ок и полное спокойствие, а для нас блаженное время, когда никто нас не трогает и не спрашивает документы. Если бы удалось устроиться здесь на приличное место и ни в какие Франции и не поехал бы, но так как все время зажимался и во всем себе отказывал тяжело".
Установление новой власти в Болгарии дало и мне новую надежду попрочнее устроить свою судьбу. Определенного плана у меня не было, но я решил попытать счастья, действуя по нескольким направлениям. Я не оставлял надежды получить место преподавателя французского языка в одной из провинциальных болгарских гимназий. Еще больше мне хотелось переселиться в Софию и устроиться там при каком-либо научном учреждении. В свое время я прошел два курса Естественного отделения физико-математического факультета Петербургского университета. Серьезно работал у профессоров Шимкевича и Догеля и недурно уже владел микроскопической техникой. Одновременно я работал в лениденторологическом отделении музея Академии наук у Н.Я. Кузнецова. Бабочками я занимался с детства, будучи гимназистом старших классов приводил в порядок коллекции Музея Подольской Губернии, основанного в то время Подольским Губернским Земством. Конечно, за восемь лет я очень многое забыл, но привычка разбираться в науке осталась. Я мог, кроме того, читать специальную литературу на трех иностранных языках (французском, немецком и английском). Надеялся поэтому, что, и не окончив университета, смогу с пользой работать в качестве лаборанта или энтомолога.
Первую попытку вернуться к научной работе я сделал еще из Галлиполи, в 1921 г. В конце марта, когда французы повели сильнейший натиск на армию, и было неясно, удаться ли ее сохранить, я обратился к известному энтомологу профессору Вагнеру с просьбой устроить меня при Белгродском университете. Профессор принял во мне большое участие, предложил пока что службу в государственном имении, но в это время положение в Галлиполи укрепилось. Я не считал себя в праве уходить из армии и в Белград не поехал.
В 1923 я, несмотря на неудачу с Прагой, о которой уже упоминал, не оставлял надежды попасть в один из иностранных университетов. Больше всего меня привлекала Франция и Бельгия, так как учиться на французском языке было бы легче, чем на каком бы то ни было другом. Еще в мае 1923 г. Я списался с уполномоченным Всероссийского Земского Союза Александром Александровичем Эйлером, проживавшем в Софии. Александр Александрович помнил меня мальчиком, так как я часто бывал в доме его отца, Подольского губернатора А.А. Эйлера. Младший брат А.А. - Михаил учился в одном классе со мной и мы были очень дружны. Первое мое письмо к Эйлеру я написал для возобновления знакомства и не о чем его не просил. После свержения Стамболийского решил воспользоваться предложением А.А. обратиться к нему, если будет нужно, и попросил его посодействовать мне в получении степендии в одном из бельгийских университетов. Ответ А.А. Эйлера (письмо от 6 июля 1923 г.) не был обнадеживающим. Он писал мне (Пр. N2): "По поводу возможности получения Вами стипендии в бельгийском университете я должен сказать, что заочное получение таких стипендий делать очень не выгодно. Я хлопотал перед Парижским Комитетом уже о многих, но определились в В. Уч. Заведения лишь те, которые по моему совету отправились в Париж на свой страх и риск. Среди этих последних Вы вероятно знаете подпоручика Тличеева, который по моему совету и с моими рекомендациями находиться в Париже и, по-видимому, если не получил, то в ближайшее время получит стипендию. Я пишу Вам про Париж, так как находящийся там Комитет под председательством М.М. Давыдова, ведает также размещением стипендиатов и по бельгийским университетам. Конечно, есть мысль ехать в Париж, не имея готового места и стипендии. Поэтому, если Вы имеете обеспеченный заработок в Орхании, будьте очень осторожными в решении, так как в случае неполучении стипендии Вы можете рассчитывать во Франции лишь на физический труд.
Если Вы надумаете ехать в Париж, Вам нужно будет приехать в Софию для ходатайстве о визах и деньгах на дорогу, которые до сего времени в небольшом размере выдавались студентам-контингентам полк. Зайцевым и проф. Базановым, Председателем Академической Группы".
В 1923 я был худощавым и физически слабым молодым человеком. Никто не давал моих 28 лет. После ряда тяжелых болезней в гражданскую войну, полугода в Галлиполи и весны 1922, когда от недостаточного питания я слег в лазарет, я никак не мог оправиться. Туберкулеза не было, но я знал, что он мне грозит, тем более, что наследственность (по стороне отца) была неблагополучной. Рисковать в таких условиях превратиться в рабочего - никакого ремесла и , само собой разумеется, не знать - было нельзя и от мысли ехать во Францию я отказался.
Оставалось попробовать счастья в Софии. Из научной литературы я знал, что царь Борис III хороший зоолог и, по примеру своего отца, поддерживал из своих личных средств научные учреждения страны. Знал так же, что в Софии существует царский естественно-исторический музей и энтомологическая станция, кстати сказать, единственная на Балканах. Царскими научными учреждениями заведовал чешский ученый Бурет, давно обосновавшийся в Болгарии. Директором энтомологической станции был болгарский лепидонторолог Делго Илчев. Обоих я знал только понаслышке и не знал к кому обратиться за рекомендациями. Мои русские знакомства в Болгарии ограничивались исключительно военной средой. Из болгар знал лишь жителей Орхании, откуда два года не выезжал. Я решил, однако, что можно просто придти и представиться. Энтомологи обычно люди общительные, радушные и хорошо встречают младших собратьев. Мои воспоминания от петербургских встреч с первыми специалистами России ободряли меня. В свое время относились ко мне, почти что мальчику, с удивительным вниманием. Можно было думать, что и с болгарскими я сговорюсь.
Выбраться в Софию было не так то легко. Пришлось привести в порядок поистрепавшиеся летние брюки и гимнастерку. На поездку мне было выдано из средств Дивизиона небольшой заем. Я побывал впервые в Софии в половине июля. От этой поездке в в маленькую балканскую столицу впечатление осталось сильное. Бытие не вполне определяет сознание, но, по-видимому, надо сказать, в большой степени его определяет. Я человек наследственно городской. Видел почти все главные города Европейской России, два года прожил в Петербурге и притом в очень благоприятных условиях. Казалось, что провинциальная столица должна была показаться довольно убогой. Но Петербурга я уже не видел семь лет, а с 1920, кроме нескольких дней, проведенных в Варне, жил в турецкой и болгарской глуши. После такого перерыва все казалось ново, ярко и почти роскошно.
Вместе с полковником Шейном я ехал в Софию в легковом автомобиле - опять таки впервые после 1918 г. Старенький Бенуа не без труда вскарабкался на Арабо-Капакский перевал, но спустившись в равнину, прибавил ходу. Последние километры по прямому, хорошему шоссе мы мчались с непривычной скоростью. Стрелка указателя, подрагивая, начала подходить к ста километрам. Деревья вдоль шоссе слились в зелено-синию стенку. Город быстро приближался. Ярко блестели купола собора Александра-Невского. Я опять чувствовал себя "человеком".
Внушительными и нарядными показались Софийские улицы, толпа на тротуарах,на мой взгляд, была густой и нарядной, шины приятно шуршали по торцовой мостовой и еще приятнее цокали на ней лошадиные копыта. Припомнилось ранее детство и поездки в Петербург. Когда мы с полковником Шейном вошли в какое-то кафе, я окончательно почувствовал, что возвращаюсь к нормальной жизни. Загорелые женщины были одеты в удивительные летние туалеты, лакеи необычайно предубедительны, кафе превосходно - и даже солнечный зайчик иначе лежал на полу, чем в Орхании. Все относительно, а особенно впечатление от городов. Впоследствии, после возвращения из Парижа, миллионная Прага показалась мне плохо освещенным, почти что захолустным городом. София для моих одичавших глаз была удивительным городом, но в первую же ночь я почувствовал, что возвращение к нормальной жизни пока что одна иллюзия. Много есть неприятного на Балканах, но в летнее время ничего нет хуже тамошних клопов. Как естественник знаю, что научно говоря, вид всюду один, но в жаркие, душные ночи эти насекомые куда подвижнее и жизнеспособнее, чем надо больше северным широтам. В Орхании в маленьких домиках их было немного при условии постоянной борьбы. В Софии ничего не помогало, особенно в русских общежитиях, даже там где на вид было чисто.
Меня приютили офицеры-дроздовцы во многим памятном доме близ "Борисовой градины", прекрасного софийского парка. В 1923 году между окраиной города и "Борисовой градиной" был еще обширный пустырь с немногими зданиями, стоявшими на улицах, которые существовали только на строительных планах. Одно из них - трехэтажный новый дом было целиком занято русскими. В нижнем этаже помещалась часть гимназистов Софийской гимназии, на среднем - студенты, стипендиаты мистера Уитлора, американца благотворителя, который щедро помогал молодежи. Верхний этаж был занят офицерами Дроздовского артиллерийского дивизиона, проживавшими в Софии. Комендантом военного общежития состоял полковник - дроздовец Дилевский.
Меня поместили в одной из комнат верхнего этажа. Набегавшись за день по Софийским улицам, я быстро заснул, но также быстро и проснулся. Заели клопы. Пришлось среди ночи взять свое одеяло, мешок с вещами, заменявший подушку, и спуститься во двор. Впрочем "двор" понятие относительное. Здание еще не было огорожено и все, любившие свежий воздух и плохо переносившие насекомых, спали рядышком под открытым небом. Погода стояла прекрасная и, пристроившись на одном из флангов спящей линии, я с удовольствием вспомнил галлиполийские ночи. На "нормальную жизнь", о которой я было возмечтал, это походило мало, но чувствовал себя хорошо и на этот раз быстро и окончательно уснул. Разбудили меня голоса нескольких гимназистов, собиравшихся на работу. В каникулярное время, если память не обманывает, они работали у какого-то садовника на окраине города. Отправились туда босиком, что меня немного удивило. Думал, что на самом деле попал в столицу, а подальше от центра разницы с Орханией было немного.
Я посетил небольшой, но отлично содержимый царский музей. По случаю каникул никого из научного персонала не было. Затем отправился в энтомологическую станцию и познакомился с ее директором Делго Илчевым. Он оказался средних лет, чернобородый, очень приветливым и необычным человеком. Показал мне свою станцию, тоже отлично содержимую и, видимо, располагавшую хорошими средствами. Особенно интересны для меня коллекции бабочек, составленные умелой и любящей рукой. На многих можно было прочесть этикетку: "Поймана Его Величеством Царем там то и тогда то". Сохранялись и расправлялись, видимо, все трофеи царевских энтомологических экскурсий. Это придавало некоторым ящикам малонаучный характер, но в общем коллекции станции полно и основательно представляли болгарскую лепидепторологическую фауну. Другие группы насекомых были представлены слабее. Для публики эти коллекции, по крайней мере в то время, оставались недоступными.
Долго Ильчев очень внимательно относя к моему желанию быть принятым на службу в одно из царских учреждений. В данное время свободных мест не было, но он подавал надежду на будущее. Болгарского энтомолога заинтересовало главным образом то, что я могу читать научную литературу на нескольких языках и, в частности, по-английски. На следующий день он представил меня доктору Бурилу, директору царских научных учреждений, и в его присутствии произвел мне ряд экзаменов по языкам. Мы поговорили по-немецки и по-французски. Затем Ильчев взял со стола какую-то научную английскую работу и предложил мне перевести полстраницы на русский язык. Я справился с этим без особого труда и оба ученых остались довольны. По их словам никто из научных сотрудников Музея и Станции не знали по-английски, т.к. английская литература оставалась неиспользованной. Только сам царь мог ее читать.
Бурил и Илчев сказали мне откровенно, что жалования в болгарских учреждениях маленькие, а я так знаю столько языков, что захочу, вероятно, больше, чем мне смогут дать. Я их в этом разуверил. Заранее согласился на очень скромное жалование (цифры не были названы), сославшись на то, что хочу, мол, заниматься научной работай. Умолчав, конечно, о том, что я худею от недоедания, и что мне грозит в близком будущем болгарские рудники, если я не сумею где-либо устроиться.
Говоря с Бурилом, я почувствовал, что он хотел бы знать, что о мне думают мои бывшие учителя. Перебирая в памяти ученых, к которым я мог бы обратиться за рекомендацией, я решил попросить ее у Николая Алексеевича, по-прежнему заведующего болгарскими музеями Академии Наук. Кузнецов знал меня хорошо, мог подтвердить, что я действительно написал в свое время две небольших работы о фауне Macrolepidoptera Падаши и вообще привык обращаться с бабочками. Когда я работал в музеи Академии Наук, он настолько доверял мне, что в моем распоряжении были ключи от всех шкафов необычных коллекций Академии. Я сейчас же написал в Петербург моей тете Софии Сергеевне Раевской, хорошо знавшей Кузнецова, и когда-то ловившей для него бабочек. Таким образом, моя поездка в Софию очень меня оживившая и развлекшая, непосредственного результата все-таки не дала. Я получил лишь неопределенные обещания. Тем не менее я чувствовал, что Илчев хотел бы устроить меня немедленно, более сдержанный Бурели ожидает, чтобы я предоставил соответствующую рекомендацию, но все же надеется получение какого-нибудь места по научной части сложно. Пока предстояло вернуться в Орханию и как-нибудь продержаться.
Приехал я в Софию барином. На обратный путь денег не хватило. Я добрался по шоссейной дороге до станции Маздра, ближайшей к Орхании. Дальше пришлось идти пешком по шоссе, если не автомобиль, то километров в двадцать. Ходил я по горам немало, но всегда налегке в "цир...". Плетеные сапоги в жаркий летний день быстро натерли мне ноги. Пользуясь беспогонным состоянием, я без церемонии снял их и зашагал босиком по густой, мягкой пыли, покрывавшей края шоссе. Первый раз в жизни шел босиком по дороге, но настроение было веселое. Надо и это попробовать, а потом будет забавно вспоминать.
Ногам шагать было приятно и легко, но, пройдя несколько километров, я почувствовал, что и для ходьбы босиком, даже по пыли нужна привычка. Ступни быстро устали, начали гореть. Я чувствовал каждый комочек земли, потом стало больно ступать по пыли. Попробовал опять одеть сапоги - оказалось, что уже поздно. Через каких-то полкилометра пришлось разуться. Наступил вечер, я шел медленнее и медленнее, и ноги все больше и больше болели. На шоссе не было ни единой повозки. Босоногое приключение становилось несносным. Наконец, вдалеке засветились огоньки Орхании.
Вошел в городок, ковыляя как утка. Пробирался по улицам, стараясь не встречаться со знакомыми. Впрочем, об этом не приходилось особенно заботиться. Было уже поздно и домоседы болгары уже спали. С наслаждением сел на камень, опустив ноги в Орхаинскую речку-ручей.
Спал я обычно летом на сеновале - там не было клопов и дышалось легко. В ту ночь я заснул моментально, хотя ноги сильно ныли. С тех пор ходить босиком я не пробовал.
Моя работа об учащихся на гражданской войне приблизилась к концу. Я с удовольствием смотрел на толстую кипу листов накопившихся за полтора года. Рукопись еще надо было привести в окончательный вид, но, имея черновую редакцию, это можно было сделать и потом. Между тем в моей судьбе назревала неожиданная и крупная перемена. Вскоре после возвращения из Софии я сделал для себя приписку на одной из последних страниц Рыцарей Белой Мечты" [*]:
[*] - Впоследствии я назвал эту работу "Молодежь на войне".
"Сегодня генерал Ползиков прислал Шейну открытку, где говориться, что мне предстоит интересная командировка. По видимому нечто секретное, так как генерал должен говорить о ней со мной лично. Думаю, не хотят ли меня куда-нибудь послать с митинговыми целями, вроде того как недавно ездил в Прагу Даватц. Завтра, вероятно, приедет генерал, и я все узнаю. Ясно только, что у меня не будет больше свободного времени. Жаль, если благодаря этой командировке придется отказаться от учительского места. Я надеялся половину жалования посылать домой [*], но что же делать. Раз я - офицер Армии, не ехать нельзя, тем более, что командировка, вероятно, исходит непосредственно от Врангеля.
[*] - Из этой записи видно, что в это время я предпринимал какие-то конкретные шаги, чтобы устроиться преподавателем французского языка. В чем они состояли, не помню.
24 июля, кончая рукопись, я снова сделал приписку (предыдущая по всей вероятности сделана накануне): "Кончаю как раз вовремя. Завтра-послезавтра приедет генерал и, по всей видимости, мне придется скоро куда-то ехать. Может быть очень ненадолго и недалеко, а может и далеко и надолго. Во всяком случае, долго не придется писать".
Генерал Ползиков, выписанный, как и все старшие начальники весной 1922 года из Болгарии, находился в это время в Белграде и с дня на день должен был вернуться в Орханию. Я ожидал его приезда с понятным нетерпением. Очень заинтересован был предстоящей мне командировкой и полковник Шеин. Генерал приехал поздно вечером 26 июля и утром вызвал меня к себе на квартиру. Загадка должна была решиться, и я порядком волновался, входя к генералу Ползикову. То, что я услышал от него, превзошло все мои ожидания. Взяв с меня слово никому и ничего не говорить, генерал, ласково улыбаясь, сообщил, что мне предлагается ехать в Лозанну в качестве свидетеля по делу Конради, которое будет слушаться осенью. В организации защиты участвует целый ряд общественных групп. Участвует и армия. В Ставке под председательством генерала Врангеля состоялось по этому поводу совещание старших начальников. Было решено командировать в Лозанну генерала Крейтора и одного младшего офицера, который мог бы перед большой аудиторией рассказать по-французски о белом движении и, в частности, о боях в которых участвовал Конради. По предложению генерала Ползикова совещание остановило свой выбор на мне. Генерал Врангель при этом высказал пожелание, что бы по окончанию процесса я остался учиться во Швейцарии, Франции или Бельгии.
Мне предлагалось немедленно дать ответ согласен ли я на эту командировку с тем, чтобы во время можно было предпринять официальные шаги в Швейцарии и включить меня в число свидетелей защиты. Лично от себя генерал Ползиков советовал мне согласиться. Сказал, что считает меня вполне подходящим человеком для роли свидетеля от армии, которую на меня хотели возложить.
Я поблагодарил за честь, сказал, что готов ехать, но опасаюсь, как бы знание французского языка не оказалось недостаточным для такого ответственного выступления, тем более, что свидетелям обычно читать свои показания не разрешается. В особенности меня смущала перспектива отвечать перед многочисленной аудиторией на вопросы представителей гражданского иска, которые, конечно, в Лозанне будут. По существу надо было вести публичное словопрение с большевиками на языке, который я сильно забыл за годы войны и революции.
Генерал Ползиков ответил, что мне будет оказана всяческая помощь. Мое показание заранее переведут в Штабе Главнокомандующего, предоставят все нужные материалы, так что я буду иметь возможность основательно обдумать все темы, которых придется касаться. Кроме того, в моем распоряжении, вероятно, не меньше трех месяцев для того, чтобы поупражняться в языке.
Обдумав все. что мне было сказано, я дал свое согласие. Вернулся домой в сильно повышенном настроении, не буду скрывать, что мне было приятно. За два года перед этим, в очень тревожный момент в Галлиполи, когда настроение во многих частях порядком упало, совещание, созванное генералом Кутеповым поручило мне публично защищать идею продолжения белой борьбы. Я выступил с докладом на тему "Почему нам нельзя расходиться?" [*]. Теперь я был одним из двух лиц, которым армия доверила защиту белого дела перед лицом всего мира. В Лозанне по существу должен был состояться не суд над Морисом Конради, а именно процесс белых против красных (само собой разумеется, что, соглашаясь ехать туда, я брал на себя моральное обязательство сделать все возможное, чтобы не ударить лицом в грязь.
[*] - Об этом см. подробно в моих работах "Дневник Галлиполийца" и "Молодежь на войне".
Решил, что помимо французского языка мне надо основательно восстановить в памяти историю белого движения на Юге России и еще раз продумать нашу идеологию. В Лозанну надо было ехать с ясными и отчетливыми мыслями. Тогда и излагать их будет не так-то трудно.
При управлении Дивизиона имелась очень недурная библиотека из эмигрантских и заграничных большевистских изданий. Я сразу перенес на батарейную квартиру целый ворох книг, никому не объясняя, почему я их беру. За французскими руководствами пришлось снова съездить в Софию. Я провел там 5, 6 и 7 августа. Хотел воспользоваться случаем продвинуть дело с моим назначением в царские научные учреждения, но места там по- прежнему не было. Встречаясь со знакомыми офицерами, я старался не иметь таинственного вида, но мое внезапное появление в Софии, все-таки, кой кого заинтересовало. Отговаривался необходимостью найти себе место. Один вечер я провел на футбольном матче. Играли пражские гости - спортклуб "Русь". Небольшой сравнительно стадион был переполнен. После упорной борьбы русские проиграли с очень небольшим счетом (кажется 1:2). Меня в тот вечер поразило футбольно-патриотическое воодушевление гимназистов-болгар. Юноши бесновались, орали, а один подросток от восторга даже прошел колесом после решающего гола.
В Орхании я засел за французский язык и за книги о белом движении. Генерал Ползиков написал в Ставку о моем согласии ехать в Лозанну. Своевременно меня должны были вызвать, а пока что я по-прежнему зарабатывал очень мало, плохо питался и продолжал слабеть. Так прошел весь август. Наступил сентябрь, а о моей командировке не было ни слуху, ни духу. Если память меня не обманывает, то по моей просьбе генерал Ползиков запрашивал Белград, но ответа не получил. Между тем мое материальное положение совершенно невозможным. В Орхании я больше держаться не мог. Наш гарнизонный врач, очень внимательно и сердечно ко мне относившийся, категорически заявил, что продолжать такое существование нельзя. Признаки истощения усиливаются, мне явно грозил туберкулез. Пока еще не поздно, надо заняться хотя бы физическим трудом, но во что бы то ни стало нормально питаться. Скрепя сердцем я решил расстаться с почти культурной, но за последнее время полуголодной жизнью. Поездка в Лозанну постепенно стала чем-то нереальным, хотя казалось, что в отношении меня было принято совершенно определенное решение. Приходилось считаться с фактом. Никаких субсидий, кроме небольшой суммы на покупку учебников, я не получал. Жить было не на что. Приходилось искать выходы.
Тяжелой работой я заниматься не мог. Идти в в батраки к крестьянину, не имея ни малейшего понятия о земледельческом труде, не решался. Раз как-то вольноопределяющийся нашей батареи, бывший гимназист-ростовец Георгий Бабичев, звал меня наняться вместе с ним в пастухи, уверяя, что это совсем не так мрачно, но я все-таки предпочел остаться преподавателем. Оставался печальный, но проторенный путь на медные рудники "Плакальница" близь станции Елисейно, где работало много наших офицеров и солдат. В числе рудокопов там был старший офицер Чашинский и подполковник нашей сводной батареи Майдель - люди во всяком случае здоровее чем я. Правда за легкую работу на "Плакальнице" и платили гроши, но при создавшемся положении выбирать не приходилось.
У меня сохранилось несколько писем моих товарищей, работающих в то время на этом руднике.
7 сентября 1923 года штабс-капитан Леонид Михайлович Долгополов сообщял мне (Пр. N3): "Вы запрашиваете о поднице: таковая в данный момент =44-45 лев. На аккорде я лично не работал, - так как малокровие и порок сердца все же дают о себе знать, но в общем работа там сносная. Средняя сумма аккордной подницы 80-90 лев; случается, конечно, и меньше, но это уже зависит от рабочих, каковы их силы и способности. Во всяком случае при средней работе 80 лев - на аккорде можно выработать, а простую подницу вы, конечно, выдержите.
Затем вы пишите: для меня важно было бы этой зимой получать возможно больше денег.
Для подничара на мине можно, благодаря работе, питаться прилично, поддерживать туалет и скопить что-либо можно, только взяв себя в руки. 23-го годовщина моего здесь пребывания. И что же? Один месяц прожил в Орхании, жизнь веду скромную, ем, правда, прилично, получал паек - результаты... На несколько дней задержалась выдача денег - и я на мели. Правда, имею лев 700, но они розданы в займы".
"Барину" было не до женитьбы. В принципе, я хотел прикопить денег за зиму, чтобы затем уехать во Францию или Бельгию и попытаться там поступить в университет. Но в глубине души чувствовал, что с моими физическими силами ничего из этого не выйдет. Обычно слабосильные люди принуждены были тянуть на рудниках лямку обыкновенного ..., постепенно обмундирование приходило в ветхость, а затем уже всякая надежда выбиться исчезала. Офицер обращался в шахтера. Перспектива перед мной была мрачная, я вполне себе отдавал в этом отчет, но что же оставалось делать... Стреляться не хотелось.
Полковник Ягубов, сам побывавший на "Плакальнице" (он надо сказать, обладал значительной физической силой) писал мне 14 сентября (Пр. N4): "Жаль, что вам не удалось устроиться на приличное место. Но и на Плакальнице можно выкарабкаться. Я знаю определенно, что минному инженеру Енгедичу нужен человек, хорошо знающий французский и болгарский языки (из иностранных языков он знает только немецкий) для переводов специальных статей и книг... Вот если вы сумеете занять это место, то будет совсем хорошо... Если вы и не сильны в болгарском языке, то я убежден, что при желании постигните его в кратчайший срок".
Свое письмо полковник Ягубов все же заканчивает в минорном тоне: "Желаю вам все-таки устраиваться где-нибудь в другом месте, но только не на мине уж очень там скверно".
Так же 14 сентября получено письмо поручика Родионова, работавшего на погрузке руды на станции (по-болгарски "Гарь"). (Пр. N5) "Сейчас получил вашу открытку, из которой понял о вашем решении ехать на мину "Плакальницу". В душе очень сожалею. С одной стороны о потери вами времени для вашего светлого ума, с другой по крайней мере я лично (да и многие) лишаются верного доверенного по устройству заочно-личных дел в Орхании. В этом бросаю известный упрек ближайшему начальству.
Не знаю ваших планов, ... маршрута на мину, но если вы поедите через Елисейно (что и правильнее), то заезжайте ко мне, переночуете, отправьте вещи по воздушной линии, а сами по образу нашего хождения (единственное сообщение для пассажиров) отправитесь для новой жизни".
Я не считал себя в праве упрекать начальство за то, что оно не оказывало мне в это время денежной поддержки. Средства армии истощались, полковникам и некоторым генералам приходилось заниматься физическим трудом. Тем более не приходилось быть недовольным мне, 28-летнему молодому человеку, не страдавшему никакой определенной болезнью. Но иллюзий на счет "новой жизни" на заброшенном в горах руднике с символическим названием "Плакальницы" [*] я себе не строил. Настроение в достаточной мере мрачным и я с тяжелым чувством готовился к отъезду.
[*] - По преданию на этом руднике еще в римские времена засыпало большую партию рабочих, которых оплакивали жены. Эта катастрофа дала имя руднику.
10 сентября я написал письмо-завещание полковнику Шейну (Пр. N6). Просил его, в случае моей смерти, сохранить до лучших дней у себя мою работу об учащихся на гражданской войне, передал пакет с дневниками в Историческую комиссию Дивизиона и сжег все накопившиеся у меня письма.
Наконец все было готово. Не без труда я достал несколько сот левов, чтобы расплатиться с долгами в Орхании и доехать до места работы. Решил све-таки, что перед тем как стать рудокопом, прокачусь в автомобиле - может быть в последний раз в жизни. Мне часто вспоминался предсмертный хрип полодого подполковника-дроздовца, которому на стройке свалившееся бревно разбило череп. Подполковник скончался в больнице у меня на глазах и я долго не мог забыть этой смерти...
20 или 21 сентября, уложив все вещи, пошел прощаться со знакомыми. До отхода автомобиля оставалось не более часа. На площади меня догнал запыхавшийся Павел Евгеньевич Бураго. В руках у него была телеграмма только что полученная на мое имя из Софии. Генерал Ползиков приказал немедленно меня разыскать. Я распечатал телеграмму и сразу почувствовал, что это помилование в самую последнюю минуту.
"Немедленно приезжайте! Фосс"
Поручик Фосс был офицером для особых поручений при военном агенте полковнике Генерального штаба Зайцеве. Экстренный вызов в Софию мог означать только командировку в Лозанну. Генерал Ползиков и полковник Шеин меня поздравили. Я получил небольшую сумму денег на дорогу в Софию, набросал небольшую открытку с извещением, что на "Плакальницу" я не еду и уселся в тот же Бенуа, в котором уже раз ездил с полковником Шеином. Давно я не испытывал такой радости. Час тому назад я был кандидатом в рудокопы, и вдруг все переменилось. Мне предстояла поездка в Швейцарию, выступление на мировом процессе, потом, может быть, учение в Париже или Брюсселе... Весело свистел ветер на перевале. Недалеко от памятников русских полков, дравшихся здесь в 1877 году, у нас лопнула шина. Возились с ней долго. Я вышел из автомобиля, прочел надписи на памятниках, потом вынул блокнот и стал записывать свои мысли. Они сводились к тому, что жизнь очень интересная вещь. Что меня ждет, в конце концов, неизвестно, но на рудники то уже я во всяком случае не попаду.
Ехали мы с многочисленными остановками. Никогда еще не видел, чтобы у одной и той же машины на протяжении каких-нибудь сорока километров шины лопались пять или шесть раз. Большое было испытание перевал. В помещении Военной Миссии меня уже давно ждал недовольный Фосс. Оказалось, что меня вызвал бывший начальник Дроздовской дивизии генерал-майор Туркул, командовавший заграницей Дроздовским стрелковым полком, в который свернулась наша дивизия. Генерал приехал на короткое время в Софию из Сивлиево, где был расположен штаб его полка и приказал послать мне телеграмму. По словам Фосса мне действительно предстояло ехать в Лозанну.
Генерал Туркул остановился в общежитии "Борисовой Градины". Я представился ему в очень памятной по многим обстоятельствам малиновой комнате, которую занимал комендант общежития , подполковник Дилевский. Мне еще ни разу не приходилось перед этим лично встречаться со своим начальником дивизии. Генерал, впрочем, давно знал меня в лицо, так как в Галлиполи я, читая доклады, часто видел Туркула в числе шлушателей "Устной газеты".
Навстречу мне поднялся широкоплечий, высокий молодой человек порядком отяжелевший по сравнению со временем боев в Северной Таври и галлиполийского сидения. По случаю жары генерал был в пиджаке, надетом прямо на голое тело. Это не помешало ему стать по уставному, выслушивая мою уставную формулу представления. Генерал Туркул говорил со мной, как с хорошо знакомым человеком. Чувствовалось, что он навел обо мне подробные справки. Сказал, что хорошо помнит мои галлиполийские выступления. Я с большим интересом присматривался в домашней обстановке к одному из самых талантливых боевых начальников каких выдвинула гражданская война. Не раз я был свидетелем его действительно безумных по смелости конных атак в Северной Таври. Генерал командовал пехотной дивизией, но у него было сердце заправского кавалериста. Как только предоставлялся случай, водил в атаку Дроздовский конный полк, приданный к дивизии, свой конвой, начальником которого был Морис Конради, конных разведчиков, всех, кто под руку попадался. Вопреки всем правилам тактики бой Дроздовской дивизии не раз начинался и кончался конной атакой начальника дивизии во главе несколько сот всадников.
Однако у генерала Туркула было нечто большее, чем обыкновенная или необыкновенная храбрость. Начальники, плохо переносившие опасность, на фронте гражданской войны вообще не удерживались. Молодой генерал несомненно обладал редким и драгоценным в боевой обстановке качеством - военной интуицией. Он, как никто, чувствовал пульс боя и разыгрывал свои операции с удивительной уверенностью, причем дивизия несла очень малые потери. Чувствовалось, кроме того, что к войне Туркул относиться как к увлекательному, хотя и опасному спорту. Раз и его видел сейчас же по окончании одной из конных атак. К нашей батарее подъехал на взмыленной, тяжело дышавшей лошади радостно взволнованный поручик в генеральских погонах, который беззлобно и весело ругаясь, рассказывал о своей атаке, никак не вязалось с превосходительным чином. Но генерал Туркул несмотря на свои 28-29 лет обладал в глазах своих подчиненных куда большим авторитетом, чем большинство пожилых начальников дивизий на Великой войне.
В Галлиполи он, особенно первое время, оказался не на высоте положения. В сложной, неясной обстановке надо было не командовать, а управлять людьми. Для этого у генерала Туркула не хватало жизненного опыта и той систематической школы, которую дает служба в армии мирного времени. Впрочем, надо сказать, что солдаты были довольны своим командиром и в Галлиполи.
Крайнее неудовольствие, принявшее одно время тревожные формы, возникло в среде офицерских рот. Понадобился очень резкий приказ главнокомандующего [От 21 апреля 1921 года.] после инспекторского смотра генерала Экка, чтобы заставить Туркула и некоторых других начальников переменить свое отношение к офицерам-рядовым. В Болгарии, насколько я слышал, генерал Туркул не сумел установить сносных отношений с местными властями, но свои на командира Дроздовского полка как будто не жаловались.
Много слышал я рассказов о его решительности и жестокости во время гражданской войны. Знал, что нередко рассказы оказываются рассказами, но в решительности Туркула сомневаться не приходилось и в повествованиях о жестокости a prioli не все было выдуманно. Гражданская война по своей природе куда более жестока, чем всякая другая.
Во всяком случае, я смотрел на генерала Туркула, как на человека очень незаурядного. Таким примерно представлял себе наполеоновских маршалов - талантливых самоучек военного дела со слабым общим образованием. У Туркула оно ограничилось неполным курсом реального училища. Не то исключили за шумное поведение, не то сам ушел на военную службу из последнего или предпоследнего класса.
Наш первый разговор продолжался часа полтора. У меня осталось впечатление, к которому я был подготовлен. Несомненно, яркий человек, с сильным характером и светлым развитым умом. Несомненно, решителен и жесток. Темпераментный, увлекающийся и вообще интересный человек.
Много говорили о политике. Я подробно развивал генералу свой план всячески использовать командировку в Лозанну для пропаганды белого дела, среди тех иностранных кругов, которые нами сейчас нами интересуются. Генерал Туркул отнесся к тому, что я ему докладывал, очень внимательно. Говорить с ним о политики было легко, так как чувствовалось, что предвзятых идей у него нет. Остро ненавидел большевиков, как и все мы, и все подчиняет необходимости свергнуть Советскую власть. Может быть в душе и монархист, но о монархии и не заикался.
Вещи более тонкие и сложные, как политическое воздействие на иностранцев, предоставлять более образованным сотрудникам. Конечно, прямо об этом не было речи, тем более, что в плане гражданском я сам был всего лишь недоучившимся студентом. Чувствовалось все же, что генерал Туркул признавал за мной кой какую политическую подготовку. Говорил со мной не как с подчиненным, а как с единомышленником.
Наша беседа повторилась на следующий день и опять была продолжительной. Много говорили о Конради, которого Туркул, видимо искренне любил и очень высоко ставил во всех отношениях. Помимо политической стороны дела ему всей душой хотелось от каторжной тюрьмы любимого подчиненного. Тепло отзывался Туркул и о жене Конради - Владиславе Львовне [*].
[*] - У меня сохранился ее тогдашний адрес, данный мне генералом Туркулом: Lausanne? Fleurettes 11 Madame Schneider - В. Л. Конради.
Вообще говоря, прямолинейность и жестокость у генерала Туркула сочеталась с способностью сердечно относиться к людям. Сильно влияют на него и впечатления эстетического порядка. В книге "Дроздовцы в огне", написанной И.С. Лукашем по рассказам Туркула вероятно многое приукрашено автором. Однако лишь через восемь лет после нашей софийской встречи, в Праге, мне пришлось быть свидетелем эстетической впечатлительности генерала. Я сопровождал его в прогулках по городу, служил переводчиком и не раз видел, как сильно действует на Туркула красота в разных видах. Особенно запомнилось посещение храма Св. Витта. Генерал впервые был в готическом соборе (он приехал в Прагу на пути из Софии в Париж). Широкими шагами вошел в храм и сразу остановился. От полноты чувств махнул рукой:
- Какая красота...
Потом долго стоял над гробницей Карла IV, рассматривая статуи императора и четырех жен.
О Туркуле уже немало написали и вероятно еще больше напишут. Было бы во всяком случае грубой ошибкой считать его человеком с примитивной психикой. Это мое основное впечатление от нескольких долгих и откровенных разговоров с ним.
Генерал Туркул вернулся в Севлиево. Я пока остался в Софии. Положение теперь казалось совершенно ясным. По словам Туркула защитник Конради потребовал моего вызова в Лозанну, и суд несомненно это ходатайство удовлетворит. Остается ждать официального извещения. Надо было усиленно работать, так как до начала процесса оставалось немногим больше месяца, а, собираясь ехать на рудник, я естественно всякую подготовку прекратил. Теперь я считал вправе попросить о материальной поддержке, так как ни в Софии, ни в Орхании я на свои средства существовать не мог. Кроме того, поездка в Швейцарию неизбежно была связана с очень значительными расходами (особенно в болгарских левах), по сравнению с которыми месяц другой жизни в Болгарии большой роли не играл. Предстояло быстро решить целый ряд тактических вопросов и в то же время как можно меньше привлекать внимание окружающих. Нужно было всячески избегать огласки, так как большевики не преминули поднять шум вокруг командировки "белобандитов" в Лозанну. Читая газеты на разных языках, я чувствовал, что дело Конради и Полунина все больше и больше привлекает внимание всего читающего и думающего мира.
В моем пропавшем дневнике было немало интересных записей, сделанных в эти дни. Восстановить их через восемнадцать лет невозможно. Однако у меня сохранилось несколько листов блокнота, где я записал вопросы, надлежавшие обсуждению и решению. Они перечислены не в порядке решености, а по мере того, как всплывали в моей памяти. Если она меня не обманывает, перед тем как говорить с генералом Туркулом, я расположил вопросы на отдельном куске бумаги в систематическом порядке. Сохранившаяся запись гласит (Пр. N7):
Вопросы, которые нужно решить:
-
Деньги на прожитие здесь.
-
Помещение для работы.
-
Книги и газеты.
-
Содействие посольства.
-
Лицо, к которому надо обращаться (Приписка: Полк. Зайцев).
-
Кто переводит документы здесь?
-
Надо ли ехать в Ставку?
-
Доклад de Rovert
-
Документы, которые нужно перевести в Ставке.
-
Выяснить вопрос о докладах.
-
Содействие министра Внутренних Дел.
-
Кому послать доклад в Ставку?
-
Кому обратиться в Лозанне?
-
Поручения
-
Биография Конради
-
Политические взгляды Конради.
В настоящее время я ничего не могу припомнить по поводу вопросов 8 (доклад de Rovert - я несомненно имел ввиду майора Морселя де Рожера, бывшего начальника бельгийской миссии при генерале Деникине, я интервировал его в Галлиполи для "Устной Газеты") и 11 (Содействие министра Внутренних Дел - очевидно болгарского). Остальные вопросы послужат мне канвой для рассказа, но я его изложу в систематическом порядке, дополняя мой список тем, что прочно удержалось в памяти.
Надо было как-то объяснить многочисленным моим товарищам и знакомым причину моего внезапного отказа от мысли ехать на рудник и переселения в Софию (я думал первоначально, что останусь там до самого отъезда в Лозанну). Я условился с поручиком Фоссом, о котором уже упоминал выше, что будто бы вызван для помощи ему в Военной Миссии. Начавшееся в это время по всей Болгарии восстание коммунистов, о котором речь впереди, делала нашу версию правдоподобной.
Деньг на жизнь в Софии можно было получить только с разрешения Командовавшего 1-м корпусом генерал-лейтенанта Витковского, к которому я и явился. Не помню узнал ли генерал Витковский о моей командировке от генерала Туркула или же мне самому пришлось первому мне доложить, но во всяком случае, командующий корпусом остался недовольным - не мной, правда, и не фактом командировки, а тем, что официальная переписка о ней шла почему-то помимо штаба корпуса. Я принужден был согласиться с тем, что это действительно неприятно. Меня лично генерал Витковский ни в чем не упрекал, так как было ясно, что порядок служебной переписки не от меня зависел. Генерал согласился и с тем, что мне необходимо выдать некоторую сумму на жизнь в Софии. Насколько помню, в официальных документах отдела снабжения расход был объяснен тем, что я командируюсь в распоряжение главнокомандующего. В распоряжении генерала Витковского было, однако, очень мало средств, и он предупредил меня, что сможет выдавать суточные лишь дней десять. Дальше надо изыскивать другие средства в счет специального кредита, очевидно имевшегося в Ставке. Жил я пока что в общежитии у Борисовой Градины. В Орхании о настоящей причине моего отъезда знали только генерал Ползиков и полковник Шеин. Мой бывший ученик поручик Прокопов, собиравшийся поступать в гимназию, писал мне 23 сентября не без зависти (Пр. N8) "Ну как вы поживаете, вероятно, зажили культурной жизнью, видите хорошеньких женщин, ходите в театры, ну, в общем, живете не так как мы".
В действительности я вертелся как белка в колесе. На театры и на "хорошеньких женщин" не было ни денег, ни времени. Подготовка к процессу продвигалась медленно. В эти дни кроме восстания, запылавшего во всех концах страны, трудно было о чем-нибудь думать. С часу на час ожидалось выступления коммунистов в самой столице. О всем этом я расскажу ниже. Возвращаюсь к делу Конради.
Лично я никогда с ним не встречался и не знал его в лицо, хотя не раз слышал фамилию начальника конвоя генерала Туркула. Впервые увидел его фотографию у генерала. Зато об атаках конвоя мог говорить как очевидиц. Наша 4-я батарея не раз поддерживала огнем атакующую дроздовскую конницу на полях Северной Таврии. Генерал Туркул говорил мне, что в этих боях Конради скакал всегда, не отрываясь от хвоста лошади [*] своего начальника дивизии, готовый каждую минуту его защитить. Биографических данных о Конради Туркул знал сравнительно мало, но передал в мое распоряжение копию его послужного списка, которую поручик Фосс обещал мне перевести на французский язык.
[*] - В военной среде принято выражение "на хвост".
Моей главной задачей было, однако, говорить не о Морисе Конради, а о белом движении в качестве одного из рядовых его участников и я обдумывал свое будущее выступление именно с этой стороны. Отправляясь в Европу надо было говорить по-европейски. Всякие упоминания о русской монархии при тогдашних западноевропейских настроениях было бы грубейшей тактической ошибкой.
Я считал, что лейб-мотивом и моего показания на суде и разговоров с журналистами, которые я предполагал вести, должны быть слова корниловского марша:
- За Россию и свободу...
Я был убежден - и теперь остаюсь при моем же убеждении -, что эти слова лучше всего передают сущность белого движения, несмотря на все позднейшие уклоны и блуждания. Для европейског