Главная » Книги

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Пошехонская старина. Начало, Страница 8

Салтыков-Щедрин Михаил Евграфович - Пошехонская старина. Начало


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14

n="justify">   Но мало-помалу от мелочей он перешел и к крупным затеям.
   Воспользовавшись одною из народных переписей, он всех крестьян перечислил в дворовые. Затем отобрал у них избы, скот и землю, выстроил обок с усадьбой просторную казарму и поселил в ней новоиспеченных дворовых. Все это совершилось исподтишка и так внезапно, что никто и не ахнул. Крестьяне вздумали было жаловаться и даже отказывались работать, но очень скоро были усмирены простыми полицейскими мерами. Соседи не то иронически, не то с завистью говорили: "Вот так молодец! какую штуку удрал!" Но никто пальцем об палец не ударил, чтоб помочь крестьянам, ссылаясь на то, что подобные операции законом не воспрещались.
   С тех пор в Щучьей-Заводи началась настоящая каторга. Всё время дворовых, весь день, с утра до ночи, безраздельно принадлежал барину. Даже в праздник старик находил занятие около усадьбы, но зато кормил и одевал их - как? это вопрос особый - и заставлял по воскресеньям ходить к обедне.
   На последнем он в особенности настаивал, желая себя выказать в глазах начальства христианином и благопопечительным помещиком.
   Хозяйство Савельцевых окончательно процвело. Обездолив крестьян, старик обработывал уж значительное количество земли, и доходы его росли с каждым годом. Смотря на него, и соседи стали задумываться, а многие начали даже ездить к нему под предлогом поучиться, а в сущности - в надежде занять денег. Но Абрам Семеныч, несмотря на предлагаемый высокий процент, наотрез всем отказывал.
   - Какие, братик-сударик, у нищего деньги! - не говорил, а словно хныкал он, - сам еле-еле душу спасаю, да сына вот в полку содержу. И мужичков своих вынужден был в дворовые поверстать, а почему? - потому что нужда заставила, жить туго приходилось. Разве я не понимаю, что им, бедненьким, несладко, в казарме запершись, сидеть, да ничего не поделаешь. Своя рубашка к телу ближе. Теперь у меня и ржица залишняя есть, и овсеца найдется. Продам, - вот на чай с сахаром и будет... Дворянин-с; без чаю тоже стыдно! Так-то, братик-сударик!
   В довершение Савельцев был сластолюбив и содержал у себя целый гарем, во главе которого состояла дебелая, кровь с молоком, лет под тридцать, экономка Улита, мужняя жена, которую старик оттягал у собственного мужика. Улита домовничала в Щучьей-Заводи и имела на барина огромное влияние. Носились слухи, что и стариковы деньги, в виде ломбардных билетов, на имя неизвестного, переходят к ней. Тем не менее вольной он ей не давал - боялся, что она бросит его, - а выпустил на волю двоих ее сыновей-подростков и поместил их в учение в Москву. С сыном он жил не в ладах и помогал ему очень скупо. С своей стороны и сын отвечал ему полной холодностью и в особенности точил зубы на Улиту.
   - Придет и мое времечко, я из нее кровь выпью, жилы повытяну! - грозился он заранее.
   Николай Савельцев пользовался в полку нехорошею репутацией. Он принадлежал к той породе людей, про которых говорят: звери! Был без меры жесток с солдатами, и, что всего важнее, жестокость его не имела "воспитательного" характера, а проявлялась совсем беспричинно. В то время в военной среде жестокое обращение не представлялось чем-нибудь ненормальным; ручные побои, палка, шпицрутены так и сыпались градом, но требовалось, чтоб эти карательно-воспитательные меры предпринимались с толком, и "за дело". Савельцев же увечил без пути. Сверх того, он не имел понятия об офицерской чести. Напивался пьян и в пьяном виде дебоширствовал; заведуя ротным хозяйством, людей содержал дурно и был нечист на руку. Встречались, конечно, и другие, которые в этом смысле не клали охулки на руку, но опять-таки они делали это умненько, с толком (такой образ действия в старину назывался "благоразумной экономией"), а не без пути, как Савельцев.
   Однажды зимой молодой Савельцев приехал в побывку к отцу в Щучью-Заводь. Осмотрелся с недельку и затем, узнавши, что по соседству, в семье Затрапезных, имеется девица-невеста, которой предназначено в приданое Овсецово, явился и в Малиновец.
   Несмотря на зазорную репутацию, предшествовавшую молодому соседу, и дедушка и бабушка приняли его радушно. Они чутьем догадались, что он приехал свататься, но, вероятно, надеялись, что Фиска-змея не даст себя в обиду, и не особенно тревожились доходившими до них слухами о свирепом нраве жениха. Дедушка даже счел приличным предупредить молодого человека.
   - Ты смотри в оба! - сказал он, - ты, сказывают, лих, да и она у нас нИщечко!
   На что Савельцев совершенно добродушно ответил:
   - Не беспокойтесь! будет шелковая!
   А бабушка, с своей стороны, в том же духе предупреждала Фисочку:
   - Смотри, Фиска! Ты лиха, а твой Николушка еще того лише. Как бы он под пьяную руку тебя не зарубил!
   Но и Фисочка спокойно ответила:
   - Ничего, матушка, я на себя надеюсь! упИтается! по струнке ходить будет!
   Затем, поговоривши о том, кто кого лише и кто кого прежде поедом съест, молодых обручили, а месяца через полтора и повенчали. Савельцев увез жену в полк, и начали молодые жить да поживать.
