Главная » Книги

Михайловский Николай Константинович - Герой безвременья

Михайловский Николай Константинович - Герой безвременья


1 2 3

   Н. К. Михайловский
  
  

ГЕРОЙ БЕЗВРЕМЕНЬЯ

  
  
   Источник: ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА: СТАТЬИ О РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XIX - НАЧАЛА XX ВЕКА. - Художественная литература, М., 1989.
   OCR: Primus, июль 2007.
  

I

   1814 года октября 2-го, "в доме господина покойно­го генерал-майора и кавалера Федора Николаевича Толя, у живущего капитана Юрия Петровича Лермон­това родился сын Михаил. Молитвовал протоиерей Ни­колай Петров с дьячком Яковом Федоровым. Крещен того же октября 11-го дня. Восприемником был госпо­дин коллежский асессор Фома Васильевич Хотяинцев, восприемницей была вдовствующая госпожа гвардии поручица Елизавета Алексеевна Арсеньева".
   Так значится в метрической книге церкви Трех Свя­тителей, что у Красных ворот, в Москве. Справка эта была опубликована лишь в 1873 году Розановым в "Русской старине" 1. До тех же пор и год, и число ме­сяца, и даже место рождения Лермонтова показыва­лись в разных биографиях различно. Да и после приве­денной справки разноречивость показаний не совсем исчезла, так что еще в 1891 году в одной провинциаль­ной газете был поставлен "открытый вопрос нашим библиографам": когда родился М. Ю. Лермонтов? Это характерно для скудости, сбивчивости и малоизвест-ности биографических сведений о Лермонтове вообще. За последнее время, впрочем, в наших исторических, а частию и общих журналах, вместе со многими не­изданными стихотворениями Лермонтова, появилось довольно много отрывочных биографических данных. Уясняя ту или другую фактическую подробность из жизни поэта, данные эти, однако, мало прибавляют к общим и коренным чертам его духовной физиономии, и в этом отношении главный источник биографии поэта составляет его собственная поэзия. Поэт в высшей степени субъективный, лишь очень редко, хотя и блистательно выступавший в роли созерцателя, Лермонтов на все свои произведения клал резкую печать своей индивидуальности, вносил всюду самого себя, свою лич­ность, не хотел или не мог от нее отделиться. Весь про­цесс его духовного роста, все даже мимолетные его на­строения отражались в его поэзии. Еще Боденштедт 2 заметил: "Важнейшее изображение личности Лермон­това все-таки останется нам в его произведениях". Не­льзя, однако, вполне согласиться с теми мотивами, ко­торыми немецкий переводчик нашего поэта поддержи­вает свою очень верную мысль. Он думает, что в своих произведениях Лермонтов "выказывается вполне та­ким, каким был, тогда как в жизни он был лишь тем, чем хотел казаться". Это и верно, и неверно. Нисколько не сомневаясь в искренности лермонтовской поэзии, признавая ее высокую биографическую ценность, надо все-таки с большою осторожностью черпать из нее биографический материал, именно потому, что в ней от­ражались даже мимолетные его настроения.
   Лермонтов стал поэтом очень рано, тринадцати-четырнадцати лет. Но еще раньше он проявляет свои ху­дожественные наклонности в других формах. А. П. Шангирей, вспоминая раннее детство поэта, пишет: "Мишель был мастер делать из талого снега челове­ческие фигуры в колоссальном виде; вообще он был счастливо одарен способностями и искусством; уже тогда рисовал акварелью довольно порядочно и лепил из крашеного воска целые картины; охоту за зайцем с борзыми, которую раз всего пришлось нам видеть, вылепил очень удачно, также переход через Граник и сражение при Арбеллах, со слонами, колесницами, украшенными стеклярусом, и косами из фольги. Про­явление же поэтического таланта в нем вовсе не было заметно в то время; все сочинения по заказу Capet (учителя) он писал прозой и нисколько не лучше своих товарищей" ("Русское обозрение". 1890. No 8). С тече­нием времени зачаточные таланты живописца и скуль­птора не то что исчезли - рисовать Лермонтов продол­жал (не чужд он был и музыки),- а, так сказать, обо­гатили собою талант поэта, придав его описаниям не­обыкновенную яркость и выпуклость. Восхищаясь пей­зажами в поэзии Лермонтова, гр. Ростопчина справед­ливо замечает 3: "он, сам хороший пейзажист, дополнял поэта живописцем" ("Русская старина". 1882. No 9). Бе­линский говорит 4, между прочим, о "Трех пальмах": "Пластицизм и рельефность образов, выпуклость форм и яркий блеск восточных красок сливают в этой пьесе поэзию с живописью; это картина Брюллова, смотря на которую хочешь еще и осязать ее". Но прежде чем изобразить предмет, положение, сцену, надо этот пред­мет или сцену вообразить. И к необыкновенной изобра­зительной способности Лермонтова, в которой так счастливо и чудно сплелись разнородные таланты, ба­ловница природа прибавила еще дар могучего вообра­жения и быстрой мысли.
   В одном детском стихотворении 5 (1828) Лермонтов писал:
  
   Таков поэт: чуть мысль блеснет,
   Как он пером своим прольет
   Всю душу...
  
   Лермонтов был именно таков. Он сам подсмеивался над своею "страстью повсюду оставлять следы своего существования" 6 - писал в особых тетрадях, на клоч­ках бумаги, на стенах. Существует, однако, мнение - немногими, впрочем, кажется, разделяемое,- что он писал трудно. "Лермонтов ищет, сочиняет, улаживает 7; разум, вкус, искусство указывают ему на средство округлить фразу, усовершенствовать стих; но первона­чальная мысль постоянно не имеет полноты, неопре­деленна и колеблется; даже и теперь в полном собрании его сочинений попадается тот же стих, та же строфа, та же идея, вставленная в совершенно разных пьесах" (гр. Ростопчина). Последнее совершенно справедливо: Лермонтов без всякой церемонии переносит строфы и целые ряды строф из одного своего произведения в другое и нередко возвращался к темам или даже пря­мо стихам, уже эксплуатированным раньше. Но в боль­шинстве случаев это отнюдь не результат колебания или неопределенности первоначальной мысли, которые можно заметить лишь в очень немногих, больших про­изведениях, главным образом в "Демоне". К счастью, мы знаем, по рассказам современников, как были напи­саны по крайней мере некоторые стихотворения Лер­монтова. Знаем, например, как создалась "Ветка Па­лестины". Ожидая себе грозы за стихотворение на смерть Пушкина, Лермонтов зашел к А. Н. Муравьеву 8 поговорить по этому делу и не застал его. Дожидаясь, он увидел привезенные Муравьевым из Палестины пальмовые ветви и тут же, на клочке бумаги, написал стихотворение, помещаемое ныне во всех хрестоматиях. Сидя по тому же делу под арестом, Лермонтов велел приносимую ему провизию завертывать в серую бумагу и на этих клочках "с помощью вина, печной сажи и спички" написал несколько пьес, а именно: "Когда волнуется желтеющая нива", "Я, матерь Божия, ныне с молитвою", "Кто б ни был ты, печальный мой сосед", и переделал старую пьесу "Отворите мне темницу", прибавив к ней последнюю строфу "Но окно тюрьмы высоко". По свидетельству Хвостовой 9 и других, так же быстро и цельно выливались у Лермонтова стихи и в ранней юности. Это гарантирует их искренность. По­эт, долго обдумывающий и отделывающий свои произ­ведения, может быть, конечно, вполне искренен, но мо­жет также настолько отделиться от своего первона­чального впечатления или настроения, что передача их уже утратит свою свежесть, явится перед нами с по­правками позднейшего анализа. Поэт, может быть, сам не в состоянии будет по совести сказать, так ли он вос­принял известное явление, известный момент жизни, как они выразились в его стихах. Не то у Лермонтова: каждое его стихотворение представляет собою, так сказать, фотографию его душевного состояния в данную минуту. Но беда в том, что подобная моментальная фо­тография может захватить и такие мимолетные душев­ные состояния, которые вовсе не характерны. Мало ли что пробегает в голове человека, в особенности челове­ка молодого, неустановившегося, а ведь Лермонтов, начав писать стихи тринадцати-четырнадцати лет, и всего-то двадцати семи лет не прожил. За десяток с небольшим годов его творческой деятельности, в ней можно найти немало противоречий, притом таких, ко­торые зависят не оттого, что молодое растет, старое старится и с течением времени и само себя отрицает, не от определенного, правильного роста, а от чисто слу­чайных причин. Грациознейшая в мире женщина может случайно принять очень неграциозную позу, и если мо­ментальная фотография фиксирует ее в этой позе, то это не будет ложь, но не будет и правда в смысле общей характеристики. Если умнейший человек будет записы­вать все, что промелькнет в его мозгу в течение хотя бы одного дня, в его записях наверное окажется немало глупостей, но это не помешает ему быть умным челове­ком. Если впечатлительный поэт фиксирует свои даже мимолетные настроения на бумаге, если он вдобавок, как Лермонтов, обладает пылкою и яркою фантазией, которая расцвечает не только пережитое, а и воображаемое, то критика должна очень старательно отличать здесь временное и случайное от постоянного и харак­терного. Несмотря, однако, на вытекающие отсюда трудности, мне по крайней мере представляется совер­шенно невозможным даже внешним образом отделить фактическую биографию Лермонтова от его поэти­ческого наследия - они слишком переплетаются, пояс­няя и дополняя друг друга.
   Предок русской фамилии Лермонтовых - Юрий Лермонт вышел из Шотландии сначала в Польшу, а потом, в 1633 году, в Московское государство, где и получил вотчины в Галицком уезде. В числе шотланд­ских предков Лермонтова не безынтересно отметить полулегендарного поэта-пророка XIII века Томаса Лермонта, которым очень интересовался Вальтер Скотт. Предание приписывает этому Томасу Лермонту необыкновенные, сверхъестественные дарования: в юно­сти он пробыл семь лет в царстве фей, где получил дары поэтического творчества и прорицания и куда под конец жизни должен был опять вернуться при чрезвы­чайно поэтической обстановке. На этот сюжет Вальтер Скотт написал балладу 10. Мы имеем свидетельства, что Лермонтов очень рано познакомился с поэтическими произведениями Вальтера Скотта, но упомянутой бал­лады, равно как и положенной в ее основание легенды, очевидно, не знал. Иначе величаво-таинственный образ Томаса Лермонта, конечно, вдохновил бы его. В юности Лермонтов, по-видимому, разделял заблуждение, су­ществующее и до сих пор в некоторых ветвях фамилии Лермонтовых, что они происходят от герцога Лермы, бежавшего в Шотландию. Под некоторыми письмами он подписывался M. Lerma и рисовал сначала на стене углем, а потом на полотне масляными красками пояс­ной портрет человека в средневековом испанском костюме, с цепью ордена Золотого Руна на шее - мо­жет быть, это был предполагаемый испанский предок. Но это еще вопрос, а что Лермонтов, по крайней мере временами, интересовался в юности именно своим шот­ландским происхождением, тому есть доказательства в его поэтическом наследии. К 1830 году относится стихотворение "Гроб Оссиана", к 1831 году - стихотворе­ние "Зачем я не птица, не ворон степной". Здесь гово­рится о "горах Шотландии моей", о желании "задеть струну шотландской арфы", о замке предков, о висящих на древней стене "наследственном щите и заржавлен­ном мече" и проч. Второе из названных стихотворений кончается так:
  
   Последний потомок отважных бойцов
   Увядает средь чуждых снегов;
   Я здесь был рожден, но не здешний душой...
   О, зачем я не ворон степной!
  
   На самом деле очень сомнительно, чтобы в Лермон­тове сохранилось хоть что-нибудь шотландское по кро­ви, наверное, ничего не было специально шотландского по духу, и русские снега, среди которых он будто бы "увядал" в шестнадцать лет, отнюдь не были ему чуж­ды в каком бы то ни было отношении. Упомянутые сти­хотворения интересны, однако, как свидетельство рано сказавшейся мечтательности и силы фантазии, хватаю­щейся за каждый намек, чтобы начать свою красивую работу. На подлиннике стихотворения "Гроб Оссиана" сделана заметка: "узнал от путешественника описание сей могилы". Случайного рассказа какого-то путешест­венника, в связи с какими-нибудь столь же случайными разговорами о шотландских предках, достаточно было, чтобы пылкая фантазия заработала на подсунутую ей случаем тему, чтобы Шотландия стала отчизной, а Рос­сия чужбиной. Но затем фантастическая шотландская отчизна уже ни разу более не появляется в стихах Лер­монтова, да и в том же 1831 году, к которому относится стихотворение "Зачем я не птица, не ворон степной", Лермонтов писал:
  
   Нет, я не Байрон, я другой,
   Еще неведомый избранник,-
   Как он, гонимый миром странник,
   Но только с русскою душой.
  
   Спрашивается, какое же биографическое значение могут иметь две вспышки шотландского патриотизма? Никакого, кроме свидетельства, что юный Лермонтов умел совершенно проникнуться положением вообража­емого "последнего потомка отважных бойцов" Шот­ландии, перед которым отчетливо рисуются замок предков, их щиты и мечи. Необыкновенная отчетли­вость всей этой созданной воображением картины так сильно действует на поэта, что он в ту минуту искренно видит в себе "последнего потомка": он подавлен своим собственным могучим воображением. А между тем тол­чок всей этой работе дан чистою случайностью. В ранней молодости, когда мысль еще не направлена жизнью в какое-нибудь определенное русло, подобных случай­ных толчков должно было, конечно, быть особенно мно­го. Поэтому-то о ранних произведениях Лермонтова так часто и слышатся суровые приговоры не только относи­тельно формы, но и относительно содержания. Запо-дозревается именно их искренность.
   Приведя послесловие к одному из набросков "Де­мона", Дудышкин говорит: "Человек, который по шест­надцатому году (курсив Дудышкина) писал такие сти­хи о себе, конечно, не мог писать их иначе, как вследст­вие подражательности. Чтобы видеть в мире одну не­справедливость, всякое отсутствие гармонии и потом перенести эту дисгармонию сначала на душу человека, а потом на все общество; сделать из этой идеи - идеал, наконец, этот идеал облечь прелестью презрения ко всему... согласитесь, что до этого сознания Лермонтов не мог достигнуть, будучи 14 лет, а все это уже видно в первом очерке "Демона" ("Ученические тетради Лермонтова" // "Отечественные записки". 1859. No 7).
   А. П. Шангирей, хорошо знавший поэта, пишет в цитированной выше статье: "Вообще большая часть произведений Лермонтова с 1829 по 1833 г. носит отпе­чаток скептицизма, мрачности и безнадежности, но в действительности чувства эти были далеки от него. Он был характера скорее веселого, любил общество, осо­бенно женское, в котором почти вырос и которому нра­вился живостью своего остроумия и склонностью к эпиграммам; часто посещал театры, балы, маскара­ды; в жизни не знал никаких лишений, ни неудач: ба­бушка в нем души не чаяла и никогда ни в чем ему не отказывала; родные и короткие знакомые носили его, так сказать, на руках; особенно чувствительных утрат он не терпел; откуда же такая мрачность, такая безна­дежность?" Шангирей думает 11, что все это было делом лишь моды и подражания Байрону.
   Можно бы было привести и еще подобные же отзы­вы. Но для нас особенно любопытны показания Шангирея, товарища детства Лермонтова и очевидца его раз­вития. Это ведь, уж кажется, сведущий человек. И однако этот сведущий человек решается утверждать, что "особенно чувствительных утрат Лермонтов не тер­пел", тогда как мы знаем, что он потерял мать по третьему году и отца, будучи уже юношей, способным чув­ствовать и понимать, как не всякий взрослый. Мы знаем далее, что семейная обстановка, в которой рос Лермон­тов, отнюдь не из одних розовых лепестков и лебяжьего пуха состояла, хотя бабушка в нем действительно души не чаяла. Сначала между родителями поэта, а потом, после смерти матери, между отцом и бабкой его проис­ходила какая-то затяжная и тяжелая драма. В чем она состояла, в точности неизвестно, да, пожалуй, не любо­пытно. Важно только, что она была и тяжело отзыва­лась на ребенке, а эту тяжесть он, в свою очередь, пе­редавал бумаге пером. В юношеской лирике Лермонто­ва 12 бабушка не поминается, но мать и отец являются не один раз, и всегда с трагической стороны: "В мла­денческих летах я мать потерял", "Я сын страданья, мой отец не знал покоя по конец, в слезах угасла мать моя"; "Ты дал мне жизнь, но счастья не дал. Ты сам на свете был гоним, ты в людях только зло изведал"; "Ужасная судьба отца и сына - жить розно и в разлу­ке умереть... Но ты свершил свой подвиг, мой отец, по­стигнут ты желанною кончиной! Дай Бог, чтобы, как твой, спокоен был конец того, кто был всех мук твоих причиной! Но ты простишь мне... Я ль виновен в том, что люди угасить в душе моей хотели огонь божествен­ный, от самой колыбели горевший в ней, оправданный Творцом? Однако ж тщетны были их желанья: мы не нашли вражды один в другом, хоть оба стали жертвою страданья... Не мне судить, виновен ты иль нет, ты све­том осужден... А что такое свет?"
   В юношеских драмах мать не фигурирует, но зато является на сцену бабушка, и вместе с тем выясняются подробности и мотивы по крайней мере второй полови­ны тяжелой семейной истории, очевидно глубоко вол­новавшей поэта. Первая половина этой истории - раз­молвка родителей - может быть, навсегда осталась не вполне ему ясной, как неясна она и для нас. Может быть, он и впоследствии узнал немногим больше того, что он потерял мать "в младенческих летах" и что она "в слезах угасла". Слышал он, вероятно, на этот счет разное и ни на чем определенном не остановился. Рас­пря между отцом и бабушкой была ему гораздо более известна, потому что он мог уже сам и наблюдать, и оценивать. Более известна она и нам.
   Мать Лермонтова умерла в феврале 1817 года. Умерла она в пензенском имении своей матери Елизаветы Алексеевны Арсеньевой - Тарханах, в присутст­вии своего мужа. Но вдовец пробыл в Тарханах после ее смерти только девять дней и уехал в другое имение, оставив трехлетнего сына на попечении бабушки, кото­рая была вместе с тем и крестною матерью его. Вскоре, однако, вдовец потребовал сына к себе. Сохранилось письмо Сперанского 13 от 5 июня того же 1817 года к брату Арсеньевой Аркадию Столыпину: "Елизавету Алексеевну ожидает крест нового рода: Лермонтов требует к себе сына и едва согласился оставить еще на два года. Странный и, говорят, худой человек; таков по крайней мере должен быть всяк, кто Елизавете Алексе­евне, воплощенной кротости и терпению, решится де­лать оскорбление" ("Русский архив". 1870 г. Стр. 1136). Об отце Лермонтова мы почти ничего достоверно не знаем, ни хорошего, ни худого, а аттестации Сперан­ского можем и не верить, так как она основана на "го­ворят" и вернее всего на показаниях бабки поэта, Е. А. Ар­сеньевой, в данном случае лицом заинтересованным и едва ли беспристрастным. Как бы то ни было, Арсеньева без ума любила своего внука и не хотела отда­вать его отцу, из-за чего между ними происходили ссо­ры и пререкания. Предание, сообщаемое г. Висковатовым 14, сохранило следующую любопытную подробность этой распри. Когда Юрий Петрович (отец Лермонтова) приезжал в Тарханы навестить сына, то тотчас же по­сылались на почтовых гонцы в Саратовскую губернию за братом бабушки, Афанасием Столыпиным, "звать его на помощь для защиты, на случай отнятия" ("Рус­ская мысль". 1881 г. No 12). Черта эта, любопытная и сама по себе, становится еще интереснее ввиду того, что она целиком воспроизводится в юношеской драме Лермонтова "Menschen und Leidenschaften" *:
  
   Василий Михалыч. Когда должно твоему отцу приехать, здешние подлые соседки... получили посредством ханжества доверен­ность Марфы Ивановны; сказали ей, что он приехал отнять тебя у нее. . и она поверила... Доходят же люди до такого сумасшест­вия!
   Юрий. Отец... хотел отнять сына... отнять... разве он не имел полного права надо мной, разве я не его собственность? Но нет, я вам снова говорю, вы смеетесь надо мною...
   Василий Михалыч. Доказательство в истине моего рас­сказа есть то, что бабушка твоя тотчас послала курьера к Павлу Иванычу, и он на другой день прискакал.
  
   * "Люди и страсти" (нем.).- Ред.
  
   Уже одно это частное совпадение ясно говорит об автобиографическом значении драмы "Menschen und Leidenschaften". Главный же узел этой драмы выражен в словах, с которыми ее юный герой, Юрий Волин, об­ращается к своему другу Заруцкому: "Ты знаешь, что у моей бабки, у моей воспитательницы, жестокая рас­пря с отцом моим, и это все на меня упадает". Это жи­вое реальное ядро драмы обставлено разными искус­ственными подробностями напыщенно романтического характера, и вообще вся драма представляет собою не­что совершенно детское. Но собственно положение мо­лодого человека между двух огней, между бабкой и от­цом, намечено хорошо и правдиво. Вообще все четыре известные нам юношеские драмы Лермонтова построены на мотивах семейных раздоров, хотя и не везде тех, какие он мог видеть около себя. Затем в той же драме "Menschen und Leidenschaften" очень неискусно вы­полнена, но живо и правдиво задумана самая фигура бабушки. Эту смесь ханжества, помещичьей жестокости и искренней любви к внуку пятнадцати-шестнадцати-летний мальчик не мог выдумать, как бы ни была могу­ча его фантазия, потому что в этой фигуре нет ничего фантастического; не мог и из книг вычитать, потому что таких книг не было. Списал ли он эту бабушку со своей собственной бабки, неизвестно, потому что с этой сто­роны мы не имеем об его бабке сведений. Роль Марфы Ивановны в семейной драме и некоторые внешние чер­ты сходства (Марфа Ивановна ходит, опираясь на пал­ку,- бабка поэта, по рассказам, тоже опиралась на палку) заставляют думать, что это так. Но она ли или кто другой послужил оригиналом для Марфы Иванов­ны, а из драмы видно, что юного поэта коробило от по­щечин и плетей, раздаваемых крепостной дворне. Тот же мотив находит себе хотя опять-таки неискусное, но сильное выражение в драме "Странный человек"- в жалобах крестьян на зверскую жестокость помещицы.
   Таким образом, детство Лермонтова прошло среди впечатлений, несомненно, тяжелых. Конечно, с иного они могли бы сойти, как с гуся вода, но в душе юного поэта они оставляли явственно болезненные следы. От­сюда мрачный характер даже его юношеской поэзии. От Галахова до г. Спасовича целый ряд писателей ста­рался определить влияние на Лермонтова других по­этов, главным образом Байрона 15. Другой ряд крити­ков, от Боденштедта до г. Острогорского, не отрицая слишком очевидного влияния Байрона, находил, одна­ко, что тон поэзии Лермонтова вполне объясним и без этого влияния 16. "В Лермонтове демонический элемент поэзии объясняется естественнее, нежели в Байроне",- говорит Боденштедт 17. И я думаю, что он прав. В по­эзии Лермонтова, в особенности, конечно, ранней, юно­шеской, можно найти много напускного, навеянного со стороны какою-нибудь случайностью. Образчиком мо­жет служить хоть бы тот же внезапный шотландский патриотизм, который как скоро пришел, так скоро и ушел. Но из этого следует только, что, установляя связь между личною жизнью Лермонтова и его произ­ведениями, надо прежде всего определить наиболее постоянные и наиболее часто звучащие аккорды его поэзии.
  
  

II

   Не надо быть последователем Карлейля 18 с его культом "героев", чтобы признать факт существования людей, по самой природе своей призванных вести дру­гих за собой, стоять впереди других. Это, однако, от­нюдь не непременно благодетели человечества (как ду­мал Карлейль), или своей родины, или просто окружа­ющих людей. Они могут быть и таковыми, но точно так же могут представлять собою исходные пункты огром­ных зол, потому что могут вести за собою толпу на злое дело и быть, по старинному образному выражению, на­стоящими "бичами божиими". Став на эту точку зре­ния, мы должны допустить в прирожденных властных людях или героях возможность значительных умствен­ных и нравственных изъянов: зло, ими распространяемое, очевидно, составляет результат либо ошибочного понимания, узкости кругозора, односторонности мысли, вообще какого-нибудь умственного недостатка, либо нравственной извращенности, недостатка нравственно­го. И действительно, история свидетельствует, что во главе того или иного движения, энергически воздействуя на своих современников, соотечественников, соплеменников, сотрудников, сотоварищей, становятся иногда люди ограниченные, а иногда жестокие, мелочно самолюбивые, развратные. Обращаясь к самому поня­тию героя как вожака, как первого в своем роде чело­века, которому безотчетно повинуются или за которым безотчетно следуют другие, мы увидим, что добродетели могут его и не украшать, они не составляют необходи­мой его принадлежности. Быть может, единственное нравственное качество, безусловно необходимое "ге­рою", есть смелость. Но и то, это такое качество, кото­рому не легко точно указать место в ряду добродетелей. Некоторые выдающиеся умственные качества - если не глубокий ум и широкий полет мысли, то по крайней мере быстрота соображения, известный такт в сноше­ниях с людьми, известные таланты - по-видимому, обязательны для прирожденных властных людей. Не говоря, однако, о том, что обязательный минимум их умственных сил может быть, при известных условиях, вовсе незначителен, не трудно видеть, что центр тя­жести "героя", во всяком случае, лежит не в области ума. Герой есть прежде всего представитель инициати­вы, человек почина, первого шага, энергической воли и мгновенной или постоянной решимости. Все остальное, как в его собственной личности, так и в характере предпринятого им дела, есть сцепление побочных обстоятельств: герой может быть ума гениального или посредственного, блистать добродетелями или грязнуть в пороках, равным образом и дело его может быть ве­лико или ничтожно благотворно или вредоносно. Все это, разумеется, может иметь чрезвычайно важное зна­чение с разных других точек зрения; но когда мы хотим выделить основные, типически необходимые черты ге­роя, то на первом месте должна быть поставлена его роль человека, дерзающего совершить то, перед чем другие колеблются, и затем превращающего это коле­бание в покорность. У героя, с одной стороны, и у следующих за ним или повинующихся ему - с другой, должна быть некоторая общая почва, иначе невозмож­но было бы их взаимодействие; в состав этой общей по­чвы могут входить разнообразные умственные и нрав­ственные элементы. Но затем есть нечто, резко отделя­ющее героя от толпы, резко выдвигающее его вперед. Это нечто состоит в том, что герой дерзает и владеет. Дерзать и владеть есть такая же специфическая внут­ренняя потребность героя, как потребность творчества в поэте или потребность философского обобщения в мыслителе. В какие бы условия ни был поставлен прирожденный властный человек, он, как паук паутину, бессознательно, инстинктивно плетет сеть для уловле­ния и подчинения себе людских сердец - удачно или неудачно для себя лично, на благо или во вред другим.
   Если мы будем искать в лермонтовской поэзии ее основной мотив, ту центральную ее точку, которая всего чаще и глубже занимала поэта и к которой прямо или косвенно сводятся если не все, то большинство его про­изведений, найдем ее в области героизма. С ранней мо­лодости, можно сказать, с детства и до самой смерти мысль и воображение Лермонтова были направлены на психологию прирожденного властного человека, на его печали и радости, на его судьбу, то блестящую, то мрачную. Следы этого преобладающего и всю поэзию Лермонтова окрашивающего интереса не так заметны в лирике, потому что сюда вторгаются разные мимолет­ные впечатления, которые, на мгновение всецело овла­дев поэтом, отступают потом назад, чтобы более уже не повторяться или даже уступить место совершенно про­тивоположным настроениям. Мы уже видели образчик этой переменчивости настроений во внезапной вспышке шотландского патриотизма. Что же касается настоя­щего русского патриотизма Лермонтова, то достаточно сравнить стихотворения "Опять народные витии" и "Родина" ("Люблю отчизну я, но странною лю­бовью"). Резкая разница между этими двумя стихо­творениями естественно объясняется лежащим между ними десятилетним промежутком (1831 и 1841 гг.), в течение которого поэт вырос до неузнаваемости. Однако и в лирике, среди этих внезапных, быстро гас­нущих вспышек и противоречий, объясняемых естест­венным ходом развития, вышеуказанный основной мо­тив дает себя знать постоянно, так что и здесь помимо него трудно подвести итоги лермонтовской поэзии. Но в поэмах, повестях и драмах дело, во всяком случае, яснее.
   Нечего и говорить о "Демоне". Этот фантастический образ существа, когда-то дерзнувшего совершить высшее, единственное в своем роде преступление - восстать на самого Творца и который затем в течение веков "не встречал сопротивления" в подвластных ему миллионах людей, этот образ достаточно всем знаком и достаточно ясно говорит сам за себя. Достойно вни­мания и упорство, с которым Лермонтов работал над "Демоном", постоянно его исправляя и дополняя. Од­новременно с первоначальным очерком "Демона" писа­лась прозаическая повесть, неоконченная, оставшаяся даже без заглавия. Позднейшие издатели дают ей на­звание "Горбун" или "Горбач Вадим". Герой этой повести есть тот же Демон, только лишенный фантасти­ческих атрибутов и притом физически безобразный. Он, как Демон, богохульствует, как Демон, переполнен не­нависти и презрения к людям, как Демон, готов отка­заться от зла и ненависти, если его полюбит любимая женщина. А главное, Вадим, как Демон, имеет таинст­венную власть над людьми. Эта черта обрисовывается на первой же странице повести, когда Вадим появляет­ся в толпе нищих у монастырских ворот. "Его товарищи не знали, кто он таков, но сила души обнаруживается везде: они боялись его голоса и взгляда, они уважали в нем какой-то величайший порок, а не безграничное несчастие, демона, но не человека". Горбач Вадим "должен бы был родиться всемогущим или вовсе не ро­диться". Он был "дух, отчужденный от всего живущего, дух всемогущий". Любопытно описание глаз Вадима: "Этот взор был остановившаяся молния, и человек, подверженный его таинственному влиянию, должен был содрогнуться и не мог отвечать тем же, как будто свин­цовая печать тяготела на его веках; если магнетизм су­ществует, то взгляд нищего был сильнейший магне­тизм".
   "Горбун" есть совершенно детская вещь, перепол­ненная напыщенными описаниями и невозможными трескучими эффектами, которые особенно бросаются в глаза, благодаря прозаической форме повести; пре­лесть и сила даже юношеского лермонтовского стиха, конечно, много бы ее скрасили. Но тем поразительнее разбросанные в повести отдельные замечания, наблю­дения, сопоставления, которые сделали бы честь и вполне зрелому уму. Что же касается черт прирож­денного властного человека, то мы встречаем их и в са­мом зрелом из крупных произведений Лермонтова - в "Герое нашего времени". Печорин говорит о себе: "Я чувствую в себе эту ненасытную жадность, погло­щающую все, что встречается на пути... Честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом виде; ибо честолюбие есть не что иное, как жажда власти, а первое мое удовольствие - подчинить моей воле все, что меня окружает. Возбуждать к себе чувства любви, преданности и страха - не есть ли пер­вый признак и величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиной страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права - не самая ли это сладкая пища нашей гордости?" Любимая женщина пишет Печорину: "Любившая раз тебя не может смот­реть без некоторого презрения на прочих мужчин, не потому, чтобы ты был лучше их, о нет! Но в твоей при­роде есть что-то особенное, тебе одному свойственное, что-то гордое и таинственное; в твоем голосе, что бы ты ни говорил, есть власть непобедимая; никто не умеет так постоянно хотеть быть любимым". Печорин и сам задумывается: "Одно мне было всегда странно: я ни­когда не делался рабом любимой женщины, напротив, я всегда приобретал над их волей и сердцем непобеди­мую власть, вовсе об этом не стараясь. Отчего это? От того ли, что я никогда очень ничем не дорожу и что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук? или это - магнетическое влияние сильного организма? или мне просто не удавалось встретить женщину с упорным ха­рактером?"
   В юношеской драме "Испанцы" главное действую­щее лицо, молодой Фернандо, характеризуется иезуи­том Соррини так: "Повеса он большой и пылкий малый, с мечтательной и буйной головой. Такие люди не слу­жить родились, но всем другим приказывать". В "Меnschen und Leidenschaften" Заруцкий говорит о герое драмы: "Волин был удалый малый: ни в чем никому не уступал - ни в буянстве, ни в умных делах и мыслях:, во всем был первым, и я завидовал ему". Герой не­оконченной стихотворной повести "Литвинка"-"пове­левать толпе был приучен". Измаил-Бей -"повелитель, герой по взорам и речам". Он принадлежит к числу "детей рока", которые "в море бед, как вихри их ни но­сят, пособий от рабов не просят, хотят их превзойти в добре и зле, и власти знак на гордом их челе". В "Фа­талисте" как только Вулич обнаруживает из ряда вон, выходящую решимость, готовясь совершить безумно рискованный шаг, происходит следующая сцена: "Он знаком пригласил нас сесть кругом. Молча повинова­лись ему: в эту минуту он приобрел над нами какую-то таинственную власть".
   И т. д. Я мог бы еще увеличить число этих выписок, но и приведенного довольно, чтобы видеть, какое при­стальное внимание уделял Лермонтов во все периоды своей жизни той странной власти, которую обнаружи­вают некоторые люди, "не имея на то никакого поло­жительного права". Но он не просто отмечал факт этой власти. Он с ранней юности анализировал его, взвеши­вал его значение, делал из него выводы, иногда несколько смутные, а иногда поразительные по глубине мысли. В этом отношении особенно замечательна вы­шеупомянутая, мало обращающая на себя внимание и, кажется, даже не во все новые издания вошедшая повесть "Горбун". Мне случалось слышать мнение, что это вещь совершенно недостойная Лермонтова, а пото­му и внимания не стоящая. Это и справедливо, если иметь в виду только художественную форму. Но и по замыслу, и по общему содержанию, и по блесткам ори­гинальной мысли, "Горбун" есть произведение лермон­товское по преимуществу, если можно так выразиться, хотя Лермонтову было всего шестнадцать лет, когда он писал его. Местами слишком недетское содержание, заключенное в совершенно детскую форму изложения, производит даже неприятное впечатление чего-то ста­рообразного. Становится даже как будто жалко автора, который, будучи так явно ребенком, вместе с тем так много передумал и перечувствовал.
   Между прочим шестнадцатилетний автор замечает: "Теперь жизнь молодых людей более мысль, чем дей­ствие; героев нет, а наблюдателей чересчур много" 19. Это скорбное замечание на всю жизнь осталось руко­водящим для Лермонтова. Им определяются сущест­веннейшая часть содержания его поэм, драм и по­вестей, характер его лирики и, наконец, бурные волны его собственной жизни. В развитии этой темы он дости­гал и непревзойденных вершин художественной красо­ты и, я решаюсь сказать, предчувствия научной точ­ности в постановке соотносящихся вопросов.
   Неудивительно, что юное воображение пленяется каким-нибудь Измаил-Беем, красавцем в живописном костюме, скачущим на борзом коне среди грандиозной кавказской природы или врубающимся в ряды непри­ятелей, привлекающим все женские взоры, мстящим по-рыцарски - лицом к лицу и при дневном свете. Здесь все красиво, изящно, благородно. Но Вадим - что в нем пленительного? Он - горбатый, уродливый, грязный нищий, он зол и жесток, он, терпеливо выжи­дая часа мести, холопствует, терпит побои, ругательст­ва. К чему и чем может в нем прилепиться юная душа, полная образов и картин художественной красоты? А между тем Лермонтов, тщательно отмечая каждую черту физического безобразия Вадима и каждое его злое побуждение, явно находит в себе симпатичные этому злому уроду струны и, не обинуясь, называет его "великой душой". Полная зрелость мысли и беспово­ротная убежденность сказалась в той смелости, с кото­рою юный Лермонтов вселил "великую душу" в такое, по-видимому, во всех отношениях неприятное существо, как Вадим. Для этого надо твердо знать, в чем состоит величие души, и твердо верить в свое знание. Мы на каждом шагу видим, что литераторы, набившие себе руку в писании романов и повестей, литераторы чрезвычайно искусные, которые справедливо постыдились бы подписаться под такой детской вещью, как "Гор­бун", норовят подкупить читателей, да и себя, в пользу своих героев их физической красотой и обилием добро­детелей. Шестнадцатилетнему Лермонтову не нужно было этих подкупов и побочных поддержек. Он своим Вадимом точно нарочно хотел показать, что умеет аб­страгировать, отвлечь "величие души" от всех посторонних примесей и предъявить его с такою ясностью и силой, что его не заслонят ни горб, ни порок. В чем же полагал юноша Лермонтов "величие души"? В одну особенно трудную минуту, когда Вадим убил по ошибке не того, кого хотел убить, "он, казалось, понял, что теперь боролся уже не с людьми, но с провидением, и смутно предчувствовал, что если даже останется по­бедителем, то слишком дорого купит победу; но непоко­лебимая железная воля составляла все существо его, она не знала ни преград, ни остановок, стремясь к своей цели".
   Таков человек "великой души", он же и "герой" в смысле прирожденного властного человека, каким и является в повести Вадим. Мы увидим те ограниче­ния, которые Лермонтов сам ставил такому беспощадно абстрактному пониманию "героя". А теперь заметим любопытную скептическую черту в изображении благо­родного красавца Измаил-Бея. Он, как мы видели, "по­велитель, герой по взорам и речам". Но одно время, при самом появлении в поэме этого горца, воспитанного в России, автор в нем сомневается: "Горе, горе, если он, храня людей суровых мненья, развратом, ядом просве­щенья в Европе душной заражен! Старик для чувств и наслажденья, без седины между волос, зачем в стра­ну, где все так живо, так неспокойно, так игриво, он сердце мертвое принес?" Скоро оказывается, однако, что первое же дуновение родины смело налет "развра­та, яда просвещенья". Нищего и жестокого урода Ва­дима "яд просвещенья" не коснулся, и юный автор в нем не сомневается... Арбенин (в "Маскараде") "из­немог под гнетом просвещенья" и сам над собой с го­речью иронизирует: "Так! в образованном родился я народе: язык и золото - вот наш кинжал и яд!" Пе­чорин излагает нечто в этом же роде. И по лермонтов­ской лирике там и сям перебегают блестящие искры от­рицательного отношения к "глубоким познаниям", к "бремени познания", к "науке бесплодной".
   Критика много умствовала по поводу этого стран­ного на первый взгляд протеста против "просвещенья", толкуя его вкривь и вкось. Между тем здесь не пред­ставляется никакой надобности умствовать, надо толь­ко уметь читать. Знаменитая "Дума" есть одно из са­мых ясных стихотворений Лермонтова, не допускающих двоякого толкования. Поэт печально глядит "на наше поколенье": "под бременем познанья и сомненья, в без­действии состарится оно. К добру и злу постыдно рав­нодушны, в начале поприща мы вянем без борьбы; пе­ред опасностью позорно-малодушны и перед властию презренные рабы... Мы иссушили ум наукою бесплод­ной, тая завистливо от ближних и друзей надежды луч­шие и голос благородный неверием осмеянных страстей". Еще недавно один критик хотел видеть в "Думе" выражение вековечного, в самой природе че­ловека заложенного, безысходного разлада между ра­зумом и чувством, которые, дескать, никогда и не могут примириться: вечно разум будет разъедать чувство хо­лодом своего анализа, вечно чувство будет протесто­вать против этого холодного прикосновения. Лермонтов однако ясно указывал исход: он видел его не в разуме и не в чувстве, а в третьем элементе человеческого ду­ха - в воле, которая, комбинируя и разум, и чувство, повелительно требует "действия", "борьбы". Если бы, однако, "Дума" оказалась в этом отношении недоста­точно убедительною и ясною, то за подтверждением и развитием указанной мысли дело не станет в других произведениях Лермонтова. Бесспорно, Лермонтову были знакомы муки противоречия между горячностью чувства и холодом разума. Жизнь манила его к себе всею гаммою своих звуков, всем спектром своих цветов, а рано отточившийся нож анализа подрезывал цену всякого наслаждения. Отсюда беспредметная тоска, проникающая некоторые из его стихотворений, тоска, характер которой иногда ему самому не ясен: "под ним струя светлей лазури, над ним луч солнца золотой, а он, мятежный, просит бури, как будто в бурях есть покой!" Иногда "смиряется души его тревога" под влиянием-разных мимолетных впечатлений, но отлетают эти впе­чатления, и опять тоска. Однако среди всех этих коле­баний, всех их переживая, держится тоже рано созрев­шее решение задачи жизни. Теоретически и в одинокой душе самого поэта решение готово: противоречие ра­зума и чувства и все муки этого противоречия зависят от "бездействия", от отсутствия "борьбы". Найдите точку приложения для деятельности, и элементы мяту­щегося духа перестанут враждовать между собой Но вопрос в том, возможно ли найти эту желанную и спа­сительную точку на практике? Возможно ли найти ее, если не для всех людей сразу, то для тех прирожденно властных, для тех "героев", которые потом увлекут за собой и остальных?
   Критика уже давно заметила, что Лермонтова тяну­ло на Кавказ не только потому, что там есть увенчан­ный снеговыми вершинами Эльбрус, "глубокая теснина Дарьяла", стройные, вечно зеленые кипарисы и разве­систые чинары, красавцы черкесы на борзых конях, во­обще благодарнейший в живописном отношении мате­риал для поэтических картин. Эта сторона Кавказа еще в детстве произвела неизгладимое впечатление на Лер­монтова и много способствовала тому, что непроница­тельные люди имеют известное право называть его "певцом Кавказа". Но что-то отвлекало его от окру­жавшей его жизни не только на Кавказ, а и в более или менее отдаленную глубь русской истории -"Боярин Орша", "Литвинка", "Песня про царя Ивана Василье­вича, удалого опричника и купца Калашникова", "Гор­бач Вадим". Сверх того, Лермонтов говорил Белинско­му о задуманной им романтической трилогии 20, трех связанных между собою романах из эпох Екатерины II, Александра I и настоящего времени Уже сам по себе этот проект намекает на то, что не художественный каприз увлекал мысль и воображение Лермонтова к более или менее отдаленным временам, что он там че­го-то искал для сравнения с современностью Для сравнения и в укор, как видно из содержания всех его экскурсий в русскую историю и на Кавказ "Теперь жизнь молодых людей более мысль, чем действие; геро­ев нет, а наблюдателей чересчур много" Это теперь, но не всегда так было. В старые годы существовали люди, для которых мысль и чувство не глядели врознь, а сливались в дело. Их-то и ищет, на них-то и останавлива­ется Лермонтов с очевидною любовью. Их же ищет, на них же любуется он и на нетронутом цивилизацией Кавказе. Злодейские поступки, совершаемые всеми этими Оршами, Вадимами, Хаджи-Абреками, Измаил-Беями, если и пугают Лермонтова своим кровавым блеском, то немедленно же находят себе в его глазах и оправдание, и поэтическую красоту в той цельности настроения, в той бесповоротной решимости, с которою они совершаются. А отсутствие этих черт в окружавшей его жизни в такой же мере оскорбляет его.
   В "Фаталисте" Печорин смеется над старинными людьми, верившими, что светила небесные принимают участие "в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права". С нашей теперешней точки зрения смешны эти верования ста­ринных людей. Но, говорит Печорин, зато "какую силу воли придавала им уверенность, что целое небо со сво­ими бесчисленными жителями на них смотрит с участи­ем, хотя немым, но неизменным. А мы, их жалкие по­томки, скитающиеся по земле без убеждения и гор­дости, без наслаждения и страха... неспособны к вели­ким жертвам ни для блага человечества, ни даже для собственного нашего счастия... не имея надежды, ни даже того неопределенного, хотя и сильного наслажде­ния, которое встречает душа во всякой борьбе с людьми или с судьбой".
   Если старинные верования, развеянные "ядом про­свещения", были так спасительны, то не попытаться ли вернуть их или хоть не притвориться ли верящими, что небесные светила принимают участие в наших делах и делишках? Так и делают трусы, лицемеры и ханжи. Если яд просвещения отравляет нашу деятельную силу, то не заняться ли нам бездельничаньем в красивой позе безысходног

Другие авторы
  • Аблесимов Александр Онисимович
  • Буданцев Сергей Федорович
  • Ясинский Иероним Иеронимович
  • Огнев Николай
  • Либрович Сигизмунд Феликсович
  • Мачтет Григорий Александрович
  • Филимонов Владимир Сергеевич
  • Башилов Александр Александрович
  • Шепелевич Лев Юлианович
  • Кро Шарль
  • Другие произведения
  • Луначарский Анатолий Васильевич - Выставка картин Сезанна
  • Лавров Петр Лаврович - Гегелизм
  • Короленко Владимир Галактионович - Случайные заметки
  • Лажечников Иван Иванович - Новобранец 1812 года
  • Станюкович Константин Михайлович - Ледяной шторм
  • Дружинин Александр Васильевич - Ю. Д. Левин. А. В. Дружинин - переводчик Шекспира
  • Стасов Владимир Васильевич - Наши итоги на всемирной выставке
  • Мультатули - Jurisprudentia
  • Цвейг Стефан - Переписка Стефана Цвейга с издательством "Время" 1925-1934
  • Брик Осип Максимович - Против "творческой" личности
  • Категория: Книги | Добавил: Ash (11.11.2012)
    Просмотров: 1098 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа