nbsp; - Как улей сажаем, богоявленской водой его кропим... Ну и потом молебны служим, каждый вечер молитвы читаем. Тут пчелка благословенная!
Мы стали прощаться.
- Сем-ко я вас провожу. В обитель я редко захаживаю, что там мне делать. Отстал от монашествующей братии совсем. Пчелка умнее человека, она даром не обидит; если куснула, значит, есть за что. Она маленькая, а только зорко в глазах человеческих видит. Иное помышление от себя самого спрячешь, а от нее не уйдет... Подсмотрит... Что пчелка, что муравель - оба Божьи; муравлев мы стадом Божьим называем здесь. Их Господь пасет. Вон, по дороге вы ничего не видите?
- Ничего.
- Гречиха, это так валяется, по-вашему?
На пути действительно были разбросаны щепотки гречихи.
- Это агнец Божий, муравель. Дождем гречу смочило, солнце опять проглянуло, они и вынесли сушить... Ну прощай, дай Бог!
По крытой галерее, по подземным ходам, которые будут описаны ниже, по черным норам, где до сих пор, кажется, пахнет схимниками и слышится звон их железных вериг, выбрались мы, наконец, на самые вершины меловых скал Святогорских. Я видел Соловецкие острова - с Анзерской горы, Заволжье - с откоса в Нижнем, панораму Урала - с Растеса, Заднепровье - с Киево-Печерских высот, волшебные равнины Аварии и Кой-су, целое море Балкан - с орлиного гнезда на св. Николае, счастливые долины Гирловского султанства - с Дервиш-горы, - но если бы теперь мне еще раз пришлось полюбоваться на эту громадную картину с меловых скал Святогорских, я, несомненно, многое забыл бы ради нее.
Горизонт без предела. Словно на ладони, все на восемьдесят верст вперед. Внизу, под самыми ногами, извивается серебряная чешуя Донца. Берег опушен точно садами... Налево, на гористом берегу, хмурятся темные сосны; внизу, в долине, нежная весенняя зелень, совсем пуховая, окутала черноплены, дубы, ясень, липы и клены. Точно мягкие зеленые облака приникли там и дремлют на этой красивой глади. Налево, на скате, золотятся кровли села Богородичного; прямо - прелестная просека к церкви села Студенок. Еще ближе в ту же сторону желтеет село Банное. Далеко, далеко, из-за лесу, лиловый дымок подымается; там лесопильный завод обители. Направо - леса за лесами, одни смутнее других; кажется, что неопределеннее очерков и представить себе нельзя, а всмотришься, за ними мерещатся еще более туманные. А там, на краю неба, синева погуще - опять леса, но их уже только чувствуешь, но не видишь... Ближе к нам песчаная отложина берега, сверкающая как золото, и множество озерков, словно серебряные и голубые щиты, разбросанные по равнине. Все это остатки недавнего разлива. Под самыми ногами - весь монастырь. Голова кружится, когда смотришь с этой высоты. Колокольни снизу точно тянутся к тебе, точно хотят подняться до этих меловых скал. Лодочка на реке. Муравей-рыболов топорщится там. Направо, далеко-далеко, белая вилла Потемкиной чуть прорезывается на зеленом скате.
Где конец этому горизонту? Где рамки этой картины?
Меловые скалы снизу кажутся орлиными гнездами. Сверху только чувствуешь себя подавленным этими громадными, гнетущими воображение, массами. Белые, режущие глаза спуски с коричневыми пятнами лишаев изредка. После дождя разорались лягушки, крики их даже здесь все заглушают. Какие-то особенные, точно миллионы утят шумят на болоте. И соловьев не стало слышно. Каждое озерко гремело и орало. Когда глаз привык уже, насмотрелся на всю эту даль, то стал приглядываться к ее деталям. Вон белые точки баранов... Вон белые искры внизу, - это гуси движутся к Донцу, в который точно опрокинулись и не могут наглядеться пышные берега. Толпы народа снуют по монастырским дворам, точно муравьи роятся там!
- Теперь еще не так красиво! - послышалось за мною.
- Почему? - даже и не оглянулся я.
- Нужно попозже. Когда груша, яблоня и вишня распустятся внизу. Тогда истинно нерукотворная краса Господня!
Рядом с нами, на одной высоте, взмывает орел. Широко раскинул мощные крылья серый хищник. Клюв вниз. Глаза зорко впились в зеленую чащу... И что за воздух здесь! После дождя тысячи благоуханий курятся вверх, как раскрытые кадила.
- Вы на наши скалы воззритесь.
Массы голубей сидели на их уступах. Снимется который-нибудь, распустит хвост веером, опишет громадный круг, как серебряный комок, сверкая на солнце, и опять домой - на меловую скалу. Мел этих утесов бел и чист. Спайки кремневой породы прорезываются наружу, точно по этим снежным массам ползут темные змеи. Кое-где видны черные квадратики окошек. Неужели там, за ними, жили люди? В этой тьме? Зато какая чудная панорама творенья Божьего раскрывалась перед ними. Черные окошки и вверху, на самых лысинах утесов.
- Как могли забираться туда?
- Еще недавно жили.
Я оглянулся; до тех пор было не до того.
Красивое бледное лицо под черным клобуком. Изможденное. Вдумчивые, печальные глаза.
- Антонин!.. - рекомендуется монах. - Еще недавно жили, - продолжал он. - Вон, видите, на гладкой совсем скале, что над пропастью нависла, как бы малое логовище звериное. Кажется, на крыльях только и можно туда подняться. Ну а тут пустынник спасался. Прочтите о нем, в описании нашей обители есть рассказ архимандрита. "Трудно поверить, если бы мы сами не были тому свидетелями, что тут жил, даже при нас, тайный отшельник, и мы около полугода о том не знали. Удивлялись только, что устье пещеры этой было черно, и видали иногда как бы струю дыма, из него исходившую. Однажды подстерегли, впрочем, человека, но он тотчас скрылся во тьму своего логовища. Я сам пришел сюда и стал умолять неведомого раба Божьего выйти из его вертепа, дабы не навлечь неприятности только что зарождавшейся обители, если в ней будут скрываться неизвестные люди. Долго не было ответа на мои увещания, как вдруг, к общему изумлению нашему, внезапно явился из устья пещеры сухой, изможденный человек, еще не старый, в одной сорочке. Легко перепрыгнул он через пропасть, из своей пещеры, на острие противолежащего утеса, влез на наш балкон и, молча поклонившись нам, удалился. Так и не узнали кто он".
Чем это не отшельник Фиваиды? Чем не подвижник первых веков христианства в Палестине?
Глядя на эти белые вершины, действительно поверишь тому духу уединения, который, под этим афонским небом, объемлет пустынножителя святогорского. Не захочется самому вниз, к этим кучам муравьев, что суетятся там, в непрестанной заботе о прибытке, что мучаются и волнуются тревогами о медном гроше. Эти скалы, впрочем, и на окрестное крестьянство действуют так же. Однажды, возвращаясь от утрени, монах заметил на одном из остроконечных утесов, самом высоком, как будто человека "с развивающеюся от него хартиею".
- Меня объял ужас. Не мечтание ли бесовское! - объяснял монах.
Спрашивает у келейника, а тот весь бледный... Тоже, значит, увидел.
Братия на другую, доступную скалу двинулась. Подошла поближе. Видит, стоит на той ближнего села мужик, одержимый лунатизмом. Как он взобрался - никому невдомек. Приступу ниоткуда! Сперва он стоял, потом сел, так что из-под него камни посыпались. Стал громко кричать: "Ожидаю благодати свыше", а по ветру развивалась длинная "разрисованная хартия", которую он повязал себе на шею. Боялись назвать его по имени, чтобы не очнулся и не упал в пропасть. Принесли шесты и веревки, дабы его спустить как-нибудь. Через полчаса он очнулся и, в ужасе схватившись за скалу, стал вопить и умолять, чтобы его сняли. Кое-как добросили ему веревки, которые он обмотал за вершину скалы и спустился оттуда с чрезвычайной опасностью.
- Я до сих пор не понимаю, как он мог влезть туда, прибавил монах. - Только птице доступно.
Мне самому казалось, когда я смотрел отсюда вниз, что над всею этой гладью воздушный корабль несет меня в синеве теплого воздуха. Вот-вот надвинется он на Донец, оставит его за собою.
И голова кружилась и в висках стучало.
Вниз отсюда идут крытые галереи. Кое-где они лепятся по каменной породе. Направо и налево щелятся черные трещины. Грузин попался нам навстречу. Как он попал сюда? Молится на каждый крест, кланяется чуть не в каждое окно святыням обители. На камне держатся кое-как громадные деревья. Корни разбросали по щелям. Трескается камень под ними. Темная чаща заслонила солнце. Точно в царстве изумрудного блеска идем мы назад. Навстречу артель тульских рабочих. Туляки разинули рот и дивуются.
- Ах, ты, Господи! Монашки-то, монашки... Где прилепились, а?
- Чудеса.
- На воздусях. Примерно, как птица. А?
- Что уж...
- Куда вы, братцы, пробираетесь?
- А на Украйну. Найматься... Робя!.. Во ён какой!
- И зверя же лютая!
- Съист он ее?
- Как не съист. Читай-ко!
- Святая мученица Перепетуя.
- Ну, на то она мученица, чтобы зверь ее съил. Это уж так, братцы, положено. Без этого тоже не обойдешься.
- А других калеными щипцами! Я тоже, робя, видал.
- И калеными. Не то, что ноне... Ноне больше в морду влетает!
- Претерпевый до конца - спасется! - гудит издали бас монаха.
Посмотрел и я на картину, которую разглядывали туляки, и, не взирая на святость места, засмеялся. У льва пробор на боку и виски вперед зачесаны. Оказалось, что это видение св. Перепетуи. Дальше - христиане, отданные на съедение диким зверям: львам и тиграм; в этой же компании преспокойно прогуливается корова! Под картиною надпись, ни с того, ни с сего: - "Узкие врата и тесен путь, вводяй в живот, и мало их есть, иже обретают его. Так узка и прискорбна добродетель. Все мы должны блюсти себя опасно, чтобы не угрыз нас, прелестный змий, то есть гордость, невоздержность, чревоугодие, лакомство, пианство и блуд! Сии прелестныя страсти змиевы - суть власти, и различные крюки - суть грехи. Всяк сам себя блюди и, с помощию Божиею, по златой лестнице в рай иди. А кто полезного вам желает, о том Бога молить подобает".
- Вот так грамота, братцы! - восхищались туляки. - Ишь ты, какой?.. - тыкал один в прелестного змия.
- Времена были.
- Ноне, брат, хуже.
- Ну!
- Что змий! Перекстился - и нет его! А ты вот откстись-ко от станового.
- От станового не откстишься.
- Оно и есть...
- А то тоже - прискорбна добродетель!.. Ен, брат, как всыпет...
- Как не всыпать. Будь спокоен! С легким сердцем всыпет.
- Ну, то-то! Ен, брат, угрызет. Тут, брат, не соблюдешь.
- Блюди себя опасно, сказано...
- Ен тебе покажет! А то змий!.. Что змий!
Когда мы сошли вниз, в темное царство дубового леса, - уже смеркалось. С противоположного берега Донца доносилась песня. Я прислушался.
"Ой як менi, моя мати, Важко не вздихати, Пригнав чумак сiм пар волiв Та й став запрягати..."
Голос был звонкий, высокий. А тут соловьи гремят... К сердцу прирастало это благодатное Святогорье. Всю ночь почти я бродил над рекой, любуясь, как месяц с высоты обливает нервно вздрагивающим, словно зыблющимся светом, меловые скалы Донецкой Фиваиды.
- В крепостное время богомольцев у нас бывало очень немного, не пускали помещики. В первый же год по освобождении повалили тысячами. Тоже умножилась и братия, - пояснял мне отец Антонин, с которым я познакомился на меловых скалах.
Вообще нынче народ стал гораздо религиознее и нравственнее. Об этом свидетельствует весь монастырь. Прежде в округе обители было гораздо больше преступлений, хотя дальше становых значительная часть их не шла. Теперь же каждому дают ход - формалистами стали, оттого и кажется много. Прежде за воровство и грабежи и за более мелкие проступки драли у становых на дому, теперь обо всем протоколы и судбища. И откупались прежде гораздо чаще. Оттого последнее время и кажется слишком чревато преступлениями. А в сущности, под влиянием новых учреждений, народная нравственность значительно поднялась. Реформы воспитали народ; это лучший аргумент к посрамлению тех, которые любят ссылаться на нашу неподготовленность, на необходимость медленности в преобразованиях.
- Вы посмотрите: у нас богомольцы не только сами молятся, но и за незнакомыми следят, чтобы молились. В обители заспаться друг другу не дадут. Булавки не пропадет. Ведь паспортов не спрашиваем. Воры приходят, беглые притекают, но все и всегда цело. Не шалят у нас.
- А и беглых случается, значит, встречать?
- Что же, - потупился монах, - это по-мирскому они беглые, а по-нашему - нет. Такие еще нужнее Богу. Обремененные! Вот кто они по-нашему. Судьи земные их злодеями нарекают, а Отец Небесный говорит: аз упокою вы... Такого спасешь, ему Господь-то больше еще радуется, чем девяносто девяти праведникам. Я помню, в одной обители монах был, праведнейшей жизни старец, всем инокам пример, а в миру за грабеж сколько раз судился - сослан был. С сытой жизни не бегают; кому жить хорошо, тот за темничные затворы не попадет. А кому жизнь омут, кто жизнью обижен - того укрыть надо, успокоить... Разве он виноват... Совсем ожесточенных - нет. Такие только в книгах светских да у прокуроров ваших на языке. Иуда Искариотский на что злодей, а и тот как каялся. Сам себя смертью покарал... Нет - мы не спрашиваем: откуда и кто. Зачем? Пусть в каждом человеке совесть проснется. Как ласково с ним обойдутся - сейчас опамятуется. Разбуди его душу, какими она кровавыми слезами заплачет!.. Все смоет, всякий грех... Ни вот эстолького пятонушка не останется; потому несть греха, превышающего милосердие Божие.
- Сколько у вас всего богомольцев перебывает?
- Да в год тысяч до восьмидесяти. К одному Николину дню тысяч пятнадцать сойдутся, да к Успеньеву столько же. А вот хотите убедиться, когда было лучше людям, при помещиках или теперь?
- Хочу.
- Спросим-ко вон хохла.
Спросили. Тот глубокомысленно почесал традиционный чуб, уставился вниз, подумал, подумал и наконец разрешил:
- Прежде мы чобот не носили и жили хуже, потому на пана работали, и работали с утра до ночи. У нас паны были злыдни... Донимали... Ну, а ныне, слава Богу, оправились.
- Ну, а пьете больше?
- И пить меньше стали. Прежде девка - панская была, а баба - наша. А нынче все наше...
Святогорский Эдиссон - отец Антонин
Отец Антонин, с его умным лицом и задумчивыми глазами, производил сильное впечатление. Я разговорился с ним; оказалось, что он механик-самоучка, да не по верхам только, а в самую глубь проник. Он из полтавских купцов.
- Отец у меня суровый был, - рассказывал он, - заниматься запрещал. Увидит с книгой - до полусмерти изобьет.
Прятался я от него, чтобы учиться; бывало ищешь, где такая щель, куда бы с книгой уйти. Бегал я - ворочали. Бросить книгу не мог. Очень уже тянуло ко всякому знанию. Сна себя лишал, день-деньской как тень слонялся. Стал он следить, горит ли у меня огонь в горнице. Что было делать! Отделиться нельзя; так убежать - без паспорта куда пойдешь? Время жестокое было. И задумал я уйти в монастырь, чтобы учиться на просторе. Призвания настоящего иноческого не было. Говорю отцу, что в обитель желаю. Побил, побил, но все-таки не совладал, отпустил. Архимандрит Арсений тогда правил; ну, тот помог. Работай, говорит...
Только работать-то ему и здесь вышло не совсем способно. Камень преткновения - монастырский устав. Он вовсе не дает простора таким талантам. Следует прежде всего смирять гордыню. Изобрел что человек - его сейчас же мирят, чтобы не вздумал превознестись. Для этого разные цели есть: можно положить на время запрет работать или послать потрудиться на задний двор и чисто физическим, к тому же не совсем чистоплотным занятием обрезать крылья. Или унизить чем-нибудь, да так, чтобы превозносящийся голову опустил пониже и червем себя счел, червем ползущим и смердящим. Ну, а там опять позволят отрасти крыльям. Потому что обители все-таки польза - хоть часы починит или какое-нибудь приспособление выгодное придумает, сокращающее число необходимых наемных рабочих.
- Ну, а вас каким образом смиряли?
Отец Антонин молча опустил голову, сморгнул слезу и замолчал. Видимое дело - тяжко человеку.
Соловьи за окном наполняли своими песнями душную тишину этой кельи.
- Вы вот о мужике говорили. Толкуете, что в Питере у вас крестьянина чуть не обезьяной представляют. А по-моему, способнее народа нет. У нас, у купцов, дети куда не так способны. Вот прежде были при монастыре поселянские мальчики. И у меня их несколько в мастерской работало. Нахвалиться не могу. Ум-то, ум какой! Сразу берет. Покажешь ему, а уж он сам разовьет. Орлом хватает, - воодушевился отец Антонин, даже глаза его загорелись.
- Был у меня один такой. Чудеса делал. Брал я взрослых городских слесарей - куда, сравнения нет! Совсем дерево - рядом с ним. Сам стал разные приспособления выдумывать. Нарадоваться я не мог на него! Эк кабы народу да школу настоящую! Я, знаете, тупых мальчиков между крестьянами не видел. С лету понимают!
- Куда же этот делся?
- Послал я его к немцу - механику одному. Ну, тот его встретил не больно-то ласково. У меня, говорит, был поп, что тебя крестил, только жаль, что не утопил! Ну, он после того и забросил работу, захирел и спился. А какой малец-то был!..
Швейная машинараз уже была упрощена отцом Антонином. Соседний помещик взял ее в Петербург, с целью отдать модель профессору Киттаре.
- Ну, а в Питере с помещиком этим грех случился, - добродушно улыбнулся отец Антонин.
- А что?
- Да в карты он шибко играл. Продулся и модель мою спустил. Так все и пропало!
Многое задумывал этот монах, да денег не было на исполнение, ну и бросал. Отец Антонин до того нуждался в средствах, что одну модель едва мог выполнить в три года, выжидая несколько рублей для покупки чугуна. Он сам при этом и отливает, и режет. Иные задуманные им машины он должен был совсем видоизменять и биться над ними, придумывать другие, из-за того только, что для исполнения первых у него не было какого-нибудь подпилка или иной, самой простой вещи. Часто ему приходилось отказываться от более тонкого и чувствительного механизма и заменять его иным, по недостатку средств. Потом, прежде чем сделать модель, ему приходилось целыми месяцами потеть над приготовлением инструментов, которые за несколько рублей он мог бы купить в ближайшем городке. Монастырь в этих случаях совсем не помогает. Когда он изучал математику - работать над ней приходилось по ночам, до утрени. Днем надо на обитель трудиться. Опять, какая разница с Соловками во время моего посещения. Там бы не дали этой силе пропасть даром.
И в такой невозможной среде отцу Антонину пришлось сделать многое. Исходя, например, из того, что главный недостаток нынешних молотилок - это частый ремонт, которого они требуют, отец Антонин изобрел свою, не паровую и не сложную, а дешевенькую молотилку, и такую, притом, что она сама берет хлеб, значительно уменьшая количество труда подающего ей работника. Изобрести изобрел, а на модель денег нет.
- Куда деваться, куда пойти с своими изобретениями! Поневоле опустишь голову! Поневоле сложишь руки и в монастырскую колею войдешь.
Упростил он американский топчак, на колесах его сделал и механизм изменил, да все так и осталось. Денег нет, осуществить нельзя. Видел я и часы, которые он делал ктитору. Совершенно своеобразный маятник. Показать нашим часовщикам - ахнули бы! Придумал он и телегу очень оригинальную. Колеса в ней вертятся вместе с осями, и притом длинных осей не надо, а довольно коротких кусков железа. Раздобылся на модель, отдал кому-то - так и забросили.
- Куда ни кинь, все клин! Как с детства мертвою петлею захлестнуло, так и до сих пор! - грустно улыбается отец Антонин.
Додумался он до приспособления парового двигателя, так чтобы был применим ко всему, действуя на всю окружность вала и притом без мертвых точек. Чертеж составил.
- Ну и что же?
- Да вот видите - в кармане ничего. Пожалуй, моих средств и хватило бы на самые простые модели, да отец умер разоренный. У меня мать старуха, братья, всех их содержу.
И содержать-то приходится из копеечных средств. Келья у него маленькая, душная. В ней не только работать, сложа руки трудно просидеть. А как, например, он занимается, задавшись чем-нибудь. Пока свою швейную машину изобретал, пять раз переделывал и бросал ее, неудовлетворенный. И вся эта масса громадного таланта, весь жар исследователя, весь каторжный труд - ни к чему. То кто-нибудь плод его пятилетних усилий в карты спустит, то монашествующая братия найдет, что он превознесся гордыней, и давай его смирять!
- И какими целями я задавался. Хотелось монашеское звание возвысить, чтобы все видели, как иноки работают, чтобы не считали нас дармоедами и тунеядцами!.. Эх! Превыспренния мечты питал - всю округу поднять, хлебопашество наше на иные основы поставить... и занялся было, ночи просиживал - а тут вдруг монастырь отдал свои земли крестьянам из трети!
Что за неутолимая жажда труда и знания была в этом человеке. А тут утрени да обедни, да соблюдение устава монастырского последний досуг отнимают. Особенно гордится отец Антонин часами, которые до сих пор красуются на монастырской колокольне. Часы эти сделаны на диво. Им изумлялся даже харьковский профессор, посещавший обитель, но, разумеется, только при одном изумлении и остался. Пальцем не шевельнул, чтобы помочь отцу Антонину выбиться. Работал эти часы отец Антонин несколько месяцев; отливал, резал, точил, все сам, до последнего гвоздика. При этом и тут не ограничился готовым шаблоном, но изменил регулятор колокольных часов на манер хронометра, и вышло очень удачно.
Отцу Антонину пришлось таким образом изучить самому почти все механические производства. Он и слесарь, и токарь, и медник, и литейщик. Он мне показывал целую груду изящных чертежей - все его проекты. Я не знаю человека, рассказ которого произвел бы на меня более гнетущее впечатление. Отец Антонин - монах с восемнадцати лет. Двадцать шесть лет веры в свое призвание и разочарований, новых увлечений и новых ударов! Работник под рясою иеродиакона! Вот они, эти мученики труда и мысли! Говорят, золото и в грязи видно, истинные таланты не пропадают. Загляните-ка вы в наши захолустья да посмотрите, сколько там гибнет талантов и знания. И как еще гибнет - без следа, без толку!
Душная келия... Смиряющие монахи... Работа без гроша денег! Идеи без исполнения! Свет, гаснущий в невежественной среде. Мечта о счастье миллионов людей и тачка с навозом, которую тебя заставляют возить, чтобы ты не превозносился гордыней.
Да, горька твоя участь, русский Эдиссон! Ведь это живая душа бьется, ведь это живое сердце обливается кровью. С тех пор, как я видел отца Антонина, прошло уже четыре года. Что с ним? Работает ли он по-прежнему? Борется ли он? Или уже померкли эти грустные, пытливые глаза, совсем высохло и стало иконописным это живое лицо, лицо, озарявшееся талантливою мыслью? Закостенел; устал и закостенел человек... и... сделался совсем монахом.
Нет, лучше смерть!
Еще раз - горька, страшна твоя участь, русский талант!
На даче графини Потемкиной
Совсем итальянская вилла!
Приютилась на горе и закуталась в благоуханную чащу, точно отшельник, бегущий от мира. Внизу - мирный Донец. Обогнул он выступ этой горы и бежит дальше, чтоб приласкаться к меловым скалам монастыря. За ним озерки, сплошь охваченные облаками орешника и молодого дуба. С верхнего балкона виллы все как на ладони, и белые утесы, и самая обитель. Лучшего пункта нельзя было избрать для картины. Выступы гор за выступами - и все обрушиваются в Донец. Та же даль, что и с меловых скал. Не наглядишься на нее. Горы справа, точно чьи-то руки, обняли долину, и нет у них сил разогнуться. Ласкают ее и нежат. Берегут от чьего-то завистливого взгляда. Идиллическою прелестью дышат эти дали. Глаз не разбегается, как в Соловках. Вся картина целиком перед вами, гармоничная в своих деталях. При всей ее громадности, впечатление полно и определенно.
Яркие бабочки носятся в воздухе. Под легким ветром, внизу, у самых ног, колышутся вершины деревьев. Слушаешь, и чудится, что это море далекое бьется в меловые берега и катит волны по ним вплоть до крутых откосов.
Вон, по дороге, точно черные жуки, возы ползут, только видны; скрип их колес чуть доносится сюда. Выше нас одно синее небо да орел, широко разбросивший крылья. Под балконом - бабы-богомолки крестятся на виллу.
- Ишь, монастырек какой!
- А где хрест-от?
- Нет хреста. Все одно - и без хреста место свято. Ишь, отец сидит! - указывают они на меня.
- Где тут угодникам помолиться, святой отче? - обращаются ко мне.
При всем великом соблазне побыть хоть минуту святым отцом, я их разочаровываю, и они сползают вниз. Где-то далеко, должно быть в Банном, поет петух... Крик его донесся сюда. Собаки за рекою лают. Плот по воде ползет. Кажется, так медленно. Пестрая толпа насекомых - гребцов на плоту. Ветер гонит по реке зыбь, точно пылью подергивает. Ветер и до меня добрался, обдал запахом белой акации и шумит уже дальше, в пустых комнатах виллы, заботливо приподымая чехлы с мебели, сметая пыль с углов и будя пауков, что заснули в щелях за своими паутинками.
Какой-то монах всполз ко мне на балкон. Толстый, благополучный...
- Господи благослови!
Я поклонился ему.
- Богу помолиться приехали?.. Ну что, в соборе нашем были?
- Был.
- Ну, слава Богу!
Молчание.
- Понравилось?
- Да, очень!
- Ну, спаси вас Бог!
И опять молчание. Только воздыхает да чрево свое поглаживает, щурясь, как кот, на солнце. Наконец, видимо, ему надоело безмолвствовать.
- Аще бо пойду посреди сени смертные - не убоюся зла... (пауза). Яко ты Господи со мною... (пауза). Се бо твой есмь аз... Зевнул сладко, сладко.
И опять молчание. И опять щурится на солнце.
- Женаты?
- Да.
- Суета... Неоженившийся печется о Господе... И давно побрались (на местном наречии - женились)?
- Нет.
- Оставит человек отца своего и... - Новая пауза. Видимое дело - лень человеку. - По какому ведомству службу прохождаете?
- Не служу.
- Что ж так?.. При младых летах... И предаде ся воле пославшего его, и изрекоша паки и паки... Благородного сословия?.. Так!.. Одержимы благочестием или так любопытствуете обитель нашу?.. Вы не иноверец ли? - подозрительно взглянул он на меня.
- Почему вы думаете, что иноверец?
- Так... Свободный взгляд имеете - в очах у вас препону не замечаю... Как, по-вашему, кит - рыба или земноводное, и каковым путем, имея глотку столь узкую, поглотил он пророка Иону?
- Иначе бы и чуда не было!
- Чего?
- Иначе бы и чуда не было, говорю.
- А!.. Вот оно!.. Эге!.. Скажите, пожалуйста... Точно!.. - изумился монах моей находчивости. - Господь захочет - и блоха, на что зверь малый, проглотит!.. Это я вам испытание, вроде как бы экзамен... Потому ныне благородные господа не веруют. А теперь вижу - вы признаете... Ну, спаси вас Господь! Так-то лучше. Да тихое и безмолвное житие поживем, во всяком благочестии и чистоте... Местоположение наше вы как?.. одобряете?
- Места чудесные.
- Точно, предивно; гора - и на горе монастырь Была пустыня мертвая - и нет ее... По слову пророка: "да возвеселится и да цветет, яко крин..." Вы мне понравились, я к вам благожелание питаю... Будете в обители - спросите Серапиона. Иеромонах Серапион. Ну, Господь с вами!
И опять тишина кругом, только скрип Серапионовых сапог доносится из сада.
Отсюда видно, сколько работы парому. Толпа за толпой стекается к монастырю. Белые свитки хохлушек ярко блестят на солнце вперемежку с коричневыми кафтанами. Тем не менее, несмотря на обилие народа, крестьянин здесь далеко не так религиозен, как на севере. У ворот обители покуривают трубочки. Ругань иногда висит в воздухе. Даже рабочие на пароме попыхивают табаком. Монахам запрещено, а богомольцы - вовсю. Вон лодчонка внизу наткнулась на палью и завертелась. Сунулся гребец в другую сторону и наткнулся на корчу.
- Какого стиля эти колонны, по-вашему?
Обертываюсь - неугомонный отец Стефан.
- Коринфского, полагаю.
- Почему не иные какие? Может, и иные, а? - не воздержался он, чтобы не попробовать заспорить. - А вот что! Я за вами... Вы желали нашу лавку посмотреть.
- Ну.
- Пойдемте. Я хотел отсюда с балкона снять фотографию, да камер-обскура мала.
- А хорошо бы.
- Еще как! Целый альбом видов святогорских можно бы составить.
Монастырская булочная и лавка
Мимоходом зашли в булочную. Арендует ее мирянин. Хлеб продается скверный, маловесный.
- Что вы монастырю платите?
- Плачу 100 рублей в год. Плачу-то малость.
- Отчего же у вас хлеб плохой?
- Контрахтой связал себя. Должен не иначе, чтобы муку у монастыря брать. Мне и дают; только вместо семи рублей за четверть - тринадцать дерут монахи. Потому и хлеб не хорош, и дорого.
Благодаря этому, а также и отсутствию конкуренции, богомольцы не могут добыть порядочного хлеба, платя притом за трехкопеечную булку вдвое.
- У нас, в Харькове... - протестует богомолец.
- Ну, что там у вас! Иди, иди, за место у нас деньги берут, гонят его из булочной.
- Чего ты! - усовещивает богомольца встречный монах. Не стыдно ли! Ты разве чреву угождать сюда пришел. Претерпевай глад... В кои-то веки в обитель зайдешь, да еще смутьянишь... То не хорошо, другое дурно. А ты пойми, может, булка и не вкусна, да на ней благодать и благословение обители почиют. Ты, брат, по-своему у нас не прикидывай.
Лавка устроена снаружи. Она примыкает боком к монастырю, а другим выходит к реке. Торгуют в ней монахи. Товар - книги духовно-нравственного содержания, преимущественно синодальные, картины, виды монастыря, ужасно скверно сделанные, ложки разных сортов, с крестом вместо ручек, с разными силуэтами святых; кресты, четки из масличных зерен, богородичных слез, сухого гороху; образки, распятия, пояски. Из всего этого монастырь производит только одни ложки - больше ничего. Образками снабжает Троице-Сергиева лавра, а книгами - синодальная типография; даже четки из гороху покупаются монастырем на Афоне. Перламутровые кресты - из Вифлеема, привозят их греки. Сунулся я было к видам монастыря. Скверные, плохие, по 60 копеек штука; альбом из пятнадцати плохих картин - 5 рублей.
- Что так дорого?
- Нужно же в пользу святые обители хоть какой-нибудь профит получить, - бойко отрезал монашек. - Сами деньги платим. Не без проценту же?
Малороссы толпой приступились тоже. Поторговались и назад. Видят - не сладко: цены высокие, монахи не сговорчивые... Костромская кособрюхая артель привалила.
- Почем этот бог-то? - тыкают пальцами в картину.
- Рубль! Рубль, благословенные, рубль.
- Нельзя ли подешевле. Ишь, какой он! Никакой в ем красы нет.
- Нельзя, нельзя, рабы Божьи.
Продавец в лавке туляком оказался. Он иеромонах. Видимо, и сюда он перенес принцип: не надуешь - не продашь. Я, по крайней мере, не думаю, чтобы обитель сама назначала такие цены.
- Сколько за Богородицу? - показывает костромич на св. Варвару великомученицу.
- Полтинник.
- Ну, давай!
Так св. Варвара и сходит у монахов за Матерь Божию.
Прежде был здесь монах, торговавший "духом" против зубной боли. "Дух" помещался в плотно закупоренных пузырьках. Нужно было откупоривать их больными зубами, и тогда "дух", переходя из пузырька в рот больного, унимал тотчас же недуг. Это мне напомнило другой рассказ о богородичном волосе.
Стоит монах в какой-то обители и показывает волос Богородицы, держа руки в определенном расстоянии одну от другой. Кругом толпа богомольцев.
- Да где же он-то? - недоумевает, наконец, какая-то старушонка, просунувшая нос к самым рукам монаха.
- Ты еще носом ткнись - отвалится.
Та, разумеется, с испугом назад.
- Дура! Я двадцать лет показываю святыню, да и то еще сам не сподобился видеть! - поясняет, наконец, монах.
Вечер я опять встретил на даче Потемкиной. Здесь будет уместно рассказать о том, как после запрета опять возник этот монастырь, тем более что главное участие в его восстановлении принимала именно Татьяна Борисовна. По смерти Юсупова, Святогорское имение досталось Алексею Михайловичу Потемкину. Всего в этом районе числилось до 20000 десятин земли, причем половина ее была пахотная. Потемкин в 1842 году обратился в святейший синод с просьбою о возобновлении обители, предлагая с своей стороны 70 десятин лесной, сенокосной и огородной земли и проценты с 10000 рублей, жертвуемых им на это. Через два года состоялось по этому предмету Высочайшее повеление, ограничивавшее штат монастыря 24 лицами. Пожертвование было каплею в море, сравнительно с тем, что дала обители Татьяна Борисовна. Ее до сих пор поминают монахи, обрушиваясь за то на нынешних ее наследников, Рибопьеров, всеми громами своего неудовольствия. Оказывается, что эти ничего не дали Святым горам. Потемкина приезжала сюда чуть ли не каждое лето. В судьбах обители она принимала самое живое участие. Благодаря ей монастырь получил известные льготы и был достаточно рекламирован в Петербурге.
Но если Потемкина была строительницей и благотворительницей обители, то ее управляющий стал здесь ужасом для всего населения окрестного района. Оно бедствует, разоренное мерами, принятыми им в интересах владельца. Разумеется, это выгодно обители. Дешевле рабочие руки, да и крестьянство в кабале, потому что ограбленным хлебопашцам только один монастырь может оказать и оказывает помощь. Управляющий имением Потемкиной сумел устроить дела так, что поселянам досталось в надел только по две десятины на семью. Если бы не арендуемая ими монастырская земля - мужикам пришлось бы умирать с голоду. А какие подати при этом: в селе Татьяновке, например, средним числом, два работника в семье платят по 30 рублей, посева же на всю семью 1 1/3 десятины!
Меловые скалы, словно жилами, проточены подземными ходами, которые ведут сверху вниз. От подножия монастыря можно дойти ими до самого Фавора, как называют свою вершину святогорские монахи.
Отец Серапион, который после экзамена на даче Потемкиной почему-то привязался ко мне, ждал уже с пучком восковых свеч.
Черная щель раскрылась перед нами.
- И се разверзаются врата адовы! - шутил он по-своему.
Нас обдало мраком и сыростью. Ощутительный запах плесени стоял в влажном воздухе. Черная тьма густилась впереди. За нами, в отверстии пещеры, колыхались зеленые ветви и светило солнце, но не надолго. Визгливо скрипя и словно жалуясь кому-то, затворилась дверь, и теперь только колеблющееся пламя двух восковых свечей озаряло небольшое пространство могилы, в которую мы были опущены. Меловые скалы - несколько повыше. Теперь мы медленно подвигались вперед жилою, пронизавшею обыкновенный грунт. Скоро, впрочем, сырости не стало. Стены этой жилы побелели: мы были уже в меловом утесе.
Шли тихо... Тесно - двоим в ряд идти трудно. Второстепенные жилы, в разных направлениях, разбегаются по скалам. Кажется, что идешь в гигантском окаменелом трупе, сквозь когда-то бившиеся и полные кровью, а теперь пустые артерии... Дунуло ветром из боковой жилы, и свечи наши потухли. На минуту мы остались в тяжелом подземном мраке. Именно подземном, таково ощущение. На земле мрак не мешает вам дышать, не давит вас. Вы чувствуете там простор. Здесь эта тьма гробовою крышкою ложится на вашу грудь.
- Свет Христов просвещает и освещает вся! - И отец Серапион с довольной улыбкою возжег свечи. - Для светского человека сии ходы подземные ужасны; нам же они отрадны, знаменуя, сколь многие труды были подъяты на рамена свои первыми пустынножителями святогорскими.
При свете жила казалась уже совсем белой. Сырость еще стояла здесь, видимо, снизу дышало влагой. Сырость осаждалась и на стены. Нельзя было упереться в них ладонью, так они были мокры. Ход идет все вверх по довольно крутому наклону.
- Преосвященный Арсений! - тыкает отец Серапион в какую-то дверцу.
- Кто?
- Погребен первый из наших настоятелей. В скале меловой пещерка малая. Добродетельного жития был. При нем и обитель поднялась. Он сам себе здесь могилу избрал.
Черная дверь могилы осталась позади. Опять сырость подземной жилы пронимает нас. Нога скользит, точно на мелу проросли влажные лишаи. Голова сама никнет здесь. Дышится с трудом, глаз невольно жмурится, утомляемый однообразным видом белых стен, и вдруг!.. малое окошко в скале, за окном зеленая долина реки Донца, переполненная солнечным блеском. Вон золотятся соломенные кровли. Вон синие очерки лесов, уходящих вдаль.
- Ну, потрудитесь, потрудитесь еще! - торопит отец Серапион, для которого все эти эффекты, очевидно, давно потеряли свою прелесть.
И опять ползем мы по щели вверх; отсюда уже заметны горизонтальные тонкие слои кремня, параллельно друг другу скрепляющие меловую породу. Они насквозь проникли ее, иначе и не могла бы держаться эта масса отдельным утесом.
- Да, первые христиане здесь потрудились Господу!
- Почему же вы думаете, что они? Я полагаю происхождение этой жилы более древним.
- По каковому рассуждению?
- Да ведь здесь недалеко была половецкая столица Саркель или Белая Вежа. А этот утес являлся для нее естественною крепостью. В те времена ходы к воде прорывались так, чтобы осаждающие не могли помешать ходить за нею.
- Может быть, все может быть.
Богомольцы обожгли меловой потолок свечами и черные кресты понаделали, точно на белой ризе. Сбоку надпись копотью: "Богу раб, царю - коллежский асесор Иван Трофимов". Какой-то француз Мишон здесь же увековечил себя. "И я - Шимановская", вписалась рядом какая-то умница.
В самом сердце мелового утеса крутой поворот налево. Торжественный отец Серапион начинает поглядывать на меня еще торжественнее. Щель стала уже, запах сырости несноснее. Влага осаждается на платье. Волосы мокры, с бороды каплет. Зубы ноют, точно простуженные. Кремень уже проступает большими раковинами-проможинами. Становится невыносимо. Кажется, будто кто-то навалил на вас всю эту колоссальную меловую скалу и она вдавливает тело в сырую болотину. Вот, вот, задохнешься.
- Троекратно перекреститесь!
Какая-то дверь скрипит жалобно-жалобно на ржавых петлях. Дверь черная, за нею две совсем черные закопченные пещерки, шага по четыре каждая. В одной пробита дыра наружу, вершка два в диаметре. В другой еще менее. Два узких и скудных луча света дрожат в черных пещерах, ничего не освещая. Дрожат словно им холодно здесь. Только и видишь, что светлые пятна этих отверстий; точно две тусклые, робкие звездочки мигают они.
&nb