   Года четыре, до самой смерти отца, водил Николай Абрамыч жену за полком; и как ни злонравна была сама по себе Анфиса Порфирьевна, но тут она впервые узнала, до чего сможет доходить настоящая человеческая свирепость.
   Муж ее оказался не истязателем, а палачом в полном смысле этого слова. С утра пьяный и разъяренный, он способен был убить, засечь, зарыть живою в могилу.
   В качестве особы женского пола, она ждала совсем не того. Она думала, что дело ограничится щипками, тычками и бранью, на которые она и сама сумела бы ответить. Но вышло нечто посерьезнее: в перспективе ежеминутно мелькало увечье, а чего доброго, и смерть. К тому же до Савельцева дошло, что жена его еще в девушках имела любовную историю и даже будто бы родила сына. Это послужило исходным пунктом для определения его будущих отношений к жене. Ни один шаг не проходил ей даром, ни одного дня не проходило без того, чтобы муж не бил ее смертельным боем.
   Случалось даже, что он призывал денщика Семена, коренастого и сильного инородца, и приказывал бить нагайкой полуобнаженную женщину. Не раз Анфиса Порфирьевна, окровавленная, выбегала по ночам (когда, по преимуществу, производились экзекуции над нею) на улицу, крича караул, но ротный штаб, во главе которого стоял Савельцев, квартировал в глухой деревне, и на крики ее никто не обращал внимания. Ей сделалось страшно. Впереди не виделось ни помощи, ни конца мучениям; она смирилась.
   Разумеется, смирилась наружно, запечатлевая в своей памяти всякую нанесенную обиду и смутно на что-то надеясь. Мало-помалу в ее сердце скопилась такая громадная жажда мести, которая, независимо от мужниных истязаний, вконец измучила ее. С одной стороны, она сознавала зыбкость своих надежд; с другой, воображение так живо рисовало картины пыток и истязаний, которые она обещала себе осуществить над мужем, как только случай развяжет ей руки, что она забывала ужасную действительность и всем существом своим переносилась в вожделенное будущее. Кто знает, что может случиться! Муж может заболеть; пьянство его может кончиться параличом, который прикует его к одру, недвижимого, беспомощного. Не раз ведь бывало, что с ним случались припадки вроде столбняка, из которых, впрочем, выносливая его натура постоянно выходила победительницею. Но, может быть, наступит минута, когда припадки разрешатся чем-нибудь и более серьезным. И вот тогда...
   Во всяком случае, Савельцев был прав, удостоверяя дедушку, что Фиска будет шелковая. Она уж и не пыталась бороться с мужем, а только старалась не попадаться ему на глаза, всячески угождая ему при случайных встречах и почти безвыходно проводя время на кухне. Этим она, по крайней мере, достигала того, что постепенно и муж начал забывать о ней. В доме сделалось тише, и сцены смертного боя повторялись реже. Быть может, впрочем, Савельцев сам струсил, потому что слухи об его обращении с женою дошли до полкового начальства, и ему угрожало отнятие роты, а пожалуй, и исключение из службы.
   Анфиса Порфирьевна слегка оживилась. Но по мере того, как участь ее смягчалась, сердце все больше и больше разгоралось ненавистью. Сидя за обедом против мужа, она не спускала с него глаз и все думала и думала.
   - Что ты на меня глаза таращишь, ведьма проклятая? - кричал на нее муж, уловив ее загадочный взгляд.
   - Гляжу на тебя, ненаглядного, - отвечала она, тихо посмеиваясь.
   Не раз она решалась "обкормить" мужа, но, как и все злонравные люди, трусила последствий такого поступка. Ведь у всех ее жизнь была на виду, и, разумеется, в случае внезапной смерти Савельцева, подозрения прежде всего пали бы на нее.
   - Из-за него, из-за постылого, еще на каторгу, пожалуй, попадешь! - говорила она себе, - нет, нет! придет мой час, придет! Всякую нагайку, всякую плюху - все на нем, злодее, вымещу!
   В таком положении стояло дело, когда наступил конец скитаниям за полком. Разлад между отцом и сыном становился все глубже и глубже. Старик и прежде мало давал сыну денег, а под конец и вовсе прекратил всякую денежную помощь, ссылаясь на недостатки. Сыну, собственно говоря, не было особенной нужды в этой помощи, потому что ротное хозяйство не только с избытком обеспечивало его существование, но и давало возможность делать сбережения.
   Но он был жаден и негодовал на отца.
   - Восемьдесят душ - это восемьдесят хрИбтов-с! - говаривал он, - ежели их умеючи нагайкой пошевелить, так тут только огребай! А он, видите ли, не может родному детищу уделить! Знаю я, знаю, куда мои кровные денежки уплывают... Улита Савишна у старика постельничает, так вот ей... Ну, да мое времечко придет. Я из нее все до последней копеечки выколочу!
   Наконец старик умер, и время Николая Савельцева пришло. Улита сейчас же послала гонца по месту квартирования полка, в одну из дальных замосковных губерний; но замечено было, что она наказала гонцу, проездом через Москву, немедленно прислать в Щучью-Заводь ее старшего сына, которому было в то время уже лет осьмнадцать.
   Сын действительно сейчас же приехал, пробыл у матери менее суток и исчез обратно в Москву. Этот эпизод, разумеется, послужил подтверждением слухов о капиталах покойного Савельцева, будто бы переданных Улите.
   Николай Абрамыч тотчас же взял отпуск и, как ураган, налетел на Щучью-Заводь, в сопровождении своего наперсника, денщика Семена. Выскочив из брички, он приказал встретившей его на крыльце Улите подать самовар и тотчас же распорядился, чтоб созвали людей.
   - А с тобой, красавица, я разделаюсь! - прибавил он, обращаясь к бывшей домоправительнице отца.
   Улита стояла ни жива ни мертва. Она чуяла, что ее ждет что-то зловещее. За две недели, прошедшие со времени смерти старого барина, она из дебелой и цветущей барской барыни превратилась в обрюзглую бабу. Лицо осунулось, щеки впали, глаза потухли, руки и ноги тряслись. По-видимому, она не поняла приказания насчет самовара, и не двигалась...
   - Что стала? Самовар! Живо! я тебя научу поворачиваться! - зарычал Савельцев, изрыгая целый поток непечатных ругательств, и затем вырвал из рук денщика нагайку и хлестнул ею по груди Улиты.
   - Это тебе задаточек! - крикнул он ей вдогонку.
   Чай Николай Абрамыч пил с ромом, по особой, как он выражался, савельцевской, системе. Сначала нальет три четверти стакана чаю, а остальное дольет ромом; затем, отпивая глоток за глотком, он подливал такое же количество рому, так что под конец оказывался уже голый ямайский напиток. Напившись такого чаю, Савельцев обыкновенно впадал в полное бешенство. Созвавши дворовых, он потребовал, чтоб ему указали, куда покойный отец прятал деньги. Но никто ничего не отвечал. Даже те, которые нимало не сомневались, что стариковы деньги перешли к Улите, не указали на нее. Тогда обшарили весь дом и все сундуки у дворовых людей, даже навоз на конном дворе перерыли, но денег не нашли, кроме двухсот рублей, которые старик отложил в особый пакет с надписью: "На помин души".
   - Сказывайте добром, где деньги? - рычал разъяренный Савельцев, грозя нагайкой.
   Дворовые, бледные, как смерть, стояли перед ним и безмолвствовали.
   - Что молчите? сказывайте, куда покойник, царство ему небесное, прятал деньги? - настаивал помещик.
   Дворовые продолжали молчать. Улита, понимая, что это только прелюдия и что, в сущности, дальнейшее развитие надвигающейся трагедии, беспощадное и неумолимое, всецело обрушится на нее, пошатывалась на месте, словно обезумевшая.
   - Не знаете?.. и кому он деньги передавал, тоже не знаете? - продолжал домогаться Савельцев - Ладно, я вам ужо развяжу языки, а теперь я с дороги устал, отдохнуть хочу!
   Он, шатаясь, пошел сквозь толпу народа к крыльцу, раздавая направо и налево удары нагайкой, и наконец, стоя уже на крыльце, обратился к Улите:
   - А ты, сударка, будь в надежде. Завтра тебе суд будет, а покуда ступай в холодную!
   На другой день, ранним утром, началась казнь. На дворе стояла уже глубокая осень, и Улиту, почти окостеневшую от ночи, проведенной в "холодной", поставили перед крыльцом, на одном из приступков которого сидел барин, на этот раз еще трезвый, и курил трубку. В виду крыльца, на мокрой траве, была разостлана рогожа.
   - Где отцовы деньги? - допрашивал Улиту Савельцев, - сказывай! прощу!
   - Не видала денег! что хотите делайте... не видала! - чуть слышно, стуча зубами, отвечала Улита.
   - Так не видала? Нагайками ее! двести! триста! - крикнул Савельцев денщику, постепенно свирепея.
   Улиту раздели и, обнаженную, в виду собранного народа, разложили на рогоже. Семен засучил рукава. Раздался первый взмах нагайки, за которым последовал раздирающий душу крик.
   Коренастый инородец, постепенно озлобляясь, сыпал удар за ударом мерно, медленно, отсчитывая: раз-два... Савельцев безучастно выкуривал трубку за трубкой, пошучивая:
   - Ишь мяса-то нагуляла! Вот я тебе косточки-то попарю... сахарница!
   Или:
   - Полумесяцем, Семен! полумесяцем разрисовывай! рубец возле рубца укладывай... вот так! Скажет, подлая, скажет! до смерти запорю!
   Но не дошло и до пятидесяти нагаек, как Улита совсем замолчала.
   Улита лежала как пласт на рогоже, даже тело ее не вздрагивало, когда нагайка, свистя, опускалась ей на спину.
   В толпе послышался чей-то одиночный стон. Староста, стоявший неподалеку от барина, испугался.
   - Как бы не тово, Николай Абрамыч! как бы в ответе за нее не быть! - заикаясь от страха, предупреждал он.
   - А? что? - крикнул на него Савельцев: - или и тебе того же хочется? У меня расправа короткая! Будет и тебе... всем будет! Кто там еще закричал?.. запорю! И в ответе не буду! У меня, брат, собственная казна есть! Хребтом в полку наживал... Сыпну денежками - всем рты замажу!
   Однако ж, когда отсчитано было еще несколько ударов, он одумался и спросил: "Сколько?"
   - Семьдесят, - ответил палач-денщик.
   - Ну, до трехсот далеконько. А впрочем, будет с нее на нынешний день!У нас в полку так велось: как скоро солдатик не выдержит положенное число палок - в больницу его на поправку. Там подправят, спину заживят, и опять в манеж... покуда свою порцию сполна не получит!
   Улиту, в одной рубашке, снесли обратно в чулан и заперли на ключ, который барин взял к себе. Вечером он не утерпел и пошел в холодную, чтобы произвести новый допрос Улите, но нашел ее уже мертвою. В ту же ночь призвали попа, обвертели замученную женщину в рогожу и свезли на погост.
   Нет сомнения, что Савельцев не остановился бы на одной этой казни, но на другое утро, за чаем, староста доложил, что за ночь половина дворни разбежалась.
   - А ты что меня не предупредил? Заодно с ними? а? - вскричал барин. - Палок!
   Разъяренный, кинулся он в казарму, но увидел, что и оставшиеся налицо дворовые как будто опомнились и смотрели мрачно. Савельцев заметался, как раненый зверь, но вынужден был отступить.
   - Ладно, за мною не пропадет! - посулил он, не будучи в состоянии вполне сдержать себя.
   Наскоро велел он запрячь бричку и покатил в город, чтоб отрекомендоваться властям, просить о вводе во владение и в то же время понюхать, чем пахнет вчерашняя кровавая расправа. Там он узнал, что бежавшие дворовые уже предупредили его и донесли.
   Исправник принял его, однако же, радушно и только полушутя прибавил:
   - Крутеньки-таки вы, Николай Абрамыч: то же бы самое да на другой манер... келейно бы...
   Но, впрочем, обнадежил, посоветовал съездить к уездному стряпчему и к лекарю, и в заключение сказал:
   - Только нам придется погостить у вас по этому случаю! уж не взыщите.
   - Помилуйте! почту за честь, - ответил Савельцев, подавая исправнику руку, в глубине ладони которой была спрятана крупная ассигнация.
   Исправник слегка стеснился и даже вздохнул, но принял...
   В то время дела такого рода считались между приказною челядью лакомым кусом. В Щучью-Заводь приехало целое временное отделение земского суда, под председательством самого исправника. Началось следствие. Улиту вырыли из могилы, осмотрели рубцы на теле и нашли, что наказание не выходило из ряду обыкновенных и что поломов костей и увечий не оказалось.
   Затем, так как наступил уже "адмиральский час", господа чиновники отправились к помещику хлеба-соли откушать. Все тут, от председателя до последнего писца, ели и пили, требуя, кто чего хотел, а после обеда написали протокол, в котором значилось, что раба божия Иулита умерла от апоплексии, хотя же и была перед тем наказана на теле, но слегка, отечески.
   Всю ночь после того пировали чиновники в господском доме, округляя и облаживая дело, а Савельцев то и дело исчезал справляться в кису, где хранились его кровные денежки. Бежавших дворовых водворили и убедили нового помещика не только простить их за побег, но и всей дворне отпустить ведро водки.
   В результате ввод во владение стоил Савельцеву половины сбережений, сделанных в полку. Зато он показал себя во всем блеске.
  
  
   Дело, однако ж, получило большую огласку не только в нашем околотке, но и в губернии. Поэтому оно кончилось и не так скоро, и не так благополучно, как о том мечтал Савельцев. Месяца через четыре он был уже вынужден наведаться в губернский город, а невдолге после того на Щучью-Заводь произошел новый чиновничий наезд. Приехал следователь из губернии. Улиту опять вырыли, но тело ее уже подверглось разложению. Снова не нашли ни поломов, ни увечий, а из допросов убедились, что покойница была перед смертью пьяна и умерла от апоплексии. Савельцев и на этот раз вышел обеленный, но, по завершению дополнительного следствия, привезенной из полка капитанской кисе последовал скорый и немилостивый конец.
   В разных перипетиях прошло целых четыре года. Дело переходило из инстанции в инстанцию и служило яблоком раздора между судебной и административной властями.
   Сложилось два мнения: одно утверждало, что поступок Савельцева представляет собою один из видов превышения помещичьей власти; другое - что дело это заключает в себе преступление, подведомое общим уголовным судам.
   Первое мнение одержало верх.
   Все это время Савельцев находился на свободе. Но он вскоре вынужден был заложить Щучью-Заводь, а потом, с великодушного согласия Анфисы Порфирьевны, и Овсецово. С женою он совсем примирился, так как понял, что она не менее злонравна, нежели он, но в то же время гораздо умнее его и умеет хоронить концы. Даже свирепого инородца-денщика, в угоду ей, отослал.
   Раз навсегда он сказал себе, что крупные злодейства - не женского ума дело, что женщины не имеют такого широкого взгляда на дело, но что в истязаниях и мучительствах они, пожалуй, будут повиртуознее мужчин.
   Чувствуя себя связанным беспрерывным чиновничьим надзором, он лично вынужден был сдерживать себя, но ничего не имел против того, когда жена, становясь на молитву, ставила рядом с собой горничную и за каждым словом щипала ее, или когда она приказывала щекотать провинившуюся "девку" до пены у рта, или гонять на корде, как лошадь, подстегивая сзади арапником.
   Подобные истязания возобновлялись в Овсецове (супруги из страха переехали на жительство туда) почти ежедневно и сходили с рук совершенно безнаказанно. По-видимому, факт кровавой расправы с Улитой был до того уже возмутителен, что подавлял собой дальнейшие мелочи и отвлекал внимание от них.
   Тем не менее, тетенька не забывала прежних обид и по-прежнему продолжала загадочно посматривать на мужа, теперь уже положительно предчувствуя, что час ее наступит скоро.
   Сравнительно в усадьбе Савельцевых установилась тишина. И дворовые и крестьяне прислушивались к слухам о фазисах, через которые проходило Улитино дело, но прислушивались безмолвно, терпели и не жаловались на новые притеснения. Вероятно, они понимали, что ежели будут мозолить начальству глаза, то этим только заслужат репутацию беспокойных и дадут повод для оправдания подобных неистовств.
   Наконец через четыре-пять лет дело кончилось, и кончилось совсем неожиданно. Переходя из инстанции в инстанцию, оно, за разногласиями и переменами в составе администрации, дошло до высших сфер. Там, несмотря на то, что последняя губернская инстанция решила ограничиться внушением Савельцеву быть впредь в поступках своих осмотрительнее, взглянули на дело иначе. Из Петербурга пришла резолюция: отставного капитана Савельцева, как недостойного дворянского звания, лишить чинов и дворянства и отдать без срока в солдаты в дальние батальоны. Приговор был безапелляционный.
   Разумеется, уездная администрация и тут оказалась благосклонною. Не сразу исполнила решение, но тайно предупредила осужденного и дала ему срок, чтоб сообразиться.
   Целую ночь Савельцев совещался с женою, обдумывая, как ему поступить.
   Перспектива солдатства, как зияющая бездна, наводила на него панический ужас. Он слишком живо помнил солдатскую жизнь и свои собственные подвиги над солдатиками - и дрожал как лист при этих воспоминаниях.
   Шпицрутены, шпицрутены, шпицрутены... Увечья от руки фельдфебеля, увечья от любого из субалтерн-офицеров, увечья от ротного командира.
   Перевернешься - бьют, не довернешься - бьют: вот правило. А сверх того бесконечный путь по этапу в какую-нибудь из сибирских крепостей, с партией арестантов, с мешком за плечами, в сопровождении конвоя... И, может быть, кандалы! Нет, он не в силах начать такую жизнь! Ему уж под сорок; от постоянного пьянства организм его почти разрушился - где ему! И что всего страшнее - между новыми товарищами-солдатами может найтись свидетель его прежних варварств - тогда что? Нет, нет, нет... лучше руки на себя наложить.
   Но Анфиса Порфирьевна была изобретательна и ловко воспользовалась его отчаянием.
   - Скажись мертвым! - посоветовала она, сумев отыскать в своем дребезжащем голосе ласковые ноты.
   Он взглянул на нее с недоумением, но в то же время инстинктивно дрогнул.
   - Что смотришь! скажись мертвым - только и всего! - повторила она. - Ублаготворим полицейских, устроим с пустым гробом похороны - вот и будешь потихоньку жить да поживать у себя в Щучьей-Заводи. А я здесь хозяйничать буду.
   - А с имением как?
   - С именьем надо уж проститься. На мое имя придется купчую крепость совершить...
   Он смотрел на нее со страхом и думал крепкую думу.
   - Убьешь ты меня! - наконец вымолвил он.
   - Вот тебе на! Прошлое, что ли, вспомнил! Так я, мой друг, давно уж все забыла. Ведь ты мой муж; чай, в церкви обвенчаны... Был ты виноват передо мною, крепко виноват - это точно; но в последнее время, слава богу, жили мы мирнехонько... Ни ты меня, ни я тебя... Не я ли тебе Овсецово заложить позволила... а? забыл? И вперед так будет. Коли какая случится нужда - прикажу, и будет исполнено. Ну-ка, ну-ка, думай скорее!
   - Убьешь, убьешь ты меня! - повторял он бессознательно.
   Но думать было некогда, да и исхода другого не предстояло. На другой день, ранним утром, муж и жена отправились в ближайший губернский город, где живо совершили купчую крепость, которая навсегда передала Щучью-Заводь в собственность Анфисы Порфирьевны. А по приезде домой, как только наступила ночь, переправили Николая Абрамыча на жительство в его бывшую усадьбу.
   Тут же, совсем кстати, умер старый дворовый Потап Матвеев, так что и в пустом гробе надобности не оказалось. Потапа хоронили в барском гробе, пригласили благочинного, нескольких соседних попов и дали знать под рукою исправнику, так что когда последний приехал в Овсецово, то застал уже похороны. Хоронили болярина Николая с почестями и церемониями, подобающими родовитому дворянину.
   Донесено было, что приговор над отставным капитаном Савельцевым не мог быть приведен в исполнение, так как осужденный волею божией помре. Покойный "болярин" остался в своем родовом гнезде и отныне начал влачить жалкое существование под именем дворового Потапа Матвеева.
   На другой же день, Анфиса Порфирьевна облекла его в синий затрапез, оставшийся после Потапа, отвела угол в казарме и велела нарядить на барщину, наряду с прочими дворовыми. Когда же ей доложили, что барин стоит на крыльце и просит доложить о себе, она резко ответила:
   - Не надо. Пусть трудится: бог труды любит. Скажите ему, поганцу, что от его нагаек у меня и до сих пор спину ломит. И не сметь звать его барином. Какой он барин! Он - столяр Потапка, и больше ничего.
   Происшествие это случилось у всех на знати. И странное дело! - тем же самым соседям, которые по поводу Улитиных истязаний кричали: "Каторги на него, изверга, мало!" - вдруг стало обидно за Николая Абрамыча.
   - Ежели из-за каждой холопки да в солдаты - что ж это будет! - говорили одни.
   - Нет, вы вот об чем подумайте! Теперича эта история разошлась везде, по всем уголкам... Всякий мужичонко намотал ее себе на ус... Какого же ждать повиновения! - прибавляли другие.
   Словом сказать, пошли в ход такие вольные речи, что предводитель насилу мог унять недовольных.
   Прошло немного времени, и Николай Абрамыч совсем погрузился в добровольно принятый им образ столяра Потапа. Вместе с другими он выполнял барщинскую страду, вместе с другими ел прокислое молоко, мякинный хлеб и пустые щи.
   Тем не менее программу истязаний, которую рисовало воображение тетеньки, ей удалось выполнить только отчасти.
   Однажды вздумала она погонять мужа на корде, но, во-первых, полуразрушенный человек уже в самом начале наказания оказался неспособным получить свою порцию сполна, а, во-вторых, на другой день он исчез.
   Оказалось, что, с отчаяния, он ушел в город и объявился там. Разумеется, его даже не выслушали и водворили обратно в местожительство; но вслед за тем предводитель вызвал Анфису Порфирьевну и предупредил ее, чтобы она оставила мужа в покое, так как, в случае повторения истязаний, он вынужден будет ходатайствовать о взятии имения ее в опеку.
   Потапа переселили в Овсецово, отвели особую каморку во флигеле и стали держать во дворе вместо шута. Вскоре Анфиса Порфирьевна выписала Фомушку, и предоставила ему глумиться над мужем сколько душе угодно.
   Фомушка упал словно снег на голову. Это была вполне таинственная личность, об которой никто до тех пор не слыхал. Говорили шепотом, что он тот самый сын, которого барыня прижила еще в девушках, но другие утверждали, что это барынин любовник. Однако ж, судя по тому, что она не выказывала ни малейшей ревности в виду его подвигов в девичьей, скорее можно было назвать справедливым первое предположение.
   Это был халуй в полном смысле этого слова, нахальный, дерзкий на руку и не в меру сластолюбивый. Любил щеголять и мучился тем, что неоднократно пытался попасть в общую помещичью семью, но каждый раз, даже у мелкопоместных, встречал суровый отпор. Ленивый и ничего не смыслящий в хозяйстве, он управлял имением крайне плохо и вел праздную жизнь, забавляясь над "покойником", которого заставлял плясать, петь песни и т. д.
   Тетенька души в нем не чаяла и втайне обдумывала, каким бы образом передать ему имение. Но так как, по тогдашнему времени, тут встречались неодолимые препятствия (Фомушка был записан в мещане), то приходилось обеспечить дорогого сердцу человека заемными письмами. И действительно, документы были написаны заранее, но она не отдавала ему их в руки, а спрятала в бюро, указав только на ящик, в котором они были положены.
   - Вот где - смотри! А ключ - вот он, в кошельке, особняком от других ключей! Когда буду умирать - не плошай!
   - Где уж тогда! во все глаза на меня смотреть будут! Вы бы мне, маменька, теперь отдали.
   - Шалишь! - знаю я вашу братью! Почувствуешь, что документ в руках - "покорно благодарю!" не скажешь, стречка дашь! Нет уж, пускай так! береженого и бог бережет. Чего бояться! Чай, не вдруг умру!
   Таким образом шли годы. Николай Абрамыч успел состариться. На барщину его уж не гоняли; изредка, по просьбе Фомушки, Анфиса Порфирьевна даже давала ему кусок с барского стола и рюмку водки. Тогда он был счастлив, называл жену "благодетельницей" и благодарил, касаясь рукой земли. Целые дни бродил он с клюкой по двору, в неизменном синем затрапезе, которому, казалось, износу не было. Наблюдал, чтобы определенные барыней наказания выполнялись с точностью, и по временам наушничал. От времени до времени, впрочем, замечали, что он начинает забываться, бормочет нескладицу и не узнает людей. Он сам, по-видимому, сознавал, что конец недалеко, так что однажды, когда Анфиса Порфирьевна, отдав обычную дань (она все чаще трусила, чтобы дело не всплыло наружу) чиновникам, укорила его: "Смерти на тебя, постылого, нет!" - он смиренно отвечал:
   - Скоро, благодетельница, скоро! Савельцев уж умер и Потапка скоро умрет!
   Соседи позабыли об этой истории и только изредка рассказывали наезжим гостям, как о диковинке, о помещике-покойнике, живущем в Овсецове, на глазах у властей. Иногда Николай Абрамыч даже захаживал к ближайшим соседям, которые были попроще (этот околоток был сплошь населен мелкопоместными). Придет, побродит по двору, увидит отворенное окошко, подойдет и постучит клюкою. На этот стук подходил к окну сосед и разговаривал с стариком, а иногда и высылал ему рюмку водки с ломтем черного хлеба. Но в дома его не впускали.
   Наконец пришла и желанная смерть. Для обеих сторон она была вожделенным разрешением. Савельцев с месяц лежал на печи, томимый неизвестным недугом и не получая врачебной помощи, так как Анфиса Порфирьевна наотрез отказала позвать лекаря. Умер он тихо, испустив глубокий вздох, как будто радуясь, что жизненные узы внезапно упали с его плеч. С своей стороны, и тетенька не печалилась; смерть мужа освобождала от обязанности платить ежегодную дань чиновникам.
   Похоронили Николая Абрамыча на том же погосте, где был схоронен и столяр Потап. На скромном кресте, который был поставлен над его могилой, было написано:
   "Здесь лежит тело раба божия Потапа Матвеева".
   Конец тетеньки Анфисы Порфирьевны был трагический. Однажды, когда она укладывалась на ночь спать, любимая ее ключница (это, впрочем, не мешало тетеньке истязать ее наравне с прочими), которая всегда присутствовала при этом обряде, отворила дверь спальни и кликнула:
   - Что стали! идите!
   По этому клику в спальню ворвалась толпа сенных девушек и в несколько мгновений задушила барыню подушками.
   Так как это случилось ночью, то Фомушка ничего не слыхал, а потому и не успел воспользоваться хранившимися в бюро документами.
   Затем Овсецово, вместе с благоприобретенною Щучьею-Заводью, досталось по наследству отцу, как единственному представителю рода Затрапезных в мужском колене.
   По этому случаю матушка несколько дней выжила в Овсецове, присутствуя при следствии и угождая приказных.
   Фомушка хотя и заявил ей о существовании заемных писем, которые покойница будто бы предназначила ему, но матушка совершенно равнодушно ответила:
   - А где они? покажи!
   И затем указала ему путь на все четыре стороны.
  
  
  
  

IX. ЗАБОЛОТЬЕ

  
  
  
   В Заболотье матушка держала себя совсем иначе, нежели в Малиновце. Она заметно себя сдерживала. Не приказывала, не горячилась, а только "рекомендовала", никого не звала презрительными уменьшительными именами (Агашу, несмотря на то, что она была из Малиновца, так и называла Агашей, да еще прибавляла: "милая") и совсем забывала, что на свете существует ручная расправа. Можно было подумать, что она чего-то боится, чувствует, что живет "на людях", и даже как бы сознает, что ей, еще так недавно небогатой дворянке, не совсем по зубам такой большой лакомый кус.
   Заболотье было очень обширное село, считавшее не менее полутора тысяч душ, а с деревнями, к нему приписанными, числилось с лишком три тысячи душ мужского пола. Оно принадлежало троим владельцам, из которых матушка и князь Г. владели равными частями (приблизительно по тысяче двести душ каждый), а граф 3. - меньшею частью, около шестисот душ (впоследствии матушка, впрочем, скупила эту часть). В селе было до десяти улиц, носивших особые наименования; посредине раскинулась торговая площадь, обставленная торговыми помещениями, но в особенности село гордилось своими двумя обширными церквами, из которых одна, с пятисотпудовым колоколом, стояла на площади, а другая, осенявшая сельское кладбище, была выстроена несколько поодаль от села. Не меньшую гордость крестьян составляло и несколько каменных домов, выделявшихся по местам из ряда обыкновенных изб, большею частью ветхих и черных. Это были жилища богатеев, которые все село держали в своих руках.
   Школы в селе не было, но большинство крестьян было грамотное или, лучше сказать, полуграмотное, так как между крестьянами преобладал трактирный промысел. Умели написать на клочке загаженной бумаги: "силетка адна, чаю порц: адна ище порц.: румка вотки две румки три румки вичина" и т. д. Далее этого местное просвещение не шло.
   В старину Заболотье находилось в полном составе в одних руках у князя Г., но по смерти его оно распалось между троими сыновьями. Старшие два взяли по равной части, а младшему уделили половинную часть и вдобавок дали другое имение в дальней губернии.
   Наследственные разделы происходили в то время очень своеобразно и без всякой предусмотрительности. Делили не землю и даже не деревни, а дворы.
   Сначала шли дворы богатых крестьян, потом средних и, наконец, бедных, хотя бы эти дворы находились в отдалении друг от друга. Случалось, например, что три двора, выстроенные рядом, принадлежали троим владельцам, состояли каждый на своем положении, платили разные оброки, и жильцы их не могли родниться между собой иначе, как с помощью особой процедуры, которая была обязательна для всех вообще разнопоместных крестьян. Правда, что подобные разделы большею частью происходили в оброчных имениях, в которых для помещика было безразлично, как и где устроилась та или другая платежная единица; но случалось, что такая же путаница допускалась и в имениях издельных, в особенности при выделе седьмых и четырнадцатых частей.
   Подобному же разделу подверглось и Заболотье. Земельная чересполосица была чрезвычайная, но для матушки было всего важнее то, что она постоянно чувствовала себя стесненною в своих распоряжениях. Всюду ее преследовал соседский глаз и невольно заставлял сдерживаться. Несмотря на свою громадную память, она очень немногих из своих крестьян - преимущественно из богатых - знала в лицо. Так что когда мы в первое время, в свободные часы, гуляли по улицам Заболотья, - надо же было познакомиться с купленным имением, - то за нами обыкновенно следовала толпа мальчишек, и кричала:
   "Затрапезные! затрапезные!" - делая таким образом из родовитой дворянской фамилии каламбур. Матушка, конечно, знала, что между этими мальчишками есть и "свои", но ничего не могла поделать. Нередко встречались и взрослые, которые проходили мимо и не ломали шапок. И среди них, быть может, немало "своих", но как их угадать? Словом сказать, уколы для помещичьего самолюбия встречались на каждом шагу, хотя я должен сказать, что матушку не столько огорчали эти уколы, сколько бестолковая земельная чересполосица, которая мешала приняться вплотную за управление.
   Торговая площадь не была разделена, и доходы с нее делились пропорционально между совладельцами. Каждый год, с общего согласия, установлялась такса с возов, лавок, трактиров и кабака, причем торговать в улицах и в собственных усадьбах хотя и дозволялось, но под условием особенного и усиленного налога. При этих совещаниях матушке принадлежали две пятых голоса, а остальные три пятых - прочим совладельцам. Очевидно, она всегда оставалась в меньшинстве.
   Это волновало ее до чрезвычайности. Почему-то она представляла себе, что торговая площадь, ежели приложить к ней руки, сделается чем-то вроде золотого дна. Попыталась было она выстроить на своей усадебной земле собственный корпус лавок, фасом на площадь, но и тут встретила отпор.
   - Этак ты, пожалуй, весь торг к себе в усадьбу переведешь, - грубо говорили ей соседние бурмистры, и хотя она начала по этому поводу дело в суде, но проиграла его, потому что вмешательство князя Г. пересилило ее скромные денежные приношения.
   Но этого мало: даже собственные крестьяне некоторое время не допускали ее лично до распоряжений по торговой площади. До перехода в ее владение они точно так же, как и крестьяне других частей, ежегодно посылали выборных, которые сообща и установляли на весь год площадный обиход. Сохранения этого порядка они домогались и теперь, так что матушке немалых усилий стоило, чтобы одержать победу над крестьянской вольницей и осуществить свое помещичье право.
   Во всяком случае, как только осмотрелась матушка в Заболотье, так тотчас же начала дело о размежевании, которое и вел однажды уже упомянутый Петр Дормидонтыч Могильцев. Но увы! - скажу здесь в скобках - ни она, ни наследники ее не увидели окончания этого дела, и только крестьянская реформа положила конец земельной сумятице, соединив крестьян в одну волость, с общим управлением, и дав им возможность устроиться между собою по собственному разумению.
   Только в усадьбе матушка была вполне дома. У прочих совладельцев усадеб не было, а в части, ею купленной, оказалась довольно обширная площадь земли особняка (с лишком десять десятин) с домом, большою рощей, пространным палисадником, выходившим на площадь (обок с ним она и проектировала свой гостиный двор). Дом был старый и неудобный, и как ни ухичивала его матушка, все старания ее остались безуспешными. Летом в нем жить еще можно было, но зиму, которую мы однажды провели в Заболотье (см. гл. VII), пришлось очень жутко от холода, так что под конец мы вынуждены были переселиться в контору и там, в двух комнатах, всей семьей теснились в продолжение двух месяцев. Роща была запущена; в ней не существовало ни аллей, ни дорожек, и соседство ее даже было неприятно, потому что верхушки берез были усеяны вороньими и Грачевыми гнездами, и эти птицы с утра до ночи поднимали такой неслыханный гвалт, что совершенно заглушали человеческие голоса. Палисадник был тоже запущен. Быть может, когда-нибудь в нем были устроены клумбы с цветами, о чем свидетельствовали земляные горбы, рассеянные по местам, но на моей памяти в нем росла только трава, и матушка не считала нужным восстановлять прежние затеи.
   Вообще усадьба была заброшена, и все показывало, что владельцы наезжали туда лишь на короткое время. Не было ни прислуги, ни дворовых людей, ни птицы, ни скота. С приездом матушки отворялось крыльцо, комнаты кой-как выметались, а как только она садилась в экипаж, в обратный путь, крыльцо опять на ее глазах запиралось на ключ. Случалось даже, в особенности зимой, что матушка и совсем не заглядывала в дом, а останавливалась в конторе, так как вообще была неприхотлива.
   Заболотье славилось своими торгами, и каждую неделю по вторникам в нем собирался базар. Зимой базары бывали очень людные, но летом очень часто случалось, что съезжались лишь несколько телег. В старину торговые пункты устанавливались как-то своеобразно, и я теперь даже не могу объяснить, почему, например, Заболотье, стоявшее в стороне от большой дороги и притом в лощине, сделалось значительным торговым местечком.
   В околотке существовало семь таких торговых пунктов, по числу дней в неделе, и торговцы ежедневно переезжали из одного в другое. Торговали преимущественно холстами и кожами, но в лавках можно было найти всякий крестьянский товар. В особенности же бойко шел трактирный торг, так что, например, в Заболотье существовало не меньше десяти трактиров.
   Я уже упомянул, что в селе считалось достаточное число богатеев - они-то и сообщали селу характер зажиточности и даже щегольства. Некоторые из них делали обороты на десятки тысяч, а иные даже имели лавки в Москве.
   Но большинство крестьян было бедное, существовало впроголодь, ютилось в ветхих, еле живых клетушках и всецело находилось под пятой у богатеев.
   Однако ж, даже самая, что называется, гольтепа вытягивалась в струну, чтобы форснуть, и пуще глаза хранила синие кафтаны для мужчин и штофные телогреи для женщин. В праздник трудно было даже отличить богатого от бедного.
   Главным занятием сельчан был трактирный промысел. Большинство молодых людей почти с отроческих лет покидало родной кров и нанималось в услужение по трактирам в городах и преимущественно в Москве.
   Нередко случалось мне впоследствии: зайдешь в какой-нибудь из московских трактиров и непременно услышишь:
   - Никанор Васильич! с приездом-с! пожалуйте ручку!
   Оказывалось, что это говорил заболотский крестьянин, видевший меня еще ребенком и каким-то родом спознавший и теперь.
   В побывку домой приходили отчасти летом в сенокос, отчасти в рож

Другие авторы
  • Радищев Николай Александрович
  • Кизеветтер Александр Александрович
  • Энгельгардт Егор Антонович
  • Мякотин Венедикт Александрович
  • Теннисон Альфред
  • Якоби Иоганн Георг
  • Гумберт Клавдий Августович
  • Тепляков Виктор Григорьевич
  • Бутурлин Петр Дмитриевич
  • Д. П.
  • Другие произведения
  • Опочинин Евгений Николаевич - Аполлон Николаевич Майков
  • Герцен Александр Иванович - Кончина Добролюбова
  • Лавров Петр Лаврович - Очерки вопросов практической философии
  • Амфитеатров Александр Валентинович - Московский культ, окружавший великих людей
  • Богданов Александр Александрович - Заявление А. А. Богданова и В. Л. Шанцера в расширенную редакцию "Пролетария"
  • Розанов Василий Васильевич - Привилегии немецкой школы
  • Протопопов Михаил Алексеевич - Протопопов М. А.: Биографическая справка
  • Тынянов Юрий Николаевич - Безыменная любовь
  • Жулев Гавриил Николаевич - В мастерской фотографа
  • Иванов Иван Иванович - Сонеты (Шекспира)
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (22.11.2012)
    Просмотров: 277 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа