологическими тонкостями, в своего рода пси­хологической гастрономии, презирающей здоровое и питательное и ищущей острого, пряного, редкого и исключительного. Конечно, и редкое вполне достойно нашего внимания, тем более что оно часто оттеняет со­бою и, следовательно, уясняет общие душевные про­цессы. Но психологические гастрономы, к числу кото­рых Достоевский принадлежал, склонны, во-первых, придавать исключительному слишком общее значение, а во-вторых, искусственно и произвольно составлять разные пикантные комбинации.
   "Декаденты - тонкие люди. Тонкие и острые, как иглы, они глубоко вонзаются в неизвестное". Это гово­рит у г. Горького один из героев рассказа "Ошибка" (II, 350). Я до сих пор не касался этого странного рас­сказа, стоящего особняком в двух томиках г. Горького, но ясно указывающего, мне кажется, на те опасности, которые грозят автору на его дальнейшем литератур­ном пути. Декаденты (конечно, искренние, потому что есть и просто ломающиеся, ради интересной позы) же­лали бы быть подобны тонким и острым иглам, глубоко вонзающимся в неизвестное, но в действительности за­кутывают туманом и извращают вычурностью часто даже вполне известное. И вот этот-то туман и эта вы­чурность вместо искомой тончайшей правды грозит и г. Горькому. Он может считать себя неответственным за приведенную хвалу декадентам, потому что выказывает ее психически больной Кирилл Иванович Ярославцев. Но вместе с тем как Ярославцеву, так и другому дей­ствующему лицу, тоже психически больному, Марку Даниловичу Кравцову, приписаны мысли и настроения, общие всем босякам г. Горького (хотя и Ярославцев, и Кравцов не босяки) и, очевидно, очень занимающие автора. Тут и "человек, к жизни не причастный и от нее отторгнутый", и жажда подвига, и афоризм: "жалость и жестокость! да ведь это два совершенно однородные слова"; и желание "вывести вон из жизни всех тех лю­дей, которые, несмотря на свои пятна, все-таки самые светлые люди жизни", и предложение "выйти за грани­цы жизни в песчаные необитаемые пустыни", и т. д. Со­мневаясь, чтобы специалист-психиатр нашел картины болезни Ярославцева и Кравцова соответствующими действительности, думаю, что это совершенно произ­вольная психиатрия. А вместе с тем не выясняются и так занимающие г. Горького мысли и настроения, по­тому что двое сумасшедших, конечно, могут только за­путать дело.
   Остановимся хоть на одном пункте. "Жалость и жестокость - два совершенно однородные слова", и Ярославцеву "удивительно, как это до сей поры никто не замечал, что это синонимы по смыслу". Это одна из вариаций на тему о границах наслаждения и страда­ния. Но вот как иллюстрирует свой афоризм Ярослав-цев. Однажды в деревне он был свидетелем следующей сцены: телка упала в овраг и сломала себе передние ноги; собралась толпа; она "стояла вокруг телки и больше с любопытством, чем с состраданием, наблю­дала за ее движениями и слушала ее стоны"; подошел кузнец Матвей и, обругав "дурачьем" "любующихся" на страдания телки, ударил ее по голове железной по­лосой и тем прекратил страдания. Ярославцев заклю­чает: "Вот он как жалел, этот Матвей! Может быть, он так же бы поступил и с человеком безнадежно больным. Морально это или не морально? Во всяком случае, это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо. Я люблю хорошее, и это морально; я слаб и, значит, я хорош! Вот как!" Я уже не говорю о полной бессмыслице последних слов, тут даже и разобрать ни­чего нельзя. Но возьмем самый факт, иллюстрирующий положение о тождественности жалости и жестокости. Ясно, что жестока была толпа, если она "любовалась" зрелищем страданий телки, и тут можно подозревать загадочную смесь жестокости и сострадания, но кузнец Матвей, очевидно, не годится для иллюстрации тож­дества жалости и жестокости. Жестокость причиняет страдание или любуется на него, а кузнец обругал любующихся и прекратил страдание. Нет, значит, никако­го повода делать из этого простого и ясного факта что-то загадочное, таинственное, для проникновения в ко­торое требуются тонкие и острые иглы декадентства.
   Интереснее изречение Ярославцева: "это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо". Это говорит психически больной человек, и, следова­тельно, опять-таки автор за эти слова не ответствен. Но то, что поднимает над окружающими всех босяков г. Горького - очищенных и неочищенных, реальных и ле­гендарных или символических,- есть сила, и именно "прежде всего сила". Куда она направится - на вели­чайший ли подвиг самоотвержения или на величайшее, даже фантастическое злодейство,- это вопрос второй и даже, может быть, безразличный: "это сильно, прежде всего сильно, и потому оно морально и хорошо". Так склонны смотреть все босяки г. Горького, стирая общепризнанные, по крайней мере на словах, границы между добром и злом и требуя, устами философствую­щего отставного ротмистра Аристида Кувалды, "но­вых" критериев морали. Смелость и откровенность, с которыми отверженцы ставят и даже практически разрешают этот вопрос, импонируют окружающим, а босяков очищенных, легендарных даже окружают блеском поэтического ореола. Очевидно, однако, что, признав вместе с ними "прежде всего силу" верховным критерием морали, мы оказались бы во власти целой сети недоразумений, из которых остановимся на одном. Герои г. Горького "жадны жить", ищут "возбуждения всей души". Формы, в которых проявляется эта жад­ность, обусловливаются обстоятельствами времени и места; если бы, например, жизнь предлагала героям г. Горького не "ямы", а достаточное "возбуждение всей души" на месте, то им незачем было бы бродяжить. Как бы мы ни относились, однако, ко всем этим частностям, нельзя не остановиться на том, что из разнообразных отношений к людям, какие могут "возбуждать душу", они выше всего ставят мотивы властного, повелитель­ного воздействия, которое способны доводить до жестокости и мучительства, и, следовательно, роют другим возмутительнейшие "ямы"; а нет почему-нибудь поприща для такого воздействия - так и совсем не надо людей, можно и в одиночку прожить, или же - смерть (вместе со всем человечеством, как в мечтах Кувалды и Орлова, или вместе с непокоряющимся субъектом, как в случае Зобара и Радды). "Жадность жить", требующая "возбуждения всей души", есть явление законное и желательное, действительно способ­ное образовать собою психологический фундамент вы­сокой морали. Жалки люди, не знающие этой жадности и соглашающиеся быть инструментами с оборванными струнами; но если и признать, что Wille zur Macht - жажда власти, превосходства есть необходимая струна человеческой души, то все же она лишь одна из струн и при "возбуждении всей души" ее звуки должны гар­монически умеряться иными звуками. Раз мы это при­знаем, мы тотчас увидим несостоятельность тезиса: "Это прежде всего сильно и потому морально и хоро­шо"; увидим и разницу между действиями Данко, с одной стороны, и Ларры - с другой, между мечтой Орлова спасти Россию от холеры и его же мечтой пере­бить всех жидов или раздробить землю в пыль. Пусть Данко руководился жаждою первенства и власти, ког­да шел впереди своих людей из лесу, освещая им путь своим горящим сердцем, но он вместе с тем сострадал этим людям, переживал их жизнь; следовательно, в его душе звенела по крайней мере одна лишняя струна по сравнению с Ларрой, который оказался не способным переживать чужую жизнь и только желал "быть пер­вым". Пусть честолюбие было одним из мотивов Орло­ва, когда он хотел насмерть схватиться с холерой, но он вместе с тем переживал жизнь виденных им в холер­ной больнице страдальцев; следовательно, его жизнь была в этот момент полнее, богаче, чем тогда, когда он, именно от пустоты жизни, мечтал об избиении жидов и раздроблении земли. Разница, кажется, достаточно ясная для того, чтобы мы могли, именно с точки зрения "жадности", отвергнуть положение: "это прежде всего сильно, а потому морально и хорошо". "Учитель" в "Бывших людях" не забыл римской истории и знает, что "гольтепа создала Рим". Согласился ли бы он с приведенным положением, если бы его ему иллюстри­ровали так: Нерон сжег Рим, распинал и отдавал на съедение зверям разную "гольтепу", не отказывая себе, впрочем, в удовольствии казнить и знатных, и бога­тых,- это было сильно, а потому морально и хорошо; Спартак сплотил разную "гольтепу" и три года держал миродержавный Рим в страхе - это было сильно, а по­тому морально и хорошо. Боюсь, что, по пристрастию к "гольтепе", довольно, впрочем, в его положении естественному, "учитель" нашел бы, что никакие декадентские иглы, как бы они ни были остры и тонки, не сошьют эти два явления в однородное целое.
   Мне кажется, что г. Горького одолевает некоторая не совсем для него самого ясная идея; именно одолева­ет, несмотря на свою неясность, а может быть, благо­даря этой неясности. И только когда он от ее гнета так или иначе освободится - совсем ли ее отбросит или вполне овладеет ею,- мы получим возможность окон­чательно судить о размерах и значении приобретения, сделанного в его лице нашей литературой. Как ни не­сомненно его знакомство с изображаемым им миром, но слишком подозрительна эта частая повторяемость одних и тех же (очень, впрочем, интересных) мотивов, даже одних и тех же выражений, слов; тем более подо­зрительна, что эти мотивы и выражения г. Горький предоставляет и не босякам: существам фантастическим и аллегорическим, а также двум сумасшедшим. Это свидетельствует, я думаю, что к своим наблюдени­ям г. Горький прибавляет кое-что им не наблюдавше­еся, но его самого очень занимающее. Это бы еще не беда, но - да простится мне грубоватое и, может быть, не совсем удачное слово - г. Горький еще не переварил того, что его так занимает, не усвоил настолько, чтобы претворять в образы и картины. Идея, занимающая ав­тора, не сливается в одно органическое целое с его на­блюдениями, автор ее подсовывает своим действующим лицам. Отсюда многие художественные бестактности, о которых я уже упоминал и распространяться о кото­рых мне не хочется.
   К сожалению, г. Горькому грозит в будущем нечто гораздо худшее, чем эти досадные бестактности, а именно -"тонкие и острые иглы декадентства", кото­рые в действительности не только не тонки и не остры, а, напротив, очень грубы и тупы.
   Но в двух томиках г. Горького есть и совсем иного рода задатки. Босяки занимают в этих двух томиках столько места и автор такими усиленными эффектами привлекает к ним внимание читателей, что неудиви­тельно, если критика просто даже не заметила двух рассказов или очерков, не имеющих к босякам никакого отношения, ни прямого, ни косвенного, ни реального, ни аллегорического. Это, во-первых, "Ярмарка в Голтве"- маленький очерк, написанный без претензий на какую-нибудь глубину или "проникновение", безделка, но вся пропитанная каким-то мягким, светлым юмором, производящим тем большее впечатление, что этого эле­мента совсем нет в других произведениях г. Горького. Это, во-вторых, рассказ "Скуки ради", гораздо более серьезный и значительный по замыслу и истинно пре­восходный по исполнению. Самое чуткое ухо не услы­шит здесь ни одной фальшивой ноты, самая строгая рука не вычеркнет и не прибавит ни одного слова. И хотя тут нет ни одного босяка и никто не жалуется на "яму", но читатель и без авторского подсказывания сам скажет: какая яма! какая ужасная яма эта жизнь, в которой "скуки ради" проделывается возмутительнейшее издевательство над людьми! Проделывается не злобно, а именно только скуки ради, как суррогат на­стоящей жизни. И сами эти жестокие забавники, тво­рящие издевательство, но не ведающие, что творят, вы­зывают, несмотря на свою отупелость, едва ли даже не больше сожаления, чем их жертвы; ибо и они, эти жестокие забавники,- жертвы "ямы"... Рассказ этот так целен и в цельности своей хорош, что я не стану пе­редавать его содержание или приводить отрывки из не­го - и то и другое может только ослабить впечатление. Если к этим двум задаткам, очень разной цены, но одинаково цельным и законченным, прибавить отдель­ные страницы вроде вышеупомянутой сцены пения в "Тоске" и превосходные пейзажи, рассыпанные в произведениях г. Горького, то станет ясно, что мы имеем дело с большой художественной силой. И неуже­ли же этой силе суждено не заглохнуть в какой-нибудь нашей "яме" или уверовать в тонкость и остроту дека­дентских игол?
  
  
  

ПРИМЕЧАНИЯ

ЕЩЕ О Г. МАКСИМЕ ГОРЬКОМ И ЕГО ГЕРОЯХ

  
   Впервые - Рус. богатство. 1898. No 10 (как продолжение статьи "О г. Максиме Горьком и его героях"). Представляет собой рецензию на двухтомное собрание "Очерков и рассказов" Горького, вышедшее в 1898 г. Печатается по тексту: Михайловский Н. К. Полн., собр. соч.: В 10 т. СПб., 1914. Т. VIII.
   1 ...одни... восторгаясь писаниями г. Горького. . подчеркивают... художественный такт... другие... утверждают, что именно художественного такта ему и не хватает.- А. И. Богданович в рецензии, подписанной инициалами А. Б., писал: "Автор с истинно художественным тактом сумел везде удержаться от преувели

Другие авторы
  • Вересаев Викентий Викентьевич
  • Краснов Петр Николаевич
  • Засулич Вера Ивановна
  • Джунковский Владимир Фёдорович
  • Крестовский Всеволод Владимирович
  • Васильев Павел Николаевич
  • Минаев Дмитрий Дмитриевич
  • Анордист Н.
  • Петрарка Франческо
  • Лебедев Константин Алексеевич
  • Другие произведения
  • Достоевский Федор Михайлович - Двойник
  • Поплавский Борис Юлианович - Аполлон Безобразов
  • Маяковский Владимир Владимирович - Флейта-позвоночник
  • Айхенвальд Юлий Исаевич - Анна Ахматова
  • Дурова Надежда Андреевна - Павильон
  • Богданович Ангел Иванович - Великая годовщина - пятидесятилетия смерти Гоголя
  • Шекспир Вильям - Король Генрих Iv (Часть вторая)
  • Шатобриан Франсуа Рене - Новое сочинение Шато-Бриана
  • Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Материалы для характеристики современной русской литературы М. А. Антоновича и Ю. Г. Жуковского
  • Яхонтов Александр Николаевич - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (23.11.2012)
    Просмотров: 317 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